Круглые сутки нон-стоп Аксенов Василий
– Будьте осторожны, Стивен! Берегитесь картежной горячки! – крикнул ему вслед Москвич.
Он двинулся к лифтам, толкая тележку. Репортеры подсовывали ему свои «майки».
– В чем причина ваших успехов, сэр?
– Стабильность, – коротко и ясно ответил Москвич.
– Как вы думаете, к чему нас приведет дальнейшее повышение цен на автопокрышки?
– К стабильности.
– Чего, по-вашему, не хватает движению «Women's Liberation»?
– Стабильности.
Ответы произвели очередную сенсацию, свалку и помогли Москвичу вкатить свою коляску в лифт и беспрепятственно подняться на десятый этаж.
В коридоре было пустынно. Пахло грехом. Отражаясь и справа и слева в бесконечной системе зеркал – таков стиль «роскошного палаццо», – Москвич вкатился в свой номер и, отбросив шторы балдахина, упал на кровать – ноги ныли от усталости.
Блаженно потягиваясь, он перевернулся на спину и увидел себя на потолке блаженно потягивающимся. Что за черт? От неожиданности он привскочил и на постели и на потолке.
– А для чего же на потолке-то над постелью-то зеркало? – подумал вслух наивный малоиспорченный Москвич.
– Для секса, – был ответ, сопровождаемый гадким смешком.
– Мемозов, опять вы?
– At your service!
В углу зеркала появилась скабрезная физиономия антиавтора в фиолетовых очках и с тоненькой сигарилло под усами.
– Это что же, принудительное озеркаливание секса или осексуаливание зеркал? – попытался пошутить Москвич.
– Нет ли у вас желания попросить здесь, в «Сизар-палас», сексуального убежища? – будто бы мимоходом поинтересовался Мемозов.
– Что за вздор вы несете, Мемозов? – пробурчал Москвич.
– Ха-ха-ха! – привычно и гулко захохотал антиавтор. – Говоря об убежище я имею в виду свой идеал. Например, на Гавайских островах мне приходит в голову мысль о климатическом убежище. В универмаге «Sax Fifth Avenue» я жажду промтоварного убежища. Здесь, в «Сизаре», с вашими деньжищами, миляга, вы можете попросить сексуального убежища и получите!
– Ну, знаете, Мемозов! – задохнулся от возмущения Москвич. – Почему вы оскорбляете подобными предложениями? Вообще, что за настырность? Кто вас приглашал в Америку?
– Не знаю, как вы здесь появились, а я уроженец этой страны, – вздулся вдруг Мемозов надменным пузырем.
– Перестаньте пучиться, – с досадой и брезгливостью поморщился Москвич.
– Вас всюду выталкивают из сюжета, а вы все появляетесь. Не далее как сегодня ночью вас выдавил локтем отсюда истинный уроженец этой страны математик Стивен Хеджехог, потомок пилигримов «Мэйфлауера».
– Бсссы-пхе-пхе-пхе, – вот в некотором приближении смешок Мемозова. – Наивнейший вы человек, миляга. Сейчас вы увидите, куда выталкивается ваш потомок и куда вообще поворачивается ваше американское приключение. Включайте ящик! Дистанционное управление справа от вашей бесценнейшей головы.
Раздвинулись шторы, и осветился огромный экран цветного телевизора. На экране крупным планом появился Стив Хеджехог, но – что это? – вид его был неузнаваем: длинные сильные пальцы баскетболиста тряслись, еле удерживая карты; рыжая бороденка, еще недавно столь победно проплывавшая над толпой, теперь намокла и скрутилась, как вопросительный знак; глаза, в которых еще недавно среди танцующих электронов подпрыгивал словно «Джек в коробочке» Великий Американский Юмор, теперь текли киселем и в них расплывалась неверная, сосущая, манящая Великая Американская Мечта, которую сам же математик еще недавно так успешно развенчивал.
Вокруг продолжала бесноваться «Америка рекордов». Две ярчайшие блондинки с классически огромными бюстами висели на плечах Стивена, нашептывая «дарлинг… ю лаки бой… ю чарминг», но ближе к столу, скрестив на груди недвусмысленно тяжелые руки, стояли уже каменнолицые типы в серых костюмах, а в глазах крупье уже светилась холодная насмешка.
Москвич догадался, что произошло, и голос комментатора Болдера Гуизгулиджа подтвердил его догадку:
– Вы видите, леди и джентльмены, очередное крушение еще не родившегося мифа. Железный математический интеллект не выдержал схватки с сиренами Лас-Вегаса. Одиссей из Ю-Си-Эл-Эй, охваченный игорной лихорадкой, проигрывает, проигрывает, проигрывает…
Ужас охватил Москвича. Надо бежать спасать Стивена! Он сжал в кулаке штучку дистанционного управления. Переключились каналы, и на экране телевизора появился он сам. Москвич, распростертый на дурацкой кровати под балдахином. Голос комментатора верещал:
– По пятому каналу мы ведем прямую передачу из спальни мистера Моускуича, напарника мистера Хеджехога по баснословному выигрышу в невадских «пещерах Аладдина». Только что наш сотрудник провел с мистером Моускуичем интервью на тему о сексуальной революции в нашей гемисфере. Сейчас мы намерены… Но что это? Мистер Моускуич проявляет признаки беспокойства, даже паники, он вскакивает, бросается к дверям, наши операторы не успевают за ним, он несется по коридору, оставляя в своей спальне мешки с выручкой. Вы видите эти мешки на своих экранах, леди и джентльмены, там золото, в этих мешках, золото, золото, золото!
