Переходный возраст Старобинец Анна
ВОСЕМЬ
Лишь через несколько лет Марина поняла, что тот день – жаркое, пронзительно-солнечное августовское воскресенье – был последним хорошим днем в их жизни. Не то чтобы счастливым – просто хорошим.
В тот день они втроем гуляли по лесу (и она почти радовалась, что купила квартиру именно в Ясенево: где еще в Москве найдешь лес в десяти минутах ходьбы от дома?) и смотрели на птиц.
Птиц было необыкновенно много; захлебываясь сварливыми хриплыми криками, похотливо разевая свои окостеневшие, древние клювы, они носились между деревьями – очень низко, почти над самой землей.
– Мам, они что, ловят тополиный пух? – спросил Максим.
– Вряд ли, – ответила она. – Наверное, они чувствуют, что скоро пойдет дождь. Птицы обычно ведут себя так перед дождем.
– Вот именно, – сказала Вика.
Максим недоверчиво оглядел безоблачное синее небо, потом – птиц. Нахмурился. Попробовал подойти к ним поближе, но птицы, возбужденно постанывая, улетели.
– Мам, а как они называются? – спросил Максим.
– Ну, наверное… стрижи? – рассеянно предположила Марина.
– Конечно, стрижи, – твердо сказала Вика. – Ты что, Максик, не знаешь, как выглядят стрижи?
– А ты что, знаешь? – огрызнулся Максим.
Обратно шли молча. Уже у самого дома Максим вдруг сказал:
– Мне тут не нравится.
– Почему? – удивилась мать. Они переехали год назад, разменяв после развода большую старую квартиру на Таганской (мужу досталась однокомнатная в Марьино, а им – “двушка” в Ясенево), и все это время ей казалось, что дети вполне довольны.
– Тут все дома одинаковые. И некрасивые.
Марина обвела глазами нудные ряды коптившихся на солнце высоток, которые торчали из пыльной газонной зелени, словно гигантские бело-голубые кукурузные початки. Между ними, преодолевая сопротивление влажного, дрожащего, словно желе, воздуха, тяжело и сонно ползали потные люди, раскаленные машины.
– Зато свежий воздух, – устало сказала она.
– Э-ко-ло-ги-я, Максик, – прогнусавила Вика.
На следующий день Максим заболел – тяжело, с высокой температурой. Врач поставил диагноз “острый отит – воспаление среднего уха”. Три недели спустя он все еще валялся в постели – ни горячие компрессы, ни капли этилового спирта, ни растирания “вьетнамской мазью” не помогали. Так что детский праздник по случаю дня рождения (Максим и Вика были однояйцевыми близнецами, и в это воскресенье им как раз исполнялось восемь) пришлось отменить.
День прошел ужасно. Максим безучастно вертел в руках подарок – водный пистолет, без всякого энтузиазма смотрел мультфильмы про космических пришельцев, много капризничал и требовал, чтобы хотя бы в день рождения ему не закапывали в ухо. Вика, узнав, что “девочки не придут”, проревела несколько часов, вечером приготовила в маленькой алюминиевой кастрюльке, которую ей подарила тетя, салат из бумажек, колбасы, кусочков ваты, Максимовых таблеток и пластмассовых морковок, попробовала накормить салатом кота Федю, была за это наказана, снова ревела, а перед сном заявила, что уйдет к папе.
Когда дети заснули, Марина поплелась на кухню. Посидела немного над чаем. Отпила пару глотков, остальное вылила. Потом вымыла посуду, умылась, намазала лицо ночным кремом. Подошла к телефону и набрала номер.
– Да? – с сомнением отозвался сонный мужской голос на другом конце города.
– Почему ты не приехал? Дети тебя ждали.
В трубке заскрежетала, раздраженно громыхнула зажигалка.
– Какие-то помехи… Ты меня слышишь?
– Да.
– Почему ты не приехал?
– Я не успел.
– Не успел за весь день?
– Да.
– Что же ты такого важного делал?
Молчание. Влажной, холодной пятерней прилипнув к трубке, Марина напряженно слушала, как скребутся там, внутри, маленькие острые коготочки – царапают нежную телефонную пластмассу, ковыряются в кабеле, перепиливают провода.
– Что ты такого важного делал?
– Перестань.
Коготочки.
– Хорошо. Перестала.
– Как у вас вообще дела?
Она нажала на рычаг. Постояла немного у телефона, ожидая, что он перезвонит. Вернулась на кухню, увидела, что под столом стошнило кота. Убрала.
