Любовь и доблесть Иохима Тишбейна Ефремов Андрей
Я, Иоахим Тишбейн, немецкий литератор, должен сказать вам, господин журналист, что не верю ни одному вашему слову. Я не верил вам уже тогда, когда вы явились ко мне в первый раз с удостоверением своего журнала. Нелепая выдумка – кому, в самом деле, интересно, когда и как майор-связист Иоахим Тишбейн стал писателем? Читателям журнала это неинтересно ни в каком случае.
Тридцать лет я не устаю изумляться терпеливому вниманию публики к творческим выделениям своей персоны и уж совсем не могу взять в толк, зачем этой публике подробности моего литературного анамнеза?
Но это было интересно лично вам, и на это я попался. Допускаю даже, что своей идеей вы заморочили голову главному редактору только для того, чтобы увидеться со мной. Надеюсь, что я не сильно разочаровал вас. Надеюсь также, что главный редактор не догадается, что за счет журнала вы удовлетворяли свое любопытство. Что касается меня, то поначалу я хотел солгать. В том не было бы греха, поскольку ложь для писателя естественна, но мне на беду вы всерьез растревожили мою память. Знай я, что вы бывали в Петербурге, я бы просто отказался от встречи!
А вот за то, что вы прочли наизусть кусок моей прозы из «Дневников монарха», вам не поздоровится! Неужели вы не понимаете, что это все равно, что обольстить невинную барышню с матримониальным психозом обещанием немедленно жениться? Ну, да уж теперь что говорить.… Тем более что с разговором о моем писательстве снова вернулась надежда понять, что же произошло тогда в Петербурге.
Мой батальон стоял на Фонтанке.
Жестокая несуразица двадцать первого века в том и состоит, что всякому катаклизму проныры из высших сфер успевают придать вид запланированных мероприятий. Жертвы и убытки не так страшны, когда за ними видится привычная фигура нерасторопного, вороватого и не слишком умного чиновника. Наши беды традиционны, как разливы Нила, а стало быть, нечего о них и толковать.
Однако сарказм мой, скорее всего, неуместен. Имею ли я право предположить, что стоящие над нами могут, но не хотят? Скорее всего, эти господа страдают более распространенной формой импотенции, и безысходное хотение общего блага причиняет им некоторые искупительные страдания. Мне даже кажется, что они понимают неразрывную связь каждого последующего катаклизма с предыдущим, и тогда их хлопоты приобретают благородный оттенок лжи во спасение. Кто знает, не возблагодарим ли мы когда-нибудь их за это сравнительно безболезненное погружение в пучину бедствий? Уж мне-то, во всяком случае, не на что жаловаться.
Так вот, мой батальон стоял на Фонтанке.
Думал ли я, что когда-нибудь забуду имена тех начальствующих лиц, чьим распоряжением немецкие связисты заняли два симметричных особняка около городского цирка? И вот забыл, забыл безвозвратно. Но уверенно свидетельствую: цирк не прерывал свои веселые мессы ни на один день, и это, безусловно, говорит о том, что причиною нашего размещения в Петербурге была не война. Нет, не война. Но в ту пору мой кузен Отто Вольцов бесповоротно обошел меня по службе, и любой шаг командования вызывал у меня глубокое, ледяное, всепоглощающее презрение. Вот это презрение и стало виной тому, что в памяти моей не сохранилось и следа дипломатических маневров, следствием которых стало наше водворение между памятником великому русскому царю и городским цирком. Решетчатые антенны тропосферной связи окружали великого Петра, и мне порою казалось, что у грозного императора вот-вот лопнет терпение, и твердой рукой он положит конец всей нашей суете.
Командование хоть и не догадывалось о моих тревогах в связи с опасным нравом императора Петра (если, конечно, я не ошибался и не путал его с каким-нибудь другим царем), все-таки на свой лад позаботилось о нашей безопасности. Мне и моим офицерам предписано было не разгуливать без особой нужды по улицам Петербурга в форме. Бессмыслица! Идея насилия, аккумулированная в офицере, лишь немногим опаснее той же самой идеи, скрытой в учебнике по тактике. Если бы учебник тактики умел произносить команды, в отставку пришлось бы подать даже моему кузену Отто Вольцову. Рядовой – вот за кем стоит настоящее насилие. Это он превращает колебания воздуха в залпы, бомбежки и штыковые удары. Только в его присутствии существование офицера приобретает смысл, предусмотренный уставом.
Так вот, это русские коллеги догадались, что именно солдатам не следует слоняться по улицам. Потому-то и наружную охрану наших симметричных особняков несли русские.
В первый же день, когда установился этот порядок, произошло невинное совпадение.
Внутри здания у турникета стоял ефрейтор Штауфен, не без умысла определенный мною на этот пост. Когда же в восемь часов утра русский ефрейтор заступал на пост с уличной стороны входной двери, я слышал своими ушами: «Ефрейтор Валуа пост принял». Мне бы тогда задуматься об этом.
Теперь уже я вспомнил совершенно точно: мой батальон стоял на Фонтанке.
Я квартировал на Шпалерной улице в одном из тех дворов, которые устроены как сообщающиеся сосуды. Мое двухкомнатное жилье хранило запах пищи ушедших поколений, и я в безрассудной надежде распылил пару баллончиков дезодоранта. Вековые запахи приняли в свою семью индустриальное благоухание, и теперь я вдыхал все вместе.
Мне полагался автомобиль, и каждое утро он дожидался меня у парадной. Мне полагалось ехать к месту службы в автомобиле.
Я отпускал машину, выходил на набережную и шел к Летнему саду. Кораблик «Аврора» стоял у меня за спиной, шпиль с ангелом светился впереди. Еще и ангел осенял этот город! Я же был в форме. Я был в форме всегда. Теперь уж можно сознаться: я был в форме именно потому, что от меня требовали хождения в цивильном.
Так вот, я проходил сквозь Летний сад, а навстречу мне шли такие же, как я, утренние безумцы. Кое-кто бормотал себе под нос, кое-кто каждое утро прочитывал надписи у подножия статуй, а один мужчина лет сорока останавливался каждые десять метров, задирал голову и глядел сквозь ветви. Потом я узнал, что от него убежал кот, и теперь он ищет, не поселился ли неблагодарный в заброшенном гнезде.