Экран телевизора отражался в бесконечных зеркалах «Сизар-паласа», и Москвич, пока бежал, мог видеть себя бегущего и в зеркалах и на экране, а потом и мешки с так называемым золотом, а потом неожиданно…
Беззвучные ночные молнии разодрали небо над пустынным городом, то ли Римом, то ли Лас-Вегасом, в углу экрана закипело листвой под ветром огромное дерево. Вдоль тротуаров громоздились статуи легионеров и центурионов, а между ними робко мелькало белое пятно. Оно приблизилось и оказалось Той Самой в белых одеждах.
Медленно, беззвучно к ней приближался старинный автомобиль. Мелькнули светящиеся глаза, надломились загорелые руки. Изображение исчезло.
Москвич вбежал в лифт.
Через несколько минут ему удалось пробиться к центру событий, к столу с зеленым сукном, за которым бывший математик и интеллектуал Стивен Хеджехог теперь истерически хохотал, словно офицерик в захолустном гарнизоне, бросал карты и дул шампанское.
– Я отыграюсь, Москвич, вы увидите, я отыграюсь! – закричал он, схватил недавнего своего ассистента за плечо, пылая безумными глазами. – Система сломана! Гадина жива! Но я отыграюсь! Увидите, я отыграюсь! Тащите сюда ваши мешки!
Над ними сталкивались краны, слышались проклятья: операторы первого и пятого каналов, встретившись, вели борьбу за пространство.
– Я очень извиняюсь, Стивен, – тихо сказал Москвич, – прошу меня простить за банальный поворот сюжета, но нам сейчас придется рвать когти, и будет погоня с выстрелами и прочей шелухой. Прошу внимания! – произнес он громко. – Мы с мистером Хеджехогом выходим из игры!
Взрыв яростного возмущения был ответом на это заявление. «Америка рекордов» бушевала – священная жертва ускользала из пасти Молоха!
– Вот ключ, – сказал Москвич прямо в «майк», чтобы его услышали повсюду.
– Это ключ от моего номера, а там мешки с золотом, золотом, золотом!!!
Он размахнулся и швырнул ключ куда-то в гущу толпы.
Началась свистопляска, давка, безумие. Не прошло и пяти минут, как игровой зал «Сизар-паласа» полностью очистился.
Исчезли «сирены», преобразился и «Одиссей». Хеджехог опомнился. Через весь огромный зал друзья бросились к выходу, прихватив, разумеется, последний, похудевший, но все-таки еще не тощий мешок с деньгами. Только в дверях их настигли выстрелы. В разных углах гигантской пещеры уютный полумрак разрывался огнем автоматов. Эти первые очереди, однако, прошли мимо, и смельчаки выскочили из отеля под волшебное ночное небо Невады.
Этот город, дорогой читатель, не засыпает никогда. Рестораны, бары, спортзалы, магазины открыты в нем круглые сутки. Нон-стоп. В любое время суток вы можете здесь купить, например, автомобиль любой мировой марки. Ну разве что только «Запорожец» не всегда купите.
Так вот, в магазин фирмы «Порше» ввалились среди ночи двое, швырнули кассиру мешок денег и заказали два спортивных автомобиля по сто пятьдесят «кобыленок» в каждом.
Еще через несколько минут два черных лакированных жука с ревом уже неслись по главной улице Лас-Вегаса мимо слепящих неоновых стен, стремительно приближаясь к городской черте, к огнедышащей даже и по ночам пустыне.
В пустыне, как известно, нередки миражи, и вскоре мираж покинутого города встал впереди слева по курсу нашего Москвича, над холмами-истуканами и деревьями джошуа. Это не удивило и не особенно огорчило его. Огорчило другое – славный его приятель, герой сегодняшней горячей ночки, интеллектуал, бросивший вызов Лас-Вегасу, Стивен Хеджехог тоже постепенно становился чем-то вроде миража. Вначале его автомобиль летел рядом, потом все больше стал отлетать куда-то вбок, потом понесся по параллельной и явно миражной дороге, а затем, бросив уже и эту дорогу, запетлял меж пустынных призраков с явной целью – раствориться в ночи.
– So long! – крикнул ему Москвич. – Take care, Steven!
– Take care, Москвич! – донеслось откуда-то будто из дальних времен, и потомок пилигримов исчез окончательно.
Жалей не жалей, что поделаешь – пришло время Стивену вылететь из сюжета, и он вылетел, хотя, как видим, не без некоторого шика.
Едва он исчез, как появилась погоня. Так и полагалось. Три огромных «джипа» преследовали машину Москвича, но были они, как ни странно, не сзади, а впереди черного, полированного, как пианино, «порше».
Из двух крайних «джипов», заполненных «мафиози», прямо в упор, в лицо Москвичу шла интенсивная, но почему-то неопасная стрельба. Из «джипа»– коренника не стреляли. Там стоял, повернувшись лицом к нашему герою, сереброкудрый красавец Босс в римской тоге. Он пел, оглашая всю пустыню своим чудеснейшим баритоном:
- Born free!
- As free as a wind blows,
- As free as a grass grows…
- Born free!
ДВИЖЕНИЕ И СТИЛЬ
Осенью 1967 года, то есть около восьми лет назад, в Лондоне я впервые увидел хиппи. Тогда они только начинались как наиболее эксцентрическое выражение новой молодежной культуры. Культура возникала спонтанно, никто, конечно, ее не насаждал, она зарождалась в пабах Ливерпуля, где впервые ударили по струнам Джон Леннон, Джордж Гаррисон, Ринго Старр и Пол Макартни, в маленьких лавчонках Мэри Квант вдоль знаменитой Кингз-роуд в Челси.
Тысячи страниц уже написаны об этом, и совершенно четко установлено, что молодежь протестовала против кастовых основ буржуазного общества. Мэри Квант взмахом ножниц открыла девочкам ноги. Парни-портные с Карнеби-стрит, что в двух шагах от Лондонского Сити, заполненного черными сюртуками, котелками и брюками в мелкую полоску, шили немыслимо яркие рубашки и галстуки, невероятной ширины джинсы… Все танцевали и пели новую поп-рок– музыку.