Через неделю кот сбежал.
В последнее время Федя вообще вел себя как-то странно. То суетливо прохаживался взад-вперед по подоконнику – шерсть дыбом, спина болезненно топорщится верблюжьим горбом. То вдруг запрыгивал на книжный шкаф и долго неподвижно сидел там, желтыми остекленевшими глазами таращась в пространство. И еще эти странные утробные звуки, которые он издавал, как чревовещатель, не открывая пасти…. Заунывные, тягучие, потусторонние – нечто похожее, думала Марина, обычно звучит в фильме ужасов, перед как происходит самое страшное – мертвец оживает или в окне появляется чье-то безумное окровавленное лицо.
В день побега кот наотрез отказался от еды и питья; несколько часов просидел на шкафу, размахивая напряженным, дрожащим хвостом. Потом вдруг громко зашипел, как новогодняя петарда перед взрывом, и решительно ринулся вниз, прямо на Максима, который мирно сидел себе в кресле и смотрел по телевизору мультики. Все произошло в считанные секунды. Продолжая шипеть, Федя – их толстый, всегда такой ласковый, такой ленивый кастрированный Федя – наотмашь ударил мальчика лапой по лицу, оставив у него на лбу четыре глубокие кровоточащие борозды. Потом, пролетев чуть не половину комнаты, одним прыжком вскочил на оконную раму (едва не свалился, но уцепился передними лапами и ловко подтянул грузное, нервно подрагивающее тело), весь подобрался, истерично мяукнул и выпрыгнул наружу через открытую форточку.
Марина выбежала на балкон и свесилась вниз, ожидая увидеть на земле полосатый трупик животного. Однако кот уже преспокойно трусил по тротуару куда-то в глубь дворов, словно полет с восьмого этажа был для него привычной ежедневной разминкой.
Больше Марина никогда его не видела. В тот вечер она немного побродила вокруг дома – совершенно безрезультатно – и вернулась обратно с некоторым облегчением. Что бы она стала делать с таким агрессивным котом, если бы он нашелся, было решительно непонятно. Лечить? Усыплять?
“Наверное, он заболел и ушел умирать”, – решила Марина. На следующий день Максиму сделали прививку от бешенства.
Через три недели кот, испуганный и исхудавший, благополучно добрался до их старого дома на Таганской. Еще с месяц он жил на помойке, куда какая-то сердобольная тетушка ежедневно приносила молоко в металлической крышечке и мелко нарезанные сосиски. А когда наступили холода, сердобольная тетушка взяла Федю к себе и назвала его Марусей.
Он умер через десять лет – спокойно, от старости.
ДВЕНАДЦАТЬ
– У вас неблагополучная семья? – спросила Елена Геннадьевна, вежливо прикрывая пухлой ладошкой зевок.
– В каком смысле?
– В смысле – неполная? – задушевным голосом пояснила Елена Геннадьевна и придала своим мутно-голубым коровьим глазам, упиравшимся в бифокальные стекла, еще более вопросительное выражение.
– А при чем тут?.. – мрачно сказала Марина.
– Ну, я прослеживаю некоторую связь. – Елена Геннадьевна скрестила сметанно-белые, усеянные браслетами и пигментными пятнами руки на груди и явно приготовилась к долгой доверительной беседе. – У вашего мальчика имеют место нарушения психики. Это действительно очень серьезно.
Елена Геннадьевна была школьным психологом.
– Какие нарушения?
– Отсутствие внимания, неспособность сконцентрироваться, нарушения памяти, сонливость… – Елена Геннадьевна сняла очки и принялась остервенело, с громким чавкающим звуком тереть руками глаза, – на уроках мальчик не может сосредоточиться…
Марина молчала.
– …У мальчика плохая успеваемость, мальчик… – Елена Геннадьевна на секунду застыла, вдохновенно подыскивая какой-нибудь еще более удачный синоним, – не проявляет к занятиям интереса.
– Понятно, – сказала Марина.
– Понятно? – изумилась Елена Геннадьевна и перестала выковыривать из глазниц их скользкое содержимое. – А больше вы мне ничего не хотите сказать?
– Что, например?
– Например… то, что у двенадцатилетнего мальчика совершенно нету друзей, вас не удивляет? – Елена Геннадьевна аккуратно вставила очки обратно, в красную лоснящуюся ямку на переносице.
– Максим очень дружит с сестрой – и ему этого вполне достаточно.
– Простите, но я почему-то не вижу между ними большой близости.
– Просто они учатся в параллельных классах – вот вы и не видите. Мне пора, – устало сказала Марина.
