Грачи улетели Носов Сергей
– Нет никаких берендеев, – произнес Щукин.
– Получается, есть. Помолчали.
– А где он ножи берет? – спросил Чибирев.
– Привозят ему. Как и вы, точно так же. С курьером.
– Мы не просто курьеры, мы курьеры-носильщики, – отозвался Щукин.
– Прежде всего вы мои друзья, – сказал Дядя Тепа, – а потом уже носильщики и курьеры. Другой бы взял товар где-нибудь в Билефельде и отправил бы вас обратно. На своем горбу до места дотащить – это уже не проблема, не ваша проблема, не думайте, мы сильные, жизнь ко многому приучает. Я бы мог и одного, а не двоих, с одним легче. Вы думаете, я из жадности вас двоих?.. Один бы привез – мне бы надолго хватило. И забот бы не знал. Поблагодарил бы в Билефельде – и до свидания. А дальше сам. До Рекклингхаузена и дальше. Но вы мои друзья, а не просто носильщики, не просто курьеры, и я вас обоих выписал, обоих, а не одного, потому что хочу, чтобы вы на мир посмотрели, оба, и вас к себе везу, в гости, в глубинку, домой, чтобы вы посмотрели своими глазами на мир, причем изнутри, потому что вы полжизни прожили, а ни хера не видели. На вас даже смотреть стыдно. Щукин сдержался. Чибирев спросил:
– Ножи, ножи… Это какие? Которые на каждом перекрестке у нас продавали, те, что ли?
– Уже не продают? – спросил Дядя Тепа (как время быстро бежит!..).
– Давно не видел, – сказал Чибирев.
– Значит, все в Европу отправили. А зачем у вас продавать? У вас все равно денег нет. А здесь покупают. Три штуки комплект – пять марок.
– Мухобойки дороже.
– Ножи легче отскакивают. У них тяга выше. Чибирев не стал говорить, что этих ножей у него дома два комплекта как минимум, – один купила когда-то жена и положила в ящик буфета, чтобы забыть об их наличии в доме, другой – купил он, в подарок жене. К Международному женскому дню 8 марта.
Щукин знал, о чем речь, но не помнил, есть ли в их доме эти бессмысленные ножи, – наверное, есть, ибо у кого же их не было? Кажется, все городское население СССР ими снабдилось.
Нож был похож не столько на нож, сколько на вязальную спицу. Их и делали из спиц. К одному концу спицы припаивали проволоку, закрученную винтом, далее – кольцо (собственно режущую часть), а другой конец загибали под прямым углом, и получалась ручка. Если спицей проткнуть корнеплод до режущего кольца и совершать вращательные движения по часовой стрелке (“кто умеет заводить будильник, у того обязательно получится”), нож будет вкручиваться внутрь корнеплода, а из режущего кольца покажется спиралевидная весьма аппетитная ленточка. Когда корнеплод просверлен насквозь, ленточку берут в левую руку, а правой заводят конец за конец. Получается овощной бутон. Картофельный бутон жарится во фритюре. Морковным – украшают салат.
Продавцы ножей обычно выступали парами. Один сверлил и закручивал, другой жарил в кипящем масле на походном примусе “Шмель”. При этом во всех городах, на всех рынках и перекрестках всегда произносилась одна и та же “сказка”, сочетающая рекламный текст с нехитрой инструкцией. Все продавцы знали сказку наизусть. Бригадиры не рекомендовали реализаторам отступать от канона. И в самом деле, замени пару слов на свои, пропусти “ваш ребенок будет доволен” или шуточку про будильник, и публика отойдет от стола, спрос упадет, “тяга” уменьшится, ножи перестанут “отскакивать”. Рассказывали, что над “сказкой” поработали психолингвисты. Очень может быть. Дядя Тепа, обдумывая эксклюзивное представление с мухобойками, учитывал опыт ножевиков.
В Советском Союзе ножи “отскакивали” по три рубля за комлект, особенно хорошо перед праздниками – Новым годом и Женским днем. Реализаторы брали оптом у посредников, в зависимости от числа посредников они платили в пределах пятидесяти копеек—полутора рублей. Затем разъезжались по городам с учетам указаний координаторов. Ножи продавались на рынках Кишинева, Грозного, Вильнюса… Волгограда, Пскова, Читы… Ленинграда, Москвы… В трех Кировсках и пяти Первомайсках!
