Искусство уводить чужих жен Ефремов Андрей
– С наступающим праздником, – сказал мужчина. Мы подняли головы, и спать нам расхотелось. Даже в жидком электрическом свете видно было, какое у него доброе лицо. Он был бы совсем Иванушкой-дурачком, если бы не удивительный взгляд. Новый сосед смотрел так, словно не было ни нар, ни решеток, ни нас, бестолковых обитателей казенного пространства. Доброта его относилась к чему-то лежащему вне этих стен. А может быть, мне все это показалось. Вот коммерсант Геннадий встретил его попросту.
– Здорово! – сказал он. – А нам как раз не спится. Рассказывай: кто, за что, кого?
– Иван Перстницкий, – сказал наш Иванушка.
– Круто, – одобрил Геннадий, – скажи еще разок.
Иванушка зевнул и сказал, что это ни к чему.
– Тебе, чел, мою фамилию не писать.
Тут наш наркоман вышел из неподвижной фазы и с небывалой какой-то свирепостью накинулся на Перстницкого. По-моему, он ему ухо откусить хотел. Новый постоялец повел плечами, высвобождаясь, и вдруг тыльной стороной расслабленной правой ладони хлестнул парня по животу. Наркоман откатился в сторону, как полешко, и, как полешко, остался лежать, а Иван Перстницкий как ни в чем не бывало объяснил, что взяли его за недозволенную предпраздничную торговлю с рук.
– Менты тоже люди, – строго заметил Геннадий, – с ними делиться надо.
– Денег нет, – ответил Перстницкий, усаживаясь на нары. – Чем делиться?
– Седьмого марта торгует цветами, а денег нет. Кто тебе поверит?
– Да правда же, – сказал Иванушка. – И торговал я не цветами. Я продавал пистолет. То есть я уже продал, только менты нам все обломали. Денег-то я не получил. Понимаете, если не просить слишком дорого, на пистолет всегда найдутся покупатели. Девушка-то уже подошла. Очень хорошая девушка. Студентка, я думаю. Высокая, стройная… Продавать пистолет кому попало – последнее дело! Пистолет нужно отдавать в хорошие руки.
– Будут тебе, блин, хорошие руки, – пообещал Геннадий, – припаяют срок, так не будешь где попало пистолетами торговать.
– Ты прав, – сказал Перстницкий, – но что же делать, если настала последняя крайность? И потом – может, обойдется.
– Обойдется тебе… Жди… Ты что с голоду помирал?
– С голоду? Почему с голоду? Что за гадость помирать с голоду. А, я понял! Так я продавал не из-за денег. Понимаешь, какая штука. Пистолет – хитрая машинка. Он тебя рано или поздно стрелять заставит. Хочешь ты или не хочешь – заставит. И вот закавыка: стрелять пора, а я не могу, боюсь. А он требует. Лежит в столе и требует. Тут хочешь не хочешь, побежишь продавать.
– Мудило, – сказал коммерсант. – Утопил бы в Фонтанке и …
– Нет, – сказал Перстницкий строго и даже пальцем помахал перед нашими физиономиями. – Этого-то и нельзя! Ни в коем случае нельзя. Утоплю я его в Фонтанке, и пропали деньги. А если деньги пропали, на что я другой пистолет куплю? Хочешь не хочешь – приходится продавать.
Интересный начинался разговор. Геннадий с Сенной облизнулся и придвинулся к Ивану. Я тоже ощутил нервную щекотку. Кажется, даже наркоман стал прислушиваться. И тут Иванушка замолчал и даже несколько переменился в лице. Вернее всего будет сказать, что он окаменел. Черт побери! У него и глаза стали как у древних бюстов – без зрачков. А когда у человека такие глаза, яснее ясного: он разговаривать не будет. Вернее сказать, он не видит, с кем ему разговаривать. Тут-то нас и забрало.
Согласитесь, время настоящих тайн прошло. Гнусные и тщательно скрываемые секреты – это пожалуйста, этого сколько угодно! А вот тайна, настоящая тайна, от которой не рухнет карьера, не рассыплется в пыль состояние, а просто перехватит горло, стиснет сердце, и сделается жарко глазам – такая тайна уже почти чудо, и устоять перед ней невозможно. Именно так. Вот тут, в этой вонючей каталажке, нас перестал тревожить собственный завтрашний день, и вся сила нашего стремления узнать сошлась на Иванушке Перстницком. Он, однако ж, на все это наплевал и продолжал молчать.
– Мужик, – сказал ему Геннадий. – За базар отвечать надо. Ты нас типа раздрочил, а теперь чего?
– Да, – решил я поддержать коммерсанта, – глядя на вас, трудно предположить, что вы перепродаете оружие, чтобы снискать хлеб насущный. У вас просто не то лицо.
– Морда лица, – сказал коммерсант внушительно.
– И что вы там говорили о том, что вам стрелять пора?
Перстницкий, прищурившись, глядел куда-то в сторону Маркизовой лужи.
– Ну, блин! – подал голос наркоман. – Это ж все равно, что баян есть, а вколоть некуда. Говори, жаба! – Он, оказывается, очухался.
И вот мы трое принялись грозить, стыдить и уговаривать нашего сокамерника так, будто его откровенность могла спасти нас от Бог знает каких несчастий. А могли бы, могли бы подумать о том, что в таких интерьерах молчать пристало. Но вот что я думаю: именно глупое наше нетерпение убедило Иванушку, что этот рассказ не сулит ему никаких бед. Скажу больше, он был не так уж неопытен, добрый человек Иванушка, и мысль о безвредности наших бесед наверняка перетекла в размышления о возможных выгодах. Тут ведь дело не в прямой корысти, иной раз рассказать о себе правду это все равно что получить лицензию на дальнейшую жизнь – уж я это шкурой своей знаю – а из рассказа как раз и выходило, что с дальнейшей жизнью у Ивана Перстницкого были самые серьезные затруднения.
Но наш повествователь не хотел начинать просто так и, по-прежнему глядя в неизвестное нам пространство, спросил:
– Про что же вам рассказать?
И тут оказалось, что вопросик этот совсем непрост. Я чуть было не ляпнул «про пистолеты», но удержался. А вот коммерсант что-то важное про Иванушку понял. Он покряхтел и сказал:
– Что прет, то и говори.