Осенью мы останавливались на минутку у костров, где сжигали все, что успело засохнуть за лето. Это была наша жатва. Мы были как члены тайного ордена. Ордена взирающих и проходящих мимо. И моих товарищей по ордену – да! – нисколько не смущала немецкая форма.
В симметричных особняках меня встречали рапортами, и всегда мой автомобиль стоял у тех дверей, куда я положил войти первым делом. Эта дьявольская проницательность моего шофера чрезвычайно томила меня, и пару недель я отчаянно сопротивлялся его всеведению. Дойдя до огромной каменной вазы при выходе из Летнего сада, я подбрасывал пятирублевую монету и в соответствии с выпавшим или невыпавшим орлом начинал службу справа или слева от памятника царю. Все зря! С нужной стороны уже стоял автомобиль, и Ранке, склонив голову на левое плечо, дремал за рулем. Теперь я понимаю, что эту штуку с мирным увальнем Ранке проделывал город, но тогда ярился необычайно. Все мне что-то казалось.
Чудилось мне в поведении Ранке что-то несовместимое со статусом рядового. Он не смел угадывать мои действия – вот и все.
В один прекрасный день я вышел утром из смрадного подъезда, махнул Ранке перчаткой, а сам нагнулся перевязать шнурок. Ранке медленно переполз в следующий двор, а я, злясь на весь свет, кинулся за ним. В чем я собирался уличать своего водителя?
В третьем дворе Ранке притормозил, и в ту же минуту из подъезда вышла девушка и уверенно уселась рядом с моим водителем. «Ранке!» – сказал я вполголоса. Мотор заглох, шофер вытянулся у открытой дверцы, и только девушка, как ни в чем не бывало, рылась в сумочке.
– Здравствуйте! – сказал я, усаживаясь позади. Вот тут она меня заметила. Серые с прозеленью глаза обежали мой мундир.
– Вы тоже едете? – дерзко удивилась она.
Глядя Ранке в затылок, я отчитал его. Наша гостья, между тем, и не думала покидать автомобиль. Тогда я спросил Ранке, давно ли он подрабатывает таким образом и как он успевает всякий раз оказаться на месте раньше меня? Тут Ранке всплеснул руками и сказал искренне и горячо, что он клянется своей матушкой. Однако возникло молчание. Рядовой словно бы выбирал, в чем ему сознаваться под флагом родной матери. Наконец он решился, вздохнул с тоненьким взвизгом и сказал, что сидящая рядом с ним фрау (вот как, оказывается – фрау!) служит совсем неподалеку, и он без труда успевает подвезти ее.
– Ну, ладно, – сказала наша пассажирка, – я виновата. Но если он все время ездит пустой, разве это преступление?
Объяснять ей строгие нелепости военной службы было бы глупо, я снова поглядел Ранке в затылок. Затылок стал лиловым, и он сказал, что нет, за все время он не взял с пассажирки ни гроша. Тут она, наконец, закончила поиски в сумочке, вскинула на нос очки и спросила, долго ли будет длиться семейная сцена?
– Времени у меня в обрез. Чем слушать ваше непонятно что, я лучше пойду пешком. Я ненавижу ходить пешком, но я пойду. А вы молчите, если не можете сказать то, что хочется! Что бы вы делали, не будь у вас этого несчастного? – Она повернулась и ударила свирепым взглядом в многострадальный затылок Ранке.
– Езжайте, Ранке, – сказал я.
– Куда? – спросил Ранке пересохшим голосом.
– Куда подрядились, – сказал я ему тихо, но он-то мою ярость понял прекрасно.
Мы сделали два поворота, объехали вытоптанный садик с площадкой для игр и остановились перед двумя роскошными фонарями у входа в какое-то учебное заведение. Вполне довольная пассажирка справилась с дверцей и ушла, не захлопнув ее. По моим часам выходило, что мы потратили на дорогу полторы минуты.
– Как ее зовут? – спросил я.
– Клянусь матушкой! – сказал Ранке в отчаянии. Нет, это было не моральное разложение вверенных мне войск, это было гораздо хуже. Я поднажал на Ранке и, наблюдая, как меняет цвета его затылок, выслушал всю историю падения.
В один из первых дней отпущенный мной Ранке, как и сегодня, въехал в третий двор, и тут у него заглох мотор. А надо сказать, что мои пешие прогулки водитель воспринимал как скрытую форму недоверия, и заглохший мотор, как ему казалось, мог послужить причиной полного краха военной карьеры. Он стоял в отчаянии, и тут появилась наша знакомая. Ситуацию она поняла моментально, и робкая душа Ранке сдалась без сопротивления. Она сказала, что двигатель заработает и будет работать без перебоев все время, пока он станет возить ее на службу. При этих словах мотор действительно завелся, а потрясенный Ранке поклялся матушкой.
Когда они приехали на место и солдат понял, как дешево он купил свое благополучие, русская дама захотела еще и вознаградить его за сговорчивость. Кое-как складывая немецкие слова, она сказала, что теперь удача будет сопутствовать Ранке, если он, возвращаясь к месту службы, будет ставить машину в точном соответствии с ее словами. И каждое утро она говорила ему, справа или слева от памятника Петру следует ставить автомобиль. Я чуть не надавал Ранке по шее.
День прошел ужасно. Мало того, что вышел из строя резервный канал связи с Берлином. Стоило мне начать распекать виновного в этом безобразии лейтенанта Фогеля, как в цирке тут же оглушительно затрубил слон. И с кем бы я в этот день ни начинал разговор, рано или поздно слон принимался трубить. В конце концов я надел фуражку, вышел на улицу и велел Ранке ехать.
Мы чудом избежали смерти на двух перекрестках. Наконец забились в тишайшую улицу на Петроградской стороне и долго стояли там, приткнувшись к тротуару.
– Послушайте, Ранке, – сказал я, когда молчание водителя приобрело какой-то истерический оттенок, – я не могу поверить, что вы не знаете, кто она, как ее зовут и что она делает в этом учебном заведении Какой вы, к дьяволу, солдат, если молодая, хорошенькая дама (ведь она хорошенькая, Ранке?) пользуется вашими услугами и остается чем-то вроде призрака.
– Ох – Ранке начал трясти коленкой. – Ох, я боялся. Я боялся, что вам не понравится ее имя. К тому же слоны сегодня кричали весь день. Да, она хорошенькая. Очень. Но ее зовут Агния. Господин майор, я чуть не сошел с ума, когда закричали слоны. Я вам клянусь, это она устроила, чтобы они кричали!