Навар – от ста до пятисот процентов.
Металл в Советском Союзе был чрезвычайно дешевый.
Стало еще наваристей с распадом Союза, когда ножевики потянулись в Восточную Европу. Передовой отряд махнул в Западную. Упомянутый берендей был из числа первопроходцев.
Дядя Тепа на принадлежал к ножевой мафии, но, загремев два года назад в Первый Медицинский с острым панкреатитом, он был представлен одному камнепочечнику, актеру, Театр комедии им. Акимова. В свободное от работы время актер отлучался то в Новгород, то в Выборг, то в Тихвин, то в Кингисепп, где подрабатывал на ножах (а надо отметить, профессиональные лицедеи особо ценились в ножевом синдикате – за их исключительный артистизм, за способность держать внимание аудитории и проникновенно доносить до умов правду “сказки”). Может, актер не чаял выкарабкаться или на это были другие причины, но тайное знание об овощных ножах он передал Дяде Тепе. Многое было поведано, вполне достаточное для того, чтобы по выходу из клиники Дядя Тепа легко примкнул к ножевикам. Но он не примкнул. Решил идти своей дорогой. Он додумался до мухобоек.
– Набоков Германию терпеть не мог. Это неожиданно произнес Щукин. Дядя Тепа стряхнул задумчивость.
Темнело. Интервалы между поездами удлинялись.
Чибирев, сидевший на скамеечке, клевал носом.
Дядя Тепа размял пальцы. Он не был знаком с берендеем. Для него Берендей, как Летучий Голландец. Символ, что ли.
Щукин заговорил:
– Если перейти на ту платформу и набрать в урнах билетов, все они будут до этой станции, но со встречного направления. Если мы предъявим их контролеру, он поймет, что мы часто ездим сюда, и причем всегда вон оттуда… Он не будет требовать от нас билетов, потому что поймет, что мы сели не на тот поезд. Едем не в ту сторону. И сейчас выйдем. Он пожалеет нас, а не прогонит. Вот как следовало бы поступить.
Дядя Тепа подумал: как странно! Такая простая мысль и никогда не приходила мне в голову.
– Принято. – Он встал. – Ты со мной?
Дядя Тепа и Щукин направляются к подземному переходу.
…Что холодает, они почувствовали на четвертой.
Дядя Тепа объяснил похолодание не наступлением ночи, а тем, что путь их ведет в горы. Рельеф был холмистый, местами неровный, однако ни Чибирев, ни Щукин гор еще не заметили.
Какая же это была – пятая или шестая? На ней, мало чем отличавшейся от других, все трое испытали новое потрясение, не в пример прежним встряскам – сильное по-хорошему.
Ждали очередного поезда. Уж ночь наступила. Европейская ночь, одна из тех. Ровный электрический свет лежал на пустынной платформе. Усталые и расслабленные, путешественники предавались неге, бездействию, табакокурению. Когда громогласно нечто выразилось-передалось на легко узнаваемом, но непонятном немецком наречии, им и в голову не пришло, что этот убедительный мужественный голос, более предупреждающий, чем информирующий, обращался к ним персонально. Продолжали сидеть. Дядя Тепа оглянулся на странный шорох: в пяти шагах от него, подобно секундной стрелке (секундной стреле, или лучше – секундному бревнышку…), скользил по невидимому циферблату как бы шлагбаум, он и был шлагбаумом, только чрезвычайно коротким, не больше метра в длину. Коротышка-шлагбаум застыл в положении “0/12” стройным столбиком, приглашая пройти куда-то туда – за перегородку, на которую до сих пор, как и собственно на этот нелепый шлагбаум, путешественники не обращали внимания. “Зачем?” – спросил Чибирев. “Нас выгоняют?” – поинтересовался Щукин. Дядя Тепа, знаток немецкого образа жизни, был изумлен не меньше товарищей. Самоподъемник сам по себе был диковат и вроде бы неуместен, но вызванный к действию здесь и теперь, он казался дважды абсурдным. Зашевелились, когда с еще большим посылом – повторно – адресуясь исключительно к ним (исключать было не из кого за отсутствием других пассажиров), тот же мужской голос что-то немногословно изрек тоном не на шутку