Перстницкий рассмеялся и поглядел на нас иначе. Он сказал:
– Поймали.
И безо всякого перехода начал:
– Двенадцать лет назад, когда случился путч, я учился в Политехе. Ночью, когда ожидались танки, штурм и общее светопреставление, я с такими же балбесами торчал у баррикады на Вознесенском проспекте. У нас были ледорубы, и в случае чего не сносить бы нам головы.
Тут Геннадий с Сенной сказал, что в ту ночь он тоже был на Вознесенском и что – да, видел каких-то с ледорубами, которые останавливали машины и сливали в бутылки бензин.
– Так это мы и были, – сказал Иванушка. – У нас был один кадр, который откуда-то знал, сколько нужно бутылок, чтобы зажечь танк и сколько нужно танков, чтобы заткнуть Вознесенский. Теперь у него секс-шоп. Короче, минут через тридцать у нас начались перебои с бутылками, а так как настроение было боевое, решено было разбить ларек ради святого дела демократии. Вот мы с нашим специалистом по зажиганию танков и отправились. Ларек был неподалеку, ледорубы сами просились в дело, и мы рассчитывали управиться в десять минут. Однако когда мы подошли к намеченному заведению, нам открылись чудные картины. Прежде всего, ларек уже был взломан, и бутылок в нем кроме случайно разбитых не было ни одной. Бутылок не было в ларьке, но весь их запас обнаружился метрах в пятидесяти. Вдоль облупленной стены стояли сотни полторы наших бутылок и испускали сильнейший запах бензина. Перед этим арсеналом прохаживалась девчонка и цепко оглядывала каждого, кто пробегал мимо. Завидев нас, она свистнула.
– Эй, карбонарии!
Сказано было хорошо, мы засмеялись.
– Коктейль имени товарища Молотова. Специально для веселых карбонариев. Оптом – дешевле!
Мы, понятно, решили, что это такая шутка, и начали паковать боезапас в рюкзаки. И тут девчонка выхватила из-под куртки резиновую дубинку и, не причиняя заметных разрушений, но все же довольно чувствительно треснула моего спутника. Тот в крайнем изумлении сел на асфальт, а я перехватил ледоруб, и у нас с ней вышел недолгий, но серьезный поединок. Дубинка против ледоруба – плохое оружие, и скоро я прижал ее к стене. Оба, запыхавшиеся, мы стояли лицом к лицу, и бешенство в ее глазах так и обожгло меня сквозь тонкую прослойку ночных сумерек. Отпусти я ее в тот миг, она бы тут же кинулась на меня снова. Я стоял в растерянности и, сам того не замечая, все сильнее придавливал ее горло дубовой рукоятью ледоруба. До сих пор она уверена, что я хотел ее задушить. Нет, конечно. Но она в это поверила без колебаний. Это фундаментальное заблуждение и легло в основу наших отношений.
Короче, когда я сообразил, что душу ее, она готова была повалиться на асфальт. Она уже не извивалась, только молча таращила яростные глаза. Мой товарищ подобрал дубинку, которую выронила девчонка, и хотел ударить ее по затылку. Дубинку я у него отобрал, и девчонка тут же в нее вцепилась мертвой хваткой. Она дернула шеей и сказала:
– Мое. Не лапай. У мента за свои деньги взяла. – И начала кашлять. Она прокашлялась, назвала нас козлами и сказала, что мы ей обломали бизнес.
– За дубинку я заплатила, потому что в таком деле без дубинки нельзя. Пока карбонария по репе дубинкой не грохнешь, он законов рынка не поймет. Потом мне один такой же с ледорубом ларек взломал – тоже, между прочим, денежек стоило. Потом во все бутылки бензина набрать – оно хоть и за красивые глаза, зато суеты много. И теперь мне все это даром отдать? Хрена!
Мой напарник потрогал затылок и сказал, что у бутылок слабоват запах, что за красивые глаза столько бензина не наберешь и что он, бензин, конечно же, разбавлен.
– Блин! – сказала она в ответ. – Вот надо было тебе башку насовсем расколоть. – Повернулась ко мне и велела: «Любую бутылку! Бей, тебе говорят!»
Под ее свирепым взглядом я замешкался, потом выхватил один сосуд наугад и увидел, что к горлышку скотчем прикручен пучок спичек. Оставалось чиркнуть и пустить снаряд. Девчонка поставила свой революционный бизнес как следует.
Ей, видно, надоела моя нерешительность. Она выхватила бутыль у меня из пальцев, воспламенила спички и грянула бутылкой о мостовую. Огненная лужа расплескалась, приятель мой матерно взвизгнул и отскочил. Девчонка ткнула дубинкой в смрадное пламя.
– Эй ты, – сказала она моему приятелю. – Это, по-твоему, разбавлено? Мозги у тебя разбавлены, вот что.
Вот тут-то мне на погибель все и произошло. Дело шло к рассвету, и хоть августовская темень еще стояла в тесных улицах, утренний сквозняк уже порхал по переулкам. Один из этих сквозняков подлетел к нам, вскинул пламенный подол бензиновой лужи, и я только теперь разглядел девчонкино лицо как следует. Нет, вру. Ни черта я не разглядел. Все, что я знаю про ее лицо, я увидел позже, тогда было только пламя, стоящее в ее глазах. Я шагнул сквозь пылающую лужу и поцеловал ее…
– Вперло! – сказал коммерсант с Сенной. – Ну чувствую же, что вперло! Я свою тоже вот так. Только, блин, лужа не горела.
Иванушка, по-моему, нашего коммерсанта и не слышал. Он прикрыл ладонью лоб, словно то пламя невидимым образом снова обожгло его, оглядел нас и продолжил.
– Дальше началась такая фигня, что Лилька (ее зовут Лилей) только переходила за мной с места на место и попискивала. А уж такой продувной девки, как она, поискать.
Короче. Мы распихали бутылки по рюкзакам – мой бедный товарищ сообразил, что спорить со мной не нужно – и перетащили туда, где около баррикады тусовались остальные. Ни до этого, ни после со мной такого не случалось. Ночь уверенно шла к концу, танки, как сказал пробегавший мимо омоновец, остановились около Гатчины. Представление шло к концу. Оставалось дождаться открытия метро и покинуть позиции. Какие тут бутылки! Какой коктейль Молотова! Честное слово, я готов был бежать туда, где встали долбаные танки, и толкать их, толкать, толкать на нашу бессмысленную баррикаду!
Да! Я осатанел. Я влез на баррикаду и сказал речь. Хотел бы я знать, что я тогда говорил. Кажется, я обещал кому-то раскроить башку. Кажется, я нес какую-то пургу про демократию. Но зато я точно знаю, что Лиля стояла внизу, смотрела на меня в немом изумлении, а в глазах у нее еще перебегали искорки.
Мужики, любовь на самом деле творит чудеса. Плюньте в рыло тому, кто в это не верит. Я загипнотизировал всех, кто меня слушал, я грозил, я просил, я сулил. Я продал все бутылки. Я отдал Лильке деньги и в восторженном умопомрачении потащился на Сенную.
– Я тоже, – неожиданно сказал коммерсант Геннадий, и в его неповоротливом голосе всем нам почудилась грусть. – Но не о том базар. Говори, Ванька!
Рассказчик наш неожиданно разозлился.
– Какой я тебе Ванька? Ты подумай, чмо, за что ты здесь. Банным веником бабу выпорол! Вот, понимаешь, эпизод из жизни предпринимателя. А я? Да я с той ночи по краешку хожу, по лезвию, слышишь, ты?
Странно, Ванюша Перстницкий оказался человеком нервным и злым. Коммерсант же не только не стал распускать руки (чему, несомненно, было оправдание), он даже не обиделся на Ванюшину истерику.
– Понял, – сказал Геннадий, – понял и молчу. А ты – давай.
Перстницкий поерзал на нарах, сцепил руки перед грудью, и история двинулась дальше.
Студент-политехник кружил по взбаламученному городу и дома оказался только к вечеру.
– А ледоруб пропал. Ума не приложу, куда он делся? Неужели я и ледоруб по инерции продал?
Прошла, помнится, неделя, а я был все такой же невменяемый. Главное, до меня никак не доходило, что я влюбился. А понял бы, так тут бы и помер Сию бы минуту помер. Потому что где ее искать?
Наркоман захихикал и сказал:
– Такая сама найдет. Хоть в дерьмо закопайся. Откопает, отмоет и схавает.
– Никуда я не закапывался. Но ты, тварь, прав – она меня нашла. Она мне позвонила. Будь он проклят тот звонок! Стоило мне услышать в трубке Лилин голос, и я сразу понял, как называется мое сумасшествие. Я что-то такое стал кричать ей, но она ужасно рассердилась. Она сказала, что времени в обрез, продиктовала мне адрес и велела приезжать не откладывая. Не откладывая! Да Господи! Я пробежал две автобусные остановки, прежде чем сообразил, что можно было бы и ехать. Короче, через полчаса я был у нее. Дверь мне отворила очень красивая девушка, другая, ничуть не хуже, распахнула дверь в комнату, где сидела Лиля. Тут и начинается мой позор.
Мы молча смотрели друг на друга, и минуты через полторы Лиля сказала:
– Вот оно как.
Тут была пауза, и я понял, что Лиле что-то не нравится.
– А скажи-ка ты мне, куда ты сбежал от своих карбонариев?
До меня еле-еле дошло, о чем она говорит. Я был совсем как псих, порол какую-то чушь, махал руками, кажется, даже подпрыгнул. Лиля смотрела на меня с ужасом, и, если бы у нее не было плана, в котором мне предназначались роль и место, она бы выставила меня в два счета. Но на счастье или на беду, план был, и она терпеливо сидела в кресле, дожидаясь окончания моей истерики.
– Эй, – сказала она, когда я малость утих. – Как зовут тебя, я знаю. Меня зовут Лиля.
И так мы познакомились. Она сказала, чтобы я не мелькал, и я сел на пол. В комнате еще был стул, но я сел на пол. Лиля пожала плечами и стала объяснять мне что к чему.
В жизни не слышал ничего подобного! Во-первых, свой революционный бизнес с коктейлем Молотова она придумала сама и ужасно этим гордилась. Больше я никогда не видел, чтобы она так гордилась своими замыслами. Во-вторых, из-за того, что она ни с кем не хотела делиться, Лиля упустила тот самый момент, когда эти бутылки оторвали бы у нее с руками. «Козлы!» – сказала она, припомнив что-то. Я не понял, в чем дело, но спрашивать не решился. И, наконец, когда все должно было рухнуть, я сказал речь с баррикады, и революционный товар раскупили.
– Ты понял? – спросила Лиля.
– Нет! – ответил я восторженно и сильно разозлил ее.
– Блин! – сказала Лиля в ярости. – Идея протухла, ты ее спас. Половина денег – твои.
– Нет! – ответил я снова, чем расстроил ее еще сильнее.
– Не спорь со мной! – заорала она и чуть не выскочила из кресла, но на лицо ее набежала тень, и она лишь хлопнула ладонями по подлокотникам. – Если не хочешь, чтобы я с тобой поругалась, никогда не отказывайся от денег. – Она внимательно вгляделась мне в лицо, словно следя, как укладывается сказанное у меня в голове, и принялась объяснять дальнейшее.
Короче, мужики, она решила, что те деньги были особенные. Черт! Она вообще такое про деньги придумывает… Ну, ладно. Ей втемяшилось, что на эти деньги к ней теперь пойдут другие деньги. Много, блин, денег!
Коммерсант почесался и спросил, не пошла ли она в казино?
– Точно! – сказал Перстницкий. – На рулетку пошла.
Коммерсант Геннадий сказал: «Х-х-х-а!» Он сказал, что дело известное и что он своих баб от рулетки отучал просто. Уносил из дома всю ихнюю одежду и не кормил три дня.
– Отцы! – сказал Геннадий. – Хуже этой заразы только спид. Оглянуться не успеешь, а уже и задницу прикрыть нечем. Все спустит!
Наркоману это страшно понравилось. Он захихикал, стал бросаться на коммерсанта и спрашивать, где он от баб барахло прятал? Коммерсант даже не стал его отпихивать. Он вздохнул и сказал печально:
– У других баб, отцы. У других баб…Ты пойми, они же все такие. И накатывает на них типа зимой. Зимой холодно и темно. Ей зимой задницей вертеть негде, вот ее и колбасит, вот она и ломится на рулетку, вот и ломится! А я ихние шмотки по кругу, как бобер какой, таскаю. Я шмотки таскаю, а они мои бабки!
