Поцелуй с дальним прицелом Арсеньева Елена
Штука в том, что она и сама переходила улицу только на зеленый свет, и эта особенность натуры – фобия, как выразился незнакомец, – помогла ей не далее как два месяца назад совершенно случайно распутать одно довольно запутанное дело[5] и содействовать торжеству справедливости.
– Ну вот, – продолжал незнакомец, – я стоял на тротуаре и вдруг услышал злорадное хихиканье ваших знакомых бебиситтер. Я остановился и прислушался. Поскольку я довольно часто хожу этой дорогой и перехожу улицу именно в этом месте, то воленс-неволенс порою слушаю их трепотню. Как правило, тематически она весьма однообразна: перемывание белых косточек их хозяек. И неряхи они, и растеряхи, и детей неправильно воспитывают, и жуткие скандалистки, но ваши знакомые бебиситтер не стесняются ставить их на место почем зря! Ведь эти няньки в своих Занзибарах, Сенегалах и Нумибиях были столь высокопоставленными особами, что их нынешним хозяйкам и не снилось!
– Да ну! – воскликнула Алёна. – Ну и сидели бы там, в этих самых Занзибарах, сюда-то зачем притащились?
– Виной тому непостоянство Фортуны! – улыбнулся незнакомец. – Однако на сей раз предмет разговора был иным. Черные няньки помирали со смеху, глядя на полисье, который призывал к порядку белую мадемуазель…
– Призывал к порядку! – возмущенно взвизгнула Алёна.
– Вот именно. Эта сцена доставляла кумушкам несказанное удовольствие – прежде всего потому, что была срежиссирована одной из них.
– То есть как? – недоумевающе нахмурилась Алёна.
– Я не зря спросил, не повздорили ли вы прежде с вашими соседками, – пояснил незнакомец. – Особа в коричневом кожаном наряде просто-таки лютовала от восторга, наблюдая за вашими мучениями! Именно она позвонила по портаблю своему задушевному приятелю, тому самому полисье, и уговорила его разыграть маленький спектакль с иностранкой, которая не знает французского языка и которую очень легко будет напугать до полусмерти. Разумеется, никаких карательных мер принято бы не было, все обошлось бы небольшой моральной встряской, однако крови успели бы вам попортить немало.
– Что?! – прошептала Алёна, не веря своим ушам. – Это была просто инсценировка?! Такая милая шуточка?! И полисье… он…
– Редкостная пакость этот полисье! – кивнул спаситель. – Впрочем, думаю, он теперь надолго закается играть в такие опасные игры. Я не преминул довести до его сведения, что комиссар полиции этого округа, мсье Гизо, – мой кузен. Он, конечно, круглый дурак (полисье, разумеется, а не кузен Жако), именно поэтому и не поднялся в чине выше рядового патрульного. Теперь уж, хочется верить, и в самом деле не поднимется. Как бы ему вообще со службы не вылететь за свою страсть помогать прекрасным занзибаркам!
– Прекрасным! – фыркнула Алёна, не зная, чем больше возмущаться: тем подлым спектаклем, который разыграла с ней мерзкая негритоска, или комплиментом в ее адрес. Чудище обло, огромно, стозевно и ла-яй! И черно к тому же! А впрочем, на свете существует множество мужчин, которые находят чернокожих женщин чертовски привлекательными. Не из их ли числа ее спаситель?
Да ладно, это его личные трудности. В конце концов, в международном конфликте он встал все же на сторону не прекрасной занзибарки, а белой мадемуазель.
– Я просто не знаю, как вас благодарить за то, что вы меня выручили из такой жуткой переделки, мсье, – сказала Алёна, невольно проникаясь изысканной старомодностью речи своего спасителя и смутно надеясь, что он пояснит, как именно ей следует выразить свою признательность. Телефончик спросит, к примеру… – Без вас я бы просто пропала. Моральная встряска удалась, что и говорить…
– Не нужно мне никакой благодарности, – добродушно сказал спаситель. («То есть как это – не нужно?!») – Но уж если вам непременно хочется…
Ага, это уже лучше!
– Хочется, очень хочется! – пылко воскликнула Алёна.
– Тогда не откажите дать мне… – проговорил незнакомец, глядя на нее чуть исподлобья, и приостановился, словно в нерешительности.
Алёна аж задохнулась от нетерпения, чувствуя, что очень мало существует на свете вещей, в которых она могла бы отказать человеку, который так на нее смотрит.
– Не откажите дать мне слово, что выучите французский язык, – произнес спаситель. – В чужой стране без языка вы совершено беспомощны, сами могли в этом убедиться. К тому же хоть вы и работаете, судя по всему, в русской семье, однако же скоро ваша подопечная, – он кивнул в сторону песочницы, где Лизочка, Сарб и мулатик, презрев все международные конфликты на свете, упоенно играли вместе, – совершенно свободно будет болтать по-французски, и вам придется с ней очень трудно.
И только тут до Алёны доехало, кем он ее с самого начала считал. Лизочкиной бебиситтер! Такой же нянькой, как эти черные, только белой!
И не только он так считал. Черные клуши тоже приняли ее за свою коллегу. Еще небось лютовали, что безграмотная иностранка отбирает в Париже хлеб у высокопоставленных занзибарок!
С другой стороны, за кого они еще могли принять Алёну? На роль маменьки Лизочкиной она не годится – старовата, бабушкой быть ей еще рано даже с самой недоброжелательной точки зрения. Одета фривольно… А писательский билет, удостоверяющий ее статус, в зубах носить не станешь. Разве что перевести его на французский, закатать в пластик, повесить на шею на манер бейджика и совать при случае всем под нос, как спаситель сунул свое удостоверение полисье.
– Насчет французского вы абсолютно правы, – с тонкой улыбкой кивнула Алёна. – А вот насчет моей профессии… Я, видите ли, сегодня в скверик пришла по просьбе подруги, у которой гощу. Сама она неважно себя чувствует, вот и пришлось мне с нашим Лизочком гулять. А вообще-то я писательница. Ну, книжки пишу, – пояснила она, для наглядности водя туда-сюда пальцами, собранными в щепоть, как если бы сжимала в них свое рабочее перо, хотя вот уж много лет ваяла романчики только на компьютере и ручкой владеть практически разучилась. – И, между прочим, даже довольно много их написала. Здесь они вряд ли продаются, конечно, но я точно знаю, что в Тургеневской русской библиотеке на рю Валанс мои романы есть. И детективные, и любовные, и исторические. Так что, если вы там бываете, можете полюбопытствовать. Меня зовут Алёна Дмитриева…
Пояснять, что это творческий псевдоним, она не стала, потому что, как уже было сказано, имя свое настоящее недолюбливала. Елене Ярушкиной в жизни мало чем можно было гордиться, в отличие от Алёны Дмитриевой!
– Мое имя Никита Шершнев, будем знакомы, – пробормотал спаситель, глядя на Алёну как-то странно. Ну да, понятно: принцессу принимал за Золушку! Классическая романтическая ситуация! И очень перспективная – как в литературе, так и в жизни…
– А вы давно живете во Франции, Никита? – начала светскую беседу Алёна. – Работаете здесь, как я поняла? И кем, если не секрет?
– Во Франции я давно живу, да, – все с тем же странным выражением ответил новый знакомый. – То есть, если быть точным, я тут и родился. Что же касается моей трудовой деятельности, то… – Тут Никита сдавленно кашлянул, и Алёна вдруг поняла, что он едва сдерживает смех. – Я, видите ли, tueur а gages – наемный убийца. А теперь – а bientфt. И учите французский, писательница!
С этими словами он сделал Алёне ручкой, взвился над оградой – и исчез. Не в том смысле, что растаял в воздухе, а торопливо перебежал улицу… на красный, между прочим, свет. Хорошо, что в Париже водители автоматически уступают дорогу пешеходам, а то не миновать бы дорожно-транспортного происшествия с трагическим исходом.
Алёна только головой покачала. Наемный убийца, ну надо же, как остроумно! Понятно: Никита Шершнев не поверил ни одному ее слову. Его словам тоже верить не стоит. Небось клерк какой-нибудь, и это еще в лучшем случае.