встревоженного декламатора. Сам декламатор обнаружился тут же – в стеклянном аквариуме (микрофон-плодоножка… компьютер… пульт…), он торопливо покидал диспетчерскую, как бы назвал Чибирев сей кабинет (Чибирев бы “диспетчер” сказал, “дежурный по вокзалу” – сказал бы Щукин), он спустился по лестнице, ступил на перрон… “Может, курить нельзя?” – спросил Дядя Тепа себя, чувствуя, что теряет уверенность. Человек шел по направлению к ним и все говорил, говорил, но, подойдя, замолчал, сообразив, наверное, что его слова все равно не поймут, и показал, молча, рукой на, стало быть, выход – как им казалось. Все трое безропотно потянулись к вещам, но дежурный-или-диспетчер замахал руками: не надо, не надо! – он взял за руку Чибирева и повел без вещей туда, за шлагбаум; следом шли Дядя Тепа и Щукин, не зная что и подумать. За шлагбаумом, вопреки ожиданиям, выхода не было и вообще не было ничего, была небольшая площадка, огороженная с трех сторон; путешественники рефлекторно повернулись лицом к вещам, оставленным на платформе; человек почти бегом поспешил обратно к себе – и вот четвертая сторона – коротышка-шлагбаум медленно и дурашливо опускается перед их вытаращенными глазами. “И что это значит? – спросил Чибирев. – Западня или как?” – “Бред какой-то!” – сказал Дядя Тепа. И тут все трое услышали приближение поезда. “Наш?” – Щукин ошибся, не их. Это был товарняк, состав по русским меркам не очень большой – вагонов тридцать примерно. И скорость была небольшая. Как будто перед глазами аккуратно протягивает ленту ровно работающий невидимый лентопротяжный механизм. Поезд, пожалуй, более скорым казался бы, когда бы громче гремел, когда бы вагоны качало, трясло и подбрасывало, и если бы они не были такими, даже не чистыми, а стерильными, словно их подарили больному ребенку, какому-нибудь Гаргантюа. Детские фантазии вспомнились Щукину – укоротиться, уменьшиться, чтобы быть соразмерным игрушечному паровозику, кстати, тоже немецкому, ГДР, ширина колеи девять мм. И вновь им овладело уже знакомое по этой поездке ощущение ненастоящести всего, игрушечности. И Чибиревым овладевало то же – он вытянул шею, словно хотел рассмотреть больше, чем ему показывали, словно хотел усмотреть какой-нибудь знак нарушения порядка вещей, при котором возможен миниатюрный шлагбаум. Все трое поняли, почему они здесь, на этой площадке, но еще не решались поверить собственной догадке. Трудно было поверить в серьезность их изоляции, в нешуточность юмористического шлагбаума. Трудно было поверить, что можно поверить в серьезность опасности, которую несет проходящий мимо станции товарный состав. Поверить, что с верой в серьезность этой опасности здесь серьезно заботятся об их безопасности – их, которые не верят, кажется, ни во что. А что, собственно, могло бы произойти? Сдунуло бы потоком воздуха или как? Поезд благополучно прошел, никого не сдунув, шлагбаум счастливо поднялся, а они продолжали стоять, осмысляя пережитое. “Ни хера себе”, – подумал вслух Щукин. Чибирев же, переставший вытягивать шею, вобрал голову в исходное положение и только вымолвил: “Да!” Дядя Тепа ликовал. Съел, Щука, съел? Набоков, видите ли, не любил Германию. Ну и что, что Набоков? Зато Фасбиндер любил Набокова! А Пастернак? А Блок? Еще как любили Германию!.. “Ну?” – громко спросил Дядя Тепа, и показалось ему, что под его взглядом Щукин поежился. Шиллер, Гете, Гейне! – продолжал мысленно ликовать Дядя Тепа… Он, видите ли, “Ундервуд” разберет и соберет с закрытыми глазами!.. А знаешь ли ты, Щука, что твой “Ундервуд” или “Адлер”… или как ее… “Олимпия”, только там они и могли быть сконструированы, где возможен этот ненормальный шлагбаум! Ты же сам рассказывал, как писали в старых проспектах: “«Ундервуд» – машинка, не имеющая недостатков”! Американская? Да какая разница, чей патент?! Винтик к винтику! Рычажок к рычажку!.. То-то, Щука! Иди.