– И что, вы совсем не замечали в поведении сына каких-нибудь странностей за последние… э-э… два года? – не сдавалась Елена Геннадьевна.
“Странностей, – грустно подумала Марина, – сколько угодно “странностей”. Не тебе же о них рассказывать, безмозглая ты лягушка”.
– Не замечала.
Марина поднялась.
– И между прочим, его ужасающая физическая форма, – школьный психолог вдруг резко привстала и совершила в сторону удаляющейся родительницы странное движение рукой – словно собиралась ухватить ее за подол пальто, но в последний момент передумала, – это не просто обмен веществ… У человека все взаимосвязано, да! – и психика… и душа…
Марина осторожно прикрыла за собой дверь.
“…И тело – да – и тело – да – и тело”, – застучало у нее в голове в такт шагам.
Когда же все это началось? Действительно два года назад? Три?
Чем больше она об этом думала, тем больше ей казалось, что не два и даже не три, а четыре года назад, после той злополучной, растянувшейся на месяц болезни, – уже тогда что-то нарушилось и в душе, и в теле ее сына.
Сначала совсем немного… Сначала в нем просто появилась какая-то задумчивость, отрешенность, что ли. Он практически перестал гулять. Приходил из школы и сидел все время дома, рисовал, писал что-то в своей тетрадочке. Иногда – все реже и реже – за ним заходили мальчики из соседних домов, с которыми он раньше дружил. Были веселые, запыхавшиеся. Нетерпеливо давили грязными пальцами на кнопку звонка. Приносили с собой новенький, хрустящей бежевой кожей обтянутый мяч. Говорили:
– Здрасте, тетя Марина! А вот можно, Макс с нами погуляет?
– Конечно, можно, если он захочет.
Но он не хотел. По-взрослому вежливо и уверенно отказывался, фальшиво улыбался. Настороженно ждал, когда за ними закроется дверь.
На их девятый день рождения гости пришли только к Вике. Максим отказался сидеть с ними за праздничным столом, унес свою долю угощения в детскую и весь вечер провел там один.
Потом… Что было потом? Когда все стало действительно очень серьезно? Когда ему было десять?
ДЕСЯТЬ
Когда ему было десять (он тогда учился в четвертом классе), Марину вызвала в школу классная руководительница. Она сказала, что Максим регулярно отнимает и съедает завтраки своего одноклассника Леши Гвоздева (Марина как-то видела его – щуплого болезненного мальчика с нежно-голубыми венками, просвечивающими сквозь кожу лица) – глазированные сырки и булочки с маслом, которые тот приносит с собой из дому. Это стало известно только вчера – какая-то девочка увидела и пожаловалась. Сам Гвоздев не решался рассказать об этом ни учителям, ни родителям: Максим обещал, что, если что-нибудь выяснится, он задушит его и зароет в лесу.
– Зароет в… лесу? – тихо переспросила Марина.
– Вот именно. В лесу, – с непроницаемым лицом повторила классная руководительница. – Хотите знать, что было потом?
Марина попыталась представить себе Максима, обеими руками сжимающего тонкую цыплячью шею Леши Гвоздева. Вылезающие из орбит, налившиеся кровью глаза Леши Гвоздева, ужас на посиневшем лице…
– Потом я попросила вашего сына остаться после уроков и спросила его, как же можно так поступать. Знаете, что он ответил?
Марина отрицательно покачала головой.
– Он ответил: “Мне все можно”. – “Это почему?” – поинтересовалась я. И он мне сказал – знаете, что он мне сказал?
– Что?
– Он сказал: “Мне все можно, потому что я королева”.
– Королева? – изумилась Марина. – Может быть, все же король?
– Нет. Королева. – Классная руководительница посмотрела на нее, как на душевнобольную. – А вы думаете, если бы он сказал “король”, это бы все прояснило?
Потом, когда Марина, нервно расхаживая по комнате и периодически срываясь на крик, спрашивала сына, что все это значит (“Разве я тебя мало кормлю?”, “Может, Леша тебя чем-то обидел?”, “Ты действительно грозился его задушить?”, “И что за королева? Ты слышишь меня, при чем здесь королева?”), он только молчал. Угрюмо глядел в пол и молчал – как всегда молчат дети, когда они напуганы или не знают, как оправдываться; возможно, им кажется, что молчание делает их невидимыми, несуществующими…
Кончилось тем, что Марина обещала лишить его в ближайшую неделю сладкого (возможно, не самое строгое наказание, но сладости были единственным, что ее сын – уже тогда слишком полный для своего возраста – любил и ценил).
– Не надо, – тихо сказал Максим и впервые за весь разговор поднял на нее глаза. Очень злые, холодные глаза.
И Марине так захотелось убрать, смягчить этот неприятный чужой взгляд, что она ответила:
– Хорошо. Только обещай мне, что ничего подобного больше не повторится.
– Ничего подобного больше не повторится, – эхом отозвался Максим.
Больше на него действительно никогда не жаловались ни одноклассники, ни учителя. (Правда, потом была еще история с книжкой… Когда из школьной библиотеки позвонили и сообщили, что Максим долго не возвращает им книгу, и Максим сказал ей, что потерял. И она сказала: “Ну, ничего” – и заплатила в библиотеке штраф, а через пару дней нашла обложку от этой книги и некоторые страницы, разодранные и помятые, в мусорном ведре и сделала вид, что ничего не заметила… Но это ведь ерунда.)
“Да, кажется, тогда все и началось по-настоящему, – подумала Марина, открывая входную дверь и вдыхая привычный, затхлый домашний запах. – Странности”.
ДВЕНАДЦАТЬ
В прихожей ее встретила дочь. Она была худенькая и вертлявая – всем своим видом являла странный контраст близнецу-брату. Вика молча поцеловала мать в щеку, подождала, пока та повесит пальто и наденет тапочки, и хвостиком последовала за ней на кухню.
– Мама, я не хочу жить с Максом в одной комнате, – сказала Вика.
– Почему?
– Он не моется. У нас в комнате плохо пахнет. И еще… по его кровати кто-то ползает. Насекомые.
– Не выдумывай.
– Да нет же, правда, ползают! Я несколько раз видела. Однажды я даже видела, как они ползали прямо по нему, когда он спал. Пожалуйста, можно я буду жить с тобой?
– Но… Вика, ты же знаешь. У меня в комнате иногда ночует дядя Витя.
– Ну пожалуйста! Дядя Витя – он ведь теперь очень-очень редко приходит!
“…И скоро совсем перестанет приходить”, – подумала Марина, равнодушно вспоминая усталое, хмурое, так и не успевшее стать родным лицо. Два года назад, когда внешне все было еще хорошо, он уже почти переехал к ним. Но все изменилось.
Теперь он приходит очень-очень редко, это правда (а кроме него у них вообще никто не бывает). Он приходит поздно, когда дети уже спят, а уйти старается как можно раньше – и она знает почему. В узком коридорчике, ведущем в ванную, в маленькой опрятной кухне он боится столкнуться с ее сыном. С жирным, потным, покрытым коркой угрей существом. Он не хочет браться за те же дверные ручки, к которым прикасались эти липкие руки, или сидеть на стуле, нагретом этой распухшей задницей. Он не хочет вспоминать, как близок был когда-то к тому, чтобы заменить этому уродцу отца.
Он все еще приходит иногда – пассивно позволяя чувству долга, или жалости, или просто привычке привести себя в неуютное чужое место. Поздно вечером он ложится в ее постель, и, приподнимаясь на локте, чтобы выключить свет, она порой ловит на себе его взгляд. Изучающий, брезгливый, удивленный взгляд постороннего, напряженно пытающегося понять, как могла женщина, лежащая рядом с ним, породить на свет такого отвратительного монстра.
Иногда она сама этому удивляется. Иногда она сама хочет уйти и никогда больше не возвращаться сюда. Но она мать. Мать. Это приговор…
– Пожалуйста, можно? – снова спросила Вика.
– Хорошо. Я освобожу тебе полки в шкафу.
Переходный возраст. Просто переходный возраст, – уговаривала себя Марина, копаясь в мятом барахле, рассеянно осматривая и рассовывая по пакетам старые, в катышках, свитера и платья. – В этом возрасте часто нарушается обмен веществ. Отсюда и лишний вес, и угри…” Марина вдруг вспомнила ласкового, болтливого, шустрого мальчика, каким он когда-то был, и на секунду застыла, выронив из рук пакет, – так ярко и так остро было это воспоминание… Переходный возраст – он многое объясняет.
Но как объяснить эту странную, маниакальную боязнь свежего воздуха (зимой он вообще не разрешает проветривать квартиру), эту жуткую потребность в постоянной духоте? И как объяснить то, что он делает…
ест
что он делает с мухами? Сначала ей рассказала Вика, а потом она и сама видела, как он ищет на подоконнике и за батареей дохлых мух, складывает их на бумажку и
ест
уносит в детскую комнату.
Объясняется ли все это переходным возрастом?
Проводив детей в школу, она, как обычно, проветривала квартиру. Зашла в комнату сына (Максим теперь был единственным хозяином детской – Вика там больше не появлялась), настежь распахнула окно и направилась к выходу. Но, проходя мимо незастеленной кровати, вспомнила вдруг слова дочери: по его кровати кто-то ползает. Насекомые. Она подошла ближе, осторожно поворошила серое замусоленное одеяло. Вроде бы никого нет. Нафантазировала.
И все же – что-то было не так. То ли густой затхлый запах особенно усиливался рядом с кроватью, то ли слишком неестественно выглядела подушка: гладкая и тугая, она странно возвышалась над мятым несвежим бельем. Может быть… Марина осторожно взяла подушку за уголок и приподняла – ничего. Но… какая-то она тяжелая.
Марина пошарила под наволочкой. Пусто. И, уже вытаскивая руку, нащупала пальцами что-то… шов? застежку?.. Она быстро сдернула наволочку – в воздух поднялась волна гнилого запаха. На гладкой, в чайных разводах и неопределенных старых пятнах, поверхности красовался ровный длинный надрез; к нему с одной стороны толстыми синими нитками были пришиты пуговицы, с другой – из тех же ниток петли. Она расстегнула эти странные пуговицы, сунула руку внутрь, в мягкое месиво перьев, и громко вскрикнула. Пальцы погрузились в мокрое, скользкое, отвратительное.
Она выдернула руку, двумя резкими рывками разодрала ветхую подушечную ткань и уставилась на ее облепленные перьями внутренности. Это было… вероятно, когда-то, довольно давно, это было печеньем, вафлями, шоколадными батончиками. Теперь же превратилось в один липкий вонючий комок, в котором копошились – приветливо кивая черными слепыми головками – маленькие белые черви. (Однажды она уже видела таких. Она видела таких в детстве, в пионерском лагере: они завелись тумбочке у ее соседки, в привезенной из дому еде, которую та хранила весь месяц – не решаясь избавиться от протухших маминых гостинцев.)
“Что это? Запасы?” – с ужасом подумала Марина. Он обжирается сладким до тошноты, а то, что уже не может съесть, прячет в подушке? А может быть, и не только в подушке?
Марина встала на четвереньки и заглянула под кровать. Сахар. Стройными рядами там стояли начатые упаковки с сахарным песком – вот почему сахар у нас так быстро кончается, – в некоторых виднелось лишь несколько крупинок на донышке, другие были заполнены наполовину. Господи. О, Господи. Что с ним такое? Что с ним?
Она выбросила все – запасы сахара, подушку, простыню и даже одеяло. Несколько раз вымыла пол.
Вечером он подошел к ней, тяжело переставляя толстые отекшие ноги, и тихо сказал:
– Ты. Рылась. В моих вещах.
– Максим, ты должен объяснить мне… – начала Марина.
– Ты. Отвечай.
– Как ты разговариваешь с матерью?!
– Ты. Рылась.
– Да, и очень правильно сделала, что рылась! Максим, ты должен понять, что я делаю это не по какому-то злому умыслу, а потому, что ты мой ребенок и я хочу тебе только…
– Я не ребенок.
Она испуганно заглянула в его бессмысленное бледное, похожее на большую оплывшую восковую свечу лицо и добрым искусственным голосом сказала:
– Максимочка, давай мы с тобой завтра сходим к врачу?
– Нет. – Он медленно покачал головой. Потянулся к вазочке с шоколадными конфетами, взял “Белочку”, быстро развернул, затолкал в рот.
Она заметила, что по его носу, увязая торопливыми лапками в жирных порах кожи, ползет муравей. Протянула руку, чтобы стряхнуть, однажды я видела, как они ползали прямо по нему но Максим отшатнулся и хрипло сказал:
– Не смей. Ты. Не смей ко мне прикасаться.
“Ты”. Марина вдруг подумала, что уже и не помнит, когда он в последний раз называл ее “мамой”. И еще подумала, что, может быть, не так уж и хочет слышать это слово из его чавкающих слюнявых губ.
Муравей добрался до ноздри и резко затормозил, растерянно помахивая усиками и передними лапками над темной сопящей бездной. Немного помедлил и решительно нырнул внутрь.
– И не смей входить в мою комнату, – сказал Максим. – Ты поняла?
Какую-то силу,
я не ребенок
неизвестную ей, но непреклонную и спокойную силу почувствовала она в нем, и перед этой силой она сама была маленькой, беспомощной и глупой. И эта сила – чем бы она ни была – подчинила ее волю и вынудила ее сказать:
– Да. Я поняла.
Она старалась не задумываться над этим, но все же иногда… иногда она задавала себе вопрос: а любит ли этот мальчик хоть кого-нибудь? Ее – вряд ли. Ни малейших признаков сыновней привязанности он давно уже не выказывал; скорее он ее просто терпит. Сестру – тоже не любит. Хотя раздражает она его немного меньше. По-видимому, для Максима их совместная жизнь – своего рода симбиоз. Он получает здесь питье и еду, они… что получают они? Возможно, “симбиоз” – не совсем то слово… “Паразитизм” будет точнее.
Отец? Также оставляет его абсолютно равнодушным – впрочем, это у них вполне взаимно. Друзей у Максима нет. Животных он боится и даже, пожалуй, ненавидит – достаточно вспомнить того котенка… а лучше не вспоминать.
Два месяца тому назад Марина купила в переходе метро маленького серо-полосатого котенка.
Вика пришла от покупки в восторг, привязала к нитке шуршащий фантик и посвятила весь вечер заигрываниям с Новым Федей. Максим кинул на котенка быстрый неприязненный взгляд и удалился в свою комнату.
Сначала Федя стеснялся. Он забился под батарею и, не шевелясь, жадными глазами следил оттуда за сложными передвижениями загадочного фантика. Но потом все же соблазнился, пару раз высунул из-под батареи растопыренную когтистую лапку и, еще через пару минут, решительно вышел на охоту.
К вечеру он уже освоил диван, кресла и занавески, приспособил обои в коридоре для своих профессиональных точильных нужд и запомнил, где стоят его блюдечки.
За ужином Максим ел необычно мало – все больше наблюдал за поведением нового жильца. Федя, в свою очередь, интересовался Максимом – поначалу издалека, с противоположного конца кухни, а потом…. Потом Федя оформился в воинственную дугу, поднял тощий, загнутый в кольцо хвост, отчего неожиданно стал похож на мультипликационную макаку, и как-то полубоком, бравой подпрыгивающей иноходью ринулся к Максиму. У самых его ног котенок притормозил, уцепился когтями за штанину и принялся карабкаться вверх, повисая на передних лапах, пища и соскальзывая, словно неопытный скалолаз над пропастью.
Вика засмеялась. Максим, побледнев, в ужасе уставился на котенка. Затем резким движением стряхнул его со штанины (котенок отлетел метра на два) и, продолжая отчаянно дрыгать ногами, захлебываясь слюной, завизжал: “Убери-и-и! Убери! Убери! Убери! Убери!”, после чего убежал в детскую.
Марина тогда решила, что реакция сына – последствие давнишнего нападения на него Старого Феди. Детская психологическая травма. И подумала: через пару дней привыкнет.
Оказалось, что никакой “пары дней” в запасе нет. На следующее утро она нашла Нового Федю, съежившегося и трясущегося, на кухне под батареей, в лужице крови. У Феди было
откушено
оторвано правое ухо. Левое болталось на маленькой ненадежной ниточке кожи.
В тот же день Федя был срочно эвакуирован к дальней родственнице бабе Мане, которая жила в поселке Кучино. Баба Маня котенка выходила, но в возрасте трех месяцев он все равно умер – от какой-то неизвестной кошачьей болезни.
Так вот, получалось, что этот мальчик никого не любил.
Правда, к одному человеку (и это неприятно удивило и даже рассердило Марину) он некоторое время назад неожиданно проявил внимание и даже что-то вроде заботы. Этим человеком была его бабка, ее бывшая свекровь (теперь уже покойная) – с противным каркающим именем Сара Марковна.
Марина всегда недолюбливала свекровь – не из какого-то инстинктивного недружелюбия или ревности, а, как ей казалось, вполне аргументированно. Дело в том, что, будучи у детей единственной бабушкой (Маринины родители погибли, когда ей было девятнадцать) и не имея других внуков, она не принимала в Максиме и Вике ни малейшего участия, не дарила им подарков, не звала в гости и, кажется, с трудом вспоминала при встрече их имена.
Существовало семейное предание о героической молодости и о материнских подвигах Сары Марковны. По этому преданию, зимой 1943 года Сара Марковна – беременная на девятом месяце вдова (неделю назад она как раз получила похоронку) – ехала в эвакуацию в город Фрунзе, ныне Бишкек, в тряском товарном вагоне холодного, с растрескавшимися стеклами, поезда. Ночью у нее начались схватки, и Сара Марковна в страшных мучениях произвела на свет тройню. Она собственноручно перегрызла пуповины, сняла с себя одежду, завернула в нее младенцев и дала им имена: Роза (в честь своей матери), Аглая (оно казалось ей благозвучным) и Альберт (в честь главного героя ее любимого романа “Консуэло”). Приехав на следующее утро во Фрунзе, Сара Марковна – практически нагая, с тремя младенцами на руках – на глазах у изумленных киргизов прошествовала через рыночную площадь и, почти теряя сознание, присела на скамейку. Новорожденные истошно орали: они хотели есть, но грудь обессиленной Сары Марковны была пуста. В этот-то момент ей и явилась Спасительница. Это была белоснежная коза с большим красивым выменем, полным молока. Никто не заметил, откуда пришла эта коза. Она помогла Саре Марковне выкормить детей, оставаясь с ней неотлучно на протяжении двух последующих лет, а по окончании войны ушла в неизвестном направлении – так же неожиданно, как и появилась.
Марине вся эта история казалась пошлой, фальшивой, скучной, а главное – явно придуманной самой Сарой Марковной и ею же нахально растиражированной. По мнению Марины, мужнина мать была особой самодовольной, недалекой, скряжистой и совсем не жертвенной. А вернее сказать – в высшей степени эгоистичной. Чего стоит хотя бы ужасное вычурное имя, которым она наградила собственного сына – невзирая на то, что большинству ее сограждан (не могла же она этого не осознавать) имя Альберт покажется скорее немецким, чем французским.
В иные моменты Марина пыталась оправдать индифферентность свекрови к Максиму и Вике тяготами и лишениями, которым многодетная Сара Марковна подверглась во время войны. Возможно, маленькие дети как таковые вызывали у нее с тех пор неприятные ассоциации. Однако после развода охота как-то оправдывать Сару Марковну у Марины окончательно пропала.
Эгоизм и полное отсутствие чадолюбия Сара Марковна передала по наследству всем своим троим отпрыскам. Ни Аглая, ни Роза потомством так и не обзавелись. Альберт, в сорок четыре года женившийся на двадцатипятилетней Марине, о детях тоже, в общем, не помышлял, произвел их на свет, скорее, по недосмотру и оставил без особых сожалений в пятьдесят один – когда его хронически запаздывающие “биологические часы” дотикали наконец до законно полагавшегося ему кризиса среднего возраста.
Безусловно, какая-то доля истины в семейной легенде была. По крайней мере Сара Марковна действительно выносила, родила и выкормила во время войны троих детей-близнецов (и эта кошачья ее физиология оказалась столь сильна, что загадочный ген “нескольких дублей” перешел затем к Марининым детям). Однако для Марины было совершенно очевидно, что она осуществила все это не при помощи белоснежной козы. Как бы то ни было, правду (скорее всего, очень скучную и прозаичную) Сара Марковна унесла с собой в могилу.
Сара Марковна умирала тихо и неподвижно. В ночь с 15 на 16 сентября 1998 года ее привезли в грязную убогую больницу в Северном Чертаново с диагнозом “инсульт”, сделали несколько уколов и положили до утра на кровати в коридоре.
Она лежала на спине, под грязной простыней, и чувствовала, как по ее безвольно свесившимся рукам ползают больничные тараканы – но у нее не было сил их стряхнуть.
Утром Сару Марковну, уже парализованную, перевели в отделение интенсивной терапии, где она и провела последние дни своей жизни.
Так сложились обстоятельства, что именно в эти дни ее дети были чрезвычайно заняты и не могли находиться при ней. Впрочем, медсестрам они по возможности щедро заплатили за то, чтобы те относились к парализованной с вниманием и симпатией, вовремя меняли ей судно, переворачивали с боку на бок, делали уколы и боролись с пролежнями. За две недели (именно столько заняло путешествие Сары Марковны от больничной койки до могилы) Аглая приходила к ней дважды, Роза – трижды, а Альберт – только один раз, зато в сопровождении ее внуков.
То, что Вика согласилась на прощальное свидание с неприятной, нелюбимой и вообще совершенно посторонней ей старухой, Марину нисколько не удивило: Вика очень ценила общество отца и пользовалась любой возможностью провести с ним время. А вот реакция Максима поставила ее в тупик: он не только покорно потащился тогда в больницу, но и – по возвращении – сам предложил навещать больную бабулю ежедневно.