Из Калифорнии приплыли первые хиппи, нечесаные, лохматые, в бубенчиках бусах, браслетах. Тогда о них говорили на всех углах и во всех домах. В Лондоне той осенью был особый, какой-то предреволюционный аромат. Кажется, Стендаль писал – несчастен тот, кто не жил перед революцией. Быть может, каждое новое молодое поколение томится от желания жить в такое время. Несколько месяцев назад прошел по экранам фильм Антониони «Blow-up», в котором он показал новый молодой Лондон и дал ему кличку swinging, что значит приблизительно «пританцовывающий, подкручивающий». «Бабушка Лондон» становился Меккой мировой молодежи.
Я, помню, очень жаждал посетить все эти гнездовья, и, конечно, не только потому, что все еще считал себя «молодежным писателем», но и потому, что чувствовал ноздрями, ушами, глазами, всей кожей пьянящий воздух перемен.
Там было весело тогда, в ноябре 1967-го! На маленькой Карнеби-стрит в каждой лавочке танцевали и пели под гитару. На Портобелло-роад вдоль бесконечных рядов толкучки бродили парни и девочки со всего мира и в пабах и на обочине пили темное пиво «гиннес» и говорили, бесконечно говорили о своей новой новизне. Тогда у меня была в руках хиппозная газета «IT»[13], и я переводил оттуда стихи про Портобелло-роад:
- Суббота, фестиваль всех оборванцев-хиппи.
- На Портобелло-роад двухверстные ряды,
- Базар шарманщиков, обманщиков, адвокатов и акробатов, турецкой кожи, индийской лажи, испанской бахромы, и летчиков хромых, и треугольных шляп у мистера Тяп-Ляп, томов лохматой прозы у мистера Гриппозо, эму и какаду…
- Я вдоль рядов иду.
- Я чемпионка стрипа, в носу кусты полипов, под мышкой сучье вымя, свое не помню имя…
- Здесь пахнет Эл-Эс-Ди, смотри не наследи!
Мы шли в «Индиго-шоп», магазинчик и идейный центр hippies movement. Вот именно movement, движение – так они и говорили о себе.
Стройный смышленый паренек с огромными, в мелкие колечки завитыми волосами (прическа afro-hairdo), так и быть, согласился потолковать с русским прозаиком. Мы сидели на ящиках в подвале «Индиги», где несколько его друзей работали над плакатами в стиле поп-арт и над значками с дерзкими надписями.
Между прочим, плакаты и значки уже тогда стали приносить хиппи некоторый доход, но они еще не понимали серьезности этой маленькой связи с обществом.
– Наше движение рвет все связи с обществом, – говорил мне пышноголовый Ронни (будем так его называть). – Мы уходим из всех общественных институтов. Мы свободны.
– Знаете, Ронни, ваша манера одеваться напоминает мне русских футуристов в предреволюционное время. Вообще есть что-то общее. Вы слышали о русских футуристах?
– Э?
– Бурлюк, Каменский, Маяковский, – не поднимая головы, пробурчал один из пещерных художников.
– Ф, эти! – ничуть не смущаясь, воскликнул Ронни. – Ну, наши цели много серьезнее!
– Цели, Ронни? Значит все-таки есть цели?
Парень загорелся. Я даже и не предполагал такой страсти у сторонников полного разрыва с обществом.
– Мы уходим из общества не для того, чтобы в стороне презирать его, а для того, чтобы его улучшить! Мы хотим изменить общество еще при жизни нашего поколения! Как изменить? Ну хотя бы сделать его более терпимым к незнакомым лицам, предметам, явлениям. Мы хотим сказать обществу – вы не свиньи, но цветы. Flower power! Ксенофобия – вот извечный бич человечества. Нетерпимость к чужакам, к непринятому сочетанию цветов, к непринятым словам, манерам, идеям. «Дети цветов», появляясь на улицах ваших городов, уже одним своим видом будут говорить: будьте терпимы к нам, как и мы терпимы к вам. Не чурайтесь чужого цвета кожи или рубахи, чужого пения, чужих «измов». Слушайте то, что вам говорят, говорите сами – вас выслушают. Make Love not War! Любовь – это свобода! Все люди – цветы! Ветвь апельсина смотрит в небо без грусти, горечи и гнева. Учитесь мужеству и любви у апельсиновой ветви. Опыляйте друг друга! Летайте!
Произнеся этот монолог, теоретик раннего хиппизма надел овечью шкуру и головной убор, который он называл «всепогодной мемориальной шляпой имени лорда Китчинера», и пригласил нас провести с ним вечер в кабачке «Middle Earth», что возле рынка Ковент-гарден.
Перед «Средней Землей» стояла очередь (очередь у входа в лондонский кабачок – это невероятно!), но у Ронни, конечно, был там блат и мы пробрались внутрь через котельную.
Внутри всех гостей штамповали между большим и указательным пальцами изображением индейки. Сподвижники Ронни по всему подвалу пускали розовый, желтый, зеленый, черный дымы. Сквозь дымовой коктейль оглушительно врубала поп-группа «Мазутные пятна».
Ронни сбросил шкуру и готтентотский свой треух, ринулся в дым и начал танцевать, извиваясь и подпрыгивая. Мы толкались в «Средней Земле» часа полтора, а Ронни все танцевал без передышки. Иногда он выныривал из дыма – извивающийся, с закрытыми глазами, что-то шепчущий – и снова пропадал в дыму.
Наконец мы очутились на поверхности, в патриархальной литературной тишине рынка Ковент-гарден (цветочница Элиза!), среди проволочных контейнеров с брюссельской капустой. Мы долго шли пешком по мокрым тихим лондонским улицам, отражаясь в ночных погашенных витринах всей нашей «бандой» – Аманда, Джон, Ольга, Габриэлла, Николас… Мы говорили о хиппи, о футуристах, о ксенофобии…
Впереди нас шествовали два шестифутовых лондонских бобби, ночной патруль. Встречные спрашивали полицейских, как пройти к «Middle Earth». Те объясняли вежливо:
– Сначала налево, джентльмены, потом направо, однако мы не советуем вам туда ходить, это неприличное место.