Городок слабо люминесцировал. Но для того чтобы звезды над головой зря не смущали души волшебной россыпью, света под ногами и на уровне глаз было достаточно. Ничего нигде не случалось, кроме источения света, а значит, нечему было, кроме источения света, нарушать тишину, но свет источался бесшумно, что лишь в такой тишине и возможно заметить, если, конечно, не замечать звуков собственного вторжения. Между тем подошвы шаркали и колеса тележек скрипели, да так, что, если бы кто не спал, могло бы причудиться прямо-таки нашествие неизвестно кого, а поскольку в городе спали все, то и причудиться такое смогло кому известно – одному из неприкаянной троицы, Щукину, чье восприятие этой ночью обострилось донельзя. Дядя Тепа ни о чем подобном не думал, – задавая темп ходьбы, он предвкушал скорое возвращение. Чибирев же был так сильно измотан, что с линейным пространством боролся методом подсчета шагов. Расстояние, впрочем, сносное; он и до пятисот не дошел, когда дошли до как бы парка.
Парк не парк, сад не сад, а снег – белел, в остальном здесь было темнее, чем на улицах города, – стало быть звездам ярче светить, но – сквозь ветви деревьев. За деревьями ютились одноэтажные домики, это колония азюлянтов – как Дядя Тепа.
Шепотом велел говорить Дядя Тепа, кроме него и не говорил никто. Слушали.
Возня с ключами сопровождалась инструкциями: не шуметь, не светиться, никому ни о чем ни гугу, даже если спросят на чистом русском (кое-кто им владеет). Оказывается, Дядя Тепа не имеет права отлучаться на расстояние более тридцати километров и поселять у себя жильцов – во всяком случае, без специального разрешения. Здешний староста, сам в прошлом наш, в курсе тепинских похождений, но лучше не злоупотреблять доверием.
– Туалет, ванная, – показывал двери в прихожей. – Тут сосед, беженец из Боснии, с родней. А это – мое.
Открыл. Разгрузились.
Грохнулись на ложепосадочную мебель – отнесем к ней полутораспальную кровать и раскладной диван. Был стул еще. Один. Щукин выразил общую мысль:
– Уфффф…
– Видите, – сказал Дядя Тепа, – я не бомж. Самоучитель немецкого лежал под столом.
На стене висели расписание поездов и голая баба.
– Тебе не надоели общежития?
– Нет, это другое… Чибирев прошелся по комнате.
В холодильнике обнаружилась пустота.
– Можно? – Он открыл шкаф. – О, да у тебя даже вешалки есть!
По правде говоря, он ожидал увидеть в шкафу пустые бутылки. Ошибся. На полке стояла банка с маринованными устрицами. Открытая, не полная. Маринованные устрицы еще не импортировались в Россию. Чибирев банку взял, поднес к носу.
– А ты не перепутал шкаф с холодильником?
– Черт! – воодушевился Дядя Тепа. – Помню ведь, были!
Со своей стороны Чибирев тоже помнил об устрицах. Когда Дядя Тепа звонил ему в Петербург из Германии, он непременно вставлял в разговор о каких-то загадочных устрицах, будто ест их едва ли не каждый день, так в Германии хорошо. Заманивал.
– Вот какие они, – сказал Чибирев. – Не свежие.
– Сам ты несвежий!
– Я сказал не “несвежие”, а “не свежие”. В смысле маринованные. Я ведь думал, что свежие ешь.
– Свежие… не свежие!.. Какая разница!.. Можно подумать, ты маринованные ел!
Устрицы выворотили на тарелку. Ели руками. Дядя Тепа расхваливал продукт. Спрашивал, где еще такое попробуют.
Большую часть своей доли он щедро предложил гостям, поделив ее надвое.
Щукин и Чибирев воздержались от прямых оценок.
Дядя Тепа резюмировал сам:
– На редкость сытная пища.
Прозвучало внушительно, но недостаточно для того, чтобы потушить голодный блеск в глазах гостей – аппетит приходит во время еды; Дядя Тепа счел нужным добавить:
– Обед уже скоро. Привезут в полдень, в двенадцать, поделим на троих. Надо бы выспаться до обеда.