Ну и ладно, а то, будь он и впрямь наемным убийцей, его прощание звучало бы, мягко говоря, многообещающе. Как ни плох Алёнин французский, эти слова ей все же известны: «а bientфt» значит «до скорой встречи»…
Франция, Париж, 80-е годы ХХ века.
Из записок
Викки Ламартин-Гренгуар
Я думала, Никита меня одну поведет из Петрограда, но у нас составилась группа из пяти беглецов: богатая эксцентричная англичанка, застрявшая в России из-за своей страсти к путешествиям (она воображала себя второй леди Эстер Стенхоп и Теруан де Мерикур[6] в одном лице, но русская революция и Гражданская война живо выбили из нее эту дурь!), замечательный пианист Соловьев (он нелепо умер в Хельсинки на другой же год после бегства – попал под автомобиль!), профессор восточных языков с мировым именем… (вот беда, вспомнить его никак не могу) да еще один молодой человек, приятель Никиты, по фамилии Корсак (из знаменитой семьи, только отпрыск какой-то захудалой, вовсе уж незнатной ветви… ему предстояло, к слову сказать, сделаться моим первым мужчиной и мимолетным любовником, но тогда ни он, ни я этого еще не знали, разумеется!). Ну и я – пятая.
Потом Никита обмолвился, что должен был пойти с нами еще один человек, провизор, его дальний родственник, однако не решился. У него было больное сердце: побоялся, что не дойдет, умрет в дороге. Между прочим, зря не пошел: так хоть бы на свободе умер, а то спустя месяц его расстреляли в Чека – якобы за отравление некоего большевистского деятеля, которому этот провизор вручил яду вместо какого-то лекарства, и тот умер от сердечного спазма. Ну что ж, в свете того, что я теперь знаю, это меня ничуть не удивляет…
Мы все никак не отправлялись в наше опасное путешествие, хотя уже были вполне снаряжены и готовы: ждали, пока окрепнет лед. Но вот Никита дал знать, что больше ждать невозможно, придется рисковать, и сообщил нам план действий. Мы должны были порознь добраться на поезде до последней станции Финляндской железной дороги, до которой разрешено было ехать, а там встретиться. Когда по пути на вокзал я проезжала на трамвае Охтинский мост, то увидела, что никакого льда на Неве вообще нет: одно сало плавает. Впрочем, нет нужды повторяться и вновь говорить о моем полном доверии к Никите и об остром желании отправиться вместе с ним куда угодно, хоть к черту в зубы!
Вскорости мы почти туда и попали…
Мы заранее условились выйти из поезда и по отдельности погулять вдоль берега до темноты. Я пошла вдоль леса и немедленно сбилась с дороги. Вдруг раздался свист: это, оказывается, Никита следил за мной и сразу понял, что дело неладно. Бог ты мой, чего я только не навоображала себе тогда, услышав этот его свист и увидев, как он мне призывно машет рукой! Диво, что я там же, на берегу, ему на шею не бросилась. Удержала меня, видимо, только нехватка времени: пора было трогаться в путь.
Уже совсем стемнело, когда мы вшестером спустились к берегу залива. Здесь лед лежал сплошняком, и мои спутники, тоже видевшие сало на Неве, несколько поуспокоились. Было около половины восьмого; из солдатских окопов, находившихся неподалеку, доносились говор и смех. Но путь должен был пролегать именно в такой опасной близости, поэтому Никита приказал:
– Ни слова, господа, ни звука, даже если провалитесь в полынью, не то погубите прочих. Но не тревожьтесь: я слежу за вами всеми.
В том, что это правда, я убедилась первая, потому что, едва сделав первые шаги по льду, провалилась в воду по пояс. Никита мгновенно очутился рядом и с невероятной силой выдернул меня из полыньи, словно пробку из бутылки шампанского. К счастью, я была настолько тепло одета, что не успела промокнуть: вода скатилась с меня правда что как с гуся, ну, разве что халат замочила. На нас на всех поверх шуб надеты были халаты с капюшонами: белые, купальные, какие он велел раздобыть, а поверх них мы все обвязались толстой веревкой – и пошли.
Меня снова поставили вперед – как самую легкую, – дали в руки альпеншток. У нас не было никаких вещей, никакого груза (денег, к слову сказать, тоже ни у кого не имелось!), только спички в карманах да нюхательный табак (бросать в глаза собакам или людям, которые на нас набросились бы, сбейся мы с пути). Сейчас вспоминаю – все это кажется смешным, чем-то из детских книжек, однако Никита рассказывал истории, когда этот смешной табак жизнь людям спасал. Заблудиться на льду – раз плюнуть, что с нами и произошло вскоре.
Из ценностей у меня на шее был только крестик, да ладанка с иконкой Божьей Матери, да еще крошечный замшевый мешочек с несколькими золотыми вещицами. Одно из колец моей бабушки мне удалось сберечь, несмотря на самые тяжелые времена. Оно и сейчас на мне.
Итак, меня поставили впереди группы: идти по направлению, указанному Никитой, который был в нашей связке четвертым (вес имел большое значение в нашем пути!), а сзади него тащились профессор и безропотная толстуха леди Эстер (имени ее настоящего я тоже не помню, поэтому так и стану называть). Мне первой выпадало вскарабкиваться на торосы, которые беспрестанно загромождали путь, а потом спрыгивать с них на лед. Он во многих местах оказался покрыт водой: было не ниже пяти-семи градусов мороза. Вот когда я оценила работу того ремесленника с Бассейной улицы! Валенки на тройной подошве служили мне отлично!
Мы шли уже долго, настала ночь. Путь, известный Никите, весь оказался в промоинах и полыньях, поэтому он задал новый курс, полагаясь больше на интуицию, чем на знание. Если бы он шел впереди, наверное, никакой беды с нами не стряслось бы, однако я пыталась лавировать между торосами и невольно сбивалась с пути, забирала в сторону. Заметить это Никита смог не сразу, а когда спохватился и меня остановил, было уж поздно: я замерла ни жива ни мертва, потому что наступила на какой-то кабель. Откуда ему взяться на льду?! И тут огоньки замелькали справа от нас… Вглядевшись, я увидела фонарь, улицу… мы очутились в нескольких шагах от Кронштадта!
Первое движение было – ринуться прочь. Все и ринулись, волоча за собой Никиту, связанного с нами и безуспешно пытавшегося нас остановить. Но береговая охрана, должно быть, услышала, как трещит лед под нашими шагами, и включила два мощных прожектора: нас начали нащупывать световыми лучами.
Никита успел скомандовать:
– Оставайтесь без единого движения, чтобы даже тень ваша не шевелилась! – И настала бесконечность неподвижности…
Прожекторы погасли, и Никита тотчас подергал за веревку, давая сигнал отходить подальше от береговой линии. Сделали несколько шагов – вновь вспыхнул свет, потом опять темнота, десяток черепашьих шагов – свет, темнота – свет… Уж не помню теперь, сколько это длилось, наверное, минут двадцать-тридцать, а казалось, будто целую вечность. Именно тогда я оценила смысл этого расхожего выражения…
Наконец кошмар прекратился: видимо, матросы рассудили, что им почудилось, и решили пойти спать. Мы сразу сели, где стояли, – устали до такой степени, что ноги у всех разом подкосились. И вдруг туман заколыхался – и на нас из туманной, темной мглы вывалилась какая-то фигура.
Человек!
Это был матрос, которого занесла на лед какая-то нелегкая. Может быть, чрезмерная преданность революционному долгу? А может быть, он просто был в стельку пьян и сам не соображал, куда бредет? В бушлате и куцей бескозырке, он волок за собой по льду тяжелое ружье.
Внезапной встречей среди торосов он оказался ошеломлен так же, как и мы. Подойти он умудрился слишком близко, и у нас не было никаких шансов сойти за ледяные статуи, причудливо изваянные природой. Впрочем, мы вполне могли поспорить со статуями своей неподвижностью, ибо все словно бы окаменели. Матрос тоже обмер на миг… однако он очухался быстрее, чем мы. Правда, повел он себя очень странно. Перехватил ружье – мы думали, что сейчас грянет выстрел, – однако стрелять он не стал, а сунул свое оружие под мышку, чтобы не мешало, а потом вцепился обеими руками в меня, стоявшую к нему всего ближе, и поволок куда-то к берегу – молча и деловито.