Иванушка выдержал паузу и сказал:
– Она выиграла. Она выиграла столько, что я говорить не хочу. А главное – она была права: эти деньги притягивали деньги. Она ставила помногу, и рулетка крутилась только для нее. Потом она почувствовала, что просто так это не кончится, выскочила в сортир и кой-как попрятала выигрыш на себе. Из сортирного окна можно было уйти, но Лильку жгло увидеть, чем все кончится. Короче, увидела. Ее завели в служебку и потребовали деньги. Лилька изобразила ужас, затряслась, заплакала, стала типа не в себе, расстегнула блузку и начала тащить купюры из лифчика. Это ж надо видеть! Они и увидели. Пока они ждали, откуда Лилька еще деньги потащит, она незаметненько плеснула воды в компьютер. А как пошел треск и дым – выскочила. Короче, поймать ее не поймали, а ногу прострелили. Только я об этом сначала не знал. Она же меня в компаньоны выбрала, а тут пуля в ноге – ее прокол. А у нее принцип: другие облажаться могут, а она – никогда. Ей, видите ли, не прикольно, когда ее обломают!
Ладно. Она сидит в кресле, выеживается, я тащусь, ни черта не вижу, ни черта не понимаю, а ее зло берет. А берет ее зло потому, что она-то компаньона искала, а тут сидит перед ней на полу влюбленный мудило и ни во что не врубается.
Геннадий с Сенной посопел и спросил, отчего нашего сокамерника так разобрало?
– Тебя просто по молодости плющило, или она точно бабец реальный? Такой бабец, что, как увидишь, так и западешь. А?
Тут Иванушка задумался, и задумался он надолго. Потом вздохнул так, что над дверью лампочка мигнула. Он, собственно, не вздохнул, а вскрикнул тихонько.
– Вот не знаю, – сказал он, – иногда смотришь на нее: пацан пацаном, только кожа… светится, и пальцы, знаешь, не торчат в разные стороны, как попало, а всегда вместе и коготками блестят. А первое время она, бывало, только через плечо посмотрит, и у меня сердце останавливается.
После этих слов у нас наступила общая неловкость. Не для камеры были те слова.
– Послушайте, Перстницкий, – сказал я, – вы сознайтесь, что с сердечными остановками переборщили. Ну раз, ну два, а дальше, простите – каюк. И потом, образ хорош, только в камере это иначе называется.
– Да нет! – взмахнул руками Иванушка. – При чем тут образ? Вот слушайте: я же в сознании был, я же по часам все проверял. Оглянется Лиля (это когда мы вместе жить стали), оглянется она, а я уже наготове: пальцами в пульс уткнулся, и часы рядом лежат. И вот – все! Время идет, сердце встало, а я живой.
– Так и есть, – сказал наркоман, – время идет, сердце не бьется, а я все-таки чуточку живой, и какая-то во мне хреновинка вместо сердца скачет.
Коммерсант на него замахнулся «Убью!», и наркоман наш укатился к дальней стенке.
– Однажды она башку себе наголо обрила. Говорит: «Пока волосы не отрастут, я тебе не женщина, а товарищ по партии». Тогда мимо нас опять большие деньги проплывали, урвать надо было. Ну и что? Как я ее после парикмахерской увидел, так и сцапал. И двое суток мы из квартиры не выходили.
Коммерсант сказал:
– Да-а… А что было, пока она в кресле раненая сидела?
– В кресле? А, да… Ну, дошло до нее, что меня и в самом деле пробило, разозлилась ужасно, а потом решила, что у меня, у такого полоумного, еще лучше получится. Выложила передо мной деньги. (Тут я малость в себя пришел, потому что деньги вообще такая штука, что против нее не попрешь, а потом мне показалось, что очень уж их много было). Да, выложила деньги и говорит:
– Иди, Иван, ни в чем не сомневайся, ты их разденешь, разуешь и назад придешь. Только делай все, как я скажу.
Блин! После этого велит мне открыть шкаф и переодеться. В шкафу костюм, рубашка и туфли. Брюки такие прикольные, только я шаг шагну – они с меня падают. Тогда она позвала двух других, и они без разговоров явились и сделали все, что надо, чтобы я штаны не потерял.
– Ну, – сказала Лиля, – не бойся ничего, потому что навряд ли они тебя будут убивать.
И я пошел.
– Слушай, – сказал коммерсант Геннадий, – ты меня не расстраивай. Ты мне не говори, что делал все, как она велела. С этими бабками надо было валить, валить и валить. Вот я тебя научу…
– Успокойся, – сказал Перстницкий, – она мне всех денег не дала. Да и дала бы, никуда бы я не делся. И ты меня не учи, если сам своих баб по три дня голодом моришь, а поделать с ними ничего не можешь!
– Понял, не дурак, – сказал покладистый Геннадий. Но, видно, собственные наблюдения ему покоя не давали, и он все-таки про деньги договорил. – Слышьте, – сказал он торопливо и на Иванушку покосился, – есть деньги просто деньги. И что ты с ними ни делай, так они и будут сами по себе. А есть деньги настоящие. Это когда их так много, что от них – запах. И от налички запах, и от конкретных документов, в которых про эти бабки пишется, и от людей, которые те гребаные документы подписывают. И только ты этот запах ноздрей схватил, остается тебе два пути: либо хватать тех денег сколько сможешь и бежать, либо просто бежать и не оборачиваться. Потому что никто не поверит, что ты пустой побежал.
– Поэма, – сказал Перстницкий. – И как ты бегаешь? С бабками или без? Ну, так я и думал. Значит, тебе судьба паленую водяру продавать, а мне… Про мою судьбу ночью надо осторожно разговаривать.
Короче, явился я в это казино, и пошло у меня все как по маслу. Я после того не сомневаюсь – она про деньги что-то знает. Гадом буду – она их повадки чует. Те деньги, которые она мне дала, они же были вроде приманки! Только не для людей, а для денег. Я тут чего-то не пойму, но вот, ей-богу, на фишки, которые я купил за те деньги, ну за деньги, которые мы на баррикаде срубили, я так выигрывал, что мне самому страшно становилось. Ставь на что хочешь – выигрыш твой. – Тут он рассмеялся. – Но я, мужики, тоже меры принял. Вот я от Лильки вышел и поехал в это казино на трамваях. На всех трамваях, какие только попадались. Казино на Петроградке, так я сначала поехал к Финбану, потом – на Васильевский, потом еще куда-то… И ездил так, пока мне счастливый билет не продали. И тут я этот счастливый билет проглотил, потом перекрестился и двинул в казино.
Да. Так вот. Стряс я с них деньжищ не мерено: когда мне фишки меняли, деньги в коробку уложили. Услуга, блин! Я думаю, это для ихнего удобства, чтобы по карманам не собирать, а все у меня разом отнять, потому что ближе к выходу уже два амбала наготове стояли и виднелась невзрачная дверка. И вот они ждут, когда придет минута меня в дверку проталкивать А я со своей коробкой не ухожу. Не ухожу – и все тут! Стою, чешусь, грызу ногти и закатываю глаза. «Не хотите ли отдышаться?» – спрашивает тот бандюга, который фишки на деньги менял. Ну, я ему отвечаю, что освежиться типа того, что неплохо. Только не глупо ли это – уходить, когда такая удача поперла?
А этот бандюга при фишках говорит, что у меня и в самом деле редкая удача. И бывает такая удача только у новичков. «Вы ведь новичок?»
Вот тут у меня терпение как будто лопается, я рву у коробки крышку, вытаскиваю оттуда деньги, сколько зацепилось (сколько надо, зацепилось!), и получаю фишки. Секи ситуацию – это уже другие деньги, а в голове у меня звон, потому что начинается другая игра. И про ту игру мы с Лилькой не договаривались, сколько она сказала, я давно уже отыграл. А теперь игра была моя, и не на деньги я играл, а на Лильку! И загадал я так: если приду к Лильке с этой коробкой денег, будет мне женой. Не из-за денег будет, а потому что у меня получилось.
Короче, я проигрываю первый раз, краснею, бледнею и кидаюсь взять еще фишек. Ставлю на красное (а хоть на полосатое – все равно проиграю) и начинаю мяться и жаться, потому что на нервной почве еще и не такое бывает. Где сортир, дамы и господа? Вежливый-вежливый детина ведет меня к нужной двери и дожидается, пока я выйду. И это правильно! Потому что при мне два кило денег, а публика у нас, сами понимаете. Я веду себя прилично, в сортире не засиживаюсь. Водой пошумел, вышел, узнал о проигрыше – ах, ах! хвать за сердце – и уже бежит детина купить мне фишки, а бандюга с фишками присылает мне рюмочку валокордину.
Очень хорошо. Но в сортире на окне – решетка, и я понимаю, что это привет от Лильки, потому что ребятки прошлый опыт учли. И я становлюсь спокойным, проигрываю еще раз и опять кидаюсь в заведение, а меня по пути утешают и говорят, что медвежья болезнь – это добрый признак. Я уединяюсь и быстро осматриваюсь. И мне начинает казаться, что убивать меня как раз будут и очень скоро, что бы Лилька ни говорила. Тут нервы мои не выдерживают, я высовываюсь и ору на детину и требую туалетной бумаги. Заодно убеждаюсь в том, что детина не один.
Пока он бегает в те места, где у них хранятся туалетные бумаги, я стою и смотрю по сторонам. Окно с решеткой, правая стена – кирпич, и тут ловить нечего. Но вот левая стена – это не более чем фикция. Причем за ней, несомненно, дамские удобства, звукоизоляции никакой.
Тут мне с извинениями приносят туалетную бумагу, я запираюсь и начинаю ждать. Наконец по соседству хлопает дверь, и я слышу, как в дамском стойле раздаются постукивания, а это может означать одно: в дело идет косметичка.
Тут я начинаю соображать быстро-быстро и правильно-правильно. Я понимаю, что я не Спиноза, что слабых мест у моего интеллекта куда больше, чем сильных, но все-таки вспоминаю, что дверь к дамочкам устроена так, что из зала не увидишь, кто туда пошел. Я еще не понимаю, в чем дело, но держусь за эту мысль, как в три года за папин палец. Держусь не зря, потому что вспоминаю еще и то, что к женской уборной можно подойти и с другой стороны. Сортирный коридорчик изгибается, как норка, и черт его знает куда уходит. Совершенно не понимаю, зачем мне это нужно, но вдруг ощущаю такую бодрость, что впору идти к рулетке и отыгрывать все обратно. Но это – обман. Спускаю воду и думаю под шум потока. И вот тут в дамском стойле щелкает задвижка. Значит, дверь открывалась, и кто-то вошел. Кто-то вошел, а я не слышал. Значит, входил осторожно. Значит, не нужно кому-то, чтоб кого-то там видели. И совершенно отчетливо слышу звуки поцелуев и постанывания. Пора присоединяться! Тут я распускаю ремень на брюках, прижимаю к себе коробку и со всего маху бьюсь в перегородку. Пробиваю стенку и с рожей, вдребезги разбитой, вламываюсь к соседям. Краем глаза вижу, что приступить они не успели, ору как резаный, падаю на унитаз – что-то бьется – вскакиваю и кидаюсь через пролом обратно. Трясу башкой, кровь летит во все стороны, мои детины срывают дверь и вламываются. Я – в крови, перегородка проломана, кавалер бежит. Коробки у меня нет! Где? Где? Там! Там! Показываю пальцем в женский сортир.
Один детина кидается в погоню, другой без церемоний обыскивает меня стремительно и подробно, и штаны у меня сваливаются совсем. Потом он переходит к соседям и обшаривает полумертвую даму. Теперь и он убегает. Левой рукой я держу брюки и перебираюсь в дамское отделение. Я беру трясущуюся дамочку, сажаю на очко, вытаскиваю из бачка свои размокшие деньги (такой прыти я не показывал больше никогда в жизни) и леплю их на нее под платьем. С тех пор я не встречал таких удобных фасонов. Теперь дамочка истекает водой из купюр и той кровью, которой я на нее накапал. Я ей говорю два слова: «Замри! Поделюсь!» Сообщница обмякает, я выношу ее в зал и кладу на ихний шикарный стол. Значит, вода с нее течет, кровь с нее струится, и нас оттуда просят. Я перехожу к загородочке, где сидит бандюга с фишками, и истерически требую, чтобы деньги отдали, а раны перевязали. Бандюга спрашивает:
– А что это с нее течет?