Распределение спальных мест – двух на троих – сопровождалось шуточками известного рода. Гости легко объединились против хозяина комнаты (а также полутораспальной кровати), назначив его объектом насмешек. А не сменил ли ты, друг, ориентацию здесь? А не для конспирации ли ты голую бабу на стену повесил? Дядя Тепа вяло отбрехивался. Голую бабу повесил вовсе не он, а прошлый хозяин этих пенат, временный, правда, хозяин – азюлянт с Украины. – Ах, с Украины? (“Из Украины” еще не вводили как норму.) Ах, даже не ты?.. И т. д. И т. п.
В конечном итоге Щукин и Чибирев, обнаружившие себя воинствующими гетеросексуалистами, улеглись вдвоем на диване – валетом, а Дяде Тепе, чью ориентацию признали неопределенной, оставили его законное ложе.
Чибирев мгновенно уснул, еще при свете.
Щукина, как свет погасили, потянуло на продолжение темы.
– Нет, правда, у тебя есть тут подруга?
– В общем не очень так чтобы есть.
– Ну а как же ты тогда, или что?
– Как. Никак. В публичном доме мне не понравилось. Был.
– Дорого?
– Не в том дело. Она имитирует оргазм. А я вижу.
– И хочешь крикнуть “не верю”?
– Мне не нравится. Я ведь плачэ… А она… мне спектакль…
– А ты хотел бы, чтобы бесплатно спектакль?.. На халяву?
В животе спящего Чибирева зашумели перевариваемые устрицы.
Дядя Тепа заговорил о немках. В чем их проблема? В отсутствии мужиков. То же самое, что и в России: где мужики настоящие? В России настоящие мужики мочат друг друга или сваливают за кордон. Здесь никто никого не мочит, здесь и так все словно моченые. Пьют пиво и таращатся в ящик. Вот и все мужики. А женщины здесь социально активные, им трахаться хочется, им хочется полноты бытия. У них глаза голодные. Поэтому когда сюда приезжает мужик-эмигрант, он партнершу найдет. Да его самого, кому надо, найдут. А вот одинокая женщина сюда приедет и будет здесь бесполезна, еще бесполезнее, чем у себя на родине.
– Честно говоря, – сказал Щукин, – я думал, наоборот. Спрос как раз на женщин на наших…
– Так ведь речь не о борделях, а о чувствах человеческих, сильных…
– Но ты ее еще не нашел…
– Возможно, тот самый случай, когда нашла меня она.
– Да? Все-таки так, значит? Что же ты мне голову морочишь? Ну, рассказывай.
– Она заканчивает университет в этом году. Будет искусствоведом. Знает русский. Интересуется современным искусством. Россией…
– Где же она тебя такого нашла?
– А на рынке. Видела, как я мухобойки продаю.
– Чем же ты ее пленил, извини?
– Она сказала, что я, по сути, художник.
– По какой сути?
– По своей сути.
– В смысле артист?
– Нет, не артист. Актуальный художник. Акционист, если на то пошло.
– Кто, кто?
– Ак-ци-о-нист. Слово “акция” знаешь?.. Это из области современного искусства. Вроде жанра такого. Я – в жанре. Ну, как тебе еще объяснить…
– Красивая?
– Представь себе, да.
– А как ты без билета катаешься, ей известно?
– Представь себе, хорошо известно. Я рассказывал.
– Зачем же ты ей это рассказывал?
– Спрашивала, я и рассказывал.
– Спрашивала? О чем?
– О жизни.
– И про публичный дом рассказывал?
– Когда-нибудь и о нем расскажу.
– А зачем, Теп?
– Это область ее интереса.
– Публичный дом?
– Моя жизнь. Она считает, что я свою жизнь творю как произведение искусства. Как художник.
– Херово ты свою жизнь творишь, Теп.
– Может быть. Зато как художник.
– А как зовут?
– Катрин.
– Правда? Мой первый сексуальный опыт Катькой звали. Семнадцать лет. Это мне было семнадцать, а ей двадцать с хвостиком. – Щукин ностальгически глубоко вздохнул было, но глубокий вздох перешел в зевание.