Я была так напугана, что продолжала изображать статую, сорванную с пьедестала: не издала ни звука и молча влачилась за ним по снегу, словно вещь. Наши все продолжали стоять недвижимо, то ли еще не придя в чувство, то ли не вполне соображая, что ж теперь делать.
Скорее всех присутствие духа вернулось к Никите. Он сорвал с себя удерживающую его веревочную петлю и кинулся мне на выручку. С этой своей непостижимой способностью двигаться стремительно, неудержимо он словно бы взвился в воздух и в один прыжок оказался рядом с матросом, который удалился уже на несколько шагов вместе со мной, своей безвольной жертвой.
Матрос оглянулся, посмотрел в лицо Никите – и, видимо, прочел на нем свой приговор. Я была совсем рядом с этими двумя мужчинами и явственно могла разглядеть на лице одного холодную, отстраненную решимость, а на лице другого даже не страх, а некий запредельный ужас.
Матрос оттолкнул меня с такой силой, что я упала на Никиту, и тот с трудом удержался на ногах. Впрочем, он тоже незамедлительно отшвырнул меня, чтоб не мешала, – тут уж я не смогла устоять и мешком свалилась на лед. Матрос, забывший про свое ружье, продолжая держать его под мышкой (впрочем, вполне возможно, оно было не заряжено!), огромными, неуклюжими прыжками рванулся было наутек, спотыкаясь и чуть не падая на каждом шагу, однако Никита настиг его, словно перемещаясь по воздуху. Матрос еще раз оглянулся, разинул рот, додумавшись наконец позвать на помощь своих товарищей, которые были совсем близко… Но это оказалось последнее, что он успел сделать в своей бестолковой жизни.
Никита слегка замахнулся и ударил его кулаком в висок. Раздался страшный звук раздавленной яичной скорлупы… На миг мне почудилось, что в голове матроса сейчас образуется трещина, сквозь которую потекут мозги… меня чуть не стошнило.
Передо мной все помутилось, но я видела, что голова матроса не треснула. Просто она сильно откинулась назад… он закрыл рот, потом лицо его приняло задумчивое выражение, и он грянулся навзничь так же тяжело, как несколько минут назад упала я. Еще я успела увидеть, как задергались его ноги в валенках: голенище одного из них было неровно обрезано, так что он был короче другого… Потом Никита оказался рядом и с силой дернул меня, помогая встать.
Стояла кромешная тьма, но я совершенно точно помню, что видела каждое мимическое движение лиц. Наверное, ужас надвинувшейся смерти обостряет зрение. Поэтому я отчетливо разглядела поджавшееся, словно бы усохшее от усталости и напряжения лицо Никиты… абсолютно, впрочем, равнодушное как к только что свершившемуся смертоубийству, так и ко мне, безвольно висевшей в его руках.
– Вика, очнитесь, – сказал он холодно. – Надо немедленно уходить прочь. – И, не отпуская меня, махнул остальным, которые все так же сидели на льду – как мне показалось, очень далеко от нас.
Впрочем, так оно и было: ведь веревка, которой мы были связаны, развязалась, когда матрос поволок меня по льду, оттого он так легко сорвал с места только меня, а не потащил за собою нас всех, словно блудливый пес – связку украденных сосисок.
Ишь ты, как весело я описываю все это теперь! Ну да, спустя более чем шестьдесят лет можно и усмехнуться. Тогда-то мне уж точно не до смеху было!
Тем временем наши поднялись с большей или меньше степенью проворности и со всей доступной прытью ринулись нагонять Никиту, на ходу поправляя и восстанавливая нашу связку. Теперь все четверо шли отдельно, а мы с ним – сами по себе, потому что он не отпускал меня, продолжал поддерживать под руку. Честно признаюсь: я уже вполне пришла в себя, но продолжала висеть на его руке, словно пребывала в прежней беспомощности. Я прижималась к нему… я всякий стыд забывала, как только оказывалась близко к нему, что тогда, что потом! Даже сквозь толщу навьюченных на нас одежд (стародавняя загадка о ста шубах вполне могла быть применима не к луку, а к нам!) я ощущала его разгоряченное тело, даже, кажется, чувствовала запах его пота… не могу описать исступления, в которое меня этот воображаемый запах повергал! Жар любовный согревал меня пуще любого костра, я даже подняла руку, чтобы сдвинуть с лица капюшон и отереть испарину, однако Никита так глянул, что я пристыла ко льду.
Это был взгляд убийцы. С тем же выражением он смотрел на матроса перед тем, как нанести ему удар в лоб!
Не помню, писала ли я уже или только хотела написать, что обожаю слово «мазохизм»?.. Вся плоть моя взволновалась и загорелась… я хотела, чтобы он избил меня или даже убил, чтобы причинил боль, муку… как если бы мне мало было тех мучений, которые уже предчувствовало мое сердце и которые вашей покорной слуге в самом деле предстояло от него принять.
Франция, Париж.
Наши дни
Заказ пришел по электронной почте. Никита не любил таких заказов. Он предпочитал встречаться с людьми лично. Причем уже настолько поднаторел, что с первого взгляда мог определить, пришел человек к нему за консультацией как к адвокату или с заказом. Какая бы проблема ни отягощала клиента, которому потребовались услуги юриста, а все равно – у него не будет такого неуверенного, бегающего взгляда, такой дрожи в руках, такой сбивчивой речи. Впрочем, Никита умел сразу успокоить клиента, внушить ему уверенность в благополучном исходе задуманного им опасного и противозаконного предприятия. Да, вы пришли именно туда, куда нужно, вас здесь ждут, именно вас, и только вас, не нужно ни о чем беспокоиться, все будет именно так, как вы пожелаете. Вы сами не знаете, чего, собственно, желаете? Тогда я расскажу вам несколько историй о некоторых людях… О, конечно, все имена вымышлены, всякие совпадения с действительностью носят случайный характер…
О, не смущайтесь, мсье или мадам, мы просто беседуем. Это ни вас, ни меня ни к чему не обязывает. Мы беседуем о том, как причудлива и тяжела жизнь. Какой она бывает долгой, надоедливой и как неожиданно порою обрывается!
Вы не слышали о некоем мсье Дюрандале (назовем его так)? Это был преуспевающий антиквар, завсегдатай аукциона Друо. Впрочем, и магазины близ Лувра были бы ему по карману, однако он считал их слишком помпезными и рафинированными, уверял, что в них ничего толкового не найдешь, все это мишура для туристов-миллионеров. Вот на Марше-о-Пюс[7] его можно было видеть каждый выходной день. Он обожал рыться во всяческом старье. У мсье Дюрандаля была прелестная страсть – коллекционировать старинные перстни со львиными головами. Не слышали старую историю, якобы у легендарного кардинала Цезаря Борджиа (брата, к слову сказать, знаменитой распутницы Лукреции Борджиа) был особый перстень, и когда он пожимал руку человеку, которого желал сжить со свету, львиная пасть приоткрывалась и выступал шип, слегка царапая кожу того «счастливца», коего Цезарь почтил своим рукопожатием. Царапинка была пустяковая, однако сей человек почему-то никогда не доживал до утра следующего дня. Ну да, ну да, этот шип был пропитан смертоносным ядом… Так вот, мсье Дюрандаль мечтал найти перстень Цезаря Борджиа!
Он был человеком не бедным, совсем не бедным. Чем-то он болел… говорят, диабет у него был. Потратил кучу денег на лечение, но ведь это неизлечимо, диабетик вечно живет под страхом смерти. Конечно, это мучительно, однако люди, говорят, привыкают ко всему. Может быть, он протянул бы еще много лет, хотя боли терпел такие, что жить не хотелось. Но вот, вообразите себе… Этот мсье Дюрандаль как-то раз блуждал, по своему обыкновению, по блошиному рынку и остановился возле своего знакомого торговца, который как раз и специализировался на старинных побрякушках: перстнях, браслетах, серьгах, медальонах… Конечно, там была масса новодела, который этот торговец выдавал за антик, но встречались вещички поистине уникальные.
Мсье Дюрандаль копался в куче этого металлического барахла, как вдруг рядом остановился какой-то молодой человек. О чем-то заговорил со старьевщиком, рассеянно перебирая его товар… и вдруг вытащил из свалки бронзовый перстень, потемневший от времени, уже даже не зеленый, а сплошь черный, с въевшейся в него грязью веков. Львиная голова! Молодой человек надел его на палец правой руки и засмеялся: мол, этот перстень такой старый, что вполне мог бы принадлежать Цезарю Борджиа! Сколько он стоит?
«Увы, – говорит торговец, – мне жаль вас огорчать, мсье, но эта безделушка – грубая подделка, восходит всего лишь к началу ХХ века, я понять не могу, как она ко мне попала, я ведь новодела не держу, видимо, проглядел, и цена ей – не более сотни евро». – «Ну, как хотите, – покладисто сказал молодой человек и заплатил за перстень. – А все же я убежден, – продолжал он, любуясь покупкой, – что вы ошибаетесь, мсье антиквар. Вы просто не можете поверить, что перед вами истинный перстень Цезаря Борджиа. В вас недостает романтики, которая совершенно необходима для вашей работы! А вот мы с этим мсье (и тут он с улыбкой взглянул на Дюрандаля) истинные романтики, верно? А потому мы представим себе, что я – Цезарь Борджиа, который пожимает руку одному из своих гостей, избранному… избранному…»
И не успел мсье Дюрандаль и глазом моргнуть, как молодой человек схватил его правую руку и пожал ее что было силы! Мсье Дюрандаль даже вскрикнул от боли, так как этот злочастный перстень оцарапал ему пальцы до крови.
«Ах, пардон, – сказал молодой человек, – львиная голова нечаянно укусила вас… но зато соблюдены все исторические реалии, вы не находите?» С этими словами он улыбнулся, помахал рукой и растворился в толпе, наводнившей Марше-о-Пюс. А мсье Дюрандаль так и остался стоять, глядя на свою царапину.
Правда, это забавное, незначительное происшествие почему-то произвело на него очень странное впечатление. Он не стал больше бродить по рынку, а сразу вернулся на стоянку, где оставил свою машину, и уехал домой. И что вы думаете, мсье или мадам? Не прошло и получаса, как он почувствовал себя неважно. На счастье, в это время он уже был дома, в окружении семьи, жены и сына, своих наследников (между нами говоря, очень не одобрявших непомерных трат мсье Дюрандаля на старинные безделушки. Но это к делу совершенно не относится, уверяю вас, мсье или мадам!). Вскоре мсье Дюрандаль лишился сознания, наследники вызвали доктора, но тот прибыл лишь для того, чтобы констатировать скоропостижную смерть. Нет, не от диабетической комы, как можно было бы ожидать, зная историю болезни мсье Дюрандаля! От сердечного спазма! Забавно, правда? Неужели тот торговец ошибся и среди его многочисленных подделок и впрямь оказался подлинный перстень Цезаря Борджиа? И мсье Дюрандаль не перенес счастья, что его мечта сбылась… О, в таком случае ему повезло хотя бы в последние мгновения его жизни. Если бы человек мог сам планировать свою смерть, этот господин, конечно, пожелал бы именно такой кончины.
А вот еще одна история – тоже весьма забавная и поучительная. Некая дама – приличного достатка, средних лет, прожившая весьма среднюю, не слишком-то интересную и не особенно богатую событиями жизнь, – вдруг узнала о том, что она больна… больна неизлечимо. У нее обнаружили рак груди, и, хотя говорят, что это заболевание вполне излечимо, химиотерапия, облучение и прочие мучительные и дорогостоящие процедуры отнюдь не пошли на пользу нашей даме (назовем ее, к примеру… ну хоть Анриетт, что ли). Она лишилась волос, постарела, однако опухоль росла, врачи рекомендовали удалить одну грудь, а может быть, и вторую… Анриетт пришла в ужас – а кто не пришел бы на ее месте?! И у нее на почве стрессов сделался род помешательства: она вдруг ударилась в непомерные траты. Всю жизнь она жила очень скромно, ничего лишнего себе не позволяла, а тут накупила море платьев, туфель, дом забросила и все время проводила в примерочных кабинах магазинов, как дорогих, так и самых дешевых, от «Самаритен» до непрезентабельного «Тати». Там ее не раз настигали такие приступы боли, что продавцам приходилось вызывать врачей! Но, едва придя в себя, наша Анриетт снова пускалась бродить по магазинам, с упоением мерила и мерила новые вещи, изнуряя приказчиков своими требованиями принести то и это… Впрочем, они терпели, потому что без покупок Анриетт не уходила никогда. В конце концов ее шкафы начали просто-таки ломиться от тряпок, которые она потом даже не надевала. Знаете, я читал, будто у русской императрицы Елизаветы Петровны было пятнадцать тысяч платьев, многие из которых она, разумеется, даже не успела надеть при жизни! Конечно, Анриетт было далеко до этой любительницы переодеваться, однако денег на наряды она тратила очень много, и дело шло к тому, что ее банковский счет скоро совершенно истощился бы.
Это весьма беспокоило ее племянницу, которая приехала из провинции, откуда-то из Бретани, чтобы ухаживать за больной тетушкой. Надо сказать, эта девица и впрямь оказалась самоотверженной сиделкой, полностью посвятила себя уходу за своей подопечной… Но эта подопечная то и дело сбегала в магазины! Конечно, не стоит скрывать, что девушка мечтала унаследовать после тетки какие-то деньги, однако дело шло к тому, что их вскоре не должно было остаться. Наверное, ей даже пришлось бы отдавать теткины долги! Но тут вмешалось провидение.
Несколько дней подряд Анриетт мучили особенно сильные боли. Наконец они ее ненадолго отпустили. Анриетт сползла с постели, кое-как привела себя в порядок и на подгибающихся ногах потащилась… куда бы вы думали? Конечно, в магазин! Помните, на бульваре Осман, как раз напротив Галери Лафайет, был чудный магазин «Маркс и Спенсер»? Года три назад он, к сожалению, закрылся. Говорят, эта английская фирма ликвидировала свои отделения по всему миру. Однако я совершенно точно знаю, что в Париже они закрыли свой магазин именно из-за нашей Анриетт! И вот почему.
В тот день она набрала в примерочную самых дорогих костюмов, платьев, блузок, юбок, брюк и долго, с упоением их примеряла, наказав продавщицам себя не беспокоить. К ней никто и не заглядывал… Правда, какая-то дама, которой хотелось попасть именно в ту же примерочную кабину, которую оккупировала Анриетт (там, по слухам, было очень удобно расположено зеркало), все же туда сунулась, спросила, долго ли еще будет кабина занята, видимо, получила оскорбительный ответ – и убралась восвояси из магазина, так и не став ничего примерять.
Прошло время… час, может быть, два. Честно говоря, продавщицы успели забыть про мадам Анриетт, но внезапно вспомнили про нее и решили нарушить ее уединение. Каков же был их ужас, когда они обнаружили ее сидящей в углу… мертвой! Вокруг нее в живописном беспорядке валялись разные одеяния, и все это, вместе взятое, представляло собой некий апофеоз патологической страсти к одежде! Выяснилось позднее, что Анриетт умерла от сердечного спазма или чего-то в этом роде… Я, сказать по правде, не силен в медицине. Да и какое значение в данном случае имеет диагноз? Умерла так умерла. Главное, что в это мгновение она была воистину счастлива… Ее похоронили, магазин «Маркс и Спенсер» закрылся, а племянница унаследовала-таки остатки капитала Анриетт и ее чудную квартиру на улице Реомюр. Там она и теперь живет. Если угодно, я могу вам дать ее адрес, и она подтвердит мой рассказ…
Никита мог поведать нерешительному заказчику еще пару-тройку подобных историй, а при желании – даже пару-тройку десятков! Если же считать со дня основания фирмы его дедом… если начинать ab ovo, так сказать, от яйца, то он мог бы, пожалуй, посоревноваться с самой Шахерезадой! Конечно, о самом первом деле он не рассказывал никогда и никому, это была заветная тайна – семейная тайна! – однако помнил наизусть всех клиентов фирмы, начиная с 1922 года. Сначала это были русские эмигранты (ведь дед Никиты был русским, чистокровным русским, да и отец… это в нем уже смешались русская и французская кровь), постепенно за услугами начали обращаться, так сказать, аборигены, а в годы оккупации Парижа среди клиентов фирмы оказались даже два немецких офицера, за что Никиту Шершнева-первого попытались было после победы зачислить в коллаборационисты,[8] но ему как-то удалось, выражаясь современным языком исторической родины Никиты, отмазаться.
К слову о языке исторической родины и о языке вообще. В офисе Никита говорил особенным образом. Он сам знал, что речь его делается непривычно округлой, старомодной, подчеркнуто правильной, но отец уделял его обучению и словесно-языковой дрессировке массу времени и сил, а умирая (он едва дожил до пятидесяти лет и умер от гепатита), заставил Никиту поклясться на фотографии основательницы фирмы (это была семейная реликвия!), что он будет свято блюсти все традиции фирмы.
Отец знал, что делал. Даже в адвокатской практике Шершневых подчеркнутая изысканность словообразов играла огромную роль и не раз обеспечивала успех на процессах, завораживая судей и прокуроров. А уж на специальную клиентуру манера речи Никиты производила поистине гипнотическое впечатление. Именно поэтому он так любил личное общение и не любил заказы, поступившие по электронке. Конечно, письменно он тоже изъяснялся весьма убедительно, а все ж это было совсем не то. Несколько раз виртуальные заказы срывались… ну что ж, это неудивительно. Заказ на убийство (будем называть вещи своими именами!) – вещь слишком деликатная, чтобы можно было сделать его, не глядя пристально в глаза человека, который твой заказ будет исполнять.
Еще Никита не любил письменных переговоров именно потому, что была слишком велика вероятность провокаций. Нет, что и говорить: все эти десятилетия фирма работала без сучка без задоринки, безопасности и секретности уделялось огромное внимание, и все же дело, которым Шершневы занимались все эти восемьдесят с лишком лет, – дело сугубо противозаконное, хоть какая-то информация могла б просочиться в полицию… Находят же его клиенты, почему не могут найти и те, кто намерен прекратить деятельность фирмы?..
Пока Господь его хранил. И это убеждало Никиту в том, что его дедом было начато поистине богоугодное дело! Ну что же, значит, стоит продолжать. И придется ответить тому человеку, который прислал электронное послание и поинтересовался, когда должен умереть некто по имени Дени Морт.
Что это псевдоним, Никита не сомневался. Mort – значит смерть. Слишком уж навязчивое совпадение, чтобы быть реальным: умереть должен человек по фамилии Mort – то есть Смерть! Впрочем, ради бога, Mort так Mort. У Никиты были свои люди в самых разных местах, вплоть до Интерпола, с их помощью можно было получить информацию о любом французе. Узнает он и о Морте. Место действия было названо – Бургундия. Отлично, Никита любил Бургундию! Он вдруг подумал: а ведь это странно, что ему ни разу не приходилось работать на исторической родине. Да и вообще – соотечественники не обращались в фирму уже давненько! Во время так называемой перестройки и строительства капитализма в России заказы так и сыпались. Сначала они забавляли Никиту, потом стали навевать тоску. Отчего-то работать приходилось если не в Пигале, в «Мулен Руж» или в каком-нибудь из публичных домов, то уж непременно в «Фоли-Бержер». Конечно, клиент всегда прав, а все же Никита любил работу утонченную. С удовольствием вспоминал заказы, которые пришлось исполнить в Гранд-опера и в Национальной библиотеке, в то время, когда она еще не переехала на окраину Парижа, а находилась в бывшем дворце кардинала Ришелье, на улице его имени. А смерть мадам Викки Ламартин-Гренгуар? Она стала дебютом Шершнефф-пти-фис, Шершнева-внука, – прекрасным, романтическим дебютом, о котором ему до сих пор приятно вспоминать.
И какая дивная звучала тогда музыка! Он специально нашел пару музыкантов, мужа и жену, виртуозно игравших на аккордеоне и скрипке. Это было просто поразительно…
Однако в последние годы что-то никто из русских не возникал в поле его зрения – если не считать этой дамочки, встреченной сегодня в сквере на Монтолон.
Забавная история, что и говорить. Писательница, значит… скажите пожалуйста!
А что, если это правда? Тогда, пожалуй, признаваться ей в том, что Никита Шершнев – наемный убийца, было не слишком разумно с его стороны. Писатели – народ болтливый!
А впрочем, эта Алёна Дмитриева вряд ли ему поверила. Так же, как и он ей.
И вообще, их пути никогда не пересекутся снова, так что беспокоиться совершенно не о чем.
Впрочем, ему совершенно не до нее. Это любимый герой Никитиного детства Винни-Пух был свободен до пятницы, а он – с точностью до наоборот. Ему, прежде чем браться за новый заказ, надо уладить еще одно дело на арабском рынке в Двенадцатом округе. Работать предстоит в субботу, нужно несколько раз еще потренироваться в верховой езде. Заказчик хотел, чтобы…
Поистине, безгранична людская фантазия!
Да ради бога. Никита готов исполнить любую причуду заказчиков, только бы это не была вульгарная стрельба по движущейся или неподвижной мишени. Чего он терпеть не мог, так это стрелять! Хотя приходилось, конечно…
Значит, первым делом в манеж, нет, сначала позвонить кузену Жако, в комиссариат. Может быть, ему удастся собрать информацию об этом Морте в Париже по своим каналам.
Да, и надо напомнить Жако об этом подлом черном полисье, который до полусмерти напугал сегодня хорошенькую соотечественницу в сквере на Монтолон.
Писательницу.
Да уж, людская фантазия поистине безгранична!
Франция, Париж, 80-е годы ХХ века.
Из записок
Викки Ламартин-Гренгуар
Некоторое время мы продолжали двигаться молча, быстро, тяжело дыша, но не снижая скорости. Словно по уговору, никто из нас не обмолвился ни разу о случившемся, как если бы сам разговор мог накликать на нас новые напасти.
Впрочем, спасительное молчание длилось недолго.
– Шершнев, а ведь ты его прикончил… – вдруг раздался в темной, влажной тишине голос Корсака, показавшийся таким громким и неуместным, что мы все, даже почти не знавшая по-русски англичанка, обернулись к нему с выражением ужаса. Думаю, нас напугало это напоминание о свершившемся ничуть не меньше, чем само событие.
Никита тоже оглянулся на приятеля.
– Тебе его жаль, что ли? – спросил он негромко, таким холодным голосом, что мне, бывшей к нему совсем близко, почудилось, что изо рта его вылетело ледяное облачко. – Да, я убил. Он сам этого хотел. Мог бы убежать… но он сам выбрал.
Мне показалось, что этим сказано многое, если не все. В самом деле, у Никиты не было выбора: он защищал меня, всех нас, себя… в конце концов, того же Корсака! Вряд ли ему доставило удовольствие убийство, даже совершенное в таких благих целях, поэтому он как бы давал понять приятелю, что считает все разговоры о случившемся бессмысленными.
Однако Корсак не унимался.
– Убил… да как лихо! – продолжал он со смесью страха и восхищения. – В точности как того пьяного работягу на Охтинском мосту, который плюнул на подол твоей даме! Человека убил – и бровью не повел!
Меня поразило только упоминание о даме. Ревнивой судорогой сжалось сердце…
Кто она? Где сейчас? Может быть, она ждет Никиту?