– Нет, Ранке, это я клянусь сделать с вами не знаю что, если вы не перестанете трястись. У меня никогда не было и не будет трясущегося водителя!
Ранке успокоился, и мы тихонько проехали безлюдную улицу из конца в конец. Рядом с краснокирпичным зданием он остановился по собственному почину и проговорил удивительно твердо:
– Прошу позволить и дальше. Прошу позволить и дальше возить русскую даму по ее надобности.
– Людвиг Ранке, вы сошли с ума! Вы что, всерьез думаете, что это она заставила трубить слонов? Она что, колдунья?
– Господин майор, она художница. Но слоны, господин майор, это тоже она.
А все-таки настроение у меня поднялось. Если Ранке думает, что слоны по его части, пусть так и будет. Пусть слоны останутся за ним.
Вечером я зашел в Елисеевский магазин и купил бутылку русского коньяку. Я прожил в Петербурге почти семь месяцев и каждый день покупал провизию. Интересно, что во время этой процедуры прочие покупатели смотрели на меня с неодобрительным удивлением. Неужели русские полагают, что немецкому офицеру не следует интересоваться пищей? И вот теперь в Елисеевском я впервые ощутил на себе одобрительное внимание стоявших у прилавка людей. Коньяк – вот что пристало немецкому офицеру в России.
Уже в прекрасном настроении я явился к лейтенанту Фогелю. Бедный юноша думал, что утренний разнос будет продолжен, но левой рукой я достал из кармана плаща коньяк, а в правой руке тусклой электрической желтизной засветился лимон, и все недоразумения забылись. Фогель радовался мне так искренне, что угрызения совести за утренние распекания тут же шевельнулись, но это уж было совсем не к месту. Резервный канал связи с Берлином – это резервный канал связи с Берлином, и не нужно сюда замешивать ничего сверх положенного.
Хозяйство лейтенанта Фогеля оказалось не в пример налаженней моего. Рюмки были не какие придется, а коньячные, нож был отточен так, что лимон без едких брызг и усилий разошелся на прозрачные колесики, к тому же у молодого офицера нашелся молотый кофе, и я показал ему, что такое настоящий «Николашка». Клянусь, мне было бы обидно, не оцени он эту закуску, но он оценил!
– О! – сказал он. – Просто и впечатляюще. И как надежно задана пропорция кофе и соли. Наш курсовой командир полковник Шлегель говорил об этом рецепте перед выпуском, но подробности скрыл.
– Шлегель подробностей не знает. Разрешаю сообщить ему по электронной почте. К тому же оцените, как вам повезло: вы закусываете коньяк по рецепту несчастного последнего русского императора в его столице. Это чего-нибудь да стоит!
Мы выпили половину бутылки и, не надоев друг другу, расстались в начале одиннадцатого часа. Я шел берегом Фонтанки, из Летнего сада доносились осенние запахи. И по мере того как из головы выветривался хмель, приходило ощущение мучительного присутствия неразрешенного вопроса. В какой-то момент я чуть не повернул назад к Фогелю, но быстро сообразил, что Фогель тут не при чем, и ходил я к нему не за этим. Я вошел во двор, поднялся к себе и лег. В середине ночи меня разбудил холод. Я закрыл форточку, лег снова, но заснуть не смог. В воспоминаниях о прошедшем дне был пропуск. Я не мог вспомнить лица Агнии. Стоило мне сделать попытку сосредоточиться, тут же появлялась физиономия Ранке. «Ранке, – спросил я, отчаявшись избавиться от настойчивого видения, – какого цвета волосы у вашей русской приятельницы?» Она явилась тут же. В серо-зеленых прозрачных глазах билась ярость: «Я ему не приятельница!» Да, она была темноволосой.
После алкогольных застолий мне не спится. Эти юнкерские забавы чреваты мерзким утренним вкусом во рту, незаслуженными угрызениями совести и какой-то злокачественной жаждой. Я выстоял минуту под нестерпимо горячим душем, пустил холодную воду и несколько секунд наслаждался, ощущая оживающие мышцы. Теперь даже в заляпанном облаками небе над двором появилась голубая жилка. Однако надо было что-то предпринять, что-то осталось не сделанным со вчерашнего дня, и теперь я не мог вспомнить. Я подумал, что если к прогулке по Летнему саду добавить обход Марсова поля, то затерявшееся во вчерашнем дне вспомнится. Холодные осенние утра имеют для меня поистине целительную силу. Всего-то и нужно: идти не торопясь и размеренно.
И тут все вспомнилось. И трясущийся Ранке, и его дурацкая просьба, и слоны трубящие… Вместо утренней прогулки предстояло исследование состояния моего водителя. Да, как ни был хорош Летний сад в начале октября, я не мог оставить без внимания вчерашнюю галиматью. Своего психотерапевта в батальоне не было, значит, придется обращаться в консульство…
Людвиг подъехал раньше обычного, и я немного потомил его. Он сидел в машине и гадал, не опоздал ли он, а я стоял у окна в кухне и глядел на серую крышу моего авто. Потом я надел пилотку, решив, что нынешнему утру и осенней форменной куртке она подходит больше, чем фуражка, и вышел.
Чтобы вернуть Людвига в обычное состояние, достаточно было махнуть рукой и отправиться в Летний сад. Но тогда осталось бы неизвестным, какую власть успела забрать над ним госпожа Агния. Темноволосая госпожа Агния.
Я трижды обошел свою машину, и решение пришло. Как офицер немецкой армии я обязан был разобраться, что сулит нам этот неожиданный контакт с местным населением.
– Доброе утро, Ранке, – сказал я, усаживаясь. – Представьте себе, что я вас отпустил, и действуйте соответственно. Действуйте так, словно вчерашнего дня не было.
Если бы Ранке мог по-настоящему забыться, он бы наверняка испустил какой-нибудь торжествующий звук. Я видел в зеркале, как на его физиономии разошлись все узлы и складки. Мы медленно переехали в другой двор и стали, где и вчера.
– Ей случается опаздывать? – спросил я Людвига.
– Всегда, – ответил тот. – Однажды я показал ей на часы, и она не разговаривала со мной целую неделю.
– Вы врете, Ранке. Вы не говорите ни слова по-русски.
