Государева невеста Арсеньева Елена
Маша не думала ни мгновения: вскочила на подоконник и, тихонько ахнув, ступила на узорчатый карниз, опоясывающий дом.
Она сделала два-три трепетных шажка, цепляясь за стену, и смогла ухватиться за плющевую плеть, тянущуюся от земли до крыши. Но, как только Маша отцепилась от стены, плеть качнулась, Маша невольно потянулась за ней – и, не успев глазом моргнуть, повисла на лиане, поехала по ней, ощутив острую боль в ладонях… и очутилась на земле истинным чудом прежде, чем плеть хрустнула и оборвалась, опутав Машу своими кольцами.
От изумления она осталась сидеть на корточках, прикрытая остро пахнущим месивом из веток и листьев, и это спасло ее от взгляда разъяренной тетушки, которая высунулась из окна, но не увидела ничего, кроме черно-белой ночи. Послышался ее новый вопль, исполненный ярости и разочарования, а потом все стихло, и Маша осмелилась наконец выбраться из своего душистого укрытия, чтобы увидеть, что окно в ее комнате уже закрыто изнутри…
Она растерянно огляделась, вынимая из волос листья и древесную труху, и с изумлением обнаружила, что соловей-то все еще поет! И, движимая тем самым нерассуждающим любопытством, которое заставляет людей совершать судьбоносные поступки, она вошла в белоснежные, благоухающие заросли черемухи и уже через несколько шагов увидела того, кого искала.
Только это был не соловей.
Она увидела высокого мужчину – черного, как черная тень стволов, тонкого и стройного, который стоял, сложив руки у рта, и высвистывал те самые томительные соловьиные трели, которые выманили Машу в сад.
Его лицо недолго пряталось во тьме: лунный луч проник сквозь ветви, и Маша разглядела малую свистулечку в руках незнакомца. Да нет, почему же незнакомца? Ведь это был Бахтияр!
– Tы! – возмущенно выкрикнула Маша, и Бахтияр, сильно вздрогнув, открыл свои самозабвенно зажмуренные глаза. – Это не соловей! Ты свистел? Зачем?
Он не сразу смог ответить, глядя расширенными черными глазами в ее разгоревшееся лицо. Потом разомкнул губы:
– Да так… свистел, как бюль-бюль [8]: думал, может, высвищу какую-нибудь себе пташку… слетит она ко мне со своего нашеста. Вот видишь – и высвистел.
– Я не к тебе, – заносчиво промолвила Маша, – я только поглядеть, кто тут заливается.
– Я и заливаюсь, – ответил он, – значит, ко мне.
Маша резко повернулась, собираясь уйти.
– Что ж ты не на балу? – спросил Бахтияр. – Гости еще не разъезжались. Пляшут в честь твоего счастья, а ты…
При слове «счастье» Маша резко обернулась. Круглое, мальчишеское лицо Петра, круглые, кошачьи, возбужденные глаза вдруг возникли перед внутренним взором, и Маша содрогнулась от неодолимой неприязни. Счастье! Ничего себе – счастье!
– Зазябла, джаным? [9] – тихо промолвил Бахтияр, делая к ней шаг. – Вели – согрею…
Она только глазами на него повела, только глянула – а он вдруг рухнул на колени, обхватил ее ноги и, не успела ошалевшая от неожиданности Маша даже пискнуть, принялся покрывать поцелуями ее бедра, живот, и губы его опаляли ее кожу даже сквозь ткань.
– Что это? Что ты? – выдохнула Маша, теребя, гладя черную кудлатую голову, приникшую к ней, не понимая, то ли отталкивает ее, то ли прижимает к себе еще крепче.
Чтобы не упасть, Маша схватилась за него, и его горячие руки накрыли ее дрожащие пальцы.
– Помнишь, говорил – покажу счастье? – хрипло прошептал Бахтияр. – Показать, звездочка рая?
Маша молчала, ловя выражение его глаз – и не видя ничего, кроме жидкого лунного серебра, наполнившего их до краев.
Страшно вдруг стало, жутко. Словно ступила на талый ледок – знает, что рухнет, не может не рухнуть, уж и трещинами весь пошел! – а безрассудное сердце манит идти дальше, еще дальше… Слезы подкатили к глазам от этого страха, и Бахтияр, поднявшись, прошептал жарко: «Не бойся, русская роза!» – прямо в ее дрожащие губы.
Она успела вздохнуть только разочек, а он накрыл ее губы своими, стиснул, быстро обласкал языком – и оторвался от нее, и приник опять, при каждом поцелуе глубоко проникая языком в ее рот – и отдергивая, и еще, и еще раз, и снова, в завораживающем, непрерывном чередовании. Их слившиеся тела колыхались в ритме этих резких, отрывистых поцелуев.
Остатки девичьей осторожности, чудилось, вскрикнули в ее голове на разные голоса: матушкин, теткин, нянькин, на голоса подружек, с ужасом и восторгом смакующих подробности судеб невест, доставшихся женихам распечатанными… И холод пробежал по оголенным Бахтияром плечам, когда представилось, будто кто-то, столь же случайно, как и сама Маша, вдруг забредет в эти заросли и увидит государеву невесту в объятиях черкеса! Но тот, казалось, разгадал ее мысли, потому что подхватил Машу на руки, прошептал, приникнув пылающими губами к ее груди:
– Не бойся ничего! Никто не увидит! Никто не узнает! Уйдешь от меня, какая пришла, не сорву я чадру с твоего лона! – И торопливо зашагал в глубь сада.
Маша откинулась в его руках, чувствуя жгучий восторг от того, что поступает наконец-то не по теткиной, не по отцовой воле, а по своей, по своей!
Казалось, страсть несла Бахтияра на крыльях, ибо в считаные мгновенья он оказался довольно далеко от дома. Место это называлось «Каменный сад»: здесь среди разнообразно подстриженных кустов стояли камни самых причудливых очертаний. Это была уже граница владений Меншикова: за забором чернела Преображенская роща, и здесь можно было не опасаться случайного взгляда.
Бахтияр опустился на колени, заставив Машу повернуться к себе спиной и тоже стать на колени. От удивления она подчинилась, как кукла, ежась от поцелуев, которыми он осыпал ее плечи. Вдруг Бахтияр резко толкнул Машу вперед, так что она упала плашмя, а потом, подхватив ее под бедра, поставил на четвереньки вплотную к себе, задирая юбку.
Блаженства забытья как не бывало! Маша закричала от страха, рванулась вперед, упала. Бахтияр навалился сверху, шарил по ее спине, но Маша так билась под ним, что он придавил ее ноги коленом и, запаленно дыша, прохрипел:
– Погоди! Потерпи! Это в первый миг больно – потом стерпишь! Я ж для тебя как лучше, не то прорву тебя – жених-то потом сразу поймет, что не девка!
Маша никак не могла взять в толк, что он там бормочет, что намерен сделать с ней, – чуяла лишь, что нечто ужасное, и рвалась, охваченная ужасом, пытаясь сбросить с себя Бахтияра.
Каким-то образом Маша исхитрилась вывернуться из-под него, но встать на ноги не успела: разъяренный Бахтияр резко перевернул ее на спину, схватил под коленки так, что она закричала от новой боли, и замер меж ее широко раздвинутых чресел.
– Не хочешь по-моему? – шепнул злобно, глядя в ее разверстое лоно. – Ну так получи!
Маша приподнялась, силясь оттолкнуть его, свести ноги, пронзительно закричала, не помня себя, и вдруг Бахтиярова хватка разжалась, и ноги ее безвольно упали наземь.
Какие-то мгновения она лежала, с ужасом ожидая, что черкес опять накинется на нее, но вдруг увидела над собою нахмуренное светлоглазое лицо, услышала торопливый встревоженный голос:
– Жива, красавица? Жива? Он сделал с тобой стыдное? Ну? Говори!
Незнакомец сердито тряхнул ее – у Маши мотнулась голова, как у куклы, клацнули зубы.
– Н-не-е-ет… – выдавила она. – Господь миловал…
– Вот уж правда что! – отозвался незнакомец. – Ну, коли так, убивать его до смерти я не стану, разве что поучу немного.
И он оглянулся, так что Маше сделался виден лежащий ничком Бахтияр. Маша с отвращением вскрикнула, закрылась рукою, однако незнакомец ласково отвел ее ладони от лица:
– Ничего не бойся, милая! Он тебя больше не тронет. Иди своей дорогою. Да впредь будь осторожнее с этакими дьяволами!
Маша, моргая, вгляделась в его лицо: светлые глаза смеялись, искры лунного света шаловливо плясали в них, – нерешительно улыбнулась в ответ… да вдруг, вспомнив, что ему привелось увидать, повернулась и опрометью кинулась прочь, в глубину сада, не чуя под собою ног от лютого стыда.
4. «Юнец зело разумный»
– А может статься, вся беда в том, что вы премного от него ждете того, чего он дать не в силах?..
– Ну вот еще! – проворчал Алексей Григорьич. – Не в силах! Сам не может – стало быть, надобно втемяшить ему, что надобно!
Василий Лукич Долгоруков, двоюродный брат Алексея Григорьича, помалкивал. Ему понравилась осторожная точность вопроса, заданного племянником Федором; нравилось, как сдержанно, словно пробуя ногою зыбкую почву, он говорит:
– Нравственная физиогномия одиннадцатилетнего ребенка не может быть точно определена. Однако я слышал, будто сестре своей он написал особенное письмо, в котором обещал подражать Веспасиану [10], который желал, чтобы никто никогда не уходил от него с печальным лицом.
– Да ну?! – вытаращил глаза Алексей Григорьич. – Это откуда ж ты успел такое вызнать?
Молодой князь Федор небрежно повел бровями, словно хотел сказать: «А, так, мелочь, сорока на хвосте принесла!» Однако Василий Лукич мысленно похлопал в ладоши: всего только два-три дня, как племянник воротился из Парижа, а уж цитирует государево частное письмо. Да, похоже, прав был покойный император Петр Алексеевич, когда назвал этого долгоруковского отпрыска «юнцом зело разумным» и на десять лет заслал его, тогда вовсе мальчишку зеленого, за границу: изучать языки, историю мировую, чужеземные обычаи, а пуще – ту хитрую науку ставить подножку целым государствам, коя именуется тайной дипломатией. Василий Лукич знал, почему вернулся племянник. Всесильный Меншиков делал все более крутой крен в сторону союза с Австрией, еще в 1726 году заключив договор с нею, что означало согласованную политику в отношении Польши, Турции и Швеции. Франции при таком раскладе места в планах России как бы и не нашлось. Конечно, можно было сколько угодно отговариваться тем, что русские-де обиделись, когда Людовик XV предпочел цесаревне Елизавете Петровне Марию Лещинску, дочь экс-короля Польши Станислава. Но ведь из ста принцесс, которые могли бы претендовать на французский престол, были отвергнуты 99, а ни одна из этих стран не объявила Франции войну, не отозвала своих послов, не подстроила втихомолку пакость, так что мотивы русских сочли несерьезными. А зря! Этот маневр Меншикова тоже был следствием изменившегося отношения светлейшего к юному Петру – по матери родственнику австрийского монарха. Все это не могло не сказаться тотчас на судьбе всех русских дипломатов во Франции.
Князь Федор, как умный человек, пожелал своими глазами увидеть, что происходит на его родине, и глаза сии оказались, по мнению Василия Лукича, достаточно зоркими.
– Конечно, светлейший князь весьма умный человек… – пробормотал Федор.
– Для спокойствия и чести России было б лучше, если бы он оказался не столь умен! – вспыхнул Алексей Григорьич.
Василий Лукич обменялся понимающим взглядом с Федором: спокойствие и честь России для Алексея Долгорукова означали прежде всего его собственное спокойствие и честь.
– Ну что ж, – пытаясь отвлечь сердитого дядюшку, сказал князь Федор, – новый государь приветлив, народ с удовольствием приписывает ему черты великодушия, доброты, снисходительности, которые сделали бы из него примерного царя. И он вовсе не так уж похож на деда, как можно было бы опасаться.
– Это уж точно! – усмехнулся Василий Лукич. – Они схожи лишь по двум статьям: оба в отроческом возрасте получили самодержавную власть, и оба не терпели никаких возражений, непременно требовали, чтобы все делалось как им хочется. – И добавил с невольным вздохом: – У того, старого, прежнего, во всем была видна любознательность, желание научиться и создавать новое, а наш, теперешний, только и повторяет, что знатным особам нет необходимости быть образованными, а царь, как он есть выше всех, вовсе не нуждается в надзоре людей, которые имели бы право его останавливать.
– Вот как? – присвистнул Федор. – Так чего же вы тогда боитесь, судари мои? Все само собою в вашу пользу сделается!
– Это каким же манером? – сухо поинтересовался Алексей Григорьич, которого, в отличие от двоюродного брата, немало раздражали эти новые, кичливые Федькины замашки. Ишь, прикатил из заморских земель, знать ничего не знает толком о тутошних делах, а держится так, будто все это время просидел где-то в схороне, украдкою наблюдая враз за всем, и лучше прочих ему ведомо, что и как станется! – Это каким же манером, желательно мне узнать?
– Да таким, очень простым, – проговорил Федор, небрежно пожав плечами, – что если царь молодой и впрямь к посторонней указке нетерпим, то он скоро Александра Данилыча от себя отринет, ибо, сколь мне ведомо, тот коня в поводу не ведет – непременно стреножить норовит.
Василий Лукич закхекал, подавляя смешок: юнец ему нравился все больше.
– Ждать, говоришь… – пробормотал Алексей Григорьич. – Ждать да догонять – хуже некуда. Ах, ежели б удалось Алексашку пред царем обнести [11], да и лгать-то ведь не надобно – есть за что!
– Да хоть бы за указы прекратить сборы, самовольно установленные Малороссийской коллегией, прекратить ее фактическое управление сей провинцией, а в Малороссии на октябрь назначить выборы нового гетмана, – подсказал Федор как бы между прочим. – Что сие, как не ущемление великодержавных интересов? Прав был Петр I, когда после измены Мазепы не доверял уже стране, где лица, стоящие вверху, заявили себя неискренними друзьями России! Скоропадский, человек недалекий, нестойкий, был именно нужной фигурою на посту гетмана, всецело подчиняясь верховной власти.
– Ну, Данила Апостол, коему светлейший прочит гетманскую булаву, тоже не орел, – уточнил Алексей Григорьич. – Ему на восьмой десяток перевалило, будет кости на печи греть и все по российской указке делать.
– Возможно, что так, – согласился вежливый Федор. – Но будет создан, как говорят англичане, прецедент, случай: выборы! Умрет Данила Апостол – малороссияне пожелают выбирать себе другого гетмана, и кто поручится, что на этот пост не встанет человек, для коего национальное самосознание не окажется выше державных интересов?
– Национальное самосознание? – с некоторым трудом выдавил из себя незнакомое словосочетание Алексей Григорьич. – Это что еще за птица такая?!
– Гордость за то, что он хохол, а не кацап, – объяснил князь Федор предельно просто. – Умные люди уверяют, что национальное самосознание является лучшей объединительной силой для того или иного народа, но ничто не служит разъединению его с другим народом, национальной розни лучше, чем его национальное самосознание. Это закон, которого избежать невозможно!
Братья Долгоруковы переглянулись, потом Алексей Григорьич вздохнул:
– Не умничай, Феденька. Больно мудрено ты говоришь, а главное – кой хрен молодому царю в этом национальном как его там?! Ему проще войска в Малороссию вести, но думать про это вот… тьфу, и не выговорить! Нет ли у тебя еще какой мыслишки, попроще?
Глаза Федора блеснули, и Василий Лукич насторожился. Сейчас станет ясно, способен Федька только словами играть или же с него все-таки толк будет.
– Вы, дядюшка, упоминали, что ваш Иван совместно с Александром Меншиковым к персоне государевой приставлен?
– Да. И сказывал Ванька, царь при том Александре скучает и впадает в уныние.
– Вот и славно! – стукнул себя кулаком по колену Федор. – Надобно усилить сие, надобно усугубить влияние Ивана на царя! Да чтоб втихомолку он возбуждал в государе нерасположение к Александру, а стало быть, и к светлейшему князю. Меншиковы его заставляют учиться да в Совет ходить, а Иван пусть его к забавам приучает веселым, на охоту водит… ежели не ошибаюсь, царь к охоте весьма пристрастен?
– Столько пристрастен, что даже после обручения своего умчался на охоту! – злорадно сообщил Алексей Григорьич. – То-то рожа у Данилыча вытянулась!
– Теперь об обручении, – кивнул Федор.
– В нем-то вся и загвоздка! – перебил его Василий Лукич. – В результате брака царя со своей дочерью Меншиков, до седых волос так и не научившийся грамоте, может породниться с царским домом и стать регентом при несовершеннолетнем государе. А это погибель для всех, кто ему осмелился противоречить хоть в малой малости – как я, например, когда помешал этому гладивому [12] получить еще и титул Курляндского герцога!
– А ежели обручение будет расторгнуто? – спросил Федор с улыбкою. – Не будет брака – не будет и всесилия его высококняжеской светлости? Так ведь?
– Так, так, – враз кивнули дядюшки.
– Стало быть, нам надобно исхитриться, чтобы венчания не было, только и всего! – ласково, будто неразумным деткам, сказал князь Федор.
Алексей Григорьич минуту смотрел на него молча, потом махнул рукой, плюнул – и вышел, тяжело шибанув дверью о косяк.
Князь Федор оглянулся на второго дядюшку. Тот успокаивающе кивнул:
– Алексей горяч, ох, горяч, буен! Не любит пустых мечтаний! Однако, сдается мне… – он пытливо вглядывался в племянника, – сдается мне, ты не просто так словами бросаешься, а надеешься на что-то? Не так ли?
– Пока сказать не могу, – искренне отвечал Федор. – Пока все лишь замыслы. Твердо знаю одно: надобно вырвать государя из-под неусыпного взора светлейшего хоть ненадолго. А как сделать сие – мне надобно на месте поглядеть.
– На каком месте? – не понял Василий Лукич.
– На месте будущего сражения, – пояснил племянник. – В доме Александра Данилыча, куда я сей же час отправлюсь с визитом, точнее, с рекогносцировкою. В конце концов, когда великий государь Петр Алексеевич меня перед поездкою напутствовал, светлейший присутствовал при сем, так что и он к моим успехам как бы сопричастен. Должен же я по возвращении засвидетельствовать ему свое нижайшее почтение!
– Должен, должен, – одобрительно кивнул Василий Лукич. – А что? В самом деле, направляйся-ка ты на Преображенский остров. Там, может статься, и государя застанешь, ежели он не бьет баклуши где ни попадя.
Скинуть Меншикова, а царя окружить Долгоруковыми, Остерманом, Голицыным – с такой командою великорусский корабль вновь обретет остойчивость, хоть капитан еще в возрасте юнги, подумал с надеждою Федор. Теперь же главное – расстроить сей опасный брак, но прежде надо поглядеть, сколь опасна невеста. Приехавший из Франции, где роль женщины и любви в истории страны никогда не отрицалась, князь не мог недооценивать опасность не столько даже Меншикова, сколько его дочери. Если она не просто красива, но хитра да умна, задача в сто крат осложнится. Впрочем, слепой сказал «побачимо», вспомнил Федор малороссийскую пословицу и невольно засмеялся невпопад.
Дядюшка, который подробно и неодобрительно описывал меншиковский дворец на Преображенском острове, воззрился на него недоуменно, и Федор пояснил:
– Я знаю, где это. Сказать по правде, я там уже был сразу по приезде.
– Да ну? – не поверил ушам Василий Лукич. – И какой же в том был смысл? В тот день все мы из-под палки веселились на этом треклятом обручении, светлейшему было не до гостей. Тебя наверняка не приняли!
– А я не в гости шел, – усмехнулся князь Федор. – И камзола вот этого сияющего не надевал, и головы не пудрил. Облачился я в лопотину [13], какую у Савки, человека моего, позаимствовал, да и пошел пооглядеться, поразведать, дом посмотреть…
– Ну и чего высмотрел? – быстро спросил Василий Лукич, чуткое ухо которого уловило в голосе племянника какие-то особенные нотки.
– Да так, применился мало-мало к местности, – уклончиво ответил князь Федор и обратил на дядюшку вдруг загоревшийся любопытством взгляд: – А скажите-ка мне, дядя, кто в доме светлейшего есть такой черномазый, усатый… чечен не чечен, татарин не татарин – словом, черкес?
Василий Лукич даже не счел нужным сделать вид, что задумался, и по скорости его ответа племянник мог понять, что и в доме светлейшего у Долгоруковых есть свои люди, а потому про каждого тамошнего жителя они знают всю подноготную.
– Это не Данилычева челядь, – отмахнулся он небрежно. – Это черкес Варвары Арсеньевой, заразы этой горбатой. Ближний человек у нее, шпион и постельный угодник, Бахтияр именем… А что тебе в нем?
– Ох, сволочь же он! – с мальчишеским жаром воскликнул Федор. – Я вчера невзначай такое увидал – до сих пор с души воротит. Бахтияр этот, сучий выползень, затащил в кусты какую-то девку и норовил с нею содомский грех сотворить!
– С девкой-то? – не поверил ушам Василий Лукич. – Да разве сие творят с девками? Я слышал, лишь промеж мужчин такое ведется.
– Вот именно! – воскликнул Федор. – А когда она не далась, хотел ее простым манером ссильничать, но тут уж… тут уж…
Он умолк, и прозорливый дядюшка не смог не угадать:
– Но тут уж ты, лыцарь, вмешался, злодея осилил и красотку освободил, не так ли?
Федор смущенно улыбнулся:
– Она и впрямь красотка. Беда, рваная вся да зареванная, однако ж глаза… ноги… я таких и не видал! Яхонт! Чудо что за ноги! Крепостная небось. Я б купил…
На лицо его взошло юношеское, мечтательное выражение, и Василий Лукич в притворном ужасе воздел глаза:
– Ты мне эти афродитские дела брось, не до них сейчас! Я думал, у нас один гулеван в семействе, Ванька, ан нет – еще и заграничный ухажер препожаловал. Полно повесничать! Нашел с кем силою мериться – с безродным черкесом! Твое счастье, что вчера в темноте да переодетым схватился с Бахтияром: он Варваре-горбунье первый наушник, она ему ни в чем не откажет, а ее, злого гения, сам светлейший почитает да слушает. Встретишься в меншиковском доме с Бахтияром – рыло-то отверни, чтоб не спознал тебя нехристь этот, а он, знай, глазастый, что твой барс. Понял? Слышишь ли?
– Слышу, слышу! – рассеянно прикладываясь к дядюшкиной руке на прощанье, пробормотал Федор. – Слышу и все понимаю!
Он направился к двери и уже взялся за ручку, да обернулся – и то же выражение светлого юношеского восторга засияло в его глазах:
– А девка все ж хороша! Диво! Я б купил, ей-пра, купил бы!
– Да иди, черт! – в сердцах крикнул Долгоруков.
Князь Федор вышел смеясь.
«Юнец зело разумный!» – вспомнилось вдруг Василию Лукичу. Не больно-то…
Он всегда доверял своим предчувствиям и потом, спустя долгие годы, клял себя за то, что не схватил тогда Федора за руку, не остановил.
Но время было упущено… упущено!
5. Еще один жених
– Его высокопревосходительство светлейший князь Александр Данилович с их величеством и их высочествами изволят быть на охоте, – возвестил дворецкий, и князь Федор с трудом удержал усмешку: своего хозяина этот разряженный в сверкающую ливрею толстяк поименовал первым, даже перед императором. Воистину, сейчас Меншиков – самодержец всея Руси, хотя бы в глазах своей прислуги!
– В самом деле? – Князь Федор изобразил огорчение. – Кто же дома?
– Ее высокопревосходительство госпожа оба-граф… убей-гоф-буф-мерина… – Толстяк запутался, князь Федор поджал губы, чтобы не прыснуть: «убей-буф-мерина» было, очевидно, званием Меншиковой свояченицы, новой обер-гофмейстерины двора. Титул, полученный лишь на днях, прислуга еще не успела вытвердить. – А также Марья Александровна да Александра Александровна дома изволят быть, – продолжал мажордом. – Как прикажете доложить?
– Не трудись, друг мой, докладывать, – по-дружески попросил князь Федор. – Я дорогу знаю – сам найду кого надобно. – И он сунул монетку важному мажордому, который чуть не упал от изумления: русские крепостные были не приучены получать благодарность иную, кроме похлопывания по плечу; европейскую моду чаевых князь Федор усиленно вводил в России уже третий день – сколько был дома – и не сомневался, что она привьется. Не дожидаясь, пока дворецкий вернет на место отпавшую челюсть, князь Федор обернулся к своему камердинеру Савке, которого прихватил с собой – так, на всякий случай, повинуясь некоему предчувствию, кивнул ему – для других это было просто небрежное приказание ожидать своего барина, и только они двое знали истинный смысл сего знака, а потом спокойно прошел мимо согнувшегося в поклоне мажордома и взбежал по широкой лестнице.
Он ничуть не был огорчен отсутствием хозяина хотя бы потому, что прекрасно знал об оном отсутствии и нарочно явился в это самое время – продолжить свою тайную рекогносцировку. За тот час, который, по его расчетам, оставался до окончания охоты, он уж постарается как надо оглядеться на вражеской территории. Бог знает, что надеялся увидеть Федор, что собирался искать, но он знал по опыту, что дом часто выдает внимательному взору как самые сильные, так и самые слабые стороны своих хозяев. Какую-то слабинку Меншикова он и надеялся сыскать. Конечно, самому себе он мог признаться, что рассчитывал невзначай повстречать ту самую красотку… впрочем, так или иначе он ее найдет, не сомневался Федор. Пока же – дело!
Комнаты были пусты: правда, у дверей стояли лакеи в париках и ливреях, но они знай открывали и закрывали двери, не делая ни малой попытки помешать незнакомому человеку следовать пышной анфиладою туда, куда ему требуется.
Князь Федор немало навидался в Париже, однако не замедлил бы поклясться, что этакую роскошь, пожалуй, встречал только в королевском дворце. Иного слова, чем «великолепие», к убранству дома светлейшего применить было просто невозможно. Князь Федор был образованным человеком и ценителем искусств, а потому, глядя на полотна в золоченых рамах, достойные галереи Уффици, изящные мраморные статуи, на роспись плафонов и стен, на коллекции оружия, фарфора, китайских шелков, античной терракоты, турских гобеленов, лионских кружев, итальянских музыкальных инструментов и всего прочего, неописуемого по количеству и красоте, он отдавал невольную дань уважения Меншикову. Пусть не по потребности, а по необходимости соответствовать рангу, но временщик все же окружил себя изысканнейшей красотою, которая не могла не оказывать влияния на тех, кто живет в этом дворце или хотя бы здесь бывает. В отличие от домов других русских бар, где сокровища разных стран, эпох и стилей вынуждены были беспорядочно соседствовать, подавляя и соперничая друг с другом, здесь всему нашлось свое, выигрышное, место. Была даже шахматная комната, войдя в которую Федор аж зубами скрипнул от зависти, ибо, относясь к самой игре вполне равнодушно, он питал слабость коллекционера к редкостным наборам, а здесь были образцы уникальные, красоты поразительной! Чего стоили, например, шахматы в виде индийских богов и богинь… Но вершиной собрания, конечно, были монгольские шахматы в виде злых духов, каких только способно представить воображение, исполненных с тем тончайшим, почти сверхъестественным мастерством, на какое способны лишь азиатские мастера.
Князь Федор обратил внимание, что все эти редкости собраны здесь не только для коллекции: Меншиков любил играть в шахматы, так что он не мог отказать себе в удовольствии частенько наслаждаться этой красотою. Федор едва не расхохотался, заметив самое верное тому подтверждение: у всех белых ферзей во всех наборах были обкусаны головы! По старым временам он помнил, что Александр Данилыч всегда играл только белыми (ну разве что в партии с Великим Петром соглашался тянуть традиционный жребий), а задумавшись или оказавшись в сложном положении, снимал с доски ферзя и начинал его покусывать. Только у больших деревянных шахмат, грубых и тяжелых, стоявших прямо на расчерченном клетками полу, ферзева голова пребывала в сохранности: наверное, Данилыч поостерегся сломать зубы, грызя этот чурбан!
Вообразив сию картину, князь Федор не сдержался-таки и хохотнул, однако тотчас осекся, услыхав за дверью шаги и голоса. Первой мыслью было, что воротились охотники, однако то, что он услышал, ничуть не напоминало возбужденный разговор веселой кавалькады. Раздавались всего два голоса: один бранился, другой что-то робко бормотал.
Князь Федор оглянулся и увидел близ изразцовой печи маленькую дверь, возле которой не было лакеев: очевидно, она вела в приватные помещения. Без малейшего угрызения совести он шагнул за портьеру и приник к этой двери ухом – как раз вовремя, чтобы услышать визгливый женский голос, возвестивший с истерическими нотками:
– Зря я тебе шею не свернула в прошлый раз, потаскуха непотребная, место отхожее, подстилка зас…я!
Вот те на! Федор невольно отпрянул от двери, как будто вдохнув крепкого зловония. Дама не стесняется в выражениях! Кого же это она так чехвостит, интересно знать? Верно, служанка загуляла или вовсе уж в подоле принесла, вот и получила в полную меру.
– Да как вы осмелились, тетенька! – взорвался за дверью другой голос, высокий, струной дрожащий от гнева. – Да как у вас язык за такие слова не отсохнет!
– Блудница вавилонская! – гремела та, которую назвали тетенькой. – Быть вам с Бахтияром битыми на конюшне!
– В самом деле? – сквозь слезы во втором голосе прорвался смешок. – Неужто и он получит наконец-то по заслугам, сей блядословец [14]?
Услышав имя Бахтияра, князь Федор стал слушать еще внимательнее: тот самый черкес, о коего он позавчера так славно почесал кулаки!
– Ах ты, тварь неблагодарная! – вновь вызверилась тетенька. – Ведь кабы не он, подумай, что было бы с тобою?! А прознай батюшка? А государь? Да в монастырь на вечное векованье – вот тебе самая малая кара была бы! Статное ли дело – ночью в саду любовнику назначать свидание! А ну, говори, кто таков был с тобой, от кого Бахтияр тебя отбил?
– Бахтияр? – засмеялась девушка. – Да спасибо тому незнаемому, кто меня отбил от Бахтияра!
– Незнаемому? – словно не услышав остального, взревела тетушка. – Так ты и имени его не знаешь, хотя валялась с ним, бесстыжая?! Ну вот же тебе, вот!
Две хлесткие пощечины раздались в тишине, а вслед за тем послышался крик, исполненный такой боли и отчаяния, что князь Федор не выдержал – и распахнул дверь, не зная, что будет делать, всем существом своим желая одного – прекратить сцену, терзающую его сердце.
Он уже сообразил, что происходит расправа с той самой длинноногой девкою, которая позавчера его милостями была избавлена от докучливого черкеса, и ежели его что озадачивало, так наличие у нее какой-то тетушки (хотя почему бы и нет?) и то, что творится сие не в людской, не в девичьей, не в холодной, не в сенях, в конце концов, а в одной из нарядных хозяйских комнат. И он был немало изумлен, ворвавшись туда, ибо девки той не обнаружил (хотя недавно слышал ее голос), а увидел… увидел то, что увидел.
Горбунья в сверкающем златотканом платье (верно, та самая Варвара, которую немало лаял дядюшка) стояла, занеся чрезмерно длинную при ее росте руку для новой пощечины, хотя от двух первых-то уже полымем пылали щеки у высокой, тонкой, весьма богато одетой девицы, которую крепко держал за локти черноглазый, мрачный и бледный, в черном шелковом бешмете…
Тот самый черкес! Его-то князь Федор признал с одного взгляда, испытав невыразимый восторг при виде трех немалых синяков, испятнавших это раздражающе-красивое лицо, и в лепешку вспухших губ.
– Осмелюсь ли осведомиться, что здесь происходит?!
– А ты что за спрос? – более чем неприветливо покосилась на него горбунья, все еще помахивая в воздухе своей цыплячьей лапкой, которая, верно, так и чесалась – нанести новый удар. – Звали тебя? Чего приперся?
Князь Федор на миг даже опешил.
Каких бы высот эта новая «убей-буф-мерина» ни достигла в одночасье, все же надобно быть уверенной в полной своей безнаказанности, чтобы так говорить не с крепостным, а с человеком, вполне равным тебе хотя бы по виду! Он бы дорого заплатил сейчас, чтобы взять ее за шкирку да за юбку и вышвырнуть в окошко, однако ж она была какая-никакая, а все-таки женщина, так что князь решил отвести душеньку на более достойном противнике.
Он сделал шаг к Бахтияру. Тот попятился, однако Федор оказался проворнее и, выбросив руку вперед, схватил черкеса за черную прядь у виска с такой внезапностью и силой, что Бахтияр взвыл, воздел от боли руки – ну и, понятно, выпустил свою пленницу, которая тотчас метнулась в сторону, бросив на спасителя исполненный стыда и муки взгляд… и в это мгновение он узнал эти глаза, уже смотревшие на него однажды с таким же выражением.
Это была она! Эта красавица с темно-русой, прелестно причесанной, чуть-чуть припудренной головкой, в жемчужно-сером платье с кружевными вставками, каждая из которых, на опытный взгляд Федора, стоила в Париже целое состояние, с баснословными жемчугами на шее… Это была та самая «крепостная», которую князь столь замечательным образом вырвал из лап женонеистового черкеса! Та самая, тронувшая сердце Федора своей беспомощностью и нежной красотой!
От неожиданности князь Федор разжал пальцы и выпустил свою глухо стонущую жертву, однако черкес не воспользовался его оплошностью – отпрянул, заслоняя ладонями избитое лицо, и князь понял, что не ошибся в прошлый раз: кавказец не в меру жесток, но и труслив не в меру! А в глазах его… в глазах-то сколько ужаса, отравленного ненавистью! Нет сомнения, и он признал Федора – может быть, даже не глазами, не памятью, а синяками своими, болью да унижением беспощадно битого труса.
Князь Федор закрепил победу грозным взором, но тут Варвара Михайловна, подбочась, стала перед ним, загородив собою съежившегося черкеса, и даже если бы Федор не был осведомлен о прозрачных тайнах их отношений, все ему сделалось бы ясно теперь, а потому где-то в глубине души он на миг пожалел эту стойкую и независимую барыню, которую злое провиденье вынудило покупать ласки ничтожества. Впрочем, сочувствие Варвара Михайловна вызвала у князя Федора только на одну малую минуточку, ибо, хотя она еще не промолвила ни слова, было заметно, что в душе у нее собирается чудовищный ураган, который не замедлит разразиться.
В привычках Федора было от опасности не бежать, а бросаться ей навстречу – так же он поступил и сейчас. А потом, как известно всякому фехтовальщику, нападение – лучший способ защиты!
– Осмелюсь ли сказать, сударыня, что вы осведомлены о случившемся не просто неверно – преступно неверно? – сделал он пробный выпад и почувствовал, как шпага противника дрогнула. – Признаюсь в невольной своей провинности, – поиграл князь Федор острием оружия, – несколько времени назад, проходя по коридору, сделался я свидетелем разговора, к коему имею, оказывается, самое непосредственное касательство. Позвольте вам сказать, что раб ваш, – он не глядя ткнул пальцем в сторону Бахтияра, – дерзок и лжив не в меру и заслуживает лишь быть брошенным псам на съедение! Он мерзко оболгал сию достойную особу, – легкий, но почтительный поклон в сторону той, которая стояла, будто и не дыша, сжав руки у горла и не сводя с Федора своих огромных глаз, в которые он боялся взглянуть – сердце заходилось! – Особу, вся вина коей состояла, по моему разумению, в том, что она неосторожно вышла в сад, не подумавши, что может сделаться жертвой негодяя.
– Не вашей ли? – не замедлила кольнуть Варвара Михайловна, и князь Федор, озлясь на себя за беспечность, рубанул наотмашь, без всяких обманных финтов и изысканных батманов:
– Не моей, а этого выродка черномазого, который на девушку сию напал самым бесстыдным образом и дело свое гнусное непременно свершил бы, когда б я не вмешался!
– Вы?! – чуть слышно прошелестела красавица, но чуткое ухо Федора расслышало в том тишайшем шепоте истинный крик стыда, и восторга, и признательности.
– Bы, стало быть? – прошипела Варвара Михайловна. – А вы какого же черта в чужом саду шлялись? Да знаете ли, в чьи владения забрести осмелились?!
– Знаю, как не знать! Светлейшего князя Александра Данилыча Меншикова! Однако не по злой воле я там оказался, а упал с коня, пошел ловить его да заблудился.
– Одежда! Одежда его! – зашипел Бахтияр сквозь стиснутые зубы, и Федор пожалел, что не вышиб их все.
– Был я, конечно, грязен да ободран, ибо упал в какую-то мочажину, а потом ветки меня беспощадно рвали, однако вы только поглядите на сего злоделателя – и убедитесь, что он признал того, кто его третьеводни отмутузил нещадно.
– Вы забылись, сударь! – возопила Варвара Михайловна. – Наглости вашей меры нет! Избили моего человека, напугали племянницу! Да как ей в глаза теперь людям глядеть, коли из-за нее незнакомый человек со слугою бился… позор для чести девичьей!
– А людям об сем знать не обязательно, – мягко улыбнулся князь Федор, едва удерживаясь, чтобы не расхохотаться от счастья. Волна пьянящего восторга поднималась в душе, туманила голову. – Велите этой образине помалкивать, а не то язык ему вырвать можно для надежности. Что же касается меня, даю вам слово чести: сия история будет в сердце моем навеки похоронена. – Он приложил руку к груди, а потом… потом сказал нечто вовсе неожиданное даже и для себя, но лишь когда выговорился, понял, что эти слова взошли на его уста из самого сердца: – А коли вы, сударыня, за крепость слова моего опасаетесь, то вот вам средство уста мои сковать: отдайте мне в жены сию отважную и достойную девицу – да и дело с концом!
– Ах! – враз звонко сказали Варвара Михайловна, Бахтияр и та, к коей князь Федор только что присватался, а ему послышалось, что это со звоном, у самой гарды [15], сломалось оружие Варвары Михайловны. Но не на нее глядел он сейчас – на ту, прекрасную, незнакомую. Ее лицо – о, это было удивительно! – засияло мгновенной счастливой улыбкою, руки затрепетали, словно она хотела протянуть их к молодому князю, да вдруг тень упала на этот чудный лик, девушка отвернулась, уткнулась в ладони.
Мгновенный острый укол беспокойства должен был заставить Федора насторожиться… но нет, его несла, влекла, кружила все та же волна непонятного, необъяснимого счастья, и он сказал, торжествующе поглядывая на остолбенелую горбунью:
– А ежели непросто вам принять сватовство от незнакомого человека, то позволю представиться сам, ибо теперь более некому: имя мое князь Федор Долгоруков, я только недавно воротился из Парижа, куда был десять лет назад послан покойным государем и светлейшим князем. По воле приемного отца моего, Алексея Григорьича Долгорукова, и по зову признательности я нынче явился выразить почтение князю Александру Данилычу… однако богу было угодно, чтоб здесь решилась судьба моя!
И, закончив сию тираду, Федор склонился перед Варварой Михайловной, впервые обеспокоясь ее затянувшимся молчанием и каменной неподвижностью лица – кроме глаз, которые так и вцепились в сего внезапного жениха, так и шныряли по его лицу, фигуре, одежде.
Князь Федор был скромен, однако в пору жизни своей в Париже не раз мог убедиться, что природа не поскупившись одарила его более чем приятной внешностью, а некоторые дамы даже находили его неотразимым. И сейчас, подвергнутый этому въедливому осмотру, когда глаза Варвары Михайловны, чудилось, выворачивают наизнанку каждый шов его камзола, он порадовался, что этот камзол из дорогого лионского шелка глубокого синего цвета, что полы изящно расшиты серебром, что рубашка на нем самого тончайшего и белейшего батиста, а при виде его кружевного жабо многие парижские модники готовы были бы удавиться от зависти. Серебристо-белые кюлоты, чулки, новые башмаки с золочеными пряжками – все было безукоризненным, как, впрочем, и его светло-русые, на прямой пробор причесанные волосы, которые и без пудры имели необычный пепельный отлив, коему завидовали даже женщины. И потому князь Федор был вполне согласен со словами Варвары Михайловны, которые она наконец-то выдавила:
– Что же… завидный жених, слов нет!
Но холодок пробрал князя – так бывает с бойцом, который обезоружил противника и уже торжествует победу, да пропустил обманное движение – и похолодел, внезапно увидев в руках врага кинжал, извлеченный из потайного кармана. И уже нет времени отпрянуть: коварное оружие нацелено прямо в сердце!
– Родич, значит, Алексея Григорьича… Горяч, горяч, ну весь в дядюшку! Посватался бог весть к кому, не спрося ни имени невесты, ни звания. А коли девка неровня тебе? Или ты – ей неровня? А то не дай бог она уже и просватана?
Князь Федор резко выпрямился – и Варвара Михайловна с видимым наслаждением нанесла удар в самое сердце:
– Похвально, сударь, что вы во всех обстоятельствах своей жизни стремитесь быть рыцарем чести, однако благие порывы ваши можно расценить как преступление! Извиняет вас лишь то, что вы слишком долго вдали от дома пробыли и о последних новостях едва ли осведомлены. Знаете ли, кого вы посмели оскорбить своими домогательствами? Ее императорское высочество государеву невесту Марию Александровну!
Князь Федор невольно вскинул подбородок – только так можно было удержать себя на ногах, не рухнуть… хотя, наверное, этого от него и ждали. Все как бы закружилось вокруг, понеслось стремительно вверх, и такая тишина воцарилась, такая гробовая тишина, что громом почудился веселый голос внезапно вошедшего человека:
– Федька! Да неужто ты! Не верю очам – дай поверю рукам!
И Александр Данилыч Меншиков крепкой, дружеской, ласковой хваткой выдернул незадачливого жениха из-под земли, сквозь которую он уже почти провалился.
6. Кокетка
И как всегда, как и всем прочим, при встрече с Александром Данилычем, почудилось Федору, будто он – тряпичная кукла, которой так и сяк забавляются опытные руки, перебрасывая ее с места на место, заставляя принимать нелепейшие позы, бессмысленно кивать направо и налево, разевать раскрашенный рот, и даже собственный голос чудился сейчас князю Федору чужим, неестественным, словно принадлежал не ему, а все тому же кукловоду-чревовещателю. А вокруг весело кружились такие же тряпичные куклы, только что прибывшие с царской охоты…
Федор был незамедлительно представлен высокому неуклюжему мальчику с возбужденными глазами – государю, который был весьма, весьма приветлив, узнав, что перед ним – двоюродный брат Ивана Долгорукова, и даже трижды поцеловал нового знакомца – по своему обычаю, в губы. Князь Федор потом едва дождался случая утереться, поскольку был мало сказать брезглив – навидался при французском дворе, к чему ведут такие-то дружеские поцелуи! Впрочем, молодого царя трудно было заподозрить в чем-то непристойном: уж слишком жарко заглядывался он на женщин.
Иван же Долгоруков встретил двоюродного брата с великой радостью и тотчас отрекомендовал его двум дамам, стоявшим обочь Петра, причем трудно было отыскать два более разных создания, чем они, и дело было вовсе не в пятилетней разнице по возрасту, тем паче что Наталья Алексеевна, сестра царя, высокая, плотная, очень некрасивая, выглядела гораздо старше своих лет. Все ее существо излучало достоинство, ум, важность, и даже когда она забывалась и начинала болтать, хохотать, как все, а пуще – забавно гримасничать, мастерски подражая и передразнивая остальных, это чудилось не проявлением искреннего веселья, а откровенной издевкой над окружающими, принужденными хохотать, даже если они чувствовали себя оскорбленными.
Другая – рыжая, яркая – была совсем иная, и князь Федор подумал, что она очень к месту пришлась бы в суматошных, веселых распутствах Версаля, Лувра, Фонтенбло: куда более к месту, чем застенчивая Мария Лещинска! В глубине ее ярких глаз гнездилось манящее, повелительное лукавство, словно в каждом мужчине она видела прежде всего поклонника, может быть, даже любовника… Разбитная цесаревна, юная тетушка юного государя, Елизавета Петровна, мастерски соблазняла всех подряд: словечко, улыбка, взгляд, пожатие сдобными плечиками – и всякий готов быть у ее ног! Впрочем, чаще всего ее очи обращались, конечно, к Петру, и тогда примечательный взор мог бы прочесть весьма откровенное выражение ее глаз: «Государь молод, робок, неловок, не имеет жизненного опыта. Мой долг помочь ему стать мужчиной и царем». И по лицу мальчика видно было, что такое будущее казалось ему великолепным искушением.
Вообще говоря, князь Федор был поражен, насколько откровенно все здесь выказывали свои чувства! А может быть, это смятенное сердце вдруг наделило его такой острой проницательностью, что он мог читать по лицам, словно по неосторожно раскрытым книгам?
Молодой князь видел, как менялось лицо Петра, когда он поглядывал на свою прекрасную невесту. Он желал, чтобы Мария кружилась вокруг, подобно Елизавете, заигрывала, опутывала его златыми сетями кокетства, но для Марии он был только избалованный мальчишка, безмерный дерзец, в полную власть к которому она скоро попадет. Федор украдкой обращал взоры к этому пленительному лицу, и сердце его исторгало тайные вздохи. Как Мария была понятна ему, как открыта – что-то поразительное! Он видел, что она из тех женщин, которые только выжидают внимания, никогда не стараясь и не умея его разбудить. Да и зачем ей это, если несказанная красота и без того обращала к ней все взоры. Федор замечал, что во взглядах Марии, устремленных на Петра и Елизавету, нет ревности: в них было только опасение, что при муже, который ее не любит, ее жизнь сведется к роли наседки, высиживающей детей, в то время как он будет развлекаться с другими. Да уж, и ей нельзя было отказать в проницательности! Но тосковал ее взор пуще всего оттого, что в сердце своем она не находила ни малой искорки любви! Князь Федор заметил также, что Мария изо всех сил старается не глядеть на него, и такое разобрало его уныние!..
Что бы он ни делал сегодня, с кем бы ни говорил, кому бы ни улыбался – во всем была она и мысли о ней. Как ни гнал от себя князь Федор смутную, глухую тоску, снова и снова сосала его сердце ревность к глупому мальчишке, коему невзначай досталось истинное сокровище, с которым он не знает, что делать, которое он даже оценить не способен, ибо предпочитает разноцветные стекляшки безупречной красоте бриллианта. Отчасти поэтому Федор не беспокоился, что будет, если до царя вдруг дойдет весть, будто молодой Долгоруков по незнанию присватался к его невесте. Варвара Михайловна была не столь глупа, чтобы его выдать: ведь это могло потянуть за собой целую цепочку разоблачений, опорочить Марию в глазах царя, а значит, принести Варваре Михайловне вреда несравнимо больше, чем радость от утоления злобы на весь мир вообще и каждого человека в частности. Единственное, что его всерьез терзало: почему Мария оказалась во власти неистового черкеса? И мысли не мог он допустить о взаимной меж ними склонности: мир покрывался черной пеленой, стоило вообразить, что Бахтияр – счастливый обладатель любви Марии, хотя его неприкрытая страсть явствовала в каждом взгляде, движении – даже в ненависти, даже в грубости, именно оттого, не мог не видеть Федор, и ярилась горбунья, что распознала эту страсть своего наемного любовника к другой – юной, прелестной, милой.
Однако никто и заподозрить не мог, какая тяжесть лежит на сердце князя Федора, какие мрачные думы его терзают. Ведь он был не мальчик, не мужик неотесанный, позволяющий всякому случайному чувству одержать над собой верх, а потому он держался стойко и был вкрадчив, как придворный, ловок, как мушкетер, обходителен, как сводник, и выказал столько ума, обаяния и дерзости, что с куда большей легкостью, нежели надеялся, очаровал всю веселую компанию и сделался в ней своим человеком – к великому удовольствию Александра Данилыча, который, хоть и недолюбливал вообще Долгоруковых, к Федору был расположен, не забыв благосклонности к нему великого государя и считая молодого князя чуть ли не их общим крестником. Но Федор, все с той же опасной проницательностью, видел, как изменился некогда острый, хитрый, умный, приметливый Меншиков. Теперь он подмечал только внешнюю сторону событий, только ею интересовался, только ею управлял, ну а что кипело, томилось в сердцах окружающих, его интересовало очень мало. И это насторожило князя Федора… насторожило не потому, что он обеспокоился за Меншикова – нет: Меншиков был отцом Марии, а значит, все, что было бы плохо для него, могло нанести вред ей… и это почему-то было для князя Федора нестерпимо. Нестерпимо и непереносимо!
Как «надсмотрщиком» компании был Меншиков, так заводилою, конечно, Елизавета Петровна. Ей нравилось, когда ее называли на старинный манер – Елисавет, и сие помпезное имя в применении к ней почему-то приобретало изощренно-кокетливый характер – как, впрочем, вообще все, что имело до нее отношение. Чудилось, какой-то живчик сидит и играет в ней. Она и минуты не могла оставаться спокойною! Даже после чрезмерно обильного обеда, когда и по обычаю, и по телесной потребности надлежало разойтись по уединенным покоям и сладко вздремнуть, она затеяла танцы! Но буйная охота и велеядие [16] сморили даже неутомимых Петра и его наперсника Ивана Долгорукова, что же говорить об остальных? Танцы решили перенести на вечер, когда собранье отдохнет, а послеполуденный зной несколько спадет. Елисавет откровенно надулась и заявила, что пойдет в сад дышать воздухом. К общему облегчению, она уже направилась прочь из столовой, но в дверях обернулась и с очаровательной улыбкою велела князю Федору ее сопровождать. И хотя Петра так и передернуло от нескрываемой ревности (что было всеми замечено), молодому князю ничего не оставалось делать, как подчиниться приказу дамы, и, даже не успев на прощанье еще раз взглянуть в прекрасные темно-серые глаза, которые бежали его настойчивых взоров, он последовал за неугомонной прелестницей, а она уже неслась по лестнице со всех ног, по своему обыкновению высоко задирая юбки.
Впрочем, прыти Елисавет хватило ненадолго: едва забежав в душистые черемуховые заросли с другой стороны дома, она стала, обернулась к князю Федору и, часто дыша, оживленно спросила:
– Вы рады, что мы наконец-то вдвоем?
Усилием воли Федор удержал изумленно взлетающие брови и дипломатично ответил:
– Государь был недоволен.
– Бедняжка втюрился порядочно в меня! – блестя глазами, небрежно засмеялась Елисавет. – Конечно, можно понять, когда у него эта фарфоровая кукла в невестах!
Князь Федор даже не предполагал, что сможет ощущать такую ненависть к молодой и красивой женщине…
– Когда б я пожелала, государь давно был бы мой. И это было бы всем на пользу. Он так добр, так доверчив, что более других нуждается в руководстве умной женщины, да он и сам сознает. Правда, он дитя еще, но задатки в нем обещающие. Вчерась я сказала ему, что он не умеет целовать ручку так, чтобы дама трепетала от прикосновения его губ. Он был задет за живое и ответил, что если бы взялся всерьез ухаживать, то всех дам выучил такому, что они пожалели бы, что разбудили спящего льва! Да, мы подошли бы друг другу в супружестве… – Она облизнулась, как кошечка. – Что же, что мы родня – сие разрешилось бы Синодом в один миг! Да и многие, сколь известно, желали бы нашего брака, но Данилыч всех обскакал со своей Машкой, подсунул ее Петру Алексеевичу!
– Мария Александровна достаточно хороша, чтобы ей поклонялись, независимо от всего влияния ее батюшки! – сказал Федор, нарочно нагнувшись за цветком, чтобы тирада его прозвучала не с той пылкостью, которую он вложил в нее.
– Ну уж и хороша! – пренебрежительно фыркнула Елисавет. – Нашли тоже…
Князь Федор яростно рванул цветочный лепесток, и это мгновенно отвлекло красотку:
– Что вы делаете с бедным цветочком, князь?
Федор, овладев собою, взглянул на ни в чем не повинный цветок. То была белая маргаритка, и он не замедлил выкрутиться:
– Я гадаю. Разве вы не знаете, выше высочество: русские девицы и молодцы гадают на ромашке, а французы – на маргаритке. – И он принялся обрывать лепестки один за другим, бормоча: – Un peu… avec passion… а la amoureux… [17]
Елисавет, как зачарованная, следила за его пальцами, шепча в лад:
– Любит – не любит, плюнет – поцелует, к сердцу прижмет – к черту пошлет, своей назовет…
Лепестки кончились.
– Аvec passion [18], – успел сказать князь Федор.
– К сердцу прижмет, – лукаво прошептала Елисавет, не сводя с него своих искристых очей.
Мгновение царило молчание, потом князь Федор в замешательстве кашлянул, а Елисавет усмехнулась – и вдруг резко села на траву, раскинула юбки, выставила ножки, туго обтянутые зелеными чулочками:
– Ох я и напрыгалась! Устала! А взгляните, князь, на мои чулочки и скажите, что вы о них думаете?
– Они… на диво зеленые, – не покривив душою, изрек князь.
– Экий вы бука! А ведь только что из Парижа! Зеленые! Что, очень я отстала от моды? Какие теперь чулки носят при дворе?
– Совершенно такие, – поспешил заверить ее князь Федор, мучительно стараясь припомнить, какого цвета чулки были у его последней любовницы. Дама была модница, да… но, поскольку встречаться им удавалось лишь по ночам, в садовой беседке, у него не было ни возможности, ни желания разглядывать ее чулки.
– А подвязки? – не унималась Елисавет, еще выше оголяя точеную ножку. И впрямь жалко было прятать такое совершенство под множеством длинных юбок!