– Отец, – говорю я, – она же испугалась.
Бандюга шипит и вызывает «скорую». Дамочку я кладу на пол, а сам начинаю вымогать деньги на бинты и аспирин у бандюги при фишках. Дамочка подыгрывает и издает такие звуки, будто заблюет им сейчас все интерьеры. Короче, нам подают милостыньку и велят проваливать пока целы.
«Скорой» мы дожидаемся на улице, проезжаем несколько кварталов и благополучно расстаемся с медиками. Я мог бы рассказать, как отлеплял с нее деньги, но оставим эту новеллу на печальную старость.
– Отец, – сказал коммерсант укоризненно, – к старости ты все забудешь. – Но Иванушка на его слова внимания не обратил. Он возвел очи к тоскливому электрическому сиянию и сказал, что история эта, если разобраться, нисколько не способна взволновать.
– Клянусь тебе, – сказал он, – хотя в таких местах клясться глупо. Так вот, я тебе все равно клянусь! Я отлеплял с нее деньги у Лильки. Лилька сновала туда и сюда, и уже плевать ей было, что она хромает. Приносила нам чай, полотенце, потом собирала и считала деньги. Так вот Лильке было наплевать! И мне было наплевать. Я даже не запомнил, какая она была под платьем, я обирал с нее деньги (кое-где купюры прилипли намертво), а сам смотрел, как Лилька ковыляет. Ксения (ее зовут Ксения), уж на что барышня тертая, и то сказала, что мы на людей не похожи. Мне было все равно, на что я похож, а Лилька очень вдруг этим заинтересовалась. Она перестала считать деньги, принесла огромную бутыль мартини, выдала Ксении свежее белье взамен изгаженного и стала расспрашивать, как у меня все получилось. Тут-то и оказалось, что Ксения все видит и все помнит, а ее полуобморочные состояния – это обычные маневры.
– Запомни, – сказала она Лиле, – тех, кто без сознания, реже бьют.
Короче, из ее рассказа вышло, что я был парень что надо. «Ты бы, Лилька, видела, как он меня купюрами облеплял. Я сижу на очке, сама как будто в отключке. Я думала, он… ты ж понимаешь. А потом смотрю – а он уже мне все надел, застегнул, схватил и понес. Классно!»
Мы рассчитались с Ксенией, Лиля выдала ей подходящее платье. По-моему, это было платье одной из девушек, которые меня встречали. Кстати, их я больше не видел, а вот Ксения осталась с нами. Тогда мне показалось, что Лиля чем-то недовольна, и я подумал, она опасается, что нас разыщут. Она! Опасается! Да у нее нет инстинкта самосохранения. У нее вообще человеческих инстинктов нету! Она засланная! А что она про людей знает, так это потому, что девочка наблюдательная. И вот теперь у нее в мозгу занозой сидела мысль о том, что я в своем набеге на казино добыл денег больше, чем она ценой простреленной ноги. Тогда и началось наше состязание, долбаная гонка, бег с препятствиями. Если бы у меня мозги шевелились чуть быстрее! Если бы я это понял тогда же…
Прошла неделя, потом вторая… Теперь я думаю, что это был медовый месяц. Реально медовый. Однажды мы лежали с ней рядышком на каком-то удивительно мохнатом ковре (ковер мы потом продали), и от Лильки шло такое тепло, что я по сей день думаю: что-то в ней человеческое есть… Так вот, мы лежали, и я вдруг сообразил, что ничего про нее не знаю. Это было страшно интересно. Невесомая, пушистая Лилькина голова лежала у меня на плече, и я ждал, когда она проснется. Наконец моя возлюбленная пошевелилась, и я принялся спрашивать. Я набросился на нее со своими вопросами, как голодный на пайку. И вот удивительно: она говорила обо всем, о чем бы я ни спросил. А прикольно оказалось, что мы с ней учимся в одном институте да еще и на одной специальности. Я спросил ее: «Где ж ты раньше была?» – «То там, то тут». – ответила она. Потом Лилька сказала:
– Институт бросать нельзя.
На этом обсуждение нашей будущности закончилось. Конкретная жизнь началась.
Однажды утром Лилька вышла из душа и сказала:
– Д. Т. Р.
– Господи помилуй! – ответил я.
– Деньги требуют работы, – объяснила Лиля. Она принесла нашу коробку с капиталами и объяснила, что такую прорву денег проедать нельзя. С того дня наши денежки взяли нас в оборот.
Деньги текли сквозь город. Непостижимое чутье выводило Лилю к денежным ручейкам и рекам. Она дожидалась подходящего момента и кидала наши бабки в эти омуты. Деньги плавали среди куриных ляжек, собачьего корма, кроссовок «Adidas», которые выделывали где-то не то в Колпино, не то в Гатчине, исправно обрастали прибылью и возвращались. Я научился давать взятки, запомнил тридцать слов по-азербайджански и нюхом узнавал фальшивые баксы. Некоторое время Лилю это забавляло.
– Слушай, Ванька-карбонарий, – сказала она однажды, разглядывая наличность, – в деньгах должен быть смысл. Ты знаешь, что я решила? Я накоплю денег, чтобы купить Аляску обратно. Только не говори мне, что америкосы ее не продадут. Не расстраивай меня!
За полгода вдохновленная Аляской Лиля срубила столько денег, что я стал бояться, как бы нас не укокошили. Но однажды вечером она подвела итог, выписала мне премию и сказала, что Аляска ей разонравилась.
– Нет в Аляске драйва! Не прет меня от нее.
– Тогда давай поженимся.
– Вот еще, мерзость какая!
– Конкретная баба, – сказал коммерсант. – Не фуфло какое-нибудь. У тебя фотка есть?
Перстницкий отвечать не стал, и в камере на некоторое время воцарилось молчание.
– И каждый раз, – заговорил он наконец, – я еще только подумаю про женитьбу, а она уже обиделась.
– Значит, если я зарабатываю на куриных ляжках, со мной можно как угодно, так?
Я ведь так ни хрена и не понял – ну что ужасного в женитьбе? А, плевать! И тогда было плевать и сейчас. Я только никак не мог понять, любит она меня или нет? Она этого слова не переносила, она его выговорить не могла. Но кроме меня у нее никого не было. Это точно. И потом, у меня все меньше времени оставалось на сомнения. Лилька кидалась из стороны в сторону, а я едва поспевал за ней. С деньгами, которые проходили через ее руки, творились чудеса. Они размножались, как мухи на дерьме. Вздумай она торговать презервативами «сэконд хэнд», у нее и тут было бы все о’кей.
Коммерсант Геннадий поерзал на нарах и спросил, нет ли у Иванушкиной подруги обыкновения ходить круглый год в темных очках? «А на мизинце у нее такое типа плетеное кольцо? Реальное такое кольцо».
– Вот вам, – сказал Иванушка, – ночь накануне бабского праздника. Уж ты говори. Уж ты все говори. Обстановка располагает.
Коммерсант сказал, что ему на обстановку плевать.
– Я тебе это в любой обстановке… Меня баба твоя так обула, что я ее удавить хотел, потом передумал, пошел на Фонтанку топиться. Я тяжелый, сразу бы утонул.
Наркоман подполз и захихикал.
– А чего не утонул? Воздуха в брюхе много?
Геннадий плюнул и смолчал.
– Да, – сказал Перстницкий, – так оно и должно быть. Так у всех и бывает. Но Лильке этого было мало. Ей все какие-то особенные деньги чудились, такие, каких никто кроме нее не заработает. Полгода убила она на то, чтобы запустить торговлю целебным морским бризом. Мы устроились на берегу Финского залива и при ветре с моря закачивали воздух в кругленькие бомбочки и продавали их в бары и казино. Мы продавали воздух, мы получали деньги за воздух, и Лильке это было по кайфу. Потом на нас подали в суд латыши. Они придумали, что мы при юго-западном ветре сосем на халяву воздух из Юрмалы. Сначала мы решили, что это такая шутка, но с чувством юмора у латышских стрелков имеются затруднения. И мы плюнули и на воздух, и на них. Еще полгода ухлопали мы на издательство. То должно было быть особенное издательство. Лилька придумала издавать самые ужасные книги. Такие книги, хуже которых не было, нет и не будет. Я не специалист, пацаны, но Лилька попала в самую точку. Это же кайф – узнать, что где-то живет чел, по сравнению с которым ты – мудрец, гений, супермозг. Через газету Лилька объявила конкурс. Она честно сказала, что напечатает три самых херовых романа. Мы опять прокололись! Из трех романов два написали члены союза писателей. Нас тут же обвинили в скотоложстве, измене отечественной культуре и в уклонении от налогов. «Будьте вы прокляты!» – сказала Лиля, и я с ней был согласен. А эти двое писателей до сих пор к нам в гости ходят. Прикольно!
Но вот настал один прекрасный день, мы открыли глаза, и я вдруг понял, что Лиля никуда не собирается бежать. Дела текли сами собой, как Нева. Лилька медленно, не просыпаясь, распоряжалась по телефону, и дня через три я рискнул сделать ей предложение еще раз. Она не услышала, пацаны! Я подумал, что сейчас начнется гонка, но нет – мы как белые люди отправились в Эрмитаж и ходили туда неделю ежедневно. Из Эрмитажа мы перешли в Русский и. как на службу, ходили туда десять дней. Мы обошли все помещения Петербурга, где хранилось хотя бы что-то нарисованное. В иных местах Лильку встречали как старую знакомую, и это было предзнаменование. Хотя плевать мне было на все предзнаменования. Я согласился бы таскаться по этим хранилищам еще год, потому что день ото дня Лилька становилась тише и ласковей. Я даже начал верить в неодолимую силу искусства. Но в какой-то периферийной извилине, как маленькая пиявочка, сидела мысль о том, что все это неспроста и что перемирие наше ненадолго.
На этом месте Иванушка сделал паузу, и мне показалось, он колеблется, не знает, говорить ли дальше. Но несказанное, вероятно, томило его не меньше, чем нас наше любопытство. Войди в ту минуту мент, объяви он нам волю – не знаю, кинулись бы мы к дверям или остались бы дослушивать Ивановы речи.
Однако ж мент не явился, а Иван заговорил.
– Однажды под вечер моя ненаглядная объявила мне, что все эти наши погружения в мир прекрасного были не забавой и не причудой, а новой стези ее началом, блин! «Ванька, – сказала она, – ты даже не представляешь…» Тут она умолкла, словно бы спохватившись, но я уже не отставал, и вот что через полчаса выяснилось. Наши хождения по выставкам и хранилищам были ничем иным, как пристрелкой. Это слово Лилька сказала сама, и можно не сомневаться, сказала то, что хотела. Теперь она была уверена, что узнает руку настоящего мастера в любой мазне.
– Ванька, – сказала она, – я окучу всех стоящих художников этого города. Они еще и знать не будут, кто они, а я уже буду тут как тут. Я буду закатывать глазки, я буду носить им водку и каждому я буду хвалить его и ругать остальных. Все они будут у меня вот тут! – Лиля показала мне свой кулачок с коготками и несколько раз его сжала, словно показывая, как она будет уминать в нем будущих знаменитостей. – Век они меня не забудут!
Тогда я впервые заспорил с ней. Странно, я всегда хотел того же, чего хотела она. Но тут я испугался, только не мог понять, чего. Я что-то понес насчет образования и опыта, но Лилька аккуратно прикрыла мне рот ладошкой и объяснила, что опыта она уже набралась («вместе же ходили картинки смотреть, миленький, а у меня глаз цепкий»), а что касается образования, то это и вообще херня.
– Ванька, образование – одно надувательство. Что я знаю, то я знаю. А что не знаю – то ноздрей поймаю. А как это называется – мне знать совсем необязательно. Но ты, Ванька, запомни: куриные ляжки – это святое!
С того дня я занялся добыванием денег, а Лиля кружила по городу и искала следы неизвестного мастера, на котором предполагался наш въезд в хрустальные галереи грядущего. Два или три раза в неделю она появлялась рядом со мной среди съестных припасов, и этого хватало, чтобы дела шли не запинаясь.
Как-то раз она пришла в субботу, чего прежде не бывало, зашла в мою конуру и уселась на мешок с сахаром.