– Господин майор, – говорила она. Я слушал. Иногда, пока мы едем, она успевает сказать что-то по-немецки. Вот позавчера: «Liebster, Dich wundert die Rede? Alle Scheidenden reden wie Trunkene und nehmen gerne sich festlich…» [1]
Тут отворилась бородавчатая дверь, и госпожа Агния остановилась, глядя на нас. Приятно было уже то, что она смотрела на нас с удивлением. Я медленно вышел из машины, с оттяжкой распахнул перед нею заднюю дверцу.
– Вас не поймешь, – сказала она, – но раз так, спасибо.
И глаза казались еще светлей от темных волос. Я спросил ее, знает ли она, что военный транспорт это нечто особенное? Она рассеянно улыбнулась и сказала, что никогда не думала об этом. Автомобиль наш вильнул. «Не говорите с ней, – шепнул Ранке, – вот я ни слова не понимаю, а руки так и отнимаются». Я достал из кармана монету, подбросил ее. Вышло начинать службу с правой стороны. Потом мы приехали, она улыбнулась Ранке в зеркальце, обошла машину, просунула руку в приоткрытое окно, коснулась правого плеча Ранке и ушла.
– Ранке! – напал я на несчастного шофера. – Что это значит?
– А знаете, господин майор, нынешние молодые дамы не говорят такими голосами.
– Ранке, с какой стороны вы оставите машину сегодня?
– Она дотронулась до правой руки.
– Я отправлю тебя под арест.
– Нет, все будет в порядке. Только нужно делать, как сказала она.
Лицо у Ранке было застывшее, как у сомнамбулы.
Я еще успел поймать момент, когда она подходила к огромной двери, и вдруг понял, что мне страшно не хочется видеть, как она, упираясь, будет тянуть на себя эту махину с изумрудными пятнами патины. Я уже сделал движение, чтобы выскочить из автомобиля, холодея в то же время от того, что не успею подбежать к двери, хотя бы одновременно с ней. Но госпожа Агния остановилась, распахнула сумку, без спешки извлекла оттуда клочок бумаги, провела бумагой по носку туфли, выпрямилась и пошла дальше. Тем временем два молодых человека успели обогнать ее, растворили дверь, и она прошла за ними, слегка раскачивая левую руку. Молодые балбесы не поняли ничего, я же остался потрясенный. Гармония сегодняшнего утра была спасена.
– Ранке, на набережную!
Тяжелая, страшная Нева лежала меж каменных берегов.
– Людвиг Ранке, вы поставите машину слева!
Я отпустил его и дважды обошел Летний сад. Ветер перелетал понизу, и ссохшиеся листья скребли землю. Морозов, которые у русских называются утренниками, еще не было, но шаги уже звучали по-новому, и звук их был как вспышки осенней синевы в облаках.
Когда я вышел из-за памятника Петру, оказалось, что Ранке поставил машину справа! Я решил оторвать ему голову не откладывая, Но в машине его не было. Я прошел в здание, принял рапорты, выслушал Фогеля (резервный канал связи с Берлином был совершенен), потом потребовал посыльного и приказал найти Ранке живым или мертвым.
Через полчаса Ранке был доставлен. Его физиономия выражала готовность к страданиям.
– Делайте со мной что хотите.
– Ах, так. А как же насчет того, что все будет в порядке, если делать, как она сказала?
– Делайте со мной что хотите, все равно у вас ничего не получится.
Наверное, взгляд мой выражал многое, потому что Людвиг пустился в объяснения. Коротко говоря, суть объяснений сводилась к тому, что госпожа Агния – ведьма.
– Да?
– Да. У меня нюх. Вот и моя берлинская бабка была ведьма. А какие ведьмы в России, вы, господин майор и представить себе не можете.
– Значит, если поставить машину не так, как она скажет, тебе придется худо?
– Нет, господин майор, если вы меня заставите, то вам и достанется.
– Значит, ты заботишься обо мне?
Ранке скроил пасторскую мину, и я отослал его. Результаты: во-первых, я вступил в сговор с мракобесом-водителем, во-вторых, разговор с госпожой Агнией становился неизбежен. Что же до ведьмы-бабки из Берлина, то я решил вызнать об этом поподробнее, когда события улягутся.
В восемнадцать часов двадцать минут, после того как ночная смена операторов заступила, я вышел на улицу и наткнулся на лейтенанта Фогеля. Лейтенант горел желанием продолжить вчерашнюю пирушку, и мне пришлось без лишней строгости, но твердо объяснить ему, что если наши пиры станут привычным делом, то это самым неблагоприятным образом отразится на резервном канале связи с Берлином. Фогель опечалился, но не слишком. Подозреваю, что сменившийся с дежурства лейтенант Бауман охотно составил ему компанию.
В восемнадцать часов тридцать минут я стоял напротив гигантских дверей, где скрылась утром госпожа Агния, и ждал. Если учесть, что я понятия не имел, что она делает в этом здании, во сколько у нее заканчивается рабочий день и каков стиль жизни у художников в России, то ожидание мое было безрассудным. Однако я не простоял и десяти минут, как она вышла. Между нами было около двух десятков метров, и я, наконец, разглядел ее всю. Я разглядел ее так, что мне, помнится, самому стало неловко. Мне стало неловко до того, что я почувствовал биение крови в кончиках пальцев. Тем временем госпожа Агния рассеянно оглядела улицу и медленно двинулась через дорогу. Я думал, что сердце мое разорвется, когда черный «мерседес», вильнув, объехал ее. Наконец она остановилась передо мной.
– Да что же вы на меня так смотрите? – проговорила она. – Нельзя на людей так смотреть. Я увидела вас из окна, мне худо стало.
– Я боялся, что вас уведут.
– Вот еще. Разве я собачка? Это собачек приводят и уводят.
– Да! – сказал я с неуместным восторгом.
– Ох. Скажите лучше, не меня ли вы тут поджидали? Это очень плохо. Неужели вы отдали под суд своего шофера и собираетесь сделать меня свидетельницей?
Я решил покончить с Ранке раз и навсегда и сообщил ей о подозрениях моего водителя относительно ее сущности.
– Очень, очень хорошо! – сказала она совершенно серьезно. Я почувствовал, что земля уходит у меня из-под ног.
– Здесь кафе, – сказал я. – «Бибигон». Очень странное название.