Дяде Тепе этот зевок показался циничным. Он приподнялся на локти.
– Я рад за твой первый сексуальный опыт, но у нас совсем другая история. У нас не было ничего. Вообще ничего.
– Не было и не будет?
Дядя Тепа пожал в темноте плечами.
– Я просто вижу, что очень ей нравлюсь. Гость поленился спросить: “Как кто?”
Дядя Тепа не решился сказать: “Как художник”.
Чибирев и Щукин проснулись одновременно, взаимолягнувшись; тут же затеяли спор, кто кого разбудил. День обещал быть солнечным. Дядя Тепа сидел на кровати и раскладывал мухобойки по кучкам-поленницам, – вел изделиям счет на листке, отмечая черточками десятки. Ранняя пташка.
Обед себя ждать не заставил. Приближение обеда – не только по времени, но и физической точкой в пространстве – Дядя Тепа зарегистрировал четко – по звуку мотора. Привезли, впрочем, еще и в объявленный срок, а не к нужному месту всего лишь. “Есть!” – сказал Дядя Тепа и удалился с тарелкой (ночью устриц ели с которой) за дверь, наказав гостям не подходить к окну, не выглядывать.
Торжествуя, принес на новой тарелке вареного мяса кусок с картофелем фри в виде гарнира. Поделили мясо ножом.
– А в коробочке что?
Дядя Тепа, ликуя, круглую булочку вынул. Далее:
– Джем! Апельсиновый!
На одно, представьте, употребление. Ам! – и готово. Но сколько вкуса, изящества – в крохотной ванночке, причем, если здесь потянуть, без проблемы откроется.
Масла маленький параллелепипед – в блестящей обертке – грани ровные, любо смотреть.
Демонстрировал пакетики один за другим – упаковками спешил удивить: соль, перец, чай, а главное – майонез: приходилось ли вам, господа россияне, из пакетика выдавливать майонез? – не ложкой черпать из банки, а выдавливать из пакетика? И какой майонез, отметьте, пожалуйста, – с пищевыми добавками, а не просто!
Плавленого сыра две квадратных полоски, на удивление тонких и, что Дядю Тепу больше всего восхищает, каждая в своей упаковке! Апофеоз. Каждая в своей упаковке! Каждая полоска запаяна в полиэтилен!
– И после этого вы будете ругать Запад?
Вспомнили, как у нас даже в лучшие времена продавщицы в продмагах не желали колбасу или тот же сыр нарезать, а все норовили куском отмахнуть. Не каждая продавщица соглашалась нарезать.
– Нет, здесь режут машиной.
– И у нас появляются, – сказал Чибирев. – Я видел в магазине на Невском аппарат для нарезки…
– На спор – сломается, – Дядя Тепа сказал. Щукин напомнил друзьям о феномене довеска. В том, что отрезали куском, была своя прелесть. Когда он был маленький, любил вместе с бабушкой ходить в магазин, он смотрел на весы, предвкушая довесок: сколько не хватит до двухсот, скажем, грамм – десять, пятнадцать? Продавщица, прицелившись, отрезала довесок в приложение к целокупному куску; бабушка всегда отдавала довесок маленькому Щукину, и он его тут же съедал. Нет, маленький Щукин не был голодным, дома он часто отказывался от колбасы или сыра, но в магазине – довесок… непередаваемый вкус!
– Ну нет, – сказал Чибирев, – никаких довесков я в магазинах не ел. Мне не разрешали есть в магазине. Мама моя говорила, что есть в магазине – это предел неприличия.
– Видите, как вас по-разному воспитывали. А каков результат? Один и тот же.
Дядя Тепа это в шутку произнес, но Щукин сказал серьезно:
– У тебя нет ощущения, что ты отстал от поезда? У меня есть.
– И у меня есть, – сказал Чибирев.
– Ничего, ребята, догоните. У меня такого ощущения нет.
– Прыгнул в последний вагон?
– Да бросьте вы эти железнодорожные ассоциации! Доехали и доехали. Все. Забыто!
Они отправились в город.
