Компромат на кардинала Арсеньева Елена
Пролог
ВЫХОД В ПРОМЕНАД1
Россия, Нижний Новгород, село Красивое,
июнь 1780 года
«А вот сейчас ка-ак наскочить сзади, да ка-ак хватить его по башке, чтоб треснула, будто тыква!»
Илья Петрович, задыхаясь, мчался по галерейке, стараясь ступать как можно мягче. Кровь стучала в ушах, оттого звука своих шагов он не слышал и воображал, что бежит совершенно бесшумно.
«Господи, да неужто и впрямь к ней идет, к Антонелле? – Илья Петрович придержал рукой скачущее сердце. – Ах же итальянский твой бог! Ах же матерь евонная!.. Верно отец Алексий говорил: они все враги рода человеческого, католики сии! Антонелла… чтоб тебя разорвало, утробищу распутную! Знал же, с первой минуты знал, что не к добру нам эта пришлая, не к счастью! Вот и сталось по-моему!»
Илья Петрович тяжело перевел дух и вдруг осознал: не радует его, что снова, как и всегда, он оказался прав. Да, он хорошо знает натуру человеческую, которая, увы, одинаково лжива на всем божьем свете, и незачем для понимания сего чуть не год мотаться по чужим краям, как мотался недавно воротившийся сын. Но господи ты боже мой, до чего же хотелось сейчас ошибиться! Чудилось, в жизни не ощущал он такой тоски, как в эту минуту, когда внезапно выяснилось: дивные черные очи снохи, увы, насквозь лживы, а каждое слово, произносимое ее чудными румяными устами, не что иное, как змеиный смертоносный яд. Все бы отдал за то, чтобы не оказаться правым… и старинная житейская мудрость: «Меньше знаешь – лучше спишь» – вдруг снизошла на Илью Петровича, словно божья кара.
Черт ли сорвал его нынче с постели? Черт ли внушил эту мысль: среди ночи сделать несделанное, а потом отправиться в дальний флигель, облюбованный сыном под мастерскую, и наконец-то объясниться с Федькою? Разве нельзя было нагрянуть туда еще днем – сразу, как только прибежал перепуганный Васятка и, запинаясь, путая слова, сообщил барину: Федор Ильич послали сказать, они-де картину свою не кончили, а потому не выйдут нынче ни к обеду торжественному, именинному, ни к ужину; может быть, только завтра появятся, да и то бабушка надвое сказала, об чем Федор Ильич и просили сообщить батюшке – с совершенным своим почтением.
Эта лакейская приставка – «с совершенным своим почтением», явно измышленная добросердечным Васяткою, дабы смягчить удар, наносимый барину, отчего-то оказалась именно той капелькой, которая переполнила чашу терпения Ильи Петровича. В первую минуту он даже не поверил своим ушам и оглянулся, чтобы спросить кого-нибудь, то ли услышал. И сразу встретился взглядом с Антонеллой, которая стояла на полшага сзади, по обыкновению чуть касаясь длинными худыми пальцами своего живота, уже вовсю заметного под складками мягкого черного платья. Пальцы вздрогнули, и темный, печальный взор Антонеллы словно бы тоже вздрогнул, огромные глаза на миг сделались испуганными, встретившись с растерянными глазами старого графа, а потом повлажнели, затянулись слезами, и увидел Илья Петрович жалость в этих глазах и понял, что сноха жалеет его, а значит, он не ослышался, значит, Федька на самом деле решился так оскорбить отца… при всех…
Вот именно что при всех!
При Ваське, который так и застыл, согнувшись в полупоклоне, потупив свои голубенькие глазенки, внутренне подрагивая от страха: не ему ли первому перепадет та пара или тройка тумаков, которые разъяренный барин желал бы обрушить на своего непутевого сыночка, а за невозможностию сего отведет душеньку на покорном холопе?
При управляющем Карле Иваныче, который стоял с равнодушным выражением своего неопрятного, толстогубого лица, крепко прижмурясь, словно солнышко било ему в глаза. Эта жирная немецкая колбаса силилась сделать вид, будто ничего не слышала, будто Васька не сообщил только что во всеуслышание: молодой граф-де на батюшку своего наплевал с высокой колокольни! – а так, прочирикал нечто невразумительное, не заслуживающее ни капли его, Карлы Иваныча, внимания.
При скрипаче Филе, который аж руками развел от изумления такой несусветной наглостью своего молочного брата и, понятно, от огорчения: conсerto grosso2, на подготовку коего убито было нынче столько сил, времени, сорвано старым барином столько голосу, измочалено столько розог об актерские спины, слез девками-танцорками пролито, пережжено щипцами столько волос, изведено румян да помад не менее пяти фунтов, а уж сколько аршин материй разных на туалеты – и не счесть… праздничный, именинный, стало быть, conсerto не состоится, и попусту он, Филя, тщился в воображении своем настолько поразить своей скрипичной игрою молодого барина, что тот непременно должен будет замолвить перед отцом словечко: теперь-де в Италию не кому другому, а Филе надобно ехать, у тамошних виртуозов совершенствоваться, но только не в качестве раба в путь отправиться, а в качестве вольного человека, свободного! Лопнула надежда, дело не выгорело… вечно начудесит этот паршивец Феденька, его чертово сиятельство!
Может быть, из всей этой массы крепостных актеров, застывших в подобающих мизансцене позах, из всех этих поваров, лакеев, конюхов, сапожников, бело– и златошвеек, горничных девок, судомоек, доильщиц, один только Филя – артист по натуре, артист до кончиков ногтей, как он любил себя величать, – был искренне огорчен тем, что грандиозная концертная затея провалилась. Прочие же испытали нескрываемое облегчение, что не придется теперь горло драть, стан ломать и ноги выкорячивать в несусветных плясаниях, придуманных собственнолично барином и молодой графинею, которая иным казалась королевной из-за тридевяти земель, из сказочного тридесятого царства, а иным – опасной ведьмою.
Илья Петрович снова глянул на Антонеллу и вспомнил, как еще час назад она осипшим от усталости, мягким своим голосом со стоическим терпением снова и снова повторяла, мешая русские, итальянские и французские слова, причем эту мешанину великолепно понимали все, от умненькой Марфуши-белошвейки, танцевавшей в первой паре, до безмозглой Феклухи, топтавшейся чуть ли не вовсе за правой кулисой:
– Prego, signori, у-мо-ляю запоминать: во втором такте plie3 делать на счет tre, три, так же, как и в четвертом такте. Но в quarto4 кавалер делает plie лишь на левой ноге, а destro piede5 слегка отделяется от пола! Дама должна делать то же самое, но с другой ножки! Не забудьте, во время dos-а-dos6 lui e lei7 должны наклониться друг к другу – и sorridere8!