– Ладно, – сказала она, – я объясню вам, в чем тут дело.
Мы сидели за круглым столом со столешницей зеленоватого стекла, и я старался не смотреть на ее колени. Наконец я пустился на хитрость: купил коробку конфет и поставил ее между нами. Теперь я смотрел Агнии в лицо, и в голове у меня стоял не то чтобы туман, а какая-то неразбериха с гулами, звонами и раздвоением моей спутницы. Вот эти расплывающиеся картины я запомнил с изумляющей точностью и должен уточнить, что раздвоение Агнии состояло вовсе не в появлении второго такого же образа. Этого я, пожалуй бы, тогда не выдержал. Раздвоение состояло в отделении голоса от телесного облика. Она сидела передо мной печальная и прекрасная, а голос ее обволакивал меня непреодолимой истомой. В голосе Агнии заключалась тайна, едва ли известная ей самой. Эти вибрации, сводившие меня с ума, а на первых порах даже и до невменяемости, всегда заключали в себе нежность. Агния могла гневаться, могла рассказывать про Бибигона, могла находиться на грани обморока – нежность не покидала ее голос никогда. Если сейчас, спустя тридцать лет, я домысливаю некоторые подробности той жизни, реконструирую их, то голос Агнии звучит у меня в мозгу точно так, как звучал в подвале «Бибигон». Когда я стану умирать, я заговорю голосом Агнии. Это очень может быть.
Помню, что ее объяснения касательно Бибигона привели к тому, что мы заказали что-то из индюшатины и бутылку Мерло. Выпив вина, я почувствовал, что пора и мне сказать хоть что-то. Однако в смятенном сознании не нашлось ничего, кроме подозрений и предостережений Ранке. Удивительно, как благосклонно выслушала Агния эти бредни. Она сказала, что Ранке ей был симпатичен с первого дня, что он добр и что, несмотря на внешнюю простоту, в нем таится изюмина.
– Дайте мне честное слово, господин Тишбейн. Вы разузнаете у своего шофера все, что он знает про берлинских ведьм. И что берлинские ведьмы знают про русских ведьм.
Я поклялся выковырять из Ранке его изюмину.
– А знаете что? – сказала Агния, когда мы шли вдоль Гагаринской к нашим дворам. – Я никогда не прохаживалась с офицером. Смешно?
Я поклонился ей у пупырчатой двери, она рассеянно улыбнулась и скрылась.
Ведьмы! Никогда не слышал ничего интересней! Русские ведьмы не уступают берлинским. И это, без сомнения, так. Я велю Ранке чаще мыть автомобиль.
Я миновал наши сообщающиеся сосуды и вышел на Шпалерную. Сверкающая улица, как гигантский рельс, уходила в сторону Смольного собора. Боже мой, как она смеялась! И пальцы, перебегающие по столу. Когда она вставала из-за стола, совершая одновременно множество мелких, незаметных посторонним движений, я ощутил долгий мучительный укол в сердце. Отчего же это? Да. Тогда-то я и осознал, что обручальный ободок светится у нее на пальце.
Я стремительно прошелся до Литейного и обратно. Должно быть, ее муж – средоточие всех достоинств. Я не хотел бы с ним знакомиться, но уверен, что это непременно так. Я очень надеюсь, что он не сочтет оскорблением утренние появления Ранке за рулем моего авто. Ранке нельзя заподозрить ни в чем. Он будет возить Агнию, и пусть это считается данью моего почтительного восхищения. И все, что я узнаю про ведьм, это тоже будет почтительной данью…
Но в один прекрасный день ее муж тоже захочет, чтобы его довозили до службы. И будет совершенно прав, потому что иначе это вызов. А я готов. Я все устрою так, что ни у кого не будет вопросов. А сам буду по-прежнему каждое утро гулять в Летнем саду. Помнится, у меня даже слеза навернулась от этих размышлений.
– Герр Тишбейн, – раздалось рядом, – вас пьянит петербургская осень. – Мой сосед по лестничной площадке раскачивался у меня за спиной и непонятно было, как он умудрился подкрасться незамеченным. – Не поддавайтесь, герр Тишбейн, истребляйте ее хмель алкоголем. Без пощады! Иначе вы пропадете здесь, как в сельве. Вот как я.
Еще некоторое время он раскачивался, потом махнул рукою и поплелся домой. Я дождался, пока он хлопнет дверью, и тоже вошел в парадную. Помню, у меня мелькнула мысль, что через три дня полнолуние. Мысль была не праздная. Лейтенант Фогель держал со мной пари, что в полнолуние пропускная способность резервного канала возрастает необычайно.
Я не спал ночью. Потому-то и остолбенел, когда, выйдя из парадной, уткнулся в свой автомобиль. Полночи я собеседовал с воображаемым Ранке и теперь не мог понять, почему он здесь, почему он не ждет Агнию в соседнем дворе? У меня хватило выдержки не накричать на водителя. У меня хватило ума отличить реальность от ночных галлюцинаций.
– Ранке, – спросил я, – что вы говорили о берлинских ведьмах?
Ранке попытался тут же выскочить из машины, но я придержал дверцу.
– Потом. Как-нибудь вы зайдете ко мне и расскажете про свою берлинскую бабушку все, что знаете. А теперь – езжайте. Езжайте, езжайте, госпожа ждет.
По-моему, он боялся, что я отменю свое прежнее распоряжение. Чем Агния нагнала на него такого страха? А впрочем, пусть. Теперь-то я узнаю всю подноготную берлинских ведьм.
Я уже прошел Летний сад до половины, когда моя машина выскочила на набережную. Агния, надо полагать, проспала, а может быть, Ранке уже отвез куда-нибудь ее мужа. Машина взлетела на мост и скрылась в Садовой улице. Я поймал себя на том, что мне совершенно безразлично, по какую сторону от Петра поставит Ранке машину. Потом я вспомнил пари с Фогелем и удивился тому, насколько безразлична мне пропускная способность резервного канала в полнолуние. Хотя ожидание полнолуния приобрело новую волнующую окраску. Все дело в ведьмах! И тут впереди я услышал отчаянный плеск и ругань. На берегу круглого пруда у выхода из сада омерзительный человек, схватив лебедя за тонкую шею, тянул его из воды. Кричать лебедь, понятно, не мог, он лишь бил крыльями, а омерзительный человек ждал только момента, чтобы свернуть ему шею.
– Это прекратить! – крикнул я сверху, поскольку пруд Летнего сада находится в значительном углублении. Человек плюхнул лебедя в воду, но не выпустил белой шеи. – Немедленно это прекратить! – крикнул я и пустился бегом к месту поединка. Когда я волнуюсь, мой русский становится плох.
Похититель разглядел меня, перехватил птицу левой рукой и решил, что готов к встрече. А вот это было заблуждение, проистекающее единственно из того, что рост мой не дотягивает до метра семидесяти. Я подскочил к негодяю и ударил его ногой по лодыжке. Он вскрикнул и повалился в воду. Лебедь величаво отплыл в сторону, а бродяга назвал меня «падлой германской» и проворно вылез из пруда.
– Мокро, – сказал он с укоризной, – а ведь холодно. – И быстро припустил куда-то. Как видно, и у него был угол, где можно было сожрать лебедя, а на худой конец, высушить одежду.
С утра в симметричных особняках был почтовый день. Солдатские письма стопами дожидались меня на столе. Разумеется, я не читал их. Глупо и непорядочно читать солдатские письма, не имея к тому оснований. Чтобы знать, что все идет нормально, достаточно убедиться, что сегодня солдат отправляет письмо по тому же адресу, что и месяц назад. Я пропускал письма перед глазами, и все было обычно, пока очередь не дошла до конверта панического розового цвета. Так и есть – Ранке. Адрес на конверте был берлинский, а, между тем, наш Ранке – парень из Лейпцига, и писал он обыкновенно только туда. Мне вдруг стало весело. Это письмо в Берлин, несомненно, адресовано сведущей в ведьмах бабушке, и не позднее, чем через две недели, я получу от Людвига Ранке полновесный отчет о ведьмах на родине и исчерпывающие предположения о ведьмах в России. Потом пришел Фогель напомнить о нашем пари, потом пришел Ранке и сказал, что он не может ездить на русском бензине, потом позвонили из консульства и сказали, что будет вечер, посвященный дружбе. Я так и не понял, о чьей дружбе шла речь, но уверенно солгал, что болен. Консульский голос посоветовал выпить водки: «Господин майор, водка помогает решительно от всего!» Я обещал выпить. Потом в цирке затрубил слон, и я пошел проводить строевой смотр. Батальонное каре стояло вокруг памятника и на фоне замка выглядело очень внушительно. Я сказал солдатам, что они разболтались, посулил дисциплинарные возмездия, но они все, как один, таращились на Петра Великого. Рушилась дисциплина! Тогда я распорядился устроить пятисотметровый пробег в противогазах и вернулся в кабинет.
Нет, конечно, нет! У Агнии не могло быть совершенно зеленых кошачьих глаз. Тут какая-то обольстительная видимость. Пожалуй, свет был не тот или еще что-нибудь. Если бы увидеть Агнию днем…
Тут явился капитан Гейзенберг и сказал, что у нас катастрофа. У всего батальона оказались вытащены из противогазов клапаны. Попросту говоря, мое войско превратило противогазы в маскарадные маски, в фикцию. Я скомандовал бежать еще три километра, а капитан Гейзенберг шепнул мне, что один только Ранке не решился обесчестить свой противогаз. Все-таки Ранке – балбес. А капитана Гейзенберга я невзлюбил еще в Веймаре, где формировался мой батальон. Сообщать командиру о тупости его водителя так, чтобы командир отнес эту тупость на счет своих высоких нравственных качеств. Что это такое? На сцену Гейзенберга, на сцену! Вот будет полнолуние, и можно не сомневаться, что Гейзенберг и его причислит к моим достоинствам. Тьфу!
Я отправил Гейзенберга проследить, чтобы клапаны были вставлены в противогазы, а сам закрылся в кабинете и стал писать на листе бумаги «Агния». Я написал ее имя кириллицей двести пятнадцать раз. По одному разу за каждый день жизни в Петербурге. Ведь она же все это время была, хоть я и не видел ее. Это немыслимо написать человеческое имя столько раз в один присест! Что-то непременно, непременно должно измениться.
Я писал всеми ручками, какие у меня были. Я писал и представлял себе каждый свой день в России. Когда я взял второй лист, каждая надпись уже подавала голос. Зеленые голоса, фиолетовые, красные, черные… В двести пятнадцатый раз я написал «Агния» и почувствовал, что умру, если не увижу ее сегодня вечером.
И я не умер. Я примчался к подвальному кафе «Бибигон» и занял вчерашнюю позицию. В тот вечер мимо почему-то то и дело проходили русские офицеры. Мы вскидывали ладони, отдавая честь, и я, конечно, проглядел Агнию.
– О! – сказала она. – О! О! О! Я нарочно стояла на той стороне и не мешала вам отдавать честь. Как это грозно. И как неисчерпаемы запасы чести у офицеров.
Она не смеялась при этом.
– Вы снова увидели меня из окна? Вы догадались, что я жду вас? Скажите, Агния, вам опять стало худо, когда вы меня увидели?
– Я обрадовалась, как дурочка. – Она сказала это строго и грустно. – Было бы очень печально, если бы вы каждый день поджидали другую девушку. – И тут она взяла меня под руку и повела. Но не в подвал к загадочному Бибигону. Мы перешли улицу, переждали поток молодых людей и вошли в тяжелые двери.
– Скажите, я могу называть вас по имени? Это очень хорошо. Если бы вы сказали, что вас можно называть только герр Тишбейн, ничего бы не получилось. В этом не было бы никакой обиды, просто я не могла бы сказать – и точка. – Она не торопясь шла впереди, изредка оглядываясь. Идущие навстречу студенты обтекали нас, поглядывали на мою форму.
– Мы пришли, – сказала наконец Агния. – Здесь я работаю. Садитесь.
Я и представить себе не мог, что у художников бывает так грязно. Впрочем, у меня и не было знакомых художников. Я озирался в поисках того места, которое имела в виду Агния, когда велела садиться, и постепенно в этом опасном хаосе проступали черты неизвестного мне порядка. Порядок начинался с огромного стеклянного шара. В нем не было изъянов, и потому он был жутковат. Когда-то в печи перетопили песок и воздух, и теперь желтоватый электрический свет стоял в нем как воспоминание о страшном пламени, из которого он вышел. Еще три или четыре стеклянных сферы в гнездах, вырезанных из пемзы, стояли на подоконниках и на столах. И завершался переход к нестойкой материальности круглой запылившейся колбой. Вода до половины уже испарилась из нее, и какое-то мелкое насекомое лежало на поверхности.