– Вот что, Перстницкий, – сказала она, – мне страшно. Хотя, может быть, я просто волнуюсь. Плюнь на все, пойдем со мной. Кажется, есть.
В тот день мне не следовало уходить, но я заглянул ей в глаза, посадил на свое место хитрого восточного человека Самандарова и ушел с ней.
Встреча у нее была назначена на канале Грибоедова у дома Зощенко. Минут через пять пришла дама замечательной красоты, но сильно утомленная. Дама была в серебре. Она вскидывала руки, и серебро полегче шуршало, то, что потяжелее – звенело.
– Магда, – сказала дама, оглядев меня. И мы пошли в мастерскую. По дороге выяснилось, что Магда не художница, а жена художника. И вот теперь вынуждена распродавать его работы. Я спросил, не будет ли возражать художник. Магда поиграла серебром и ответила, что, во-первых, Валерий в отъезде, во-вторых, деньги нужны именно ему, а в третьих:
– Он мне доверяет всецело.
В мастерской Магда налила каждому по стаканчику водки, и мы принялись расхаживать туда и сюда. Смотреть картинки и попивать водку. Честно скажу, я думал про хитрого восточного человека Самандарова и потому прозевал момент, когда Магда с Лилей исчезли. То есть не исчезли, а стояли себе в темноватом тупичке и что-то рассматривали на стенке. Какую-то картинку. Я нажал на выключатель, и Магда сказала:
– Я вас умоляю.
И Лиля закивала и сказала, что акварель не любит света. Но я решил, что спешить не стоит, и подошел полюбоваться вместе с ними. Картинка висела среди других картинок, и все они вместе были такие разные, как будто их рисовали разные художники. Я хотел это сказать, чтобы не выглядеть столбом бессловесным, но Лиля была так строга и сосредоточена, что я просто не решился. Потом мы все вернулись к столику, и Магда налила еще по стаканчику.
– У меня нет слов! – сказала Лиля. – Но почему только одна? И почему они все непохожи?
– Законы творчества непостижимы, – объяснила Магда, разглядывая водку у себя в стаканчике. – Вы обратили внимание, как стара эта бумага? Валерию подарили ветхие гербарии. Тычинки и пестики к чертовой матери рассыпались, а бумага осталась. Он стряхнул этот овес, перевернул лист, а там дата – 1835. Как вы догадываетесь, в это время еще здравствовал Пушкин. Как только до Валерочки это дошло, у него сделались творческие корчи, и вот – пожалуйста.
– Мы договорились, – сказала Лилька пересохшим шепотом. – Это мой телефон. Я надеюсь увидеться с автором.
– Вы дерзновенно смелы, – сказала Магда и почему-то перекрестилась. – Впрочем, раз вы настаиваете, Валере я карточку передам.
Лиля отдала Магде деньги, мы уложили картинку в специально взятую картонную коробочку и ушли.
Дома Лилька поставила картинку на стол, села напротив и, не шелохнувшись, просидела минут сорок. Мне позарез надо было звонить Самандарову, но даже если бы моего звонка ждал президент, я не посмел бы потревожить Лильку. Когда через полчаса я вошел, она оторвалась от акварели и обернулась мне навстречу. Она улыбалась и плакала.
– Ванька, – сказала она, – я угадала.
Через две недели среди ночи зазвонил телефон. Я схватил трубку, и жирный мужской голос обложил меня матом. Я бросил трубку, но телефон зазвонил снова. Тот же голос проговорил с изумлением:
– Что же вы трубку бросаете? Мне нужно поговорить с вами.
Я растерялся и извинился. Жирный голос снова заговорил матом. Тогда я сказал, что он ошибся номером.
– Дулю вам! – сказал жирный голос. – А кого у нас сифоном убило? Шучу! Шучу! У меня в руках карточка, и я ничего не путаю. Но вот что – стерва Магда договаривалась с девчонкой. А ты – мальчик. Так передай же трубку.
Я сказал, что Лилька спит, но в трубке расхохотались.
– Буди, – сказал жирный голос, – сейчас я приеду.
Он приехал через два часа, когда Лилька успела заснуть еще раз.
– Валерий Викторович, – представился он. У Валерия Викторовича были остроконечные рыжие усы, и с ним приехала девушка. Девушку звали Альбина. Гость наш красиво уселся в кресло, достал две сигары. Толстую раскурил сам, тоненькую дал Альбине. Черт побери! Видел бы Самандаров!
– К делу, друзья, – сказал Валерий Викторович. Он достал из сумки бутылку виски, мы выпили, и все разъяснилось.
– Вот так-то, – сказал наш ночной гость, – и не имела она никакого права. А все права теперь будут у Альбинки. – Он наложил ладонь на Альбинину талию и шевельнул пальцами, словно собирался эту талию подправить. То ли ему убавить хотелось, то ли наоборот. Тем временем Лиля проснулась. Она отпила виски, смочила пальцы в рюмке и растерла виски.
– Магда – ваша жена, – сказала она.
– На это можно посмотреть двояко, – сказал Валерий Викторович. – Если вас интересует моя точка зрения…
– Я ни о чем не спрашиваю, – сказала Лиля. – Я говорю о том, что у Магды в паспорте стоит штамп.
Валерий Викторович выпил виски и пососал сигару. Потом он посадил Альбину себе на колени и сказал, что это шантаж. И что раз так, он берется утверждать, что картинка была похищена.
– Ванька, – сказала Лиля, – не в службу, а в дружбу…
Я принес расписку с подписью Магды. Художник прочел ее и перестал тискать талию своей подруги.
– Стерва! – сказал он с удовлетворением. – Стерва от головы до пят и всегда стервой была. – Тут он еще выпил и вдруг поник, начал хватать себя за лицо, мне показалось даже, что он успел подхватить некстати выкатившуюся слезинку.
– Не надо, что вы, – сказала Лиля. – Ваше мастерство… Ваше нынешнее мастерство… Оно же всегда с вами. А я буду платить. Вам не на что будет обижаться!
– Ага, – сказал художник. – Угу. А картинку вы выбрали сами? Ну да, ну да. А висела она в темном углу? Знаете, у вас есть глаз.
Если бы Лилька не была так заспана, она бы замурлыкала.