Тут Антонелла показывала даме и кавалеру, как именно надо sorridere, и при этом ее темные матовые глаза начинали так мягко, чарующе светиться, а лицо, и без того красивое, становилось ну до того ослепительно прекрасным, что у Ильи Петровича невольно перехватывало дыхание, губы сами собой растягивались в ответной sorriso9, и утешало его в этой несчастной глупости лишь то, что все остальные: и танцоры, и оркестранты, и помощники, и случайные зрители – некоторое время ничего больше делать не могли, кроме как ответно улыбаться молодой графине.
Доулыбались! Нате вам! Общую фигу – одну на всех – преподнес им разлюбезный Феденька, который воротился из Италии изрядно помешанным, а теперь и вовсе спятил с этой своей картиной, с мечтами о каком-то отмщении, кое должно свершиться с помощью сей картины… Зачем, за кого, кому, Христа ради, собирался мстить сын?! Неведомо!
А отец что же? А все старания? Ни слова не сказавши, три месяца назад обречь себя на схиму, на добровольное заточение во флигеле, на денно-нощное малеванье кистью, и вот теперь, когда его так ждали, когда все должно было закончиться?.. Вот, значит, как!
Илья Петрович первые мгновенияи вымолвить ничего не мог – только тряс губами да рвал в мелкие клочки лист, кругом измаранный именинным поздравлением. Потом резко смял клочки, отшвырнул – и ровным голосом (а может, это лишь ему казалось, что голос был ровный?) проговорил:
– Карла Иваныч, ты вот что, голубчик…
Общий вздох изумления при этом непривычно ласковом обращении к зловредному управляющему донесся до слуха старого графа и придал ему бодрости.
– Голубчик мой, ты вот что: вели-ка этим ряженым, – небрежное движение подбородком на полсотни танцоров, музыкантов и певцов, – содрать с себя все их нелепые лохмотья, да проследи, чтобы кто чего невзначай не прикарманил, а коли заметишь такого ловкача, секи-пори нещадно!
Новый общий вздох, на сей раз искреннего возмущения и ужаса: Карла Иваныч, заручившись барским соизволением, не замедлит руки почесать, не разбирая ни правого, ни виноватого!
– Ну а после, когда актеришки наши в привычную посконь вырядятся, – продолжил Илья Петрович, – всю рухлядь тряпичную собери, да волоки на зады, да костер там разложи, и чтоб уже через полчаса… – Голос его все повышался, повышался и вот сорвался на фальцет: – Чтоб уже через полчаса ни следа от всей этой глупой бесовщины не было! Ни следа! Поняли? Все всё поняли?!
– Комедийную хоромину тоже прикажете спалить? – с непроницаемым выражением лица поинтересовался управляющий, известный своей лютой ненавистью к театральным затеям.
– Сказано – всё! – вне себя рявкнул Илья Петрович, так резко взмахнув рукой, что едва удержался на ногах, но развернулся вполоборота и встретился с испуганными глазами Антонеллы.
– Ну, валяй напропалую! Коси малину, руби смородину! – донесся в этот миг отчаянный голос Фили, который сдирал со своих коротко стриженных рыжих кудлов парик, и Илья Петрович с непонятной болью заметил, как Антонелла крест-накрест обхватила живот, словно защищая съежившегося там, дремлющего ребенка… внука? Может, и впрямь дитя Федькино, а значит, свой, родимый внучек?
Граф слабо покачал головой, словно успокаивая сноху, и неуклюжими губами выдавил:
– Отставить, Карла Иваныч. Труби отбой. Не надобно ничего… расходитесь покудова.
И, подавая пример, сам двинулся неловкой, заплетающейся походкою к двери, отчаянно желая лишь одного – чтобы послышалась сзади легкая поступь Антонеллы, коснулась бы плеча ее тонкая рука, прозвучал встревоженный голос:
– Батюшка, не тревожьтесь, поберегите себя, батюшка!
Или как там у них, у римлянок этих, будет «батюшка»? Падре, что ли? Ну, падре так падре…
В тот миг, под ее взглядом, он вдруг успокоился, вдруг устыдился, вдруг почувствовал, что все в жизни еще может пойти на лад, и испорченный сыном праздник, ради него же, паршивца, устроенный, – в сущности, такая чушь и мелочь, что и думать об том не стоит! С этим внезапным душевным умиротворением избыл день, и в постель лег, и глаза смежил, а лишь только попытался заснуть, как начали подступать какие-то картины жизни… сумятица полная. Виделась сегодняшняя суматоха, Филина рыжая, неровно стриженная голова маячила, а также тостогубый рот Карлы Иваныча; потом где-то, словно бы на обочине полудремы, прошла Агриппина, любимая, незабываемая, и впервые осознал Илья Петрович, что у Федькиной матери были такие же черные прекрасные глаза, как у Антонеллы: темные – и в то же время светло-сияющие, и смоляные гладкие волосы одинаково послушно разбегались по обе стороны ровненького пробора, слагаясь в две тяжелых косы, обрамлявших голову короною. Федька-то уродился светлоглазым и русоволосым, чуть ли не белобрысым, – диво ли, что зашлось его сердце при виде этой смуглой таинственной красавицы? Как это она выговаривала нынче, словно пела странную чарующую песнь: «Кавалер и дама делают pa de burre с переменой ног, а потом переход на plie в третьей позиции!»
И вдруг сон сменился: Илья Петрович увидел себя в образе птицы. Он почему-то летал над кладбищем и слушал голос матери, горестно приговаривавшей: «Не успеет петух прокричать трижды, как мы уже свидимся с тобой, мой любимый сын!»
– Мой любимый сын… – послышался чей-то голос рядом, и Илья Петрович вскинулся, отирая ледяной пот, с трудом сообразив, что голос этот – его, это он сам выговаривает слова о любимом сыне, вспоминая, как увидел Федьку впервые после долгой разлуки, об руку с ощутимо перепуганной смуглянкою в черной шали и черной епанче10, как вздрогнул, услышав признание: «Это жена моя, Антонелла», как бросил с ехидцею: «Ишь-ка, женился! А ведь сколько холостяковал! Я уж думал, не иначе помелом ему ноги обмели, чтоб невесты обходили. Нет же, сыскал себе… Не иначе, поймал ее на графский титул да папенькины богачества? А сказывал ли, кто ты на самом деле есть, мой любимый сын?»
Господи, какая мучительная путаница вьется в голове, туманит мысли и заставляет сжиматься сердце!
Илья Петрович уставился в сумрачное, ночною пеленою занавешенное окно, как-то внезапно, словно от крепкого удара по голове, сообразив, что если, храни боже, вдруг нынче же помрет (а что иное пророчат горестные слова материнские?), то для Федьки это будет кара почище иных прочих. Не удосужился ведь граф Ромадин, до сих пор не удосужился… старый дурак! Надо сделать сие наиважнейшее дело, сделать незамедлительно!
И вскочил, и накинул турецкий парчовый архалук11 поверх ночной рубахи, и уже двинулся к бюро за пером, чернильницей, бумагою, да тут словно сила нечистая, та самая, что таится у каждого за левым плечом, его так и подпихнула, заставила вновь взглянуть в окошко… чтобы заметить фигуру человека, который пересекал залитую лунным полусветом лужайку, явно направляясь к дому.
Он двигался быстро, но крадучись, как-то опасливо осаживаясь при каждом шаге, и по этой опасливости его, по нервическим движениям головы Илья Петрович мгновенно понял, что человек сей не какой-то там работник, стерегущий в ночи барское добро, не гуляка-лакей, в конце концов, который возвращается от своей любушки, с коей имел непристойное рандеву под кустиком в парке, а совсем напротив: тать нощной, явившийся с умыслом преступным, разбойным, вражеским.
Но почему такая тишина? Почему молчат собаки?
Илья Петрович рванул створку высокого французского окна и шагнул на галерею, опоясывающую дом по второму этажу, уверенный, что вот-вот услышит яростный, азартный лай сторожевых псов, которых каждую ночь выпускали в парк под барские окна – стеречь могущих быть злоумышленников. И вот такой злоумышленник – не вымышленный какой-то там, не предполагаемый, а во плоти! – подбирается к дому, а сторожа спят, и псы спят, и никто даже не чует опасности!
«Засеку кобеля», – холодно подумал Илья Петрович, имея в виду псаря Кирюху по кличке Булыга, который, конечно же, чесал где-то ночью блуд, забывши про свои обязанности. Он снял со стены один из множества висевших там пистолетов с серебряной, чеканной рукоятью – все они были заряжены, потому что в нехорошие минуты Илья Петрович любил развлекаться тем, что палил из окон в белый свет, как в копеечку, диво, что нынче позабыл привычную забаву! – и вышел на галерейку, кося глазом вниз, где шевелились кусты: ночной гость проворно взбирался на карниз.
Судя по всему, был он молод и проворен: что-то особенно ловкое, почти звериное ощущалось в каждом его движении – некая вкрадчивая, опасная гибкость. «Небось не привыкать стать грабительствовать!» – зло подумал Илья Петрович и замер под прикрытием створки, потому что пришелец тоже замер, едва перенеся ногу через перила: он вглядывался в череду окон, словно высматривал именно то, которое надобно. Чудилось, он заранее знает, куда идти, и теперь лишь определяется.
Шея его напряженно вытянулась, непокрытая голова четко вырисовалась: надменный профиль, тяжелые завитки коротких волос, полные губы – черты на миг оказались словно бы прорезаны светлым лунным резцом по черному мрамору ночи! Тотчас же человек пригнулся, перескочил через перила и бесшумно понесся к самому дальнему окну.
Еще только увидев этот чужой чеканный профиль, Илья Петрович понял, зачем и к кому явился незваный гость. Сколько таких вот профилей видел он в альбомах, сплошь исчерканных сыном там, на чужбине! Называются они римскими, профили-то. В Риме они были зарисованы, ухвачены проворным угольком Федора. В Риме, откуда сын вернулся с женой, к окну которой и стремится беззвучной кошачьей поступью этот незнакомец, – ну а ей-то он знаком, конечно!
Антонелла…
«Охальника пришибить, а потаскуху окаянную – на позор, на правеж! Нет, нельзя. Федьке, Федьке-то каково будет узнать, что имя свое дал он Мессалине и Далиле!»
При чем тут Далила, Илья Петрович и сам не смог бы объяснить хорошенько, однако в этот миг ему хотелось назвать сноху как можно более оскорбительным словом. Ни следа прежней приязни и доверия не осталось – только лютая ненависть и обида.
«В моем доме хахалей принимать? Италианских полюбовников? Небось гнался за ними из самого Рима по следу, нашел, выследил, вступил в сношения… Сговор, сговор! Федька-то, выходит, на свое счастье нынче в мастерской остался. На свое счастье именины сорвал! А коли все сладилось бы, сейчас лежал бы в ее кровати, спал бы с ней, а тут… Вор? Нет, убийца! – Видение окровавленной, разбитой головы сына заставило ноги Ильи Петровича заплестись, он с трудом удержал равновесие. – Сговорено все, конечно, Антонелла сама и псаря подкупила, чтобы не выпустил собак, чтобы не было помехи. Но почему, за что?! Отчего именно теперь?»
Ответа не было, а может, и был, да не знал его Илья Петрович. Потерявшись от ярости, забыв про пистолет, он понесся по галерейке что есть мочи.
Человек, уже почти достигший окон Антонеллы, обернулся, увидел преследователя, но не заметался, не кинулся опрометью к перилам – спасаться, а спокойно замер, вглядываясь в набежавшего графа.
– Кто ты? Воровать тут? Как смел? – беспорядочно зачастил Илья Петрович, не слыша сам себя из-за грохочущей в висках крови.
И шагов позади себя он не услышал. Только внезапно рвануло что-то в голове, а потом черные, мрачные, с очень белыми белками, глаза незнакомца надвинулись, сделались огромными, впились во взор и душу… вытянули жизнь.
Едва успели пропеть первые петухи.
Глава 1
ЛЕВЫЙ ПОВОРОТ – ДАМА В ЛИНИЮ
Франция, Париж, ноябрь 2000 года
– Не по-лу-чи-лось? – осведомился он с затаенной усмешкой на красивом смуглом лице, и Тоня сначала сконфуженно кивнула, а потом только сообразила, что незнакомец говорит по-русски.
В самом этом факте, конечно, ничего необычного не было и быть не могло: аэропорт Шарль де Голль оказался нынче русскими под завязку набит. С утра бушевал над Европой какой-то тропический ураганище; в Лондоне, ходили слухи, вообще чуть ли не стихийное бедствие; Париж зацепило лишь краешком ураганного крыла, но вполне достаточно, чтобы аэропорт закрыли. Как назло, утренние рейсы были почти сплошь московские, и теперь со всех сторон слышалась возмущенная русская речь: то акающая, протяжная – столичная, то изысканная петербургская, то мягкая, с этим жутким фрикативным «г» – южная, то округлая уральская, то неряшливо-отрывистая – нижегородская. Ей-богу, даже земляка услышала Тоня и не замедлила поинтересоваться, откуда конкретно дяденька. Оказался и в самом деле свой – из Заволжья, и в этой толчее, сумятице, неопределенности насчет ближайшего будущего начал сразу поглядывать на Тоню с видом собственника и чуть ли не родственника. Даже местечко посидеть уступил на транспортере: не желая удаляться от стоек регистрации, еще на что-то надеясь, пассажиры сидели кто на вещах, кто на краешках этих самых транспортеров, словно карауля тот вожделенный миг, когда потянется по черной движущейся ленте их багаж, что означало – вылет!
Вообще русские как-то сразу сбились вместе, настолько радуясь вновь обретенной языковой свободе (французский и английский, за небольшим исключением, понимали с пятого на десятое) и возможности расслабиться (осточертело за время поездки непрестанно выпендриваться перед иностранцами!), солидарно высказать все обиды на Европу (вот же сволочи, какую классную устроили себе житуху, пока мы отдувались сперва под коммуняками, а потом под демократами!), что первое время отчетливо наслаждались общением, даже не сразу осознав: перспективы, мягко говоря, безрадостны. Московские рейсы пока еще только переносили – на час, на полчаса, однако ураган не собирался заканчиваться. Отменяли один самолет за другим: в Будапешт, Лондон, Киев (отправление рейса в некогда союзную и дружественную, а теперь озверело-независимую Хохляндию русским было бы просто не перенести, хохлы даже и держались от бывших братьев-славян обособленно, подчеркнуто громко и развязно переговариваясь на своем несусветном наречии), в Берлин, Стокгольм, Прагу, и нетрудно было предположить, что Москву тоже вскоре отменят.
Тоня открыла сумку и с тоской заглянула в маленький боковой карманчик. В карманчике лежал билет на поезд Москва – Нижний Новгород. Число – сегодняшнее, время отправления – 23.40. СВ, между прочим… Красота!
Это была идея Виталия. Уговаривал, уговаривал Тоню взять обратный билет заранее, в конце концов расщедрился и купил сам, а она как чувствовала недоброе, мямлила:
– А вдруг опоздает самолет? А вдруг что-то еще?
– Какое может быть еще? – рассудительно возражал Виталий. – Ты ведь не собираешься задерживаться в Москве?
– Нет.
– Ну и отлично. Зачем тебе толкаться в очередях в кассы, нервничать: есть билеты, нет билетов, да еще тащиться потом, не дай бог, в плацкартном… У тебя после Нанта, Парижа и полета на «Эр Франс» сразу начнется культурный шок от родимой российской тусовки. А так – взяла машину в Шереметьеве, приехала на Курский вокзал, села в СВ, спокойненько уснула, а утром я тебя встречу дома…
Но Курский вокзал в Москве, а Тоня все еще торчит в Париже. Если прямо сейчас объявят регистрацию и посадку, у нее еще останется шанс высунув язык успеть на поезд. Но это вряд ли. Не пахнет ни регистрацией, ни тем паче – посадкой. И все идет к тому, что билет пропадет.
Как взбесится Виталий! В самом деле, в кои-то веки Тоня послушалась бывшего мужа, поступила по его суперменской воле, а вышло чего? Наверняка Виталик решит, что она все нарочно подстроила. И задержку рейса, и толчею в аэропорту Шарль де Голль, и сам этот тропический, азиатский ураган в цивилизованных европейских широтах. Ну а если он еще узнает, что она из Нижнего уехала на сутки позже, обманывала, тайком меняла билет, лишь бы хоть денек побыть одной, отдохнуть от беспрестанных, изматывающих бытовых хлопот, расслабиться…
Ну, довольна? Куда уж больше! Расслабилась так, что не скоро захочет повторить. Вот это называется – судьба. Рок! Вот тебе и рокк-поцелуй, как и было заказано… И вдруг пришло в голову, что все случившееся в Нанте не что иное, как продолжение, закономерный итог последнего вечера в Нижнем, той встречи, такой случайной, такой предопределенной, такой безнадежной… так жутко завершившейся. Как это могло быть, Тоня не знала, не понимала, но ощущала всем существом своим, что это так.
Бред. Чепуха. Никакой связи быть не может. Это у нее мандраж от пережитого. Затянувшийся мандраж… а у кого бы он не затянулся, интересно знать? Кто на ее месте не озирался бы постоянно, не вздрагивал от резкого слова, не ждал бы ежечасно, ежеминутно беды? Улетая из Шереметьева, она каждое мгновение была готова к тому, что за спиной вот-вот раздастся официальный голос:
– Предъявите документы. Гражданка Ладейникова? Пройдемте.
Она даже слышала собственное затравленное, ненатуральное:
– А в чем дело? Почему вы меня задерживаете?
И готова была к этому – бесповоротному, будто скрежет ключа в замке:
– По подозрению в совершении убийства!
И – всё. И сразу – падай в обморок или кричи, если отыщется голос в недрах пересохшей глотки, лепечи что-то несвязное, невразумительное:
– Не виноватая я, он сам пришел!
Не убивала – это правда. Но – пришла вот именно что сама, готовая ко многому, если не ко всему, а потом попыталась трусливо, молча удрать. Не успела… и смотрела в мертвые, остановившиеся глаза, и трогала трясущейся рукой нелепо вывернутую шею, пытаясь нащупать пульс и не находя его, и воровски хватала с вешалки пальто, подбирала рассыпавшиеся шарф и перчатки, ощупью отыскивала сумочку и расчетливо замирала на пороге, пытаясь сообразить: не оставила ли чего-то в комнате? Не могла ли какая-нибудь убийственная мелочь завалиться в щель дивана, на котором они сидели вдвоем, так близко, так напряженно глядя в глаза друг другу: он – с насмешливым, уверенным ожиданием победы, она – с острым желанием оказаться побежденной и в то же время со страхом?
Предчувствовала что-то? Может быть… Но, уж конечно, не то, что наконец произошло, не то, чем все кончилось!
А тяжелый стакан, из которого она пила коньяк? На нем остались не только отпечатки пальцев, но и следы помады. Говорят, линии на коже губ так же индивидуальны и неповторимы, как дактилоскопические переплетения. Не вернуться ли, не вымыть ли стакан? И, как часто делают попавшие в переплет персонажи детективов, не протереть ли спиртом все те предметы, которых она могла касаться в этой комнате, уничтожая всевозможные следы и улики?
Не вернулась. Выскочила за дверь, понеслась прочь, прочь. Не только потому, что не было спирта – протирать и уничтожать. Не только потому, что не находила сил – воротиться, опять посмотреть на мертвого. Прежде всего потому, что он был не просто мертв – он был убит. И убийца его находился где-то поблизости… в той же самой просторной трехкомнатной квартире, откуда опрометью убегала Тоня.
Она вздрогнула: смуглый смотрел с приветливой улыбкой, вкрадчиво повторяя:
– Не по-лу-чи-лось?
Тоня смущенно выдернула из автомата телефонную карту:
– Наверное, неисправен.
– Бывает, – усмехнулся он, очевидно, подумав о том же, о чем и она: неисправный телефон-автомат в аэропорту Шарль де Голль?! Нонсенс. Не бывает!
– Вам куда надо ест позвонить? – осведомился смуглый, и Тоня слабо улыбнулась в ответ: хорошо говорит по-русски, гад, почти без акцента, вот только фразы строит несколько неуклюже.
– В Нижний Новгород, – ляпнула она, не подумав, и тотчас пожалела, что предварительно не откусила себе язык. – Да вы не беспокойтесь, я уж как-нибудь сама справлюсь.
– Я вам охотно будем помогать. – Смуглый уже осторожно тянул из ее судорожно стиснутых пальцев карточку, приговаривая: – Ви скажете мне нумер, а я будем позвонить.
Откуда он, интересно? Италия, Испания? Судя по внешности, из каких-то тех южных краев. И во что это ты, Тоня Ладейникова, интересно знать, вляпалась, если из Италии или даже Испании послан по твою душу этот черноокий, жутко красивый дьявол?
– Где это вы по-русски так лихо говорить навострились? – мрачно спросила Тоня и даже вздрогнула, когда смуглый сверкнул горячим черным оком и беззаботно ответил – именно так, как следовало отвечать классическому дьяволу:
– О, я вообще полиглот и знаю очень большое количество языков. Скажите ваш телефон. Код России – семь, это я помню. А код Нижнего Новгорода?
– 831-2, – обреченно пробормотала Тоня.
Его длинные смуглые пальцы проворно порхали над клавишами, и на дисплее, конечно, высвечивалось то, что надо. Вот побежали цифры.
– Дальше какой номер? – Смуглый сверкнул через плечо своим жарким оком.
«На кого-то он очень похож, но на кого?»
– Да я теперь сама, спасибо, мне как-то неловко…
– Говорите, прошу вас.
«Ладно, ничего страшного. Дам ему номер Виталика, ну каким боком Виталика со мной увяжут? А может, мне все мерещится к чертям?! Вдруг это не он? Нет, ну на кого же он все-таки похож?»
– 35-74-38.
Смуглый с улыбкой передал Тоне трубку:
– Кажется, ест соединение. Можете поговорить.
– Спасибо, спасибо большущее.
– Не-на-чем, – произнес он как бы в одно слово, и Тоня снова зябко вздрогнула: правда что полиглот! Ведь так отвечают только в Нижнем Новгороде!
– Алло?
– Виталик, это ты? Привет! Слушай, погоди, не говори ничего, я застряла в Париже, тут ураган, аэропорт закрыт, ничего, деньги у меня пока есть, боюсь, не успею к поезду, ты завтра меня не встречай, я сама приеду, не знаю когда, – со страшной скоростью частила Тоня, чтобы не дать бывшему мужу вставить хоть слово, и, что характерно, ей это удалось: трубку успела бросить, не услышав от Виталия ни ползвука.
Так сказать, отделалась легким испугом. Что он ей наговорит при встрече, передавая из рук в руки Катюху, – одному богу ведомо. Но это ладно, это будет еще не скоро, послезавтра. А пока – соку пойти выпить, что ли, какого-нибудь? Франки в небольшом количестве еще бренчат в кармане. Или поэкономить? Неведомо ведь, сколько тут еще куковать, в этом их Париже. Дьявол-то отстал, нет ли?
Дьявол стоял в сторонке, но в поле Тониного зрения, и со скучающим видом бубнил что-то по мобильнику. Если у тебя есть мобильник, какого же черта ты топчешься около телефонов-автоматов?!
Словно почувствовав, что Тоня на него смотрит, дьявол вскинул черные очи и вдруг весьма фривольно подмигнул.
Ее словно ударило – сообразила наконец, кого он напоминает. Ну конечно, красавчика Сережу, преподавателя из школы бальных танцев, куда с сентября Тоня водила дочку в детскую секцию и таскалась во взрослую сама, вдруг осознав, что затурканная, суматошная жизнь ее пройдет просто-таки понапрасну, если она не научится танцевать танго со всеми прибамбасами, прискоками, притопами и змеиными движениями головой. И этими, как их там… рокк-поцелуями. Ну да, если тебя обучает такой перл создания, как Сережа, невозможно не думать о поцелуях во всех их проявлениях!
Девочки, приятельницы Тони по школе, которые пьянели от неземной Сережиной красоты, будто от хорошего шампанского (в школу ходили в основном студентки, все были младше Тони, правда, поначалу затесались две роскошные дамы постбальзаковского возраста, но одна вскорости бросила ходить, а вторая – нет, все занятия посещала исправно, и злые языки поговаривали, будто она сохнет по Сереже… ну что же, поскольку дама за три месяца перешла с 52-го размера на 46-й, видать, и впрямь сохла!), – так вот, Сережины тайные поклонницы частенько спорили в раздевалке, итальянская в нем бурлит кровь или испанская. Тоня мысленно так и называла этого молоденького черноглазого очаровашку: Альдемаро из Лерина, как в «Учителе танцев» Лопе де Вега.
Да, аэропортовский дьявол и впрямь чем-то похож на Сережу, хотя черты посуше, поострее. А еще сей дьявол жутко напоминает Тоне того самого человека, которого она четыре дня назад видела в Нанте, в Музее изящных искусств. Au musee des Beaux Arts. По-русски это Beaux Arts звучит примерно как «базар».
Немножко смешно, да? Но ничего смешного не было в том, что в этом самом «базаре» Тоню едва не убили. Она осталась жива только каким-то чудом. И беспрестанно ждала потом – до сих пор ждет! – что вот-вот на ее плечо ляжет рука какого-нибудь ажана, жандарма или префекта – как тут, во Франции, называются полицейские? – а тяжелый голос произнесет:
– Vous documents? Mademoiselle… madame Ladeinikova? Venez avec nous12.