Город был маленький, с гулькин нос. По российским меркам – поселок. Дядя Тепа уверял, что всего населения здесь пять тысяч. Может быть. Почему бы и нет. На поверхностный взгляд, городок этот, если не принимать во внимание величину, ничем существенно не отличался от любого другого, пускай даже очень крупного немецкого города, – словно отрезали от большого города дольку и поместили подальше куда, только и всего. Костел, супермаркет, парикмахерская, магазины – весь необходимый набор. Город вдоль и поперек прошли за тридцать минут: вдоль – за двадцать, поперек – за десять. Дядя Тепа сказал Щукину: “Посмотри, тебе как кладбищенскому сторожу интересно, наверное”. Между двух домов – это в центре-то города – притулилось кладбище, кладбищишко, метров шесть на десять, крохотульное; могилки без всяких оград жмутся друг к другу, памятники пеньками стоят, теснится толпа мраморных ангелов. Плотность захоронений да и место само – напротив аптеки – изумили Щукина; он пригляделся. Никакое не кладбище, и не могилы. Просто выставка образцов надмогильных аксессуаров, продают их тут, – магазина вроде.
Тротуар повсеместно плиткой покрыт. Через несколько лет, к раздражению петербуржцев, Петербург покрываться той же плиткой начнет; губернатора даже обзовут словом “плиточник”, мол, меры не знает, а ведь он как лучше хотел (будет хотеть). Но до этого дожить надо.
Когда ночью шли по тускло освещенным улицам, вот чего не заметили Щукин и Чибирев – гор.
Город окружали горы. Невысокие горы, но горы.
Может, даже низкие горы, но горы.
– Я вам что говорил? Мы же ехали в горы!.. Может, даже не горы – холмы.
Город окружали холмы, будоражащие умы Щукина и Чибирева, потому что, когда они шли по городу ночью, никаких холмов не заметили.
Теперь Чибирев изумился:
– Холмов-то сколько!
– Это горы, – Дядя Тепа поправил, – натуральные горы, вам говорю.
По поводу натуральности Чибирев готов был поспорить. Если возвышенность покрыта лесом до самой вершины, это холм, а не гора. На данных возвышенностях росли деревья.
– Чушь собачья! – Дядя Тепа вступился за горы.
Щукин его поддержал. Он помнил со школы научный критерий. Географы договорились: двести метров условный рубеж. Ниже двухсот – значит холм. Выше двухсот – значит гора.
Из всех школьных учителей Щукин лучше других запомнил географичку Нину Викентьевну, она мерила все высотами Исаакиевского собора. Эверест – восемьдесят восемь Исаакиевских соборов. Марианская впадина – сто один. По диаметру Земли умещалось чуть менее ста двадцати тысяч Исаакиевских соборов, а сколько их до Луны, Щукин уже не помнил. Над Ниной Викентьевной, понятно, посмеивались, но сейчас он оценил ее уроки: Исаакиевские соборы легко представить один на другом.
Получалось, что лишь одна возвышенность из четырех ближайших была, пожалуй, холмом, примерно в полтора Исакия, остальные три – безусловно, являлись горами.
Высота самой высокой горы была Исакия три-четыре, ну, максимум пять Исакиев (мнения разделились). Городок разместился, справедливо сказать, у ее подножия.
– Ты туда залезал?
– Нет, – сказал Дядя Тепа, – не довелось. Туда дорога ведет. Как-нибудь сходим. Будете рассказывать, что в Альпы ходили.
– В Альпы? – переспросил Чибирев. – Какие Альпы?
– Обыкновенные. Это же Альпы.
– Это – Альпы? Не может быть!
– Здрасьте, приехали. А что же, по твоему?
– Нет, скажи ему, это ж не Альпы.
– Да, – сказал Щукин, – Альпы на юге Италии.
– И здесь тоже.
– Подожди, – сказал Чибирев, – Альпы выше. Там скалы. Ледники. Да ну как же? “Переход Суворова через Альпы” – помнишь картину?
– Фантазии художника, – небрежно бросил Дядя Тепа. – Вот настоящие Альпы.
Он, конечно, не прав был. Прав был Чибирев, который воскликнул:
– Альпы в Швейцарии!
– Так вот же Швейцария, – показал Дядя Тепа рукою на горы.
– Где?
– В километре отсюда. Где-то здесь. Мы ж на границе со Швейцарией.
– Разве?
Чудовищная ошибка. Тут и рядом не лежало Швейцарии. С чего это взял Дядя Тепа, что живет рядом со Швейцарией? Странное дело, с тех пор как он оказался в Германии и стал азюлянтом, географические карты почему-то перестали попадаться ему на глаза, – уж не сила ли какая тайная, дабы не искушать азюлянта прелестями географии, себя так обнаруживала во исполнение все того же запрета отлучаться от лагеря на расстояние свыше тридцати километров? Единственная карта, демонстрируемая в их азюле, была установлена на главной дорожке в виде щита и представляла собой весьма условный план земли Вестфалия, за границей которой не было ничего – лишь белизна белизной. Вестфалия как бы плавала в молоке, причем городок приписки, обозначенный красным кружком, находился на юге, у самой кромки, – хорошо он цеплялся за синюю нить, обозначающую реку Рур, а то бы так и соскользнул в молоко. То есть в Швейцарию – согласно географической фантазии Дяди Тепы.
До реальной Швейцарии между тем по кротчайшему южному направлению было около тысячи немецких географических миль, около девятисот километров или восемьсот с гаком русских верст, – потому что между Вестфалией и Швейцарией есть еще и другие немецкие земли.
Щукин и Чибирев не сразу поверили Дяде Тепе.
– Разве у Рура истоки в Швейцарии?
– Ну а как же!
– И вот так можно взять и дойти до границы с Швейцарией?
– Десять минут! Да там и границы нет никакой. Даже шлагбаума.
И они вышли из города и пошли по шоссе в Швейцарию, и шли не десять, а двадцать минут, и действительно даже шлагбаума не было.
Дорога была живописная – слева холмы, справа горы, – правда, несколько однообразная, к тому же мало приспособленная для пеших прогулок. Проносились машины. Не идти же до истоков Рура – повернули назад в Германию.
Рур в этой относительно высокогорной местности – речушка бурная, не замерзает. С моста в воду глядели, нет ли форели.
Дядя Тепа был очень доволен тем, что сводил друзей в Швейцарию. Вся прогулка заняла сорок минут.
Дядя Тепа решил раскошелиться, предложил на выбор – купить “Горбачева” с минимальной закуской или пива с сосисками. Как ни странно, выбрали пиво с сосисками.
За столики сели на берегу водоема, хотя было прохладно (больше пиво никто здесь не пил). Водоем был типа водохранилища. Любовались природой и немецким порядком. Поражались психологии большевиков, точно так вот сидевших и смотревших на это на все и мечтавших о мировой революции.
Дядя Тепа спросил, не надумали Щукин и Чибирев стать азюлянтами.
Щукин и Чибирев, отдавая должное и тому и сему, пятому-десятому, азюлянтами стать не надумали.
Дядя Тепа решился тогда поговорить о вещах не очень приятных. План таков. Завтра выедут вечером и поедут назад по отработанной схеме; он, конечно, проводит. В Рекклингхаузен ночью прибудут. Остановятся у Телегина. Утром Телегин поведет Щукина и Чибирева в полицию и там объяснит, что их обокрали, – нет у них ни форинта, ни копейки. Немецкое государство посочувствует им и отправит того и другого в Москву авиарейсом. Иной путь не просматривается.
– Мы так не договаривались, – произнес Щукин.
– Подстава, – сказал Чибирев. – Ты опять за свое?
– Да чем же вам это не нравится? – изумился Дядя Тепа совершенно искренне. – Испытанный способ! Думаете, вы первые? Ха-ха. Да вас еще и покормят в самолете. Еще и поблагодарят за то, что домой решили вернуться. Да они как только узнают, что вы на убежище не претендуете, сразу же вас и отправят в Москву, и с великой радостью! А уж из Москвы в Питер сами как-нибудь…
Он добавил:
– Или вы сразу до Питера хотите?
Дядя Тепа пожалел, что затеял этот разговор преждевременно. Он попытался развеселить товарищей, отвлечь – и отвлек простейшим приемом: “Это что там на горе?” – чтобы, когда отвернутся, бросить в кружки обоих по пластмассовой мухе. Не оценили.
– Очень смешно.
– Дядя Тепа, ты дурак? [4]
Дядя Тепа попытался сгладить неловкость, дав понять, что шутка не завершена:
