Поцелуй с дальним прицелом Арсеньева Елена
– Условно говоря! – повторил Бертран, наставительно подняв палец. – Итак, вы приходите, но называетесь не своим именем, а моим.
– Но вы ведь мужчина? – с некоторой неуверенностью проговорила Марина. – Как же я или Алёна можем представиться Бертраном Баре? Нам что, переодеваться, гримироваться надо?
– Кажется, я сделал правильный выбор, когда женился на Кате, – раздраженно проворчал Бертран. – Она понимает хотя бы половину из того, что я говорю!
«Ну да, конечно, а мы дуры набитые!» – обменялись взглядами Алёна и Марина.
– Поосторожней, Бертран, – подал голос молчавший доселе Морис. – Честно говоря, я что-то тоже не вполне…
– Мон Дье! Да ведь Шершневу безразлично, кто к нему явился на прием. Главное, что в его бумаги, которые он представляет в налоговые органы (а надо сказать, что этот мсье – очень прилежный налогоплательщик), будет занесен именно тот человек, которого вы заказали! И которому предстоит умереть! Теперь понятно?
– Погодите, погодите! – мигом оживилась наконец-то все понявшая Алёна. – Но ведь это очень просто… надо всего лишь добраться до его отчетных документов. И посмотреть, чьи имена там значатся. И предупредить тех людей, что на них может быть открыта охота.
– И предстать перед судом по обвинению в оскорблении личности и клевете, – кивнул Бертран. – Далеко не каждый клиент Шершнева – потенциально заказанная личность. Может быть, два, а то и один из полусотни, ясно вам? Его адвокатская контора берется за огромное количество дел, но сам он при этом ведет лишь немногие процессы. Он, собственно, не держит у себя большого штата юристов, а является как бы брокером на юридической бирже, сводит адвокатов с клиентами, получая за это очень немалый процент.
– Посредник! – пробормотала Алёна.
– Pardon? – переспросил Бертран.
– Я говорю, что он везде является посредником, и в основной фирме, и в тайной. Харон – это ведь тоже посредник между миром мертвых и живых.
– Вот именно. Кстати, его основная фирма так и называется – «Intermйdiaire». По-французски это именно «Посредник».
– И все равно! – упорствовала Алёна. – Если бы удалось проследить эти записи, а также выяснить, вместо кого из клиентов приходили их друзья, родственники и знакомые…
– Безусловно, – покладисто кивнул Бертран. – Сделать что-то в этом роде возможно. Но ведь никаких доказательств нет! И быть не может. Во-первых, в префектуре полиции того округа, где находится его фирма, у него есть свой человек – его приятель и кузен Гизо, который, как я предполагаю, держит Шершнева в курсе всех планируемых против него проверок. Кроме того, в уничтожении доказательств Шершневы вообще знают толк!
– Их что, там несколько? – удивилась Алёна.
– Ваш спаситель – третий из династии. Все они носят одно и то же имя. Основателем считается дед теперешнего Никиты, затем к делам подключился его отец, однако он умер, едва дожив до пятидесяти, нынешнему владельцу фирмы сорок пять…
«Ага!» – многозначительно подумала Алёна.
Ни к чему особенному это «ага», строго говоря, отношения не имело. Ну подумешь – сорок пять, ну подумаешь – на пять лет больше, чем тебе самой, ну подумаешь, выглядит моложе… Ты же в последнее время ударяла по младшему поколению, подруга! Последнему предмету твоих вздохов сколько? Двадцать пять! Для тебя сорок пять – это ведь просто дед!
Кстати, только что было упомянуто о каком-то деде…
– А почему вы сказали: основателем считается его дед? Что значит – считается? А кто был этим основателем в действительности?
– Насколько мне известно, фирму «Passeur» зарегистрировала в 1922 году некая русская дама, эмигрантка. Фамилию ее не помню, однако она у меня где-то записана. Зарегистрировать-то она ее зарегистрировала, но, такое впечатление, чего-то со своим компаньоном, первым Шершневым, не поделила. Дама эта внезапно скончалась… угадайте от чего? Ну да, от сердечного спазма. Ее муж спустя какое-то время разделил ее участь. Очевидно, имел неосторожность высказать Шершневу какие-то подозрения. Беда в том, что оба эти дела остались на уровне подозрений, сведения о них у меня только из газет того времени – сведения весьма противоречивые! Подозрения падали на мужа той дамы, потом, как я уже сказал, он тоже умер… У Шершнева имелось алиби, дочь супруга, она же падчерица убитой дамы, никаких претензий к нему не высказывала…
– Ага! – возбужденно воскликнула Алёна. – А может быть, эта дочь и была заинтересованным лицом, которое побудило первого Никиту организовать то убийство? Мечтала о наследстве, к примеру…
– Такая мысль мне тоже приходила в голову, – кивнул Бертран. – Дело осложняется тем, что к тому времени эта особа уже вышла замуж за очень богатого человека. Правда, причины для убийства могут быть не обязательно материальные, однако, судя по прессе, мадам Викки Ламартин (именно так звали дочь) была вообще вне подозрений. Очень возможно, что она и впрямь не имела к смерти своих родственников ни прямого, ни косвенного отношения. А вот что в этом не был замешан первый Никита… плохо верится!
– Да бог с ним, с первым Никитой, – отмахнулась Алёна. – Как же третьего-то вывести на чистую воду?
– Единственным способом, – зеленые глаза Бертрана алчно сверкнули. – Получить доступ в его офис, к его бумагам. Установить, кто находится в настоящее время в числе его клиентов, а потом проверить каждого – на предмет родственных связей, на предмет выгоды, которую каждый из родственников или знакомых будет иметь от смерти этого человека. Работа совершенно безумная, огромная работа, и какому-то частному детективу она, конечно, не под силу, тут нужен размах, нужны люди, помощники. Если бы мне в руки случайно попал какой-то компромат, однако на случай надеяться – это уж последнее дело! – Он вдруг ахнул, взглянув на часы: – Мон Дье, мне пора! Жене нужны лекарства в виде детективов!
И начался неизбежный обряд целования. Французы беспрестанно целуются, надо или нет, по поводу и без повода, однако при встрече и прощании – непременно, четырехкратно. Ничего эти поцелуи совершенно не значат – так, милая любезность, не более чем обычай, иногда приятный, иногда нет. К примеру, приходящая горничная в доме Мориса и Марины – негритянка. Но ведь и с ней приходится целоваться, хоть умри!
С другой стороны, если бы Алёна встретилась с киллером Шершневым где-нибудь в гостях, им бы тоже пришлось обменяться милыми поцелуйчиками… Чем плохо?
Тем временем обряд завершился. Бертран ринулся к двери, однако на пороге обернулся:
– Кстати, Алёна… если вам для нового романа понадобится интервью с французским частным детективом, охотно окажу вам такую любезность. Мой офис здесь в двух шагах!
И он сунул Алёне свою визитку.
Пока Марина и Морис провожали гостя, Алёна успела бросить на визитку вороватый взгляд. Кроме имени, адреса и телефона, там было приписано по-русски: «Позвоните! Есть важное дело!»
Алёна, прочитав это, только головой покачала.
Правда что – типичный француз. Уже и свиданку красивой девушке назначил! И когда только успел написать?! Хорошо, что Марина не видела этого. Ох уж эти мужчины!!! Похоже, не так-то уж и повезло Марине с бо фрэром, а ее сестре Катерине – с законным супругом!
Франция, Париж, 80-е годы ХХ века.
Из записок
Викки Ламартин-Гренгуар
Очень уютную и нарядную дачу, где мы в Финляндии были в карантине, держала финская владелица, а дочь ее была замужем за русским морским офицером. Фамилия его была, если теперь ничего не путаю, Мошков, а как звали финскую хозяйку, разумеется, по истечении стольких лет мне не вспомнить, да и не велика беда – пусть будут все Мошковы. У них в ту пору стояло много русских, были даже офицеры Юденича, которые попали сюда после провала своего похода и еще не получили новых документов на жительство в Европе.
У них были затравленные лица: ведь все вновь прибывшие из Петрограда сразу начинали спрашивать их, почему они не сумели взять города, почему повернули назад, хотя были уже почти у Нарвской заставы, ведь до нее оставалось лишь несколько переулков? Никто их не укорял, но в вопросах и ответах звучали отголоски горьких, непролитых слез, и офицеры объяснялись с таким выражением, как будто оправдывались на суде. Верно, они чувствовали себя виноватыми. Они говорили, что ждали хоть одного выстрела в городе, который дал бы знать о петроградском восстании в их поддержку, хоть какого-то сигнала. Но его так и не прозвучало. Они решили, что не встретят помощи, к тому же их сбил с ног внезапный – за пятьдесят километров от города! – уход назад англичан вместе с их танками. Разведка не была поставлена, связи с Петроградом ни у англичан, ни у Юденича не было: не знали они, что от этих танков петроградский гарнизон во главе с Троцким панически бежал, и кабы сыскалось у офицеров больше решимости и отчаяния умереть…
Видимо, Бог вовсе отвернулся от России: это я тогда говорила и говорю теперь.
А впрочем, довольно об этом. Я ведь не исторические хроники веду, а краткие записки своей жизни и своей любви…
На даче Мошковых было очень приятно и хорошо: тепло, чисто, даже обед можно было выбирать, заказывать – пусть и скромный, ведь кормили нас даром, то есть на деньги финского правительства и Русского комитета, – но все же это была нормальная еда, а не совдеповские унизительные помои. Впрочем, можно было даже кое-что покупать себе в лавках Териоки: Никита сразу дал мне около трех тысяч финских крон, которые поручил ему мой отец. Но мне ничего не хотелось – ни вещей новых, которые здесь были до крайности безвкусны, ни еды: меня тошнило при виде масла и мяса, которых я перед уходом из Петрограда переела, а пуще всего тоска меня брала, такая тоска! Мучили две мысли, первая: я навеки покинула Россию, Петербург… Я во сне видела наш дом на Кирочной улице, Волгу видела, Нижний Новгород, который я всегда любила, Сормово, где мы жили, когда отец директорствовал там, а уж бабушкины-то Новики меня в воспоминаниях доводили до слез… А вторая мысль была о том, что я умру от любви к Никите, если мне не удастся завладеть им.
Повторюсь: на даче было много приятных мужчин, и по их взглядам я могла видеть, что нравлюсь. Молодость брала свое (эх, эх, давненько я не употребляла этих слов, все больше бормочу теперь: старость – нет, не люблю так говорить, предпочитаю говорить «возраст», хотя от перемены мест слагаемых сумма не меняется! – возраст-де свое берет!), я снова стала выглядеть как раньше и охотно танцевала с офицерами на втором этаже, в музыкальном полутемном салоне, где на стене висел только один канделябр, но стоял замечательный Стейнвей, и знаменитый пианист Соловьев каждый вечер с восторгом играл на нем вальсы Штрауса, душу отводил, потому что в Петрограде у него не было рояля – отчего-то большевики его сразу у Соловьева реквизировали, да еще и расстрелом пригрозили, как если бы его Стейнвей (у него тоже был прежде инструмент этой фирмы) был чем-то опасен для их режима. Впрочем, в Европе в то время уже танцевали другие танцы, в России вовсе неизвестные, под синкопированную музыку, танго меня очаровало, мне от этих мелодий плакать хотелось… любовь уничтожала меня.
Мы танцевали с Корсаком, но хоть он и выглядел гибким и стройным, а танцевал плохо, вечно путал фигуры… как-то раз обмолвился, что танцев не любит, но нарочно выучился, чтобы не отстать от Никиты, который, как выразился Корсак почти с негодованием, «ловок в этом, словно наемный танцор в кабаке».
Похоже, Никита был одинаково «ловок» во всем, за что ни брался!
Самого его я видела мало: он крутился между дачей и Гельсингфорсом, где находился Русский комитет, хлопотал о наших документах. Мне и Корсаку он посоветовал быть осторожней в новых знакомствах: Финляндия в то время была местом пересечения нескольких европейских разведок, в том числе и русских, белогвардейских, да и красные тоже начали устанавливать какие-то шпионские связи… Короче говоря, очень просто можно было попасть в неприятную историю, поэтому мы с Корсаком много времени проводили вместе, гуляли, катались на лыжах, болтали. Мне хотелось как можно больше узнать о Никите, я постоянно пыталась наводить разговор на эту единственную интересующую меня тему, но Корсак говорил о нем скупо и неприязненно, хотя дружили-то они с детства. Не скоро я поняла, что Корсак друга своего именно что с детства ненавидел и завидовал ему, причем чем дальше, тем больше. Он был из тех людей, которым добра нельзя делать – это их унижает, они потом мстят своим благодетелям за унижение. Никита, наверное, все понимал, он ведь был очень проницателен, несмотря на молодость свою, слишком много повидал и перестрадал, слишком много узнал о людях, да и любовь к такой женщине, как моя мачеха, заставила его духовно повзрослеть (это я уж потом, гораздо позже поняла, когда увидела их вместе и поняла их отношения), однако он всегда был прежде всего человеком долга, дружбу воспринимал тоже как исполнение некоего долга, оттого и спас Корсака, оттого и возился с ним.
Единственное, о чем Корсак рассказывал мне много и охотно, это о любовных похождениях Никиты. По его словам выходило, что такого ловеласа свет не видывал! Потом я узнала, что это было вранье: да, Никита многих женщин сводил с ума, но сам хранил нерушимую верность своей Прекрасной Даме. Хорошо, что я этого тогда не знала, иначе бы вовсе умерла от горя. А в ту пору я рассуждала враз и умно, и глупо: когда у мужчины много женщин, значит, у него никого нет, а вот когда одна – это уже хуже… У меня оставалась надежда стать для него хотя бы одной из многих – для начала, а потом сделаться единственной.
Я уже поняла, что первого шага от него не дождусь, значит, придется действовать самой. Гордости у меня к тому времени вовсе никакой не осталось, любовное томление всю ее изнурило. Искала я только случая, чтобы застать Никиту врасплох, ждала его приезда. И вот он примчался на дачу – оживленный, радостный, непривычно улыбчивый – и сообщил, что наши визы будут готовы через неделю после Нового года.
Мы все спохватились: да ведь завтра Новый год! Конечно, речь шла о европейском празднике, по новому стилю. Его и большевики установили в России, да кто из нас их установления раньше принимал всерьез? Все и 18-й, и 19-й встречали по-старому, что выходило 13 января нового стиля. Но теперь мы жили в Европе, приходилось применяться к другим порядкам. Впрочем, все русские увидели в этом только возможность отпраздновать Новый год дважды: и по-новому, и по-старому.
В Финляндии в то время был уже сухой закон, ничего нигде нельзя было купить; правда, Никита чудом раздобыл в Териоках какого-то алкоголя, неизвестного ранее науке, да и у Мошкова, как у всякого моряка, пусть и бывшего, имелся «в капитанской каюте» некоторый припас и рому, и коньяку, и вина белого, и водки смирновской. Увы, шампанского нельзя было достать ни за какие деньги, мы очень этим сокрушались, особенно я, потому что пить вообще не умела и не любила, знала только праздничное шампанское. И вдруг, когда мы все наши напитки враз откупорили и начали разливать по бокалам, чтобы выпить за встречу Нового года и за исполнение желаний, оказалось, что принесенное Никитой финское питье очень напоминает шампанское: во всяком случае, оно выстрелило пробкой в потолок, облило нас пенистой струей и заиграло в бокалах.
При виде этой игры невероятное счастье меня охватило. Нетрудно догадаться, исполнения какой мечты я себе пожелала, и это внезапно возникшее «шампанское» стало для меня как бы пророчеством, что возможно даже невозможное. А на деле в бутылке оказалось не шампанское, конечно, а какое-то жуткое пойло, чуть ли не самодельное, и оно вмиг ударило мне в голову. Совершенно ничего не помню из той вечеринки… промельки какие-то остались…
Вот Соловьев за Стейнвеем… музыка, музыка, музыка… «Adios, pampa mia!» – прекрасное танго, я его на всю жизнь запомнила. «Прощай, моя родина!» – для нас, для русских, это название исполнялось особым смыслом, однако в музыке этой было что-то невероятно любовное, страстное…
Вот я танцую танго с Корсаком, и он сильно, грубо прижимает меня к себе, а я хохочу и отстраняюсь… Вот я танцую с Никитой – он и впрямь двигается легко, ведет меня умело, даже и фигур можно не знать, чтобы следовать за ним, нужно только его слушаться, что я и делаю. «Adios… adios, pampa mia!» Видимо, у нас хорошо получается, слаженно, поэтому нам аплодируют зрители – все, кроме Корсака. Я танцую с Никитой и прижимаюсь к нему, и теперь уже осторожно отстраняется он… Потом я танцую с Мошковым, но тут уж никто ни к кому не прижимается – он просто смотрит на меня с тревогой и говорит с отеческой лаской в голосе: «Ох, милая девочка, не натворите бед! Идите-ка вы лучше спать!»
Это показалось мне наилучшим из всех советов в мире.
– Отлично, я иду спать! – остановилась я посреди танца. – Покойной всем ночи!
И не успел никто и слова сказать, не успели как-то меня остановить, а я уж выскочила из залы и вихрем понеслась в свою комнату. Там мигом стащила с себя платье: оно было из новых, купленных уже здесь, в Финляндии, страшненькое какое-то, но мне тогда, помню, к лицу было все, что ни надену (ну совершенно по Пушкину: а девушке в осьмнадцать лет какая шапка не пристанет?!), это и определило мою дальнейшую судьбу в Париже, к слову сказать…
Итак, я разделась, завернулась в халат – между прочим, тот самый, спасительный, маскировочный, купальный, в котором я переходила Финский залив; теперь, отстиранный, отпаренный, он сел, в размерах уменьшился и, за неимением лучшего, служил мне пеньюаром – и, словно призрак, понеслась по коридору к той комнате, в которой жил Никита. Во время своих приездов он делил эту комнату с Корсаком, но о его существовании в те минуты я вовсе забыла, думала только: вот комната Никиты, здесь я его дождусь, нынче он от меня не сможет отстраниться. Я хотела лечь в его постель и дождаться там, я была убеждена, что он не устоит, увидев меня, а если понадобилось бы, я готова была его силой взять… или умолять на коленях… Теперь нужно было только терпения набраться, чтобы не умереть в ожидании его.
Ну, вот и дверь. Меня вдруг ударило ужасом: а что, если заперто? Что тогда? Весь мой план рухнет!
Наверное, окажись дверь заперта, я бы ее выломала, ей-богу, в таком страшном жару горела, в таком чаду были мои мысли и чувства. Но дверь легко отворилась, я влетела внутрь, мельком удивившись, что в комнате светло, – и увидела Никиту, но не в старом пиджаке, в каком он был на вечеринке, а уже в короткой бекеше, словно готового куда-то идти – гулять, как решила я.
Никита уставился на меня и недоумевающе моргнул. Впервые я увидела выражение растерянности на этом непроницаемом лице… В следующее мгновение я уже ничего больше не видела, потому что кинулась к нему на шею, прильнула, обвилась вокруг него и принялась целовать, отчаянно шепча:
– Любимый мой, любимый… Любимый мой! Не уходи, останься со мной, возьми меня, возьми меня! Я люблю тебя!
Ну уж, конечно, теперь я не могу вспомнить дословно, что тогда шептала, – но что же еще, какие бы еще слова пришли в мою глупую, воспаленную голову?
Я шептала снова и снова, целовала горячей и горячей, однако постепенно стала соображать, что на поцелуи мои никто не отвечает, ничьи руки вокруг меня не сжимаются, что Никита не только не тащит меня в постель, но и вообще стоит недвижимо, а дыхание его так легко и спокойно, как если бы перед ним была не полуобнаженная и весьма красивая (без ложной скромности!) влюбленная девушка, а… ну, не знаю кто, безногий финн из нарядной избушки, его агент, к примеру!