Что стало с той нашей компанией образца осени 1967-го? Я их никого до сих пор не встречал, но слышал, что кто-то стал членом парламента, кто-то профессором, кто-то астрологом… Так или иначе, но эти западные молодые люди за истекшее восьмилетие ходили дорожкой хиппи, а Аманда по ней добралась даже до Непала. Однако, кажется, вернулась, защитила диссертацию и родила дитя.
И вот через восемь лет я оказался в Калифорнии, на том западном берегу, где как раз и возникло это странное «движение» западной молодежи.
– Ты видишь? Вот здесь в семьдесят втором году яблоку негде было упасть – повсюду сидели хиппи…
Перед нами залитый огнем реклам Сансет-стрип. Рекламы водки, кока-колы, сигарет. Одна за другой двери ночных клубов. Пустота. Тишина. Лишь идет, посвистывая, ночной прохожий. Постукивают стодолларовые башмаки. Ветерок откидывает фалду отличного блейзера.
… – Ты видишь? Вот здесь, собственно говоря, и появились первые хиппи. Здесь родилось это слово. Раньше здесь яблоку негде было упасть…
Перед нами перекресток Хайтс-Ашбери в Сан-Франциско. Бежит кот через дорогу. На столбе сильно подержанная временем листовка «Инструкция по проведению пролетарских революций в городских кварталах». Открывается со скрипом дверь, появляется сгорбленный человек лет пятидесяти, весь почему-то мокрый до нитки, капли капают с волос, бровей, носа. Скользнув невидящим взглядом остекленевших глаз, тащится мимо.
… – Ты видишь? Вот здесь собирались большие хиппи. Это был big deal! Здесь, возле ресторана, жгли костер, над ним кружились вороны, а из темноты подходили все новые и новые ребята, потому что Пасифик-коуст-хайвэй буквально был усыпан хиппи-хичхайкерами.
Перед нами бывший костер «больших хиппи», забранный в чугунную решетку и превращенный в камин. Мы на застекленной веранде ресторана «Натэнэ», висящей над океаном, в сорока милях от Монтерея. Посетителей много, аппетит хороший, настроение, по-видимому, преотличное. Судя по ценам, клиентура ресторана – upper middle class. А есть ли здесь хоть один хиппи, не считая официантов, одетых а-ля хиппи? Вон сидит старая женщина с очень длинными седыми волосами, с закрытыми глазами, с худым лицом индейского вождя, она – старая хиппица…
Хиппи – кончились! Их больше нет?!
Между тем за прошедшее восьмилетие даже в нашем языке появились слова, производные от этого странного hippie… «Хипня», «хипую», «захиповал», «хипово», «хипари»…
Между тем во всех странах Запада оформилось, развилось, разрослось явление, которое называют теперь hippies style – «стиль хиппи». Массовая культура, развлекательная и потребительская индустрия, перемалывает этот стиль на своих жерновах. Майки с надписями и рисунками – гигантский бизнес. Джинсы заполнили весь мир. Куртки, сумки, прически, пояса, пряжки, музыка, даже автомобили – в стиле одинокого мореплавателя-хиппи, плывущего свободно и отчужденно через море страстей; в стиле одинокого монаха, бредущего по свету под дырявым зонтиком. Монах-расстрига, беглец из Тибета, Ринго Стар, ах, обалдеть – that's a picture! «Движение» превратилось в «стиль».
Ты, Ронни, наивный теоретик ранних хиппи, детей цветов, провозглашающих власть цветов, разве ты не знал, что на цветок, засунутый в ствол, карабин отвечает выстрелом?
Ты был романтик, Ронни, ты даже в бесовских игрищах хунвейбинов находил романтику. Разве ты не знал, что и молодые наци называли себя романтиками?
Я помню демонстрацию «флауэр пипл» возле вокзала Виктория солнечным ноябрьским днем 1967-го. Лондон тогда поразил меня обилием солнца и молодежи. Как он отличался от литературного стереотипа «туманного, чопорного, чугунного!..» Они ничего не требовали в тот день, а просто показывали себя солнцу и Лондону, свои огромные рыжие космы, банты, галстуки, колокольчики, бусы, браслеты, гитары… Цветы, власть цветов – смотрите на нас и меняйтесь! Грядет революция духа, революция любви!
Не пройдет и года, как «квадраты» в полицейской форме будут избивать «неквадратный народ» и в Париже, и в Чикаго, и в других местах мира.
Месяц за месяцем все больше и больше оранжерея превращалась в костер. Кабинетные социологи, разводя холеными ладонями, объясняли бунт молодежи повышением солнечной активности. В гуще хиппи, в котле, кто-то, но только уж не Аполлон сбивал мутовкой масло, и раскаленные шарики выскакивали на поверхность – воинственные хиппи, «ангелы ада», «городские герильеры», а потом и гнусные сучки-имбецилки, слуги «сатаны» Менсона. Диалектика давала предметный урок любителям ботаники. Хоть расшиби себе лоб о стенки – повсюду «единство противоположностей», повсюду резиновые пули, слезоточивый газ.