Какая я была тогда маленькая дурочка! Я еще не сделала никаких умозаключений из тех слов, с которыми передо мною предстал Никита на пороге моей квартиры! Я даже не подозревала, что на свете существует только одна дама, к которой стоит ревновать Никиту, и эта дама – моя, с позволения сказать, мачеха…
– Корсак, опомнись, – сказал тем временем Никита. Меж ними, как меж многими молодыми людьми моего круга, велась привычка называть приятелей по фамилиям, а не по именам; тем паче не признавались имена уменьшительные. – Ты воевал, ты сам стрелял в людей, сам убивал. Что ж ты…
– Это иное, – отмахнулся Корсак, приближаясь к нему, а оттого вынуждая всю связку изменить направление движения и изогнуться меж торосов нелепым узором. – Сам знаешь: на фронте мы не видели в лицо неприятеля, мы убивали кого-то вообще, а ты убил – в частности …
– Да вам, сударь, что, жалко это дерьмо? – грубо и просто спросил знаменитый пианист – тонкая, творческая натура. – Или, может быть, вы предпочли бы, чтобы он поднял тревогу и матросня перебила нас вообще и вас в частности?
– А вы помолчите, – отмахнулся Корсак, не обернувшись на него и по-прежнему не сводя взгляда с Никиты. – Не с вами разговаривают. Вы в таких делах ничего не знаете и не понимаете. Молчите себе, чтобы вон Шершнева не раздражить, не то он вас тоже… одним ударом… чтобы под ногами не путались! За ним ведь не заржавеет! Он у нас такой… сами видели!
Раздался общий испуганный вздох – и все замерли, выжидательно уставившись на Никиту.
Бог нас разберет, что мы за существа – люди! Зачем наделены мы этой дурацкой привычкой копаться в побуждениях, которые подвигают нас к свершению того или иного поступка? Зачем так глупы, что не можем жить просто, не обременяя себя избытком душевной маеты и умственного словоблудия по поводу и без повода, а порою и вовсе неуместного, вот как сейчас?
Нет, ну ведь совершенно понятно, что вопрос стоял так: или Никита убивает матроса, или конец всем нам. К тому же, казалось бы, за два года жизни в Совдепии все мы такого зверства необъяснимого столько видели-перевидели, что уже должны были и сердцами очерстветь, и желать смерти каждому встреченному большевику. Тем более – коли он из матросни, из этого очумелого сословия, которое сделалось истинным тираном Петрограда! Однако, видимо, в душе каждого русского интеллигента есть непременная патологическая склонность к достоевщине… А ведь Достоевский был душевнобольной, почему мы про это вечно забываем? Сами хороши, вот почему! Кто это, кстати, не могу вспомнить, писал про «чисто русскую сумасшедшинку»?.. Ох, не зря, не зря называл нас, интеллигентов, Владимир Ульянов-Ленин «гнилой прослойкой»! По-моему, это самое толковое определение, которое было когда-либо дано русскому интеллигенту… да и вообще, самое толковое, что этот Ульянов-Ленин изрек на своем веку!..
Сейчас, после слов Корсака, мы все, и я, и даже толстая англичанка, мало что, а то и вовсе ничего не понимавшая в сумбуре корсаковской речи, исполнились подлинного страха перед тем человеком, которому с такой безоглядностью доверили свои жизни, на которого так надеялись…
– Корсак, – мягко сказал Никита, – ты меня с детства знаешь. Уж кому-кому, а тебе известно, что я никогда и ничего против воли другого человека не сделаю. Когда говорят, что Бог создал человека по образу своему и подобию, думаешь, это означает, что у Творца нашего, у Вездесущего и Всемогущего, две руки, одна голова и два ока? Нет! На то он и Всевышний, чтобы мы не могли представить его себе. И мы на него не похожи! Стол сделан столяром, но разве это значит, что стол должен быть похож на столяра? Мы не подобны Богу, и нет в мире ничего подобного ему. Мы и вообразить не в силах его облик! Но Господь в неизреченной мудрости и милости своей уподобил себе человека единственно тем, что дал ему в жизни возможность выбора. Бог выбирает, кого карать, кого миловать, вот так и человек может выбрать, по коему из путей, проложенных пред ним Богом, ему идти. Во всяком случае, жить ему или умереть, человек может решить сам. И смерть себе он выбрать вправе – это и есть его свобода выбора. Понимаешь ли ты, что я говорю?
Я думала, никто, кроме меня, не уловил дуновения угрозы, которой повеяло в голосе Никиты, однако дрожь так и прошла по нашей связке, передаваясь каждому по опутавшей нас всех веревке, подобно тому, как звук передается по телефонным проводам.
Страх сковал всех. Один Корсак никак не мог наговориться.
– Да ты что, Шершнев? – промолвил он с решимостью пьяного человека. – Неужто ты мне угрожаешь? Да кем ты возомнил себя? Ангелом с карающим мечом? Орудием Бога, которому он дал право карать и миловать?
Уже и вскоре, по истечении нескольких дней, а особенно теперь, по истечении десятков лет, этот богословский спор посреди полузамерзшего Финского залива, в ледяной мгле, казался мне не то что неуместным, но совершенно чудовищным. Право, даже и вообразить такого невозможно! Я бы не поверила никому, что это могло быть в действительности, однако сама стала молчаливой участницей того странного и, в общем-то, бессмысленного спора. И в те минуты, клянусь, он чудился нам всем жизненно важным, как если бы тотчас после его разрешения должен был открыться пред нами спасительный финский берег, на коем нас ждут и покой, и сытость, и безопасность, и даже, может быть (где-то в розовой дали!), то, на что мы все очумело надеялись, о чем безумно, бессмысленно мечтали: возвращение в прежнюю Россию.
Ну да, о свойствах русской интеллигенции я уж упоминала выше…
– Право карать или миловать? – задумчиво повторил Никита. – Не знаю. Но скажу тебе так: Бог дал мне право спасать человеческие жизни, этим тоже уподобив меня себе, Спасителю нашему. А если во имя этой милосердной миссии мне придется карать – ну что ж, надеюсь, Господь укрепит руку мою и ожесточит сердце мое против врага моего. Да он это только что и сделал, за что я и возношу ему благодарность свою в сердце своем.
Никита произносил каждое слово так, что я словно бы видела их написанными с большой буквы! Никогда не подозревала, что он может быть настолько религиозен, да он и не был религиозен… Но, видимо, Бог и впрямь воодушевил его в те мгновения и дал силу убеждения, которая вразумила даже Корсака.
Он провел рукой по лбу, отодвинув капюшон, и мы увидели, что его лицо похоже на лицо внезапно проснувшегося человека. Подозреваю, все мы имели схожие выражения.
В самом деле, неистовость, обуревавшая Корсака, была сродни опьянению, которое овладело им под угрозой смерти, казавшейся внезапной и неминучей, это стало как бы разрядкой от ужасного напряжения и страха, коего он тщился не показать, но который так и рвался наружу. Теперь же слова Никиты вполне отрезвили его, опьянение прошло, морок рассеялся.
– Прости меня, Шершнев, – пробормотал Корсак. – Сам не знаю, что это… как это…
Он умолк и понурил голову.
– Прощаю, – сказал Никита, – только уж давайте, господа, впредь повременим с милой нашему русскому сердцу достоевщиной до спасительных финских берегов, идет?
Меня, помнится, в самое сердце ударило, что он подумал о том же, о чем и я, почти теми же словами выразился… это меня чуть не до слез тронуло, в голове зашумело, словно и я тоже пьяна без вина сделалась. Я едва слышала, как вокруг затеялся новый разговор, на сей раз имевший практическое значение.
Дело в том, что у нас имелся компас, который, вообще говоря, и должен был указывать нам направление пути на запад. Чиркали мы, чиркали над ним спичками, закрываясь рукавами халатов, однако он почему-то указывал запад вовсе не в той стороне, где ему полагалось быть по нашим расчетам. По мнению компаса, там был север. Возможно, он сломался, возможно, мы все ошибались в своих предположениях, хотя Никита упорствовал: ошибается именно компас!
Ну что ж, порассудив, мы решили идти по компасу, но так: час на запад, час на север. И нашим, так сказать, и вашим. Пошли, вернее, побрели… Мысли посторонние, спор наш внезапный и нелепый – все это из голов выветрилось: слишком боялись утонуть во внезапно подвернувшейся полынье (внимание-то у всех уже притупилось, глаза ничего не видели от усталости), но это казалось полбеды: главное дело – не набрести вновь на окопы красной матросни!
И вдруг ледяные торосы кончились, как по волшебству, и Никита с облегчением вздохнул:
– Все, теперь мы уж на окопы не наткнемся, это на финской половине залива такой гладкий лед, сейчас нам главное – не умереть от усталости и до берега поскорее дойти, чтобы еще в темноте в Финляндию попасть.
Мне непонятно было, куда уж так спешить, коли мы уже не собьемся с пути. Сил больше не было, от съеденных накануне и призванных подпитать меня фунтов масла и мяса не осталось даже и помину, подкрепиться было нечем, а тех двух-трехминутных привалов, которые позволял нам Никита, мне уж было недостаточно. После одного из таких привалов я просто не смогла встать и повалилась на лед, твердя почти в беспамятстве:
– Дайте поспать хоть двадцать минут, не могу я и не хочу больше никуда идти.
Леди Эстер, которая всю эту безумную ночь высоко несла знамя женской эмансипации, глядела на меня с осуждением и в то же время с завистью: ее природа не позволяла ей проявить хоть каплю слабости, хотя, конечно, ноги подкашивались у нее не меньше, чем у меня, а то и больше – этакий вес носить не шутка, странно, что ее ни голод, ни лишения постреволюционного периода взять не смогли!
Пианист и профессор подошли ко мне и стали что-то вразумительное говорить, однако их голоса сливались в одно неразборчивое бормотанье.
– Вика, вы нас всех держите, – нетерпеливо сказал Корсак. – Неужели не понимаете: мы все на пределе сил, а коли повалимся рядом с вами, то уже встать не сможем. Вы же не хотите, – добавил он с еле тлеющим проблеском последнего ехидства, – чтобы Шершнев нас всех тут поубивал, на этом льду, дабы свершить свою богоданную миссию?
Пианист прошипел что-то негодующее, но тут раздался тихий голос Никиты.
– Всех убивать я не стану, – промолвил он, – а вот тебя, кисейная барышня, девчонка глупая, не пощажу! – И он начал стаскивать рукавицы.
Леди Эстер сдавленно вскрикнула: решила небось, что Никита обнажает руки, дабы удобнее было вытащить какой-нибудь револьвер или вовсе булатный ножичек – да прикончить меня тут же, не сходя с места. Но я мало что соображала и даже испугаться не смогла. Только отчего-то вдруг меня задело его обращение – видимо, остатки моей гордости, уже подавленные любовью, в последний раз затрепыхались, прежде чем окончательно простереться ниц перед ним.
– Как вы смеете говорить мне «ты»?! – возмущенно раскудахталась я. – Немедленно извинитесь!
– Неужели? – издевательски произнес он. – Немедленно?! А вот этого немедленно не хочешь? – И он, сдвинув с моего лица капюшон, сильно шлепнул меня по одной щеке, а потом и по другой. В голове аж звон пошел! – Вот тебе мои извинения! Устала она, видите ли! А ну, пошла, коли жить хочешь!
Он вздернул меня со льда и толкнул, сильно поддав ногой под зад… Господи, да я б убила его в ту минуту, кабы могла остановиться на льду, по которому так и поехали от этого толчка мои знаменитые тройные подошвы!
К счастью, мне было задано верное направление. Я бежала и бежала, скользила и скользила, то взмахивая руками, чтобы удержать равновесие, то размазывая по щекам злые слезы. И силы откуда-то взялись, и конца им, казалось, не было, так что еще минут тридцать я в каком-то неистовстве неслась, волоча за собой всю группу, не хуже того уже упомянутого мною пса со связкой сосисок, и слезы мои вполне высохли, и я вдруг заметила, что на льду стало как-то светло. Поглядела в небо – оно оказалось уже не мутно-черным, а мутно-серым.
Светало! Светало, а мы еще были на льду! И в эту самую минуту Никита что-то сдавленно крикнул сзади, но я не поняла, что именно: замерев, во все глаза смотрела, как медленно сдвигается край тумана (словно театральный занавес!) и на обрыве возникает почти сказочная, невероятная декорация: сосна на самом краю, за ней густой частокол соснового же леса, а на его фоне – желтая, будто янтарная, какая-то очень нарядная избушка.
– Слава богу, – раздался близко голос Никиты. Я покосилась – оказывается, он уже стоял рядом со мной, сбросив с себя веревку. – Слава богу, мы вышли удачно и при этом удивительно точно: на жилище моего человека. Я почему вас так гнал и хотел непременно добраться до финского берега в темноте? Далеко не все пограничники к нам доброжелательны, некоторые не верят, что к ним являются беглецы, видят в них только шпионов большевистской власти и расстреливают несчастных в упор, прямо на льду, не давая даже к берегу подойти и слова в свое оправдание молвить. Но это еще что! Вот если бы мы вышли на эстонцев, которых здесь тоже немало… Они бы нас не просто пристрелили, они бы нас нарочно в банях паром удушили! Очень злобный народ.
Мне показалось, что этим объяснением он как бы извиняется передо мной за свою вынужденную грубость… впрочем, никакой вины я за ним уже не помнила: ведь меня в те минуты только изрядная встряска могла привести в себя.
В хорошенькой избушке жили безногий финн с женой, которым платил Никита. По-русски они не понимали, зато хорошо знали, что делать в случае внезапного появления своего патрона со спутниками: все вокруг нас завертелось очень быстро. Буквально через час (мы в это время напились горячего чаю и стали уж задремывать) за нами приехали военные на санях и повезли за десять километров в Териоки. Там нас споро допросили (могу себе представить вразумительность наших тогдашних полусонных, нет, полуживых ответов!), снова погрузили в сани – и уже к полудню мы были в просторной даче на берегу моря близ Териоки: там был устроен карантин, и там нам предстояло пробыть какое-то время до проверки нас всех и до прихода нужных документов: паспортов Лиги Наций и финских или французских виз, кому что было нужно.
Франция, Париж.
Наши дни
– Наемный убийца? Что, он так и представился – tueur а gages, killer? Ну и наглец! Ну и наглец…
В голосе Бертрана Баре звучало негодование, однако его зеленые глаза смеялись.
– Вы его знаете? – оживилась Алёна.
Бертран пожал плечами:
– Так, слышал…
– Я тоже слышал, – вмешался Морис. – Правда, как об адвокате, а не о ком-то другом. Один из моих знакомых антикваров однажды пользовался его услугами. И очень хвалил, представьте – за въедливость, за смелость, за красноречие. Но об умении стрелять в цель речи не шло: по-моему, это какая-то шутка, причем весьма дурного тона.
– В каждой шутке есть доля шутки, как любит говорить моя жена, – сказал Бертран. – Уверяю тебя, что этот парень бьет без промаха! Хотя, насколько мне известно, огнестрельным оружием он не пользуется. Предпочитает другие средства…
– Нет, погодите, – нахмурилась Алёна. – Он что, в самом деле – киллер… то есть киллёр? – повторила она на манер Бертрана. – И вы так спокойно об этом говорите?! Я что, в Чикаго времен Аль Капоне или все-таки в столице цивилизованного мира?
– Вы не в Чикаго, моя дорогая, – хихикнула Марина. – Однако не забывайте о профессии моего бо фрэра. То, что для вас возможно лишь на страницах ваших детективов, для него – ежедневная реальность.
Бертран Баре – бо фрэр, то есть зять Марины, муж ее сестры Катерины, – по профессии всего-навсего частный сыщик. В житейской практике Алёны Дмитриевой уже было довольно-таки тесное, хотя и кратковременное общение с одним частным сыщиком из родного Нижнего Новгорода. Ну что ж, несмотря на различие в росте, весе, цвете волос и глаз, у русского и французского коллег есть одно несомненное общее свойство: на них не стоит никакого клейма, изобличающего их принадлежность к этой профессии. Бертран вообще выглядит именно так, как в представлении всех женщин мира должен выглядеть истинный француз: невероятно обаятельный, галантный, оживленный, улыбчивый. Он среднего роста, с каштановыми волосами и зелеными насмешливыми, точнее, озорными глазами. Этакий сорокалетний, но так и не повзрослевший Гаврош, в какой-то степени даже Д’Артаньян. Повезло Марининой сестрице, что и говорить. Насколько успела узнать Алёна, познакомились они с Бертраном случайно, когда Катерина приехала в Париж навестить сестру и от чистой скуки решила поинтересоваться, почему это в доме напротив, где размещалась страховая компания, по ночам работают компьютеры, хотя никого из сотрудников в это время в офисе нет. В результате она попала в довольно опасную историю, выпутаться из которой ей и помог частный детектив Бертран Баре,[9] сделавшись заодно бо фрэром Марины.
Морис, муж Марины, – тоже типичный француз, но тип этот совершенно другой: нечто среднее между Атосом и Арамисом. Морис – преуспевающий юрист крупной фирмы, коллекционер антиквариата, интеллектуал, человек серьезный. С ним Алёна чувствует себя не слишком уверенно, а вот с Бертраном она вмиг заговорила на равных, почуяв в нем родственную душу авантюриста.
Кстати, о разговорах. Эти французские мужья русских жен вполне прилично изъясняются по-русски. Именно поэтому услуги Марины как переводчицы почти не требуются.
Марина сегодня похвалилась заболевшей сестре, что у нее гостит самая настоящая детективщица из России, которая привезла свои книги, и та прислала мужа засвидетельствовать почтение, а заодно и за каким-нибудь новеньким романчиком.
Бертран зашел на минутку, сел выпить чаю с русскими конфетами, к которым его приохотила жена, – да и застрял, слушая, как Алёна рассказывает о своих приключениях в песочнице и о чудесном спасении с помощью русского наемного убийцы Никиты Шершнева…
А ведь, похоже, этот волнующий мужчина не соврал!
– Но если известно о каких-то убийствах, которые он совершал, то почему он гуляет на свободе? – продолжала допытываться Алёна. – Или в самом деле такой блестящий адвокат, что от чего угодно отбрехаться может?
Бертран немного помедлил, справляясь с незнакомой идиомой, потом с довольной улыбкой что-то записал в блокнотик с русским алфавитом на обложке и наконец ответил:
– Все гораздо проще и сложнее. Этого парня никто не поймал за руку. В своем офисе – кстати, он в двух шагах отсюда, на Фобур-Монмартр, тридцать четыре, – Шершнев работает как адвокат. Все по закону! И разве угадаешь, зачем входят люди в эту дверь? Его клиенты не шествуют с плакатами: «Найму убийцу!»
Алёна исподлобья глянула на Бертрана. А вот интересно, он случайно упомянул адрес офиса Никиты Шершнева или догадался, что ей ужасно хочется его разузнать? Если так, то он, видимо, и впрямь недурной детектив! Хотя странно: знать, что где-то рядом действует наемный убийца, – и никак не пытаться пресечь его деятельность!
– Значит, его клиенты своих намерений не афишируют, за руку мсье Шершнева никто не ловил, однако его считают киллером. Почему? На каком основании?
– Кое-какие основания все же есть, – кивнул Бертран. – Видите ли, Алёна, ваш новый знакомый является владельцем некоей фирмы «Passeur». По-русски это – перевозчик или проводник, вроде бы ничего особенного, но обычно так называют Харона.
– Харона? Перевозчика душ умерших через реки подземного царства до Аида? Зловещее название. Но этого мало, чтобы…
– Как-то больно рьяно вы его защищаете, этого Никиту Шершнева, – хихикнула Марина. – А ведь он сам обозначил вам род своей, так сказать, деятельности. Признание обвиняемого – царица доказательств!
– Честно говоря, меня это его признание поразило, – произнес Бертран. – Странная бравада… Уж кто-кто, а Шершнев умеет заметать следы и… как это… отводить у всех глаза. О «Passeur» никто толком ничего не знает, кроме того, что эта фирма предсказывает день смерти того или иного человека.
– Как так? Гадают там, что ли?
– Вы, детективы, только пишете или читаете тоже? – ответил вопросом на вопрос Бертран. – Читали у Агаты Кристи роман «Вилла «Белый конь»?
«Чукча не читатель, чукча писатель? Как бы не так!»
– Конечно, читала. В далекой юности это была одна из моих любимых книг.
– Ну, тогда вы понимаете, что я хочу сказать, – проговорил Бертран, не забыв с истинно французской любезностью одной улыбкой отмести прочь самоуничижительную фразу о далекой юности Алёны.
– Обитатели виллы «Белый конь» держали что-то вроде тотализатора, – вспомнила Алёна, сверкнув в ответ благодарной улыбкой. – Дескать, совершенно непредосудительно делать ставку на то, что тетушка, условно говоря, Мэгги отбросит тапки до Рождества.
– Отбросит… que? – перебил Бернар. – Что? Тапки?! Мон Дье, но зачем?!
Морис с мудрой, терпеливой улыбкой слушал, как Марина с Алёной на два голоса объясняли Бертрану смысл очередной идиомы и выстраивали синонимический ряд: откинуть коньки, отбросить копыта, дать дуба, сыграть в ящик… Бертран сначала прилежно записывал, потом, видимо, устав, сказал решительно:
– Et cetera, et cetera! Revenons а nos moutons! Вернемся к нашим баранам!
«Странно, – подумала Алёна, – такое впечатление, что герой моего скверного романа волнует его не меньше, чем меня! Надеюсь, по другой причине…»
Скверного – в данном случае притяжательное прилагательное от слова «сквер», это понятно. Что же касается причины собственного интереса, ее Алёне было бы затруднительно объяснить даже себе самой. Как-то неловко снова думать про этот загорелый худой живот. Ладно, взъерошенные волосы надо лбом или необычные глаза – это еще куда ни шло, ей не привыкать волноваться из-за мужских глаз, последние четыре года она только этим и живет, правда, те глаза – черные-пречерные… чернее тьмы, чернее ночи…
– Вернемся, – тряхнула она головой, отметая совершенно неуместные воспоминания. – К баранам так к баранам! Значит, клиент спорил на то, что тетушка Мэгги доживет до Рождества, а «Белый конь» – что не доживет. Потом тетушку тихонько отравляли таллием, она умирала, клиент получал от нее наследство, а фирма – свой выигрыш. Так?
– Примерно так, – кивнул Бертран. – И приблизительно так же работает «Passeur», только к нему, повторяю, являются клиенты, чтобы узнать день своей смерти. Как это выглядит со стороны? Какие-то люди обращаются к адвокату Шершневу за разрешением некой юридической проблемы. А заодно видят на его столе стопку книг по астрологии. Держать литературу такого рода никому не возбраняется, ведь верно? И от нечего делать эти люди просят адвоката предсказать будущее. Шершнев отвечает, что бесплатно он даже страницу не перевернет. Договаривается о сумме… весьма значительной, надо сказать. Сумма поступает на счет фирмы или вносится наличными, а в один из дней человек, от которого деньги поступили, отбрасывает туфли… pardon, тапки. И ни к чему невозможно придраться… Кроме того, что все эти люди умирают по одной и той же причине – от сердечного спазма.
– Секундочку, – пробормотала Алёна. – Что-то я ничего не могу понять. То есть все эти люди платят ему за свою смерть?!
– Да ну, глупости какие, – раздраженно сказал Бертран. – Где вы видели таких идиотов? Дело обставлено очень хитро, очень умно, вот что! Предположим, вы или Марина пришли к этому Шершневу, чтобы, как это у вас в России принято выражаться, заказать, ну, условно говоря, меня.
– Боже сохрани! – очень пылко воскликнула Марина, и Алёна мысленно усмехнулась, поняв, до какой степени Марину раньше волновала судьба ее старшей сестры и как же она довольна своим бо фрэром. Однако самой Алёне тоже был очень симпатичен этот Бертран Баре, поэтому она столь же пылко присоединилась к Марине:
– Тьфу, тьфу, тьфу, о присутствующих не говорят, на себя не показывают!