Он действительно каждый день приходил к ней в палату.
Она лежала на спине и молча наблюдала за тем, что он делает.
Она хотела бы отвернуться, но не могла.
Сильнее всего Вику удивляло, что брат – такой ленивый, жирный, всегда полусонный – на самом деле был куда более, что называется, “организованным”, чем она.
Взять, к примеру, его вещи. Ведь это только на первый взгляд казалось, что они разбросаны в полном беспорядке. В действительности же он хранил их только в строго отведенных им местах. И страшно злился, просто впадал в бешенство, если кто-то – случайно или умышленно – что-нибудь переставлял или перекладывал. Все свои вещи он расположил так, чтобы иметь возможность в любое время дня и ночи даже с закрытыми глазами мгновенно найти и взять то, что ему требовалось.
Или его распорядок дня. По утрам он просыпался сам, без всякого будильника – вернее, задолго до звонка будильника, – и всегда в одно и то же время. Ел тоже по расписанию – то есть ел он, конечно, все время, однако самые обильные и основательные приемы пищи всегда происходили по часам. Вроде бы так: в полвосьмого утра – завтрак дома, в полдень – завтрак в школе, в три – обед в школе, в полпятого – обед дома, в восемь – ужин, в десять – вечерний чай со сладостями, и еще раз в середине ночи (часа в три, как ей казалось, – но точно она не знала) он просыпался и долго и громко чавкал чем-то, заранее припрятанным прямо в кровати.
Вика никогда не видела “клад”, зашитый в подушке. И даже не видела запасы сахара под кроватью Максима. Зато однажды она увидела кое-что другое – и именно это (по крайней мере это куда в большей степени, чем запах и другие бытовые неудобства) заставило ее навсегда покинуть детскую.
Однажды, собирая свой школьный портфель, Максим случайно уронил на пол какой-то конверт. Вика незаметно подобрала его, сунула за пазуху и только потом, на уроке, заглянула внутрь.
В конверте лежал небольшой календарик с какой-то пестрой картинкой на оборотной стороне. Четыре числа (по одному в каждом из последних четырех месяцев) были обведены красным. И еще четыре других – синим. Напротив синих раздраженно воткнуты знаки вопроса. Все поля календарика заляпаны какими-то непонятными вычислениями, злобными размазанными зачеркиваниями, корявыми восклицательными и вопросительными знаками.
Вика хотела разорвать и выбросить непонятную находку, но странное ощущение – как будто обведенные числа и загадочные вычисления связаны с ней, именно и непосредственно с ней, – мешало ей это сделать и заставляло вглядываться в календарик снова и снова.
Вдруг она догадалась. Менструации начались у нее совсем недавно, всего несколько месяцев назад, и до сих пор окончательно не установились. Но она была абсолютно уверена – к своему ужасу, более чем уверена: красными кружочками он отметил первые дни ее цикла. Что обозначали синие, она так и не поняла. Но это было не важно. Достаточно было красных. Кроваво-красных. Достаточно было того, что он следил за ней – она скорчилась за партой от стыда и отвращения, – подсматривал за ней.
В тот же день она поговорила с матерью и следующей ночью уже спала рядом с ней.
ШЕСТНАДЦАТЬ
Сказка,
Присказка,
Прикована невестка
К стуельцу, к ножке,
К липовой лутошке,
К собачьей норе.
Детская считалочка XIX века
“Или все-таки выйти? Может, самой пригласить? Нет. Вообще не выходить. Постою тут. Слишком много косметики, – в отчаянии думала Вика, изучая себя в зеркале школьного туалета. – Веки вообще не надо было красить. Тем более фиолетовым с блестками – получился совершенно вульгарный вид. И платье надо было надеть длинное. Оно бы хорошо сидело, а это топорщится сзади, приходится все время одергивать. Просто позор. Взяла и испортила себе выпускной вечер”.
Дверь распахнулась, и туалет наполнился страстным гудением дискотеки, сбивчивым цокотом каблуков, шипением дезодорантов, смешанным запахом молодого пота и какой-то цветочной химии.
– Фиолетовый плохо? – спросила Вика подругу, щедрой рукой распределявшую содержимое тюбика с крем-пудрой по блестящей поверхности мясистого прыщавого носа.
– Что “фиолетовый”? – меланхолично уточнила подруга, не отрываясь от своего занятия.
– Ну глаза у меня накрашены фиолетовым!
– А, очень хорошо. Нормально. – Подруга перешла к щекам. – Сейчас, кстати, медляк будет.