Они еще долго бунтовали, забыв про «власть цветов», превращая кампусы в осажденные города, требуя, требуя, требуя…
Тишайший профессор в Беркли рассказывал:
– Тревожное было время, господа, и не совсем понятное. Однажды читаю я лекцию, и вдруг распахиваются в аудитории все двери и входит отряд «революционеров». Впереди черный красавец, вожак. «Что здесь происходит? – гневно спрашивает он. – Засоряете молодые умы буржуазной наукой?» – «Позвольте, говорю, просто я лекцию читаю по тематическому плану.» – «О чем читаете?» – «О русской поэзии, с вашего позволения.» – «Приказ комитета, слушайте внимательно: с этого дня будете читать только революционного поэта Горького, и никого больше!» – «А Маяковского можно?» – «Оглохли, профессор? Вам же сказано – только Макса Горького, и никого больше!» – «Однако позвольте, но Алексей Максимович Горький больше известен в мировой литературе как прозаик, в то время как Владимир Владимирович Маяковский…» Они приблизились и окружили кафедру. Голые груди, длинные волосы, всяческие знаки – и звезды, и буддийские символы, и крестики, а главное, знаете ли, глаза, очень большие и с очень резким непонятным выражением. Нет, не угроза была в этих глазах, нечто другое – некоторое странное резкое выражение, быть может, ближе всего именно к солнечной радиации… «Вы что, не поняли нас, проф?» – спросил вожак. «Нет-нет, сэр, я вас отлично понял,» – поспешил я его заверить… Между прочим, ба, как интересно! – прервал вдруг сам себя профессор. – Вы можете сейчас увидеть героя моего рассказа. Вот он, тот вожак!
Профессор показал подбородком и тростью – слегка.
Мы шли по знаменитой Телеграф-стрит в Беркли. Здесь еще остались следы бурных денечков: в некоторых лавках витрины были заложены кирпичом. Витрины этой улицы оказались, увы, главными жертвами молодежных «революций», безобиднейшие галантерейные витрины. Я повернулся по направлению профессорской трости и увидел чудеснейшего парня. Он сидел на тротуаре в позе «лотос», мягко улыбался огромными коричневыми глазами и негромко что-то наигрывал на флейте. Улыбка, казалось, освещала не только лицо его, но и всю атлетическую фигуру, обнаженный скульптурный торс и сильно развитые грудные мышцы и грудину, на которой висело распятие. Свет улыбки лежал и на коврике перед флейтистом. На коврике были представлены металлические пряжки для ремней – его товар. Рядом, склонив голову, слушая музыку, сидела чудаковатая собака, его друг.
Я тоже прислушался: черный красавец играл что-то очень простое, лирическое, что-то, видимо, из средневековых английских баллад.
– Вы видите, он стал уличным торговцем, – сказал профессор. – Многие наши берклийские «революционеры» и хиппи стали сейчас уличными торговцами.
Я посмотрел вдоль Телеграф-стрит, на всех ее торговцев и понял, что это, конечно, не настоящая торговля, что это новый стиль жизни.
На обочине тротуара была разложена всякая всячина: кожаные кепки и шляпы, пояса, пряжки, поясные кошельки, джинсовые жилетки, поношенные рубашки US air force с именами летчиков на карманах (особый шик), брелоки, цепочки, медальоны и прочая дребедень. Торговцы, парни и девицы, сидели или стояли, разговаривали друг с другом или молчали, пили пиво или читали. Одеты и декорированы они были весьма экзотично, весьма карнавально, но вполне по нынешним временам пристойно и чисто и, собственно говоря, мало отличались от нынешнего калифорнийского beautiful people. Правда, все они курили не вполне обычные сигареты и не вполне обычный сладковатый дымок развевал океанский сквознячок вдоль Телеграф-стрит, но, впрочем…
В то время, когда одни бунтовали, другие ныряли в иные неземные и невоздушные океаны, делали trip, то есть отправлялись в «путешествие» к вратам рая. Страшный наркотик LSD открывал истину, как утверждали его приверженцы. В газетах то и дело появлялись сообщения о том, что очередной хиппи, приняв эл-эс-ди, вообразил себя птицей и сыграл из окна на мостовую.
Хиппи шли дорогой контрабандистов, но в обратном направлении, к маковым полям, через Марокко и Ближний Восток в Пакистан, Индию, Бангладеш, Непал… Себя они считали истинными хиппи, groovy people, в отличие от подделки, от стиляг, от «пластмассовых».
Несколько лет назад девушка из нашей лондонской компании шестьдесят седьмого года писала мне:
«Ты знаешь, у нас образовалась family, семья, и это было очень интересно, потому что все были очень интересными, все понимали музыку и философию и, конечно, делали trip.
…Мы были на острове Сан-Лоренцо в доме Джэн Т., которую ты, к сожалению, не знаешь. Мы лежали по вечерам на пляже и старались улететь подальше от Солнечной системы.
Однажды наш гуру Билл Даблью сказал, что его позвал Шива, и стал уходить в море. Мы смотрели, как он по закатной солнечной дорожке уходил все глубже и глубже, по пояс, по грудь, по горло… Всем был интересен этот торжественный момент исчезновения нашего гуру в объятиях Шивы. Многим уже казалось, что и они слышат зовы богов. Мне тоже казалось, кажется.
Но Билл не исчез в объятиях Шивы, а стал возвращаться. Он сказал, что когда вода дошла ему до ноздрей, он услышал властный приказ Шивы – вернуться!
Конечно, наша family после этого случая стала распадаться, ведь многие стали считать Билла Даблью шарлатаном. Я тогда с двумя мальчиками уехала в Маракеш, а потом, уже в 1971 году на фестивале в Амстердаме, ребята сказали, что Билла убили велосипедными цепями в Гонконге, в какой-то курильне. Все-таки он был незаурядный человек…»
Кажется, автор этого письма сейчас уже покончила с юношескими приключениями и благополучно причалила к берегу в пределах Солнечной системы.
Сейчас в Калифорнии я увидел, что трагическое демоническое увлечение наркотиками вроде бы пошло на спад. Конечно, остались больные люди, и их немало, но мода на болезнь кончилась. Сильные яды не пользуются прежним спросом, лишь сладкий дымок зеленой травки по-прежнему вьется по улицам калифорнийских городов. Односложные словечки «грасс», «доп», «пот», «роч» услышишь чуть ли не в любой студенческой компании. Бумагу для самокруток продают во всех винных и табачных лавках. В печати дебатируется проблема легализации марихуаны. Сторонники утверждают, что слабый этот новый наркотик не дает привыкания и гораздо менее опасен, чем древний наш спутник алкоголь.