Я обернулся к Агнии. Пока я смотрел по сторонам, она набросила сероватый балахон, подпоясалась и смотрела на меня так, как только портной смотрел однажды, когда шил мою первую парадную форму. Я, наконец, высмотрел высокий табурет, не запорошенный гипсовой пылью, и уселся. «Да!» – сказала Агния. Она подняла крышку сундука, скрытого шуршащими рулонами, и достала оттуда нечто удивительное, рассыпающееся. Она встряхнула это, и кудри скрыли ее руки. «Парик?» – удивился я.
– Да, – снова сказала Агния, возлагая на меня эти кудри, – теперь вы – Лефорт. Вы ничего не имеете против швейцарцев? Нет? Чудно. Знаете, Лефорт был хоть и швейцарец, но орел.
– Я похож на Лефорта?
– Не имею понятия. – сказала Агния. – Совершенно этим не интересуюсь. Посмотрела бы я на того, кто скажет мне, что Лефорт был не такой. А я спрошу – какой? А я скажу, что у меня был немец натурщик. Я отведу вас к заказчику. Вы не откажетесь пойти со мной к заказчику в форме?
Агния говорила и дальше, но я лишился способности воспринимать что бы то ни было. Ее пальцы неутомимо двигались над поверхностью, на которой, по-видимому, возникало мое лицо. Но это была одна лишь видимость. Все явственней я чувствовал ее прикосновения к своей коже, она касалась складок, первых морщин над бровями, очерчивала глаза… Была минута, когда от нежных прикосновений в подглазье у меня едва не хлынули слезы. Потом все было заключено в контур, и я почувствовал, как черты моего лица утвердились каждая на своем месте. Все это заняло минут десять, потом раздался треск отрываемого листа, и пальцы снова побежали по моему лицу.
Через полчаса Агния разрешила мне сползти с табурета, заварила чай и сказала, что я первоклассный натурщик.
– Вы не шевелитесь, Иоахим. Вы не дышите и не чешетесь. Для новичка это непостижимо. Но снимите, наконец, эти чертовы кудри!
Она подошла и сдернула у меня с головы парик. Кажется, тогда же я поймал ее руку. Рука была крепкая, прохладная и маленькая.
И вот что еще: она не заметила этого моего поползновения. Поиграла париком, потом мы на скорую руку выпили чай и вышли на улицу.
– Представьте себе, – сказала Агния, – ему, то есть заказчику, взбрело в голову, что он потомок Лефорта. И вот теперь он хочет, чтобы предок был везде. Он заказал мне даже жилетные пуговицы с Лефортом. Вам не обидно, Иоахим, что вы будете на пуговицах?
А я засмеялся. В тот вечер я вообще смеялся больше, чем следует. Агния спрашивала меня, хорошо ли командовать батальоном – я хохотал, Агния упрашивала меня продекламировать что-нибудь по-немецки – я ржал, как жеребец. Потом смех вдруг кончился. Справа блестела Фонтанка, а над нами стояли наполненные темнотой своды. Я взял руку Агнии, поцеловал ее в ладонь, поцеловал еще, обнял, прижал к себе что было сил и долго целовал в губы. Когда я опомнился, оказалось, что я держу Агнию на весу. Медленно-медленно я опустил ее на асфальт, и мы стояли, тесно прижавшись. Помню, меня поразило, что я не слышал ее дыхания. Спустя минуту или две она поцеловала меня, потом поцеловала еще, и мы пошли к дому. У двери в ее парадное я спросил, закончена ли работа, готов ли облик Лефорта?
– Нет, – ответила она чужим и глухим голосом. – Боюсь, что нет. И скрылась.
Два дня мы не виделись. Я думал, сердце мое разорвется, но отчего-то не мог решиться просто пойти и встретить Агнию. Стыдно сознаться, но я ждал каких-то знаков. И дождался. На третий день ко мне в кабинет явился Ранке.
– Сегодня госпожи не было. – сказал он. – Уже третий день, – добавил он.
Наверняка я не совладал с лицом. Ранке сделал движение, которое могло означать только поспешное бегство.
– Отставить!
– Я думал, вы знаете, – пролепетал Ранке. Он сказал, что подъезжал к известному дому все три дня, и все три дня госпожа Агния не выходила. – Она, может быть, уехала в Москву.
Я остолбенел.
– Почему в Москву? Почему?
– А куда здесь еще можно поехать? – удивился простодушный Ранке. – Не в Сибирь же.
Я выгнал его.
Что же я знал? Я знал ее имя, цвет глаз и наверняка узнал бы ее губы, случись мне поцеловать ее еще раз. Но адреса я не знал, адреса! Она, может быть, лежала больная в каком-нибудь ужасном обмороке. Она, может быть, ударилась, падая. Но тут я вспомнил, что там должен быть муж. Не стану лгать, это не принесло мне облегчения, но, скорее всего, он перевязал Агнию, когда она ударилась, и уложил ее в постель.
Явился торжествующий Фогель и сказал, что пропускная способность резервного канала… та-та-та, бу-бу-бу… А за его спиной стоял Гейзенберг и твердил, что он свидетель, что все так и было, и что пропускная способность, и что полнолуние… Не помню, как я избавился от них.
– Бог, – сказал я, когда закрылась дверь. – Бог, Бог, Бог, сделай так, чтобы Агния была. Чтобы я увидел ее, чтобы она тоже увидела меня! Бог, я никогда ни о чем не просил тебя, так сделай это! Я не верю, что это трудно тебе, Бог!
Не помню, как закончился день, как я оказался дома. Я спохватился, когда в квартире настала совершенная темнота. Тут я и сообразил, что лежу на постели в ботинках и пилотке. Я сошел на пол, включил свет и непонятно зачем поставил чайник на огонь. Впрочем, это было не так уж глупо. Мне предстояло всю ночь провести у дверей Агнии. Когда я заварил чай, раздался звонок, и я с ужасом понял, что Фогель и Гейзенберг явились праздновать победу над резервным каналом связи. Честное слово, у меня мелькнула мысль выброситься в окно. Вместо этого я пошел и отворил.
Спустя некоторое время я перестал удивляться таким вещам, но в тот момент…
Агния глядела на меня из мути лестничного пространства.
Вдребезги, в мелкие осколки разлетелась забытая в прихожей и сброшенная со столика тарелка, телефонный аппарат слетел на пол, ногой Агния отбросила его в сторону, он хрустнул. Мы двигались, тесно обняв друг друга, так что нельзя было дышать. Плечом Агнии я сорвал со стены зеркало, она, пытаясь освободить губы, простонала что-то, и неуклюжим туром мы прошлись по серебряному стеклу.
В комнате что-то падало, рушилось навстречу нам, и мы, так и не добравшись никуда, упали в центре хаоса.
«Свет, свет!» – Агния мне в ухо обрывающимся голосом. И мы, уже неразделимые, поднялись с пола и снова легли в темноте.
«Дай мне чаю», – сказала она. Когда я вернулся из кухни, Агния была уже одета. «Как жаль, – сказал я. – Я хочу увидеть тебя всю. Совсем».
«Этого не хватало», – сказала она сердито. Потом поцеловала так, что я чуть не лишился ума. Чайник засвистел в кухне.
«Какие мы чудаки! – сказал я. – Все равно ложиться, а мы сидим одетые. Ведь ты останешься у меня?» – «Ангел мой, – сказала она, – да как же я останусь?»
Утром, едва я вошел в Летний сад, взлетела ракета. Она медленно ползла к неопрятным облакам и рассыпалась тусклой огненной пылью над царскими апартаментами. Милиционер побежал к Лебяжьей канавке схватить злоумышленника и скоро вернулся в одиночестве. «Это был салют, – сказал человек, который разыскивал кота. – Злодей пустил ракету и лег на дно. Теперь он вылезет из Лебяжьей канавки и пойдет себе. А всем будет говорить, что попал под дождь». Да есть ли в этом городе нормальные люди?
В тот день мы стреляли в тире на Васильевском острове. Лейтенант Фогель, воодушевленный вчерашним выигрышем, снова предложил мне пари: восемь выстрелов из пистолета и по одному магазину из автомата. Да свершится! Я вбил свои пули в центр мишени, как гвозди, похлопал Фогеля по погону и скомандовал отбой. Я отыграл полнолуние.
Вечером я холодея встречал Агнию. Я стоял у «Бибигона» полтора часа. Ужас и отчаяние овладевали мной поочередно. Если бы я мог вычленить из того, что вчера произошло между нами, осмысленные фразы или движения, я бы, конечно, понял, чем разгневал Агнию. Но выделить нельзя было ничего, а стало быть, и вина моя была безмерна.
Когда Агния набежала откуда-то сбоку и схватила меня за рукав, я уже мало походил на человека.
– Иоахим! Ах, Иоахим! Зачем ты здесь стоишь?
– Я тебя жду. Но тебя нет.
– У меня насморк! Ты простудил меня на полу. Скажи мне, может быть у человека насморк?
– Я тебя жду.
– Миленький мой, ты ведь уже большой мальчик. Сколько тебе лет? Вот видишь, тридцать шесть…
– Почему ты не позвонила мне?
– Это сумасшедший дом. Ты был на службе, ангел мой! К тому же мы, кажется, разбили твой телефончик.
– Ты лечилась?
Я жульничал. Не об этом, не об этом хотел я спросить Агнию. Как протекает существование того, ради кого блестит на пальце обручальный ободок? Неужели те часы, что Агния провела у меня, не вселили в его сердце тревогу? Неужели он не терзал свою красавицу вопросами? Да кто же он в таком случае?
Я не спросил об этом ни тогда, ни на другой день. Позже я научился тому, чтобы этих вопросов не было вовсе. Они приходили, деликатно приняв обличье боли. В России, я и понял, что боль – благо.
– Почему ты пришла?
– Сначала я заплакала и не могла понять, в чем тут дело. А потом прибежала. Раз уж я здесь, пойдем, поработаем.
Я опять сидел на табуретке в душном парике, а Агния рисовала. Карандаш ее скользил, но ощущения прикосновений больше не было.
– О, мой Лефорт! – сказала Агния, подошла ко мне и поцеловала.
Я плохо помню дальнейшее, но если бы там случился телефон, мы бы его разбили. Был момент, когда я оторвал взгляд от помертвевшего лица Агнии и увидел нас с нею заключенными в огромной стеклянной сфере. Прозрачный шар высился на расстоянии протянутой руки. Что было причиной, не знаю, но в тот вечер к нам в шар проникли несколько деревьев из Летнего сада. Их кроны выгибались вдоль границы стекла и воздуха, и клочья уличной тьмы лежали меж ветвей.
В темноте, сопротивляясь ветру, мы дошли до симметричных особняков, и я показал Агнии окно своего кабинета.
– Так вот где сидит главнокомандующий, – сказала она.
Потом я показал ей окна ротных помещений, потом она спросила:
– А это кто?
В первом этаже в комнате отдыха за столом сидел Ранке и усиленно писал что-то, прикрывая ладонью рот.
– Иоахим, это твой шофер. Ручаюсь, он пишет что-то необыкновенное.
Я не поверил ей тогда, но Агнию это не расстроило. Она спросила меня, хорошо ли мне командовать батальоном, чувствую ли я себя завоевателем Петербурга и нравятся ли мне блондинки? Я хотел ответить по порядку на все вопросы, но в казарме грянула музыка и послышались такие вопли, что я оставил Агнию в темноте и скорым шагом приблизился к одному из особняков.
Я явился своему войску, как ангел с пламенным мечом. Конечно, я обнаружил пиво и личность неопределенного пола. По части дежурил Бауман. Что ж, ему было отмерено полной мерой.
Я вышел к Агнии, и мы пошли домой. В ее дворе мы немного постояли.
– Послушай, Иоахим, заказчик хочет, чтобы Лефорт был изображен в Петропавловке. Мы устроим сеанс через неделю? Ты будешь на фоне Ботного домика. А до этого, миленький мой, я пропаду. И уж ты не делай ничего такого ужасного. Не стой у «Бибигона», как несчастный песик. Я буду думать, как ты командуешь, я буду гордиться тем, что ты полководец.
– Почему ты пропадешь? Где ты будешь?
В свете, падавшем из окон, я увидел, как глаза ее налились слезами.