Она даже слышала собственное затравленное, ненатуральное:
– Qu'est qu'il y a? Pourquoi vous m'arretez?13
И готова была услышать бесповоротное, будто скрежет ключа в замке:
– Vous etez arretee pour avoir commis un meurtre!14
И – всё. И сразу – падай в обморок или кричи, если отыщется голос в недрах пересохшей глотки, лепечи что-то несвязное, невразумительное:
– Je ne suis pour rien, c'est lui qui a voulu venu!15
Тот, кто хотел ее убить, был сам убит. Так сказать, поднявший меч от меча и… Ну, хобби у нее такое, у Антонины Ладейниковой: оставлять за собой трупы и делать при этом круглые глаза: кто, как, почему?!
Не лукавь, Тонечка. Почему – это вопрос, да, вопросище, можно сказать. Но как все случилось – тебе на сей раз отлично известно. Кто это был… а черт его знает, кто! Вот именно, черт, дьявол знает. Потому что именно этот самый добродушный, галантный, услужливый дьявол из аэропорта Шарль де Голль был вторым в команде убийц, которые покушались в Нантском музее изящных искусств на жизнь Тони Ладейниковой.
А что, дьявол полагал, что от перенесенного страха ей отшибло мозги и она его не узнает? Тогда… тогда разумнее будет не подавать виду, что узнала-таки. Может, удастся обмануть судьбу?
…Почему-то и в Париже, и в Нанте в те дни кругом были расклеены рекламные плакаты нового фильма «Romeo doit mourir» – «Ромео должен умереть». Или точнее было бы сказать, Антонина doit mourir?
Глава 2
ПЛЕТЕНИЕ ИЗ ПРОМЕНАДНОЙ ПОЗИЦИИ
Сколько дён уже в пути, а я все никак не мог выбрать времени и места для записок. Батюшка будет недоволен, коли я многое пропущу запечатлеть.
Забавно, однако, как до сих пор довлеет надо мною это желание: непременно угодить батюшке! Сальваторе Андреевич уверял, что моя вечная робость недоросля и оглядки на мнение батюшкино – все растает, будто прошлогодний снег, лишь только мы отряхнем с ног своих прах родного края. Однако едем мы уже изрядно, а надо мной словно бы все время стоит батюшкина тень, все слышу его голос, этак странно дрогнувший при прощании:
– Ну, Федька, честь фамильную, ромадинскую, не осрами. За шпагу зря не хватайся и кулаками не маши, знаю я тебя, однако и спуску тамошним охальникам не давай. Ежели там и впрямь все такие, как Сальваторе сказывал, стало быть, мало их маменьки в младые годы секли. А впрочем, помни: мир не переделаешь, только ногти зря собьешь. Ты же, Сальваторе, гляди за Федором Ильичом в оба глаза: случись что, я тебя со дна моря достану и узлом завяжу!
С тем мы и уехали, однако Сальваторе Андреевич наказ батюшкин никак не исполняет и в оба глаза за мною не следит. Прежде всего потому, что вот уже десять лет одноокий, с черной повязкою ходит, так что батюшкино пожелание – не более как фигура речи. Судьба второго глаза меняется в зависимости от настроения Сальваторе Андреевича и количества выпитого. Либо выколол его на дуэли ревнивый супруг некоей прекрасной дамы, дарившей нашего «красавца» своей благосклонностью, либо высадил не менее ревнивый соперник по сцене, кастрат Мориджи из Болоньи, владевший поразительно высоким сопрано, коего, впрочем, перещеголял однажды мой дорогой Сальваторе Андреевич, взяв с легкостью верхнее ля второй октавы и продержав его шесть или восемь тактов. Уж и не ведаю, существует ли голос человеческий, способный на такой подвиг, однако обличать моего дорогого наставника не имею ни малого желания.
Однако об чем бишь я? Разве на то был мне подарен батюшкою журнал сей – в дорогом коленкоровом переплете, и с уголками, и с золотом по корешку и на обрезах, чтобы я толок в ступе обыденщины старинные, в зубах навязшие впечатления? Здесь должно запечатлевать путевые заметки, к коим я и приступаю незамедлительно.
Вот первое из них: Рига – город большой и торговый, где серебряными и золотыми деньгами торгуют, как у нас на ярмонках луком и репою, – но грязный. Улицы настолько узкие, что приехавшие из Митавы возы, ставши гужом, занимают всю ширину улицы, так что нам с Сальваторе Андреевичем пришлось перелезть через эти возы, коли мы не хотели стоять два часа в ожидании. Нарвались мы на грубые оклики возчиков, а уж когда один из них заприметил, что я быстренько зарисовал его вместе с лошаденкою в своем журнале, брань его и вовсе площадной сделалась. Сальваторе Андреевич, оберегая уши барского дитяти, в другой раз через возы лезть не хотел, потому мы обошли их улицами, однако принуждены были блуждать часа четыре, прежде нежели нашли свое жилище.
Все улицы в Риге на один покрой, дома высокие, о четырех жильях16. Собор здешний красив необычайно, я и его зарисовал. А приятных женских лиц на улицах мною встречено не было, не то что в Петербурге, где женщины чудо как прелестны, токмо излишне худощавы и бледны. Пытал Сальваторе Андреевича о красоте италианских дам. Услышал лишь то, что равных им не сыскать в белом свете, особливо римлянки вне всякого сравнения. Любопытно наблюдать, как меняются его пристрастия по мере приближения к далекой, никогда не знаемой им родине! Раньше-то первыми по красоте считались наши, нижегородские Матроны да Лаисы, сиречь Матрешки да Лушки!
Дорога отвратительная, дожди льют по-осеннему, городишко убогий, настроение препоганое. Сальваторе Андреевич спит как убитый, а я вдруг начал жалеть о том, что решился ехать. Что вынудило меня покинуть Россию? Увидеть Париж, Рим? Кто может поручиться, что увиденное вознаградит меня?
Сальваторе Андреевич, правда, беспрестанно твердит, что Рим – вот Мекка истинных художников, что нельзя добиться чего-либо серьезного, не побывав там, но ведь он известный умелец плетения лживых словес… Стоит лишь вспомнить, сколько девок падали в ножки батюшке с жалобами на ветреного римлянина, который, даром что одноглазый, слыл заядлым сердцеедом и умел уверить красотку, что лишь она владеет его сердцем, – через час уверяя в этом же другую, и столько же велеречиво и убедительно! Диву даюсь – особенно сейчас, озираясь на прежнюю жизнь свою как бы издалека, как бы с некоей горушки, откуда все хорошо и отчетливо видно, – что батюшка решился вверить мое воспитание сему ветренику и болтуну. Впрочем, поначалу нанимал он Сальваторе Андреевича лишь для постановки своего театра – умопомрачительного увлечения! Конечно, кого было нанимать, как не подлинного, чистокровного римлянина, потомка тех актеров, коих некогда привез с собою в Россию знаменитый Петрилло17. Дело свое Сальваторе исполнил со всем блеском, батюшка им как балетмейстером и капельмейстером остался премного доволен, однако этакого женолюба, а сказать проще – бабника и свет не видывал. Как уверяет сам мой драгоценный наставник, все причудливости его натуры проистекают от того, что он есть дитя любви.
Если верить ему, и я должен уродиться бабником, поскольку тоже дитя любви. Однако живу на свете вот уже девятнадцать лет, а сердце мое все еще свободно. Одна надежда на Рим!
А не слишком ли много надежд я возлагаю на Вечный город?
Мы уже в Пруссии. Сам себе еще не верю!
Сальваторе Андреевич клянется, что зарисовки мои изобличают твердую руку, хотя физиономии здешних простолюдинов весьма далеки от художественного идеала. До чего хочется взяться за кисть, снова окунуться в смешение красок! Нет, рисунок – это для меня лишь средство не утратить твердость руки, а работать стоит только кистью.
Выполняя волю батюшкину, тотчас по приезде направился в театр… нет, не театр, а в сарай, где за вход сдули с нас аж по 60 копеек. Как грянули симфонию, я едва не оглох. Сальваторе Андреевич потом уверял, что, конечно, мемельские жители решили надсмеяться над ним, прослышав, что он италианец и артист, и нарочно собрали худших гудошников, дабы его раздражить. Занавес здесь подымают по трехкратному стуку молотка. Как появились граф Альмавива, Фигаро, Розина, Бартоло18, как учали визжать… Право, батюшкины голоса во сто крат лучше поют, дурак я был, когда потешался над ними.
От непрерывного буса19, от бессонницы, ей-ей, чуть не болен. Еще терпеть пять ночей, пока доберемся до Берлина. Ой, путешествие! Весьма дорого покупаются познания сего рода. Сальваторе Андреевич беспрестанно жалуется на местную пищу, а мне она и вовсе в рот нейдет.
Глава 3
КОРТЕ ВПЕРЕД
Россия, Нижний Новгород, октябрь 2000 года
Майя не ходит, а летает. Иногда – как стрела. Иногда – как пуля. Иногда – летит и аж вибрирует, будто граната, которая вот-вот разорвется. Здесь и сейчас!
– Де, здра, сег зан пров СерНик, еще ув!
Интересно, кто-нибудь понял, что имелось в виду? «Дети, здравствуйте, сегодня занятия проведет Сергей Николаевич, еще увидимся!» Но переводить Майе некогда, она уже усвистела в кабинет директора – значит, граната взорвется именно там.
– Дети, здравствуйте!
Шаг вправо, шаг влево – поклон. Что-то маловато сегодня народу. Ларисы нет, Егора. И Кати нет. Почему? Опаздывает? Или заболела? Ах да, Антонина ведь, наверное, уже уехала. Катя, значит, не придет. А впрочем, что-то могло и отмениться у Антонины. Ведь не померещилась же она Сергею позавчера в «Рэмбо». Танцевала с каким-то вальяжным дядечкой в таку-ую обнимку… А дядечка, между прочим, по возрасту ей в отцы годится. Ну да, вокруг женщин вроде Тони вечно увиваются всякие старые блядуны!
– Разомнемся. Начнем с головы. Раз-два-три-четыре!
Когда они крутят головенками, то похожи на птенцов, впервые высунувшихся из гнезда. А Майя завелась, наверное, потому, что снова какие-то проблемы с залами. Что-то такое Сергей слышал в раздевалке, когда брал ключи и магнитофон: опять выставка, и даже не «мехов России» или каких-нибудь там рептилий (к этому уже привыкли, терпеливо теснились в маленьких залах, привычно ломали расписание), а якобы выставка картин. Вернее, одной картины.
– Теперь упражнение на ножки. Носок-пятка, носок-пятка. Выше, выше ножки поднимаем! Так, хорошо. Ковырялочка вправо. Носок-пятка!
Что ж там за картина должна быть такая, если ради нее отдают весь большой зал Дома культуры?! Имеется же выставочный зал, музеи, ну и вообще, наверное, полно мест в городе, чтобы показать какую-то картину!
О, Егор примчался.
– Здравствуй, здравствуй, Егорушка. Становись на свое место, начинай. Делаем ковырялочку влево!
Пацаны будто в футбол играют, а не выставляют ноги. Хотя у Алика, к примеру, получается уже лучше, чем сначала. Ну, если посмотреть на них сейчас и сравнить с тем, что было два месяца назад, налицо колоссальный прогресс! Вот только отсев большой. Сначала такая теснота была в зале, встать некуда, а сейчас вполне свободно. И почти на каждое занятие кто-нибудь да не придет. Вот как сейчас.
– Перестроились на латиноамериканскую программу. Да, Алик, не пришла Катя, ты сегодня без пары. Но ничего, иди сюда, будешь со мной танцевать. Ребята, какая должна быть стоечка? Пяточки вместе, носки в стороны, животы подтянули, попели подобрали, хвостики свои!
Сергей с трудом подавил усмешку. Всегда, когда говоришь про хвостики, мальцы оборачиваются и смотрят себе на попки, как бы проверяют, а не выросли ли там на самом деле хвостики, если Сергей Николаевич и Майя Андреевна так упорно твердят про них на каждом занятии?
Посмотрел поверх их голов на свое отражение. Классная это штука – зеркальный зал. Жаль, что нельзя все время заниматься только здесь.
– Сначала без музыки. Колени мягкие, мальчики с правой ноги вперед, девочки с левой назад. И р-раз!.. Теперь девочки вперед. Назад! По-во-рот! Егор, ты куда так носишься? Партнерша не должна за тобой по всему залу бегать. Подтянулись, теперь под музыку в полритма! И р-раз!
«Забавные шпанцы все-таки, не устают веселить. Егор швыряет свою пару таким толчком, что она еле удерживается на ногах. Алик мотается за мной, будто консервная банка за кошкой. А Ваня опять не танцует, а играет в футбол. Причем в нападении. Вот у кого прогресса – ноль. Это только кажется, что дети легче поддаются дрессировке, чем взрослые!»
– Ножку выворачиваем, с силой отталкиваемся! Какой у нас носочек должен быть? Вытянутый носочек, красивый! Зачем мы косолапим, как медвежата? Виск влево! Ира, очень хорошо, как на пружинке, молодец. Виск вправо! Еще раз! Так, хорошо. Все сначала, но теперь слушаем музыку и стараемся успевать за ритмом. И – начали!
– Ну что, все нормально? Занимаемся? Егор, ты путаешься! Оля, ты путаешься!
Это влетела Майя – глазищи сверкают так, что смотреть страшно. Улыбка еще резиновая, но пытается не напугать детей остатками ярости. Сразу с места в карьер взялась за работу:
– Танцуем, танцуем! Слушаем музыку!
– Ну что там? – Сергей попытался прорваться сквозь ожесточение, которым Майя так и брызгала.
Обожаемая наставница раздула точеные ноздри:
– Опять придется расписание кроить. С детьми как-нибудь уместимся в сто второй, а взрослых – на две группы. Сможешь в воскресенье два часа позаниматься? Индивидуалки вроде бы у тебя не намечается, Антонина уехала, а больше никто не изъявлял…
– Интересно, удастся ей там танго потанцевать? Хорошо бы, да? Зря я ее учил, что ли?
– Приедет – расскажет. Теперь вспомним ча-ча-ча. Давайте сначала без музыки: ча-ча раз-два-три! Господи, как бы не забыть Олиной маме сказать, чтобы полегче одевала ребенка? И эти негнущиеся туфли, она что, не соображает ничего? Ча-ча раз-два-три!
– А правду говорят, что ради какой-то картины зал забирают?
– Слышал уже этот бред? – Майя резко повернула рыжекудрую голову, профиль камеи аж заострился от злости: – Якобы событие культурной жизни! Двести лет валялась по подвалам, потом в запасниках пылилась в музее, и вдруг все как с печки упали: событие! Ну и выставили бы ее в музее, нет, надо нам жизнь портить. Но, как назло, в музее переэкспозиция или еще что-то там непонятное, выставочный зал набит под завязку, а тут как бы уже сговорились с Глазуновым, что приедет почтить своим присутствием историческое полотно, краеведы наши активизировались: с этой картиной, говорят, что-то связано, мистика какая-то.
– Мистика? Она заряженная, что ли, картина эта? Дает установку? Или персонажи по ночам сходят с полотна и шляются по залу, разминку делают?
– Да нет, якобы все ее владельцы плохо кончали.
– Это как?
– Не в том смысле, в каком ты подумал.
– Да вы что, Майя Андреевна?!
Майя, уже меняя гнев на милость, усмехнулась, повела соболиной бровью:
– Дети, почему сбились в такую кучу? Не надо делать слишком большие шаги, вы не успеваете за ритмом. Сережа, поведи ты немного, я так кричала на директора, что у меня, кажется, опять ларингит начинается.
– Ладно. Ча-ча раз-два-три… Теперь раскрытие! Основной шаг! По-во-рот! А головы? Про головы почему забываем? Резко фиксируем точку – раз, два, три! Смотрите, как надо делать, на меня посмотрите все.
– Извините, пожалуйста, можно Кате войти?
Сергей так резко «зафиксировал точку», повернувшись к двери, что сбился с ноги.
Девочка лет шести бежала по залу, кивая русоволосой кудрявой головой направо и налево:
– Здрасьте! Здрасьте, дядя Сережа, тетя Майя! Алик, я вот она! Я пришла!
Большой синий бант съехал куда-то за ухо, рожица развеселая, светлые ресницы так и порхают над большими серыми глазами.
– Катерина, здравствуй. – Майя мгновенно забыла, что велела называть себя и Сергея только по имени-отчеству: растаяла перед щербатенькой улыбкой, сама разулыбалась безудержно: – Я уж думала, ты не придешь. Кто тебя привел?
– Это наш папа Виталя. Пока мама уехала, я у него поживу!
Майя с интересом взглянула на высокого парня с вальяжной рыжеватой бородой, в которой уже поблескивали серебряные нити. Да ему лет тридцать пять всего, а уже с проседью. И на висках… Ничего, это ему к лицу. Каштановые волосы лежат надо лбом красивой мягкой волной. Не слабый мужчина, очень даже неслабый. Дурочка эта Антонина Ладейникова, что бросила такого. Она, конечно, ничего конкретно не рассказывала Майе, но поскольку ей вечно не с кем оставить ребенка, ясно, что мужа как бы нет. С другой стороны, видимо, еще не все рухнуло, если, отправившись в свою сказочную командировку, она оставила дочку с бывшим супругом. Нет, такой мужик недолго в «бывших» проходит, небось дамочки в очереди стоят, чтобы прибрать его к рукам.
«У нашего папы поживу!» – Сергей смотрел, как Катя становится на свое привычное место во втором ряду. Ладошка Алика выскользнула из его руки: мальчишка радостно побежал к своей партнерше. – Вот, значит, ее папа. Тонин муж. Почему я думал, что она не замужем? А Катьку в капусте нашли, что ли? Секундочку… А как насчет вальяжного дяденьки в «Рэмбо»? Эх-аяй! Знает ли муж о ее походах в злачные местечки? Ну, если и узнает, то уж точно не от меня!»
Резко отвернулся, пряча усмешку и для вида перебирая лежащие на подоконнике ведомости, невольно вслушивался, как Майин певучий голос обвивается серебристой кокетливой нитью вокруг низкого, бархатистого:
– Нет, Тоня не платила за декабрь, но еще рано, вы не беспокойтесь, у нас положено до пятого числа будущего месяца вносить деньги.
– Нет, я сейчас уплачу, это мои заботы – Катино обучение. Где расписаться?
– Сережа, дай чистую ведомость. Вы первый будете. Напишите сами фамилию, пожалуйста. О, у вас другая фамилия, не такая, как у Тони?
– Да, Антонина захотела оставить свою, – красивые губы дрогнули с привычной обидой. – Я – Баранин, она – Ладейникова.
– Катерина тоже Ладейникова?
– Да.
– Тогда надо было написать ее фамилию, а то мы запутаемся. Ну ладно, ничего, Сережа, пометь там в скобочках – Катя Ладейникова.
Сергей склонился над подоконником. Ручка плясала в пальцах, буквы получались кривыми. Не заржать бы. Тише, тише!