Я пробовал курить марихуану. Ну как, скажите, писателю удержаться и не попробовать неиспытанное еще зелье? В американские дискуссии вмешиваться не хочу и тем более не даю никаких рекомендаций. Опишу только вкратце церемонию курения.
Однажды мы ехали с Милейшей Калифорнийкой на студенческую вечеринку. Неожиданно Милейшая Калифорнийка попросила остановиться. Я заехал на паркинг-лот, а она выпрыгнула из машины, вбежала в ближайшую лавочку liquor shop и через пару минут вышла оттуда, смеясь.
– Что это вы смеетесь? – спросил я.
– Да просто потому, что там все смеются. Я спросила у них бумагу, а они говорят: что там случилось на паркинг-лот? Всем понадобилась бумага…
На вечеринке сначала ели стоя и пили вино, тоник и коку. Потом вся эта стоячая масса, освободившись от тарелок, пришла в движение – начались танцы. Новый танец bump, столкновение бедрами, для смеха припомним автомобильный бампер. Потом, уже в разгаре ночи, уселись на пол в кружок, и по кругу поплыла самокрутка. Каждый делает одну затяжку, задерживает дыхание и передает соседу бычок. Затем бычок превращается в то, что у нас называется чинарик, а в Калифорнии «роч». Выбросить «роч» нельзя – дурной тон. В него вставляется кусочек спички, и он докуривается до самого конца, до деревяшки. В перерывах между затяжками компания болтает, чешет языки на любые темы, пьет вино, курит обычные сигареты, ест торт и тэ пэ… словом, никакого трагизма или надрыва не обнаруживается.
Я уже сказал, что не вмешиваюсь в американскую полемику и тем более не даю никаких рекомендаций, и не только по причине своей внетерриториальности, но и по неопытности. Грешным делом, я не успел ничего особенного почувствовать после курения марихуаны, если не считать какого-то обостренного, но благодушного юмора да некоторой дезориентации во времени – кажется, что ужи вся ночь прошла, а по часам всего пятнадцать минут.
Я хочу лишь сказать, что американское общество приспосабливает даже и эту грозную страсть хиппи – наркотики. Демонический вызов обществу и реальному миру оборачивается стилем, игрой. Не удивлюсь, если через год над городами появятся рекламные плакаты сигарет с марихуаной, разумеется снабженные предупреждением Генерального Хирурга.
А где же нынче хиппи? Нежто так быстро уже полопались эти очередные «пузыри земли»?
Да нет же – еще пузырятся. Больше того, фигура хиппи уже стала одной из традиционных фигур американского общества наряду с былинным ковбоем и шерифом. Я видел колонии хиппи в лос-анджелесском районе Венес на берегу океана. Они живут там в трущобных домах, сидят на балконах, поджариваясь на солнце, или лежат на газонах и пляжах, стучат день-деньской в тамтамы, слушают «лекции» бродячих философов-свами.
Одни хиппи ничего не делают, другие уходят в религиозные поиски. Фанатики «Рами Кришна» – это тоже, конечно, разновидность хиппи. Есть сейчас также и хиппи-трудяги. Одна family, например, держит ресторан.
Кстати говоря, это единственный ресторан в Лос-Анджелесе, куда по вечерам стоит очередь. Называется он довольно забавно: «Great American Food and Beverage Company», что впрямую переводится как «Великая американская компания продовольствия и напитков», но если представить себе ресторан подобного рода в Москве, то название это следует перевести иначе – ну, что-нибудь вроде «Министерство пищевой промышленности РСФСР».
Как ни странно, еда здесь действительно потрясающая. Ребята сами готовят национальные американские блюда вроде жареных бычьих ребер с вареньем или трехпалубных техасских стейков и делают это с увлечением, наслаждаются аппетитом гостей и очень обижаются, если кто-нибудь оставит хоть кусочек на тарелке.
– Эй, folks, что-нибудь не так? Почему остановились? Нет-нет, нельзя, чтобы такая жратва пропадала. Если не съедите, я вам тогда в пакет уложу остатки. Завтра сфинишируете, ребята.
Однако не только из-за еды стоит сюда очередь. Здесь все поют, все члены семьи, все официанты и бармены, поют, пританцовывают, подкручивают. Быстро передав заказ на кухню, длинноволосый паренек бросается к пианино, играет и поет что-нибудь вроде «Леди Мадонна». В другом углу две девочки танцуют бамп, в третьем – гитарист исполняет старинную ковбойскую балладу.
Вот в этом видится некоторое новшество: семья хиппи, занятая общественно полезным делом.
Мне кажется, что для определенных кругов американской молодежи временное приближение или даже слияние с хиппи, так сказать, «хождение в хиппи», становится как бы одним из нормальных университетов, вроде бы входит уже в национальную систему воспитания.
Вредно это или полезно, не берусь утверждать, но, во всяком случае, для того слоя общества, который здесь называют upper middle class, это поучительно. Хиппи сбивают с этого класса его традиционные спесь, косность, снобизм, дети этого класса, пройдя через трущобы хиппи, возвращаются измененными, а значит…
Что это значит? Я подошел сейчас к началу этой главы, к монологу вдохновенного Ронни из лондонской «Индиги». Что ж, значит, он не во всем ошибся? Значит, не так уж и смешны были его потуги «изменить общество еще при жизни этого поколения»?
Я не был на Западе после 1967 года почти восемь лет. Жизнь изменилась, конечно, тоскливо было бы, если бы она не менялась. Общество изменилось, изменились люди. Конечно, общество и люди меняются под влиянием солидных, как химические реакции, социальных процессов, но ведь и «движение хиппи» тоже одно из социальных явлений и возникший сейчас «стиль хиппи» – это тоже социальное явление.
Хиппи не создали своей литературы в отличие от своих предшественников – beat generation (разбитое поколение, битники), но они оставили себе Джека Керуака, Алана Гинсберга, Лоуренса Ферлингетти и Грегори Корсо с их протестом и с их лирикой, что расшатывала стены каст еще в пятидесятые годы.
Хиппи создали свою музыку, свой ритм, мир своих движений и раскачали этим ритмом всю буржуазную квартиру.
– Нормальные люди пусть аплодируют, а вы, богачи, трясите драгоценностями! – сказал как-то Джон Леннон с эстрады в зал, и все задохнулись от смеха.
Новая молодежь заставила иных богачей усомниться в ценности долларового мира. Хиппи создали свою одежду, внесли в быт некую карнавальность, обгрызли и выплюнули пуговицы сословных жилетов.
Среди современных молодых американцев меньше стало вегетативных балбесов, пережевывающих чуингам, влезающих в ракетный самолет и спорта ради поливающих напалмом малую страну. Может быть, в этом уменьшении числа вегетативных балбесов частично «виноваты» и хиппи?
Современный молодой американец смотрит не поверх голов, а прямо в лица встречных, и в глазах у него встречные видят вопросительный знак, который, уж поверьте опытному литератору, сплошь и рядом благороднее восклицательного знака.
Конечно, десятилетие закатывается за кривизну земного шара, горячее десятилетие американской и английской молодежи, и это немного грустно, как всегда в конце десятилетия…
На обратном пути я решил сделать остановку в Лондоне. Это была дань ностальгии. Я даже так подгадал свой рейс, чтобы прилететь утром в субботу, базарный день на Портобелло-роад.
И вот свершается еще раз авиачудо, которому мы до сих пор в душе не перестаем удивляться, – вчера ты сидел на крыше Линкольн-сентра, гладя на пришвартованный к континенту дредноут Манхэттена, сегодня ты в гуще бабушки Лондона – на Портобелло-роад.
На первый взгляд ничего не изменилось: те же шарманщики, обманщики, адвокаты, акробаты, турецкая кожа, арабская лажа, эму и какаду, тома лохматой прозы у мистера Гриппозо…
Однако тут же замечаешь, что индустрия «стиля хиппи» работает и здесь на всю катушку. Повсюду продаются сумки из грубой мешковины с надписями «Portobello-road» и майки «Portobello-road», и значки, и брелоки. Толпа такая же густая и яркая, но тебя все время не оставляет ощущение, что это о б ы ч н а я западная толпа. И пабы вдоль толкучки полны, и пиво «гиннес» льется рекой, но ты видишь, что и общество в пабах собралось обычное, и пиво льется самое обыкновенное. Ты идешь и смотришь, и вокруг тебя люди идут и смотрят. Как и прежде, разноязыкая речь и разные оттенки цвета кожи, но тут до тебя доходит смысл происходящего: сегодня ты здесь всего лишь турист и все вокруг туристы, а остальные – обслуживающий персонал.
Этим же легким тленом о б ы ч н о с т и подернута и маленькая, зажатая в Сити Карнеби-стрит, куда я приплелся вечером по следам шестьдесят седьмого года. По-прежнему были открыты маленькие лавочки, где раньше все продавцы пели и пританцовывали, но вдохновенные их выдумки теперь стали уже ширпотребом.
Густая толпа туристов проходит по Карнеби-стрит и утекает к центру, к Эросу на Пикадилли-серкус.
Кажется, Портобелло-роад и Карнеби-стрит стали простыми туристическими объектами, лондонскими мемориями времен swinging.
Я утекаю вместе с толпой, пересекаю Риджент-стрит и Пикадилли, брожу по Сохо и вижу на одном углу нечто новое: уличный музыкант, играющий сразу на четырех инструментах.
Парень в выцветшей майке с надписью «N 151849, заключенный строгого режима» – настоящий артист. За спиной у него барабан, он играет на нем с помощью ножной педали. В руках гитара. Под мышкой бубен. Губная гармошка закреплена перед ртом на зажиме.
– Обвяжи желтую ленту вокруг старого-старого дуба, – поет он, а следующую фразу гудит на губной гармошке. Звенит гитара, бренчит бубен, ухает барабан.
Слушателей много, они подхлопывают в такт, бросают монетки в раскрытый гитарный футляр. Девушка, подруга артиста, бродит в толпе с кружкой:
– Для музыканта, сэр. Благодарю. Вы так щедры!
Я смотрю на музыканта, ему лет тридцать, и на лице его уже отпечатались следы юношеских безумств. Да ведь это же Ронни, наконец понимаю я, тот самый мой пылкий Ронни, дрожащий от земного электричества, взведенный и торчащий в зенит гладиолус из лондонских асфальтовых оранжерей.
– Ронни, это ты? Ронни, какое странное настроение. Твоя молодость уходит, а я грущу по ней как по собственной, по которой давно уже отгрустил.
Он улыбается, ищет взглядом в толпе, находит и еще раз улыбается широко и сердечно, так, как он, наверное, раньше, в эпоху своих манифестов, не улыбался. Потом он играет несколько тактов на губной гармошке, откидывает голову и поет, улетая гортанным голосом за лондонские крыши, песенку «The questions of sixty seven, sixty eight». Это он поет для меня. Хорошо, что я завернул в Лондон на обратном пути из Калифорнии в Москву.
Да, горячая декада англо-американской молодежи закатывается сейчас за кривизну земного шара, но, как в Одессе говорят, «еще не вечер», потому что вообще пока эта штука вертится, еще не вечер, еще не вечер…
Typical American Adventure
Part IV
СЕРЕБРЯНЫЕ ПРИЗРАКИ
Между тем «типовое американское приключение» нашего Москвича развивалось по всем канонам и каньонам, и в результате мы с вами, уважаемый читатель, оказались в городе-призраке Калико.
Должно быть, не зря в Топанга-каньоне болтали о «серебряном веке»: теперь в конце единственной улицы вымершего городка зиял черный вход в серебряную шахту, и тонкий слой серебра покрывал крыши покосившихся домиков и нависшие над ними безжизненные горы.
Гневно отфыркиваясь и выплевывая из фильтров пыль пустыни, «порше» поднялся почти по отвесному склону и остановился в начале улицы.
Здесь было все, что нужно для диких, вооруженных кольтами горняков XIX века, все, что нужно для киносъемок или для «типового американского приключения»: почта, тюрьма, аптека, три лавки, четыре салуна.
Москвич осторожно вылез из машины. Дверь за ним захлопнулась, и эхо хлопка прокатилось по каньону. За спиной Москвича в огромном пустом небе висела круглая луна, и тень его тянулась через всю улицу, заканчиваясь возле черной пасти шахты.
Москвич пожалел, что нет у него на бедрах пояса с пистолетами и патронташем, похлопал себя по соответствующему месту и обнаружил, что пояс на нем на соответствующем месте. Тогда он медленно пошел по улице, каждым движением подражая герою детства Ринго Киду из фильма «Дилижанс».
Скрипнул стул. Восковой хозяин магазина качнулся на стуле, щелкнул курком своего кольта, откашлялся и прохрипел:
– In God we trust! Others pay cash[14]!
Гулкие звуки долетели из горловины шахты. Заскрежетали блоки. Тихо прокатилась ржавая вагонетка.
Восковой узник приник к решетке тюрьмы и глухо проговорил:
– I sold my soul in the company store[15]…
Наступила тишина, и стало ясно, что вот-вот произойдет Встреча. Дрожа от волнения, Москвич остановился в ногах своей тени. Тень, отпечатанная на посеребренном грунте, была хороша – в ковбойской шляпе, а правая рука на поясе с патронташем. Все было готово к Встрече.
И вот в черной горловине появилось белое пятно. Оно медленно приближалось. Тихо вышла в подлунный мир и остановилась высокая, загорелая, в светящихся одеждах, с блестящими глазами.
– Это вы? – спросил Москвич.
– Да, это я, – прилетел к нему через улицу вымершего города тихий ответ.
– Это вы упали на Вествуд-бульваре?
– Да, это я.
– Это я помог вам встать?
– Да, это вы.
– Это вас похитили?
– Да, меня.
– Это за вас я сражался?
– Да, за меня.
– Можно мне подойти?
Он ждал очередного «да» и, конечно, дождался бы, если бы дурацкие назойливые силы вновь не вмешались в его приключение.
Мерзкий антиавтор Мемозов в форме чиновника департамента горнорудной промышленности выпрыгнул на скрипучую террасу конторы Вестерн-Сильвер и гадко заверещал, тыча в сторону Москвича длинным пальцем:
– Он без билета здесь! Он не взял билет! Пожалел полтора доллара! Безбилетник! Заяц!
Гнев и досада охватили Москвича. Нет, это невыносимо: вторжение пошляка взрывает любой сюжет, который строит воображение, и даже в этот сокровенный момент…
– Нет у вас совести, Мемозов! – вскричал он. – Остереглись бы врываться хотя бы в такие сокровенные места сюжета! Ведь так можете довести до крайностей! Какой вам еще билет?
– А вы как думали, миляга? – гнусно, базарно завизжал Мемозов. – Проник без билета в музейный ghost-town и думает здесь на дармовщинку погужеваться! Простой народ, значит, деньги п л о т и т, а в а м не касается?!
Москвич замахал руками, как бы стараясь изгнать беспорядочными пассами из подлунного мира назойливого Мемозова, обернувшегося сейчас призраком коммунальной кухни, хотя и в мундире департамента горнорудной промышленности. Он умоляюще протянул руки к игре своего воображения, Женщине-Жертве.
– Друг мой, прошу вас, не слушайте этот вздор!
Она печально поникла с надломленной дланью:
– Однако у вас действительно нет билета, друг мой?
– Да какие тут еще билеты! – с досадой вскричал Москвич.
– Полтора доллара для взрослых, восемьдесят центов для детей и солдат, – грустно, как бы увядая, говорила Она. – Простите меня, друг мой, я не хотела бы вас огорчать, но если у вас нет билета, я вынуждена… вынуждена… вынуждена…
И Она исчезла, отступила на несколько шагов во мрак шахты и там растворилась. Встреча – оборвалась.
Исчез и Мемозов. Вновь тишина и тихий ржавый скрип одинокой вагонетки да редкое покашливание восковых фигур.
В ярости – никогда прежде в кабинетной тиши, в библиотечных лабиринтах, в столовых самообслуживания он не предполагал в себе такого вулкана, – в ярости Москвич вырвал из кобур оба своих пистолета и разрядил их в темные окна.
Тут же в окнах вспыхнул свет, донеслась музыка, треньканье расстроенного пианино, шум многих голосов, взрывы смеха, и Москвич увидел за стеклами краснорожих веселых гостей, клубы табачного дыма, пролетающих с подносами прехорошеньких круглощеких официанток, иконостас стойки с разномастными бутылками и вывеску над иконостасом «Old Mcdonald's Shelter».
Он быстро прошагал по галерее и рванул дверь. Все гости и служащие салуна тут же повернулись к нему – крепкие славные рожи пионеров.
Четыре девушки-официантки сгрудились вокруг бармена, высокого красавца с седыми кудрями и редкими морщинами, пересекавшими лицо. Это был снова он – тот самый Босс, Godfather из Топанга-каньона. Одной ладонью он сделал Москвичу приглашающий жест, другой показал на своих круглощеких помощниц и пропел своим чрезвычайным баритоном: