Страсти по рыжей фурии Тронина Татьяна
Когда мой отец впервые увидел меня, он произнес свою коронную фразу: «Я тут ни при чем!» – и свалился в обморок.
Нельзя сказать, что папочка мой был человеком нервным и особо чувствительным, скорее даже наоборот – мало что могло вывести его из обычного благодушного состояния. Самым главным для него было то, чтобы к нему приставали как можно реже и не взваливали на него никакой ответственности. На моей матери он женился только потому, что она ждала ребенка, а негодяем, при всей своей лени, он не был. «Ребенок так ребенок, – философски решил он, – все равно не мне его воспитывать, это дело исключительно женское. Я деньги в дом приношу, и хватит. И не лезьте ко мне...»
Была зима. Меня принесли из роддома и стали разворачивать из всех тех бесчисленных одеял и распашонок, которых не пожалели из-за мороза. Когда мама откинула последнюю пеленку и, очень довольная, засюсюкала над голым младенцем женского пола, отец произнес ту коронную фразу и упал.
Нет, я была его творением, человеческим существом, которое слепили при непосредственном, самом прямом участии моего папаши, и любой, кто видел меня, мог с полным правом возразить ему: «Ты тут очень даже при чем!» Потому что я была копией своего отца. Правда, во мне некоторые особенности его внешности были во много раз усилены природой и подчеркнуты. Такого бремени вины и даже ответственности он не мог вынести.
Моя мамочка была очаровательной брюнеткой со смуглой кожей – ее родословная уходила корнями в тогда еще братскую республику Молдавию. А папаша был конопатым рыжим мужичком, типичным порождением подмосковной глубинки. Его даже звали Василием, Васькой – как самодовольного кота тигровой расцветки. Еще в роддоме мамочка радостно сообщила ему, что дочка родилась такая же конопушка, как и он сам, а врачи так же весело сказали ему, что ребенок абсолютно нормален и здоров, ручки-ножки на месте, аппетит отличный.
Да, я была абсолютно нормальной. И действительно очень похожей на своего папашу. Я была рыжей и конопатой. Но не просто конопатой: девяносто девять процентов моего тела украшали оранжево-шоколадные, славные такие солнечные веснушки. Если пересчитать, то, наверное, не меньше миллиона их набралось бы. И у меня оказались светло-карие, почти желтые глаза.
Впечатление, произведенное мною на папашу, усугубилось еще тем, что первые несколько дней после рождения я болела желтухой. Вернее, не болела, и не желтухой, а пребывала в обычном для моего возраста состоянии. Потому что почти все младенцы вскоре после рождения вдруг желтеют на несколько дней без всяких признаков недомогания. Врачи называют это состояние «желтухой новорожденных», и беспокойства оно ни у кого не вызывает, проходит само по себе, без всякого лечения. Но бедный папа этого не знал. Он увидел перед собой ярко-оранжевое, как апельсин, существо с круглыми желтыми глазами, все сплошь покрытое веснушками, – и свалился как подкошенный.
Буквально на следующий день желтуха у меня исчезла, но отец так и не смог до конца прийти в себя. Ощущение собственной вины прогрызло в его душе огромную дырку, тем более что многочисленные папочкины друзья, в основном члены общества «Рыболов-спортсмен», очень способствовали этому. Они не переставая громогласно удивлялись тому, как на свет мог появиться такой конопатый ребенок, и то и дело кололи нежную душу моего папочки высказываниями типа: «Ну ты даешь, Василий!», «Перестарался, брат!» – и прочей чепухой.
Не знаю, недовольство ли собой или нежелание выслушивать удивленные восклицания окружающих побудили его, но через три года отец сбежал в свое дальнее Подмосковье и постарался вычеркнуть нас с мамой из своей жизни, посылая лишь раз в месяц скромные денежные переводы.
Сколько я себя помню, окружающие всегда тыкали в мою сторону пальцами то удивленно-восторженно, то испуганно, и, где бы я ни появлялась, все взгляды устремлялись в мою сторону. Это всеобщее внимание было тяжким бременем для меня, наказанием, которого я не заслужила, потому что от природы была независимой и серьезной, а также, как и мой драгоценный папочка, хотела только одного – чтобы меня оставили в покое.
Мои внешность и внутреннее содержание находились в непреодолимом противоречии – если снаружи я напоминала яркое, солнечное лето, то внутри у меня вечно царствовала зима, холодная, снежная и бесстрастная, как покрытая снегом равнина.
Такого необычного ребенка, как я, и назвать требовалось как-нибудь особенно. Но мои родители особо долго не думали, ведь бог послал им небольшую подсказку – потому что родилась я двадцать пятого января. Я не стала ни Анжелой, ни Кариной, ни Эвелиной, однако и не получила имени героини пушкинского романа. Родители напряглись и нарекли меня... Танитой. Тем более что где-то на Западе блистала очень модная в то время певица Танита Тикарам. Так совпало, что и фамилия моя являлась производной от моего имени. Танита Танеева – как две холодные белые снежинки, сцепившиеся краешками в ледяном воздухе.
Говорят, многие люди – особенно те, у кого воображение хорошо развито, – представляют себе буквы и даже слова в каком-то определенном цвете. Так вот, мое имя белое-белое и ни в коем случае не жемчужное, не бежевое, не молочное, не серебристое. В нем совершенно отсутствует всякая матовость – оно как только что выпавший снег в конце января, в обычный зимний день, когда небо покрыто густыми плотными облаками, сквозь которые не может пробиться ни один лучик солнца.
На детских фотографиях я выгляжу вполне симпатичной – без переднего молочного зуба, напряженно улыбающаяся конопатая мордашка, огромные банты в тощеньких косах. Словом – вполне обычный ребенок.
Меня, конечно, здорово дразнили за мои бесчисленные веснушки. Помнится, однажды на приеме в поликлинике доктор велел показать мне язык. И, как оказалось, вовсе не для того, чтобы осмотреть мое горло.
– Надо же! – сказал потом удивленный врач. – А я думал, у тебя и на языке веснушки.
Но дальше, с течением времени, моя внешность стала претерпевать какие-то странные изменения. Я очень подурнела, как сказали бы в старинном романе, и потолстела. Мама утешала меня, говоря, что все это из-за переходного возраста и что, повзрослев, я снова стану симпатичной. Но тогда на меня подобные уверения очень мало действовали. Вероятно, я сама была виновата в том, что набрала лишний вес, но как тут не растолстеть, когда в школе каждый день дразнят рыжей и конопатой, бесконечно варьируя тех, кого я убила тяжелым садовым инструментом, – от родного дедушки до завуча, и не утешить себя лишний раз вкусными пончиками, которые продавались как раз напротив моего дома.
Мама пыталась бороться с этой бедой – записала меня на плавание. Плавать-то я, конечно, научилась, но сколько насмешек пришлось услышать от товарищей по секции – несть числа.
Другой не менее неприятной проблемой моего подросткового возраста были волосы. Мало того, что они были неприличного медного оттенка, совсем как тот таз для варки варенья, который висел у нас в кладовке. Они еще и пачкались безбожно быстро и совсем не поддавались никакой укладке. Даже самая простая прическа в виде двух заплетенных кос стремительно расплеталась обратно, банты и заколки падали вниз, под ноги жестоким одноклассникам, а мои ненавистные волосы прямыми, мертвыми, слипшимися прядями продолжали уныло свисать вдоль спины.
Я как сейчас помню себя тогдашнюю – толстая, веснушчатая, с прямыми рыжими космами, криво сколотыми неумолимо съезжающей заколкой, с угрюмым мрачным взглядом. По всеобщему мнению, я была самой некрасивой девочкой класса.
Вы удивитесь, вероятно, почему я так много времени уделяю своей внешности в школьные годы, но мой рассказ именно на этом и построен – на моей внешности, какой она была и какой стала. Я точно знаю, что моя жизнь прошла бы совершенно другим образом, будь на мне поменьше конопушек.
А самой красивой девочкой в школе была Шурочка. Словно в насмешку, она сидела рядом со мной за одной партой, и у каждого, кому не лень, была возможность сравнить нас: меня – мрачное чучело, и ее – чернокудрого ангела со смуглым, покрытым нежным румянцем личиком, с огромными хрустальными глазами итальянской мадонны, с дивными точеными руками, тонкой талией и совершенной формы ногами, которые уже тогда, даже в столь невинном и юном возрасте, сводили с ума всех наших мальчишек, даже тех, кто учился в старших классах. У Шурочки Пинелли дедушка был самым настоящим итальянцем, во время Второй мировой бог весть каким образом оказавшимся в России. Итальянка! Этот факт еще сильнее укреплял ее авторитет признанной красавицы.
Разумеется, у меня в школе были подруги, но почему-то ни одна из них не сидела рядом со мной, хотя в старших классах такие вольности, как выбор соседки по парте, разрешались. У Шурочки была своя компания – несколько девочек, которые считались тоже красавицами, только рангом пониже, и масса поклонников – ее и этих ее подружек. Словом, у нее подобралась большая, веселая и очень шумная компания, которой всегда было о чем поболтать. Они вечно шушукались на занятиях, перекидывались записочками, иногда все вместе сбегали с последних уроков и потом все вместе получали суровый нагоняй от нашей классной руководительницы. Почему Шурочка на уроках предпочитала мое общество обществу какой-нибудь из своих многочисленных подружек – я не знаю.
Шурочка упорно продолжала сидеть рядом со мной, но наши с ней отношения никак нельзя было назвать дружескими. Конечно, я смутно догадывалась, что являюсь для ее красоты очень выгодным фоном, но меня это совсем не трогало. Я считалась зубрилой, синим чулком и будущей кандидаткой в старые девы. Иногда за целый школьный день мы и словом не перекидывались – Шурочка вертелась по сторонам, привлекая внимание поклонников то сзади, то с соседнего ряда, то, привстав слегка со стула, делала знаки особам на так называемой «камчатке». Но, бывало, снисходила и до меня. Странные это были разговоры...
Она разговаривала со мной то высокомерно, как принцесса крови со своей камеристкой, то жалостливо, словно доктор в беседе со смертельно больным пациентом.
Часто бывало так – Шурочка поднимала на меня свои чудесные прозрачные глаза и, трагически морщась, вглядывалась в меня с любопытством и брезгливостью одновременно – и спрашивала что-нибудь в таком роде:
– Таня, а ты не хотела бы подстричься?
Мое полное имя Танита она не признавала – оно казалось ей недостойным меня, потому что было слишком изысканно.
Смысл ее вопроса, судя по интонации, был таким – конечно, конопатое чучело, тебе ничего не подойдет, но забавно было бы посмотреть на тебя стриженую. Со стороны это выглядело как товарищеская забота обо мне, многие, кто слышал Шурочку в такие моменты, искренне считали, что она существо в высшей степени доброе и благожелательное. Именно так – при всем своем высокомерии она никогда не была груба со мной. Ее абсолютно не в чем было упрекнуть!
– Мне не пойдет, – безразлично отвечала я.
– Ох... – Она вздыхала тяжко, словно на ней лежал тяжкий труд хоть как-то облагородить мою внешность, и тут же предлагала новую идею: – А что, если попробовать замазать веснушки тональным кремом?
– Я пробовала, – коротко отвечала я. – Не замазываются.
– Может быть, ты каким-то не тем кремом пользовалась? – осторожно интересовалась она. – Я могла бы принести свой, французский, очень хороший...
Это были как раз времена всеобщего дефицита, конец восьмидесятых, когда даже молоко продавалось не во всяком молочном магазине. Кажется, Шурочка предлагала крем не от щедрости – просто она хотела подчеркнуть свои возможности, которых у меня, дочери разведенных родителей, увы, не было.
– Я не хочу. У меня и так кожа лоснится.
Она наклонялась и спрашивала как-то вкрадчиво:
– Голубушка, а ты хорошо знаешь, как надо за лицом ухаживать?
Самым противным из этих разговоров было то, что потом она обсуждала со своими многочисленными подружками (я сама как-то случайно слышала) мою непроходимую тупость в области косметики и гигиены.
Я даже не пыталась расположить Шурочку к себе, сделать ее чем-то вроде подруги хотя бы на время школьных переменок, потому что твердо знала – «в одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань».
Но у меня была одна тайна. Нечто, что нас сближало, прекрасную Шурочку и меня. Мы с ней любили одного и того же человека...
Юношеская любовь – как болезнь. Ее надо просто пережить, она проходит вместе с возрастом, но вирус влюбленности навсегда остается в человеке, как вирус герпеса, простудной лихорадки на губах, – однажды попав в организм, он инфицирует его навсегда, незаметный, невидимый, проявляясь только во время болезни.
Мои чувства к Сереже Мельникову – Сержу, как претенциозно называли его в классе, – были абсолютно безнадежны. Во-первых, он был сыном дипломата, работавшего в какой-то загадочной африканской стране, поэтому одеждой и всем прочим здорово выделялся среди небогатых детей разваливающегося совка. Во-вторых, он был высок, строен, изящен и безукоризненно вежлив – недаром его назвали именно Сержем, а не плебейской кличкой Серый, как прочих его тезок. Он был так вежлив и вместе с тем так бесстрашен, что его уважали самые отпетые хулиганы нашего района. И даже учителя в школе не придирались к его роскошной, до плеч, русой шевелюре, ибо его утонченно-скучающая улыбка всякого ставила на место.
Шурочку просто трясло от одного его вида. Не раз я замечала: стоило герою ее романа появиться, как она впадала на несколько мгновений в какое-то молчаливое неистовство – бледнела, краснела, вещи падали из ее рук, она задыхалась, словно горло ее перехлестывала тугая петля. А потом вдруг блаженное расслабление преображало ее всю, она становилась еще более хорошенькой, что каждый раз вызывало во мне грустное недоумение – почему же меня любовь не способна преобразить в лучшую сторону?
Если б Шурочка в созерцании своего кумира не забывала обо мне на некоторое время, то она бы непременно заметила, что и мне становится не по себе от одного вида Сержа Мельникова. Наверное, ей даже в голову не приходило, что я тоже осмеливалась любить этого юношу.
В последнем, десятом, классе у них был самый настоящий роман, за которым с умилением и завистью наблюдала не одна учащаяся нашей школы центрального района города Москвы.
Он приносил ей цветы прямо на занятия. Он провожал ее после школы. Они вели бесконечные беседы на переменах. Его высокая фигура трогательно склонялась над изящным Шурочкиным силуэтом, легкие прикосновения руки к руке – все невинно, целомудренно для тех времен полного беспорядка в мозгах и неожиданно свалившейся вседозволенности, но вместе с тем так страстно, что от них даже как будто летели искры в разные стороны. У них была красивая любовь.
Я не знаю, как они проводили свободное время, но однажды мне удалось увидеть эту парочку в соседнем от школы кафе. В кафе и прочие заведения такого рода я тогда заходила редко, да и не с кем было. Но однажды меня разобрала мучительная жажда после занятий плаванием – это было единственной причиной, по которой я заглянула в эту самую «Ромашку» рядом со школой. До дома бы я просто не доползла.
Ни на кого не глядя, я купила два стакана апельсинового сока и села в самый темный угол, не желая привлекать к себе внимания. И вдруг увидела за соседним столиком их...
Облокотившись на руку, он с улыбкой смотрел на нее, а она рассеянно водила пальчиком по краю бокала и что-то тихо говорила. На Шурочку я мало обратила внимания, даром что она была в прелестном, новом, канареечного цвета свитере, дивно оттеняющем ее смугловатое личико, – в основном я глядела на него.
Он был так хорош, такая бесконечная преданность исходила от него, что я едва не сошла с ума – от зависти к Шурочке или от чего-то другого, не знаю. Больше всего на свете я хотела быть на ее месте. Если б мне сказали – один вечер провести вот так, рядом с Сержем Мельниковым, а на следующий день умереть, я согласилась бы не раздумывая.
Допив свой сок, я пришла домой и прямо в одежде свалилась на диван. Битых два часа – до прихода мамы – я пялилась в потолок и твердила как ненормальная – «он будет моим, он будет моим, он будет моим...».
А дальше начали происходить какие-то странные вещи. На следующий день стало известно, что Шурочка поссорилась с нашим принцем. Я об этом сразу догадалась – она сидела рядом вся потухшая, такая печальная, словно у нее все родственники разом умерли, и не оглянулась, когда в класс вошел Серж. И на перемене они были не вместе. Шурочка даже не приставала ко мне с обычными высокомерными вопросами. Бесконечно печальным голосом она попросила списать у меня алгебру – и только.
– Знаешь, Танюша, – правда, потом добавила она, – я не сильна в точных науках. Для девушки это простительно.
Я чуть не упала от этой «Танюши».
Дальше события развивались совсем уж невероятным образом.
После уроков ко мне подошел Мельников и предложил прогуляться. Даже более того – рискну предположить, что он минут десять ждал меня у выхода, поскольку это время я проболтала с кем-то из девчонок.
– Отлично, – дребезжащим голоском пролепетала я, стараясь вести себя как можно естественнее. – А куда мы пойдем?
– А просто куда глаза глядят! – махнул он рукой куда-то в сторону. Он был так мил и так нежно, беспомощно улыбался, что мне хотелось разрыдаться от счастья. Иногда я себе позволяла верить в чудеса, и этот день был именно такой – я верила, что в незримой борьбе сумела победить Шурочку.
Была середина апреля – совсем тепло, город дышал предчувствием скорого лета, долгих светлых вечеров, в воздухе пахло набухающими почками, оглушительно звенели трамваи, как соловьи в Подмосковье. Наверное, Сережка Мельников тоже все это ощущал, потому что после долгого молчания он сказал мне:
– Знаешь, в такой день надо гулять именно с такой девушкой, как ты.
– Почему? – вздрогнув, спросила я.
– А ты сама как весна. У тебя ведь веснушки даже зимой не пропадают?
– Да, – вяло согласилась я. – Правда, становятся немного бледнее...
Мы помолчали немного, а потом он стал мне рассказывать, как в детстве два года жил с родителями в Кении и как красива Африка.
– Ты куда пойдешь после школы? – неожиданно осмелилась я.
Все одноклассники уже давно решили, куда им податься, но о его решении я не знала ничего. Странная мысль посетила меня...
– Само собой – в МГИМО. У меня отец тоже там учился.
– А это сложно?
– Что сложно?
– Поступить туда?
– Да как сказать... У меня, разумеется, есть связи, – произнес он гордо.
Сердце у меня екнуло – вряд ли я сумею поступить в такой вуз, там у меня связей не было. Впрочем, у меня их нигде не было.
– А если хорошо вступительные экзамены сдашь, то примут?
– Кого примут?
– Ну, я вообще, про обычных людей...
Он засмеялся, совсем не зло, и я поняла окончательно, что дипломатом мне не стать. Решение ушло так же стремительно, как и появилось, я просто не знала, какие есть еще способы остаться рядом с этим человеком. Два месяца – и все, школа закончится, больше я его никогда не увижу!
– А ты куда решила?
– Я? – Я растерялась. – А ты бы что посоветовал?
– Господи, да я ж тебя совсем не знаю! – Он опять засмеялся, пристально вглядываясь в мое растерянное лицо. – Но ты славная.
– А говоришь – не знаешь, – позволила я себе быть язвительной.
– Нет, правда, я бы с тобой дружил, если бы...
– Если бы что? – Я сразу вспомнила о Шурочке.
– Если бы дружба между мужчиной и женщиной была возможна, – отвертелся он. – Кстати, как там твоя соседка по парте поживает?
И тут я поняла, что Сержу было абсолютно на меня наплевать, что всю эту прогулку он затеял с одной-единственной целью – разузнать что-нибудь о своей разлюбезной Шурочке, и с этого дня решила больше никогда не верить в чудеса.
– Мне домой пора, – мрачно сказала я.
– Я тебя провожу?
– Вот еще! Я соседей стесняюсь.
– Ну, как знаешь...
До выпускных экзаменов мы потом едва перекинулись парой-тройкой ничего не значащих фраз, так – «привет-пока», ничего особенного. А вот Шурочка пересела от меня к Мельникову. Они довольно быстро помирились и с тех пор не расставались. Кое-кто в классе даже поговаривал, что они собираются пожениться, едва только достигнут совершеннолетия.
Но это безумие, эта липкая зараза – первая любовь – покинула меня еще не скоро, и часто в ночных сновидениях ко мне являлся Сережа Мельников и, взяв за руку, ласково говорил о чем-то... Позже я поняла, что он действительно ко мне хорошо относился и видел во мне нечто большее, чем обычную девочку-дурнушку, в его отношении ко мне было больше подбадривающего интереса, чем жалости. После школы я ничего не знала о нем. И о Шурочке Пинелли тоже – они были совсем из другой компании, к которой я не принадлежала, и хороших общих знакомых у нас не было – тех, от которых я хоть что-то могла узнать о своей первой любви.
Смутное воспоминание прошедших лет... В шумном школьном коридоре Шурочка болтает с кем-то из своих знакомых, она весела, приветливая улыбка говорит о ее хорошем настроении, прелестный персиковый румянец разливается по щекам. Она неожиданно вздрагивает и, повернув голову, находит меня взглядом среди пестрой толпы и долго, пристально, неподвижно смотрит. До тех пор, пока румянец не исчезает с ее щек. Этого взгляда я до сих пор понять не могу – в нем любопытство и брезгливость одновременно. Чем же был вызван этот почти болезненный интерес к моей скромной особе?
В восемнадцать лет я неожиданно для всех и для себя в первую очередь выскочила замуж. Именно выскочила, а не вышла, ибо времени, для того чтобы подумать как следует, у меня было предостаточно. Я не боялась, что в будущем мне больше не сделают предложения, – нет, и не стремилась к замужеству как к таковому. Я еще не хотела в то время детей, сама будучи почти ребенком, особенно если учесть то, что творилось в бедной моей голове. Просто мне страшно хотелось самоутвердиться, доказать всем, что я не такая уж дурнушка.
Мой муж был старше меня ровно на пятнадцать лет и страстно влюблен. Он обожал пухленьких юных девушек и был без ума от веснушек. Он чуть ли не каждый день таскал мне цветы, словами и делом доказывая свое обожание, – пока в конце концов я не подвергла его чувства тщательному анализу.
И обнаружилась странная вещь – он любил не меня. Нет-нет, в измене его никак нельзя было обвинить, но он действительно любил не меня, а какого-то другого человека во мне. И человека ли? Он был без ума от пухлой, рыжей, от волос и до кончиков пальцев веснушчатой юной женщины, с которой даже говорить было вовсе необязательно. Он видел во мне яркое солнце, чувственную весну, тающий снег и лопающиеся почки, а я... я была совсем не тем, чем казалась. Холодный, пасмурный день двадцать пятого января, тот самый день, в который я родилась, решил мой характер, а значит – судьбу.
Мой муж был директором магазина «Драпировка», что скрывался в одном из центральных московских переулочков. Место по тем временам не слишком престижное, да и ассортимент товаров желал лучшего, но жили мы очень неплохо, что касается материальных благ, видимо, у мужа были какие-то секреты в работе. Впрочем, торговля была мне бесконечно неинтересна, кроме того, что покупала я сама себе.
Все мои подруги мне завидовали, в один голос твердили, что мне страшно повезло, что еще поискать надо такого любящего мужчину, как мой супруг, что он с меня пылинки сдувает, и прочее, чего одиноким женщинам обычно дико недостает. В чем-то они, конечно, были правы, но так скучно ощущать себя только экзотическим существом с экзотическим именем, и я страшно тосковала в своем первом браке, потому что поговорить нам с мужем было совершенно не о чем.
– Пышечка моя, пампушечка! Веснушечка моя! – с такими словами влетал он обычно в дом после работы и принимался меня смачно целовать, так что даже соседи в стенку стучали, поскольку дом был типовой, с фанерными перегородками.
Поначалу это очень удовлетворяло мое самолюбие, но потом дико надоело. Я стала худеть. Специально я ничего не делала, вес терялся как-то сам собой, видимо, стоило мне понять, что толстых женщин тоже любят, и не менее страстно, чем прочих красоток, как комплекс собственной неполноценности у меня моментально исчез. Чем сильнее умолял меня супруг не худеть, тем неотвратимее испарялись лишние килограммы. Хотя, может быть, сбылось давнее мамино предсказание – повзрослев, я снова стала нормальной.
Да, нормальной – что касается моего силуэта, в остальном же люди продолжали тыкать в меня пальцами, то восхищенно, то удивленно. Я понимала, что с моими веснушками мне существовать до конца жизни.
Когда же я поступила в театральное училище, на моем браке пришлось поставить крест. Кажется, в первый раз муж обратил внимание на меня как на человека – с того самого момента, как побывал на одном из студенческих спектаклей. Нашим курсом руководил один известный в прошлом актер, очень талантливый человек, который променял свое ремесло на зеленого змия. Но несколько раз в неделю он находил в себе силы и появлялся в училище, чтобы помочь всем желающим выразить себя на сцене. Поистине христианское желание, потому что, несмотря на свой порок, он был человеком талантливым и молодежь его обожала. Он уже нигде не играл и не снимался, но как учитель был просто великолепен – язвителен и точен, ни одна мелочь не могла ускользнуть от его внимания.
Я не собиралась всерьез становиться актрисой, просто мне было интересно узнать свои возможности. После того как возникло и тут же лопнуло подобное мыльному пузырю желание стать дипломатом, никаких других желаний у меня не возникало.
Вообще я долго не могла прийти в себя от удивления, когда меня приняли в этот вуз, где конкурс считался одним из самых огромных. При поступлении я видела рядом с собой множество красивейших девушек, которые не шли ни в какое сравнение со мной. Их классические «девяносто-шестьдесят-девяносто» буквально подавили меня. Девушки смотрели гордо и с достоинством, правда, с каждым следующим туром гордость их таяла, как и их число. «Недостаток актрис на характерные роли!» – зашушукались они, поглядывая на меня с завистью, потому что метили только в героини. Я была – для характерных ролей. Но я не особенно надеялась, что поступлю, и прочитала комиссии басню «Лиса и виноград» с ледяным презрением ко всем тем, кто толпился в тот момент в коридоре, снедаемый честолюбивыми желаниями. И меня приняли.
«Валькирия! Вагнер! Ирландские саги! – с восторгом завопил, обсуждая мою кандидатуру, о чем я узнала несколько позже, один известный режиссер, сидевший в комиссии. – В нашем сценическом пространстве не хватает ведьм!» Ему тут же возразили, что ведьм очень даже хватает, на что он ответил, будто я – ведьма природная, что называется – от сохи, а все прочие – просто стервозные женщины.
Так вот, на один из учебных спектаклей пришел мой муж – я как раз играла леди Макбет в пьесе Шекспира. Старый актер, руководивший нашим курсом, так и заявил перед постановкой: «А эта рыжая бестия будет у нас самой главной злодейкой!»
Насколько я поняла по реакции зала, в основном заполненного родственниками и друзьями участвующих в спектакле, а также студентами других курсов, я играла довольно прилично. Я не форсировала голос, не делала никаких зловещих движений, я была мила и очаровательна – так решил наш Мастер. Я пугала зрителей своими любовью и честолюбием, свойственными каждой женщине, просто в своих амбициях я, леди Макбет, зашла слишком далеко...
«Любовь... О! Это страшная сила! – вопил Мастер на прогонах, ругая нас всех почем зря. – Помните – любовью можно убить... Танита, покажите мне любовь!» Я вспомнила Сержа Мельникова и показала эту самую любовь. Даже лорд Макбет, которого играл Виталька Апельсинов, позже уехавший в провинцию, был подавлен.
Мой муж сидел в первом ряду. Подозреваю, он имел очень смутное представление о Шекспире и поэтому просмотрел начало спектакля с весьма заинтересованным видом. Но чем дальше, тем пристальней всматривался он в меня, тем реже хлопал в ладоши, тем непроницаемее становилось его лицо. Я в роли леди-убийцы напугала его! Кажется, именно тогда он впервые задумался о моем внутреннем содержании, тем более что внешняя, постройневшая форма уже мало привлекала его.
– Я боюсь тебя, – признался он мне через несколько дней. – Ты холодная и злая.
– Я не злая.
– Нет, злая!
Он едва не плакал, словно маленький мальчик, у которого отняли его любимую игрушку. Не знаю, то ли я действительно хорошо сыграла леди Макбет и мой муж, человек довольно простоватый, идентифицировал меня с этим зловещим образом, то ли он наконец почувствовал, что я совсем не та солнечная весенняя женщина, которой ему до сих пор казалась.
Мы разошлись на удивление мирно, тем более что мой муж благородно купил мне небольшую квартиру в том же районе, где я жила до замужества. К тому же развод ничуть меня не угнетал, хотя расстались мы с мужем на пике его экономического подъема.
Итак, я успешно окончила училище, снялась в эпизодах нескольких фильмов, и меня пригласил в свой театр один довольно молодой, но очень перспективный режиссер. Многие мои однокурсники рвались в именитые, центральные театры, хотя особых перспектив у них не было, другие изо всех сил пробивались в кинематограф, я же от честолюбия не страдала, потому что мысли мои продолжало занимать прошлое.
У меня появились поклонники, и один из них, самый настойчивый, вскоре стал моим вторым мужем. О нет, вторым моим мужем был не актер – однополярные заряды отталкиваются, – но и не обычный зритель, который сидит по ту сторону рампы, – противоположности не сходятся.
Моим вторым мужем был писатель. Познакомились мы с ним очень просто – он был автором, по чьей пьесе мы как-то ставили спектакль.
Пьеса была настолько жестокой мелодрамой, что ее не решился бы поставить ни один известный театр, разве что только как пародию на мыльные сериалы. Но наш режиссер заявил, что видит в этом творении апофеоз постмодернизма. О постановке даже напечатали в газете, правда, больше обругали, чем похвалили. Вроде того, что постмодернизм сейчас на последнем издыхании. Моя роль была откровенно отрицательной, и в статье героиню, которую я играла, назвали «мрачной рыжей ведьмой с экзотической внешностью». На черно-белой фотографии со смазанной типографской краской я выглядела ужасно.
Впрочем, все это – не имеющая отношения к делу лирика, а главное в том, что молодой, подающий надежды писатель Антон Тарабакин втрескался в меня по самые уши.
Он сразу переселился в мою однокомнатную квартиру, поставил на кухне обшарпанный «Пентиум» – впустить компьютер в единственную комнату я не позволила, поскольку Тарабакин во время работы дымил как паровоз и непрерывно пил кофе, в порыве творческой экзальтации заливая все вокруг себя черной гущей, – и слезно стал требовать, чтобы я взяла его фамилию. На эту его просьбу я не откликнулась, поскольку не меняла ее и в первом браке. Танита Танеева – очень хорошо, просто и со вкусом звучало. Кстати, многие хвалили меня за то, что я придумала себе очень удачный актерский псевдоним.
Я называла своего благоверного просто – Тарабакин. Дело в том, что когда он писал свои «нетленки», то всегда перед названием выводил – А. Тарабакин, и мое обращение к нему каждый раз являлось напоминанием о его профессии.
Мой второй брак выглядел со стороны тоже вполне счастливым, ибо Антон Тарабакин обладал способностью очень хорошо слушать собеседника. Что еще надо актрисе, измученной частыми перевоплощениями? Если мне хотелось излить душу, он всегда с готовностью шел мне навстречу.
У него был целый цикл рассказов, посвященных театру, – благодаря мне. А когда я делала ремонт в нашей квартире – вернее, руководила группой разбойников, перекладывавших паркет и беливших потолок, – то столкнулась с немалыми трудностями, о чем плакалась Тарабакину каждый вечер. После ремонта мы устроили вечеринку, на которой заодно отмечался и новый шедевр молодого гения – пьеса «Хозтовары». Потом я очень долго ловила жулика, воровавшего в нашем подъезде газеты, – получился рассказ «Уголовное дело», который напечатали в литературном приложении к газете «Гудок».
Тарабакин обладал удивительной способностью любое реальное событие облечь в художественную форму, сделать из примитивной бытовой сценки детектив. Помню, как я была поражена, когда после одного вечера, во время которого я с воодушевлением рассказывала ему о своем папаше, родилась убийственная пьеса «Последний вздох». В полном смысле убийственная – столько в ней было слез и трагизма. Сюжет был очень прост – умирает пожилой мужчина, а родная дочь не хочет прийти к нему на последнее прощание, потому что когда-то этот человек предал ее мать и ее саму. Мой отец не умирал, да и я не собиралась отказываться от встреч с ним, но после прочтения шедевра Тарабакина я рыдала всю ночь и поклялась найти своего папочку, в каком бы дальнем Подмосковье он ни обретался, чтобы он не чувствовал себя одиноким.
Да, безусловно, с Тарабакиным мне было интересно, и я бы очень счастливо прожила с ним до конца жизни, если б им не овладела одна очень странная идея. Тарабакин забросил свои мелодрамы и засел писать внушительную эпопею «Конец века». Это был, на мой взгляд, очень скучный и длинный роман о двадцатом веке, в котором Тарабакин подводил итоги прошлого – на экране компьютера то и дело мелькали имена Ленина, Распутина, Сталина, еще кого-то. Весь дом был завален книгами по истории, скучными монографиями, старыми журналами – мужу необходимо было досконально изучить материал. За будущий свой шедевр он собирался получить Нобелевскую премию!
Честное слово, когда он поведал о своих тайных планах, я вначале не поверила, сочла словосочетание «Нобелевская премия» обычной метафорой, но дело оказалось очень серьезным...
Вы никогда не жили рядом с человеком, который собирается получить самый главный приз в мире? Я, например, к призам никогда не стремилась, вполне довольная аплодисментами зрителей. Но Тарабакин решил получить приз. О, это такая мука! Для его близких, разумеется. Я честно пыталась стать родной матерью Тарабакину, была кухаркой и уборщицей в одном лице, с трудом совмещая все это со своей работой. Поскольку помощи от него не было никакой, я честно ходила в магазины и библиотеки – в одной руке картошка, в другой – книги для благоверного. Но врожденный эгоизм во мне стал постепенно убивать мое сознательное благородство. Я была валькирией, героиней ирландских саг, но при всем своем желании я не могла быть декабристкой.
Мне часто вспоминалось мое несчастливое детство. У меня было такое впечатление, что наступило мое время – раньше была мода на женщин совсем другого типа, теперь же – чем невероятнее, тем лучше. Стоило посмотреть показы мод по телевизору – подиум оккупировали странные создания с мрачными стервозными лицами, экзотика была на грани уродства, и самым шиком являлось трепетание на этой самой грани, изящество и грубость сливались в одном тесном объятии, ни одной лубочной красотки прошлого.
Я бы, вероятно, тоже пошла в модели, если бы судьба не привела меня на актерскую стезю, но, к сожалению, рост у меня был самый что ни на есть средний, да и пара лишних килограммов остались, с которыми мне самой было жаль расставаться. Для модели я была ленива к тому же...
Я не могла объяснить себе, почему вдруг из гадкого утенка превратилась в лебедя. Скорее всего потому, что в моду вошли именно гадкие утята. Я совсем немного изменилась по сравнению с тем, какой была в ранней юности, внешне, но внутренняя моя сущность осталась прежней. Так же, как и раньше, я обманывала людей: я была другой, мои веснушки – маска, скрывающая настоящее лицо, лицо холодного равнодушного человека. Актрису должна волновать только сцена.
С Тарабакиным пришлось расстаться, как ни грустно мне было это делать. Но он всерьез увлекся своим великим романом, и окружающее его уже очень мало трогало. Он стал далеким-далеким, и когда глядел на меня за ужином, который я почти насильно впихивала в него, кажется, глядел насквозь, куда-то далеко, в грандиозные дали, а мне невыносимо было ощущать себя Коломбиной из балаганчика.
Я помогла ему переехать обратно, в его старую коммуналку, – он не возражал.
– Ты не забывай обедать, Тарабакин, – сказала я ему на прощание.
– Ладно, – равнодушно ответил он, листая в руках очередной манускрипт. Потом наконец до него дошло, что он с женой расстается, и только тогда взглянул на меня осмысленно, сфокусировав свой взгляд на моем печальном веснушчатом личике.
– Танечка, а ты в меня веришь? – вдруг спросил он.
– Что? – не поняла его я.
– Ну, ты веришь, что я напишу грандиозный роман?
– Да, – ласково улыбнулась я. – Да, конечно.
– Я посвящу его тебе... Я никак не ожидал, что актрисы могут быть столь самоотверженны! Ты правда в меня веришь?..
Не могла же я ему сказать, что не верила. Что не может быть великого писателя с такой фамилией, как у него. Антон Тарабакин – Нобелевская премия по литературе! Нарочно не придумаешь.
Второй развод огорчил меня больше, чем первый. Для поддержания сил я решила поехать в пансионат на Клязьму, хотя время для отдыха было не слишком удачное – март, самая распутица, то мороз, то буйное вешнее половодье. Небо было высоким, солнце – непривычно ярким после туманной зимы, а в ушах – авитаминозный шум, бесконечный и надоедливый, как звук прибоя. Но Москва меня угнетала – с ее весенней грязью, суетой, озабоченными лицами. Я вытребовала себе отпуск у нашего прогрессивного режиссера и уехала.
В пансионате я поселилась одна в довольно приличном «люксе» и все свободное время гуляла, меся высокими сапогами мартовскую холодную грязь. На третий день моего отдыха ко мне подошел пожилой сердитый мужчина и предложил сфотографироваться.
– Это еще зачем? – пренебрежительно спросила я.
– Для журнала «Поселянка», – коротко ответил мужчина. – У вас типаж очень интересный. Впрочем, как хотите... Вы актриса?
– Да, меня уже снимали – не особенно удачно... Из меня все хотят сделать леди Макбет, даже надоело.
Тем не менее я согласилась – главным образом потому, что этот человек сумел внушить мне доверие. У него было хмурое, недовольное лицо человека, которого заботил только собственный успех, а я как таковая, как актриса и как женщина, – совершенно его не интересовала.
– Ладно, – сказала я. – Надеюсь, это не займет много времени.
Это заняло все мое свободное время, даром что фотограф приехал в пансионат тоже отдыхать. Он выписал осветителя, декорации, какие-то невероятные костюмы, и я, совершенно забыв о своих планах спокойно отдохнуть, позировала этому жестокому честолюбивому человеку. Я прониклась к нему совершенным доверием – ибо он быстро дал мне почувствовать, что ничего, кроме собственной славы и удачного фото, его совершенно не интересует, позволила наряжать и гримировать себя, снимать в самых невероятных позах и костюмах. В простонародном костюме я сидела на тающем мартовском снегу, а позади меня бродили коровы; я наблюдала вскрывшийся на реке лед; я искала подснежники в пробуждающемся после зимней спячки лесу; полуобнаженная, в каких-то невероятно пестрых, полупрозрачных лохмотьях я валялась на огромном поваленном дубе, содрогаясь от холода, мучаясь от нестерпимо яркого весеннего солнца... Словом, я позволила увлечь себя в самый настоящий ад и даже не заметила, как полностью подчинилась воле раздраженного невеселого человека, который ради удачного фото был готов продать душу дьяволу.
– Кажется, кое-что удалось, – сказал он мне на прощание, крепко пожимая руку.
– А как я об этом узнаю? – утомленно спросила я.
– Постараюсь поставить вас в известность...
Физически не отдохнув, но зато испытывая необъяснимое моральное удовлетворение, я вернулась в Москву, где меня тут же запрягли в очередную постмодернистскую бодягу, на этот раз названную современным детективом.
Через две недели на мое имя пришел большой конверт. Я разорвала коричневую вощеную бумагу, и на стол передо мной упал апрельский номер «Поселянки». На обложке была я...
Наверное, мой фотограф выбрал из сотни снимков, которые сделал со мной, самый лучший. Но сначала я не поняла этого, в первый момент мне показалось, что я снова попала во времена своей ранней юности, периода безнадежной любви к Сержу Мельникову – когда я подходила к зеркалу и видела круглое конопатое личико, которое не могла улучшить даже самая дорогая косметика.
...На поваленном черном мокром дереве сидела измученная девка – в старом, выцветшем деревенском платье и подозрительного цвета кургузом переднике. На вытянутых вперед ногах с круглыми икрами немыслимые чоботы (кажется, именно так называлась эта уродливая обувь). И ноги, и чоботы, и подол – забрызганы жирной весенней грязью, мрачное конопатое лицо обращено к солнцу, ресницы и брови – выгоревшие, белесые, даже как будто седые, а глаза – невероятно желтого, зловещего, языческого цвета – смотрят прямо на солнце, словно соревнуясь с ним в блеске. И такая мрачная, торжествующая, я бы даже сказала – утробная, сила исходила от этой картины, что у меня даже мурашки по спине побежали...
Я уже говорила о том, что не любила весны, никогда не ассоциировала себя с этим временем года, мне бесконечна мила и приятна была зима, которая полностью соответствовала моему характеру. Но, держа в руках журнал, в первый раз я задумалась о том, что фотограф, возможно, был в чем-то прав, когда увидел меня в образе пробуждающейся природы, конопатой, хмурой, животно-чувственной.
Я отложила журнал в сторону и с тоской предалась воспоминаниям о прошлом. «А ведь я никого не любила, – призналась я сама себе. – Никого, кроме того мажорного мальчика с русыми волосами, который был без ума от Шурочки Пинелли...» Где он сейчас, где она? Наверное, они уже сто лет как женаты и уже надоели друг другу со своей романтической любовью... Злость разбирала меня от того, что Серж, юноша, в общем-то, со вкусом, не мог разглядеть тогда во мне той особенной силы, которую опытный старый фотограф увидел сразу и которую вынес на обложку журнала – как эталон ранней весны...
Фотография в «Поселянке» преподнесла мне неожиданный сюрприз. Меня вдруг стали узнавать на улицах, хотя нечто подобное случалось и раньше, пусть не столь часто. Не только театральная публика, но и добродушные тетеньки и стильные молодицы – читатели женских журналов – подходили ко мне на улице и просили автограф. А главное – на меня посыпались письменные и устные предложения руки и сердца от сильной половины человечества.
Я смутно догадывалась, с чем это связано, – слишком уж чувственен был мой образ на обложке журнала. Что, как мне кажется, не вполне соответствовало действительности. Мне звонили, меня ловили на улице какие-то озабоченные субъекты, предлагая то руку и сердце, то простенько, но со вкусом – обещание волшебной ночи, то прочую дребедень, от которой нормальную женщину тошнит.
Режиссер меня обругал. Сказал, что он не давал мне разрешения сниматься во всяких там женских журналах, что ему не нравится такая трактовка моего образа, но тем не менее стал ко мне внимательнее приглядываться...
Через месяц-другой поток обожателей значительно уменьшился. Ко мне перестали наконец подбегать на улице и просить автограф, и только иногда я слышала за спиной: «Глядите! Кажется, известная актриса прошла...»
Как-то однажды я осмелилась одеться в очень открытое коротенькое платье – как раз для такой невыносимо жаркой погоды, какая обрушилась на Москву.
...Я давно уже не комплексовала по поводу своей внешности, но надеть подобное платье – на тоненьких бретельках, когда обнажены плечи, грудь, руки и ноги до середины бедра, – было для меня подвигом. Поскольку все вышеперечисленные открытые на всеобщее обозрение части тела были сплошь покрыты веснушками. Мои веснушки не отбеливал ни один импортный крем, они слегка бледнели на несколько дней, а потом наливались прежним ярким светом, особенно в такую погоду, когда солнце жарило немилосердно...
Итак, я почувствовала себя настолько уверенной, что оделась в это легкое золотисто-коричневое платьице, в тон моим бесчисленным веснушкам, и вышла в город. Клянусь, во всей Москве нельзя было найти второй похожей на меня женщины!
На меня оглядывались с изумленными улыбками, дети показывали пальцами... Какой-то турист, похоже – японец или кореец, долго шел за мной следом, снимая меня на видеокамеру, кланяясь и лопоча что-то восторженное, потом отстал, затерявшись в шумной толпе, которая бурлила на Манежной.
Я шла на свидание...
Я шла на свидание с человеком, которого еще в глаза не видела. Я даже не знала его имени. Встреча с незнакомцем была чистым безумием – он написал мне письмо, узнав адрес в редакции того журнала, где была напечатана моя фотография. На подобные призывы я вообще-то не откликалась. С поклонниками расправлялась очень лихо: письма рвала, телефонные трубки бросала, особо нахальным, пристававшим на улице, при случае могла заехать и по физиономии – рука у меня была тяжелой, безжалостной, я не испытывала страха перед тем, что зарвавшийся поклонник может дать и сдачи. Словом – голову не теряла.
Но это письмо я не могла оставить без ответа. Едва прочитав первые строчки, я поняла, что должна встретиться с человеком, его написавшим. Спустя несколько лет после безнадежной юношеской любви я ощутила, что нечто подобное ждет меня рядом с ним. Я почувствовала, что вновь готова влюбиться, влюбиться по-настоящему... Два своих предыдущих брака я не считала – это были союзы, заключенные совсем по иным причинам, нежели страсть. Я была очень благодарна и признательна своим бывшим мужьям, но настоящей любви я к ним никогда не испытывала. И вот теперь наконец нечто похожее на настоящую страсть вновь привиделось мне. Как в юности.
В маленькой сумочке-кошельке лежало письмо, и я, пока шла, с невольной улыбкой вспоминала строчки из него.
«...Маленький праздник, которого не ждешь. Я увидел Ваше лицо и купил журнал, хотя для меня было странным покупать женский журнал, тем более ради фотографии на обложке...
...Напомнил мне один рассказ, прочитанный в юности, кажется, писателя Ивана Бунина. Я точно помню – он назывался «Солнечный удар». Нечто подобное испытал и я – словно солнце обрушилось на мою голову, ослепило, оглушило, заставило забыть обо всем прочем. Теперь для меня нет ничего в мире, кроме Вас.
Красивые слова говорятся легко и быстро забываются, но если б Вы знали, сколько мук доставило мне это письмо... Я изорвал тонну бумаги, прежде чем смог написать эти строчки... Я хочу сделать Вам подарок, вернее, должен это сделать, ибо подарок не совсем обычный – его зовут Луи, он светло-рыжего, почти розового, персикового окраса, с круглыми желтыми глазами, которые позволяют говорить о некоей мистической связи между ним и Вами, чрезвычайно любознателен и добр...»
Битых две страницы незнакомец расписывал достоинства этого Луи и то, что существо должно принадлежать мне, и только мне, пока я наконец не вычитала, что Луи – котенок. Забавно – мне хотели подарить котенка! Это было очень не похоже на то, что предлагали другие – золото, бриллианты, кругосветные круизы, словом, всю ту ерунду, в которую не веришь, понимая, что за всем стоит одно-единственное желание – трахнуть тебя. Грубое слово, но, надеюсь, оно будет последним на этих страницах.
В конце своего объемного послания незнакомец приписал, что будет ждать меня в такой-то день в таком-то часу возле фонтана с конями на Манежной площади. «...Если Вы не придете, я буду знать, что послание мое оказалось никчемным, а подарок – ненужным. Я больше никогда не побеспокою Вас, позволив себе только одно – оставлю у себя Вашу фотографию...» – и так далее в таком же духе. Подписаться, как я уже говорила, незнакомец забыл. Или не захотел.
Это было очень милое послание, и я не могла не откликнуться. Кроме того, взыграло врожденное любопытство – до смерти вдруг захотелось увидеть его автора. Если он такой, каким вырисовывается между строчек его образ, то он, должно быть, милый, немного сентиментальный молодой человек... Правда, в дальнем уголке моего мозга прятался другой вариант – старый уродливый сластолюбец, который просто умеет хорошо писать. Но о плохом я никогда не любила думать заранее.
В центре шумная толпа подхватила меня, завертела – это было место, куда люди пришли не только посмотреть площадь с огромным подземным городом, но, что не менее важно, и себя показать. Я сразу почувствовала себя чуть ли не рядовой, самой обычной гуляющей, потому что вокруг дефилировали такие красотки, такие странные, невероятно одетые личности... Словно в каком-нибудь Нью-Йорке, где молодежь одержима желанием выпендриться.
Не без замирания сердца я пробралась сквозь пеструю толпу к фонтану. Летели брызги, щелкали фотоаппараты, звучала иностранная речь... Растерявшись, я огляделась – как среди толпы увидеть своего незнакомца, как угадать его? У меня была надежда, что он сам узнает меня, и я уже было приготовилась спокойно ждать того момента, когда он подойдет ко мне, но... Я вдруг случайно выхватила его взглядом из толпы.
Это был точно он – среднего роста молодой человек в светлом летнем костюме, с тщательно уложенными короткими темными волосами. Так тщательно могли причесать и замазать гелем волосы только в парикмахерской. Что это именно тот, кто написал мне письмо, можно было не сомневаться. В руках он держал маленькую клетку, в которой обычно переносят животных, и в клетке кто-то был...
Молодой человек вздрогнул, встретившись со мной взглядом. Несколько минут мы молча смотрели друг на друга.
Нас разделяло довольно большое расстояние, но мне не хотелось первой делать шаг навстречу, и я соображала, стоит ли вообще знакомиться с этим любителем животных, потому что какое-то непонятное разочарование охватило вдруг меня. Чего я ждала – не знаю. Не в моем возрасте и не с моим опытом двух развалившихся браков искать неземную страсть, но какой-то смутный образ постоянно витал у меня в голове, образ, сильно смахивающий на мою первую любовь... Он же медлил, потому что непонятная робость сковала его – он бледнел и краснел, даже раз облизнул пересохшие губы. Потом наконец решился. И подошел.
– Это вы? – спросил он. Голос у него был довольно приятный – мягкий, чуть хрипловатый.
– Наверное... – Я улыбнулась и решила: если через пятнадцать минут мне не станет интереснее, уйду.
– Дмитрий, – представился он. – Это я вам написал письмо.
– И забыли поставить свое имя, – упрекнула я. – Как вы нашли мой адрес?
– Случайно. У меня есть знакомый, который знаком с Генри Игоревичем.
Генри Игоревичем звали того фотографа из пансионата.
– Таня, вы только не подумайте ничего такого...
– Да я пока ничего и не думаю.
– ...но я действительно решил встретиться с вами не только потому, что мне очень понравился ваш портрет в журнале.
– Хотите подарить зверюшку? Это кто там, в клетке, – Луи?
– Да. – Он вздохнул облегченно.
Молодой человек открыл крышку и достал крошечного котенка, кажется, довольно породистого, судя по его курносой персидской мордашке. Впрочем, я не особенно разбиралась... Луи был действительно удивительным: правда, с огромными желтыми глазами и очень интересной расцветки – какого-то розоватого оттенка. Я прижала к себе теплый пушистый комочек, который пискнул у меня в руках возмущенно, и сказала не раздумывая:
– Беру.
– Может быть, где-нибудь посидим, поболтаем? – спросил окрыленный Дмитрий. – Выпьем чего-нибудь прохладительного...
Луи мы засунули обратно в его домик, тут же, в Александровском саду, нашли летнее кафе. Мой новый знакомый заказал мне сока, себе – разливного пива. Он все еще немного стеснялся и, судя по всему, был из числа тех мужчин, которые любой одежде предпочитают деловой костюм и галстук – несколько раз он прикасался к воротнику рубашки, словно ослабляя невидимый узел, и, наверное, если б не жаркий день и неофициальная встреча, явился бы на это свидание при полном параде.
«Какой-нибудь клерк или из начальства среднего звена, – подумала я, постепенно проникаясь к своему спутнику доверием. – Довольно мил...»
– Луи достался мне случайно, – между тем рассказывал Дмитрий. – Но, к сожалению, я не могу оставить его дома, у моей мамы – астма.
– И вы решили отдать его девушке с обложки журнала?
– Танита, – вдруг произнес он очень серьезно. – Котенок – только предлог. Я до безумия хотел увидеть вас.
– И что, оправдала я ваши надежды? – подколола его я.
Он поставил кружку с пивом на стол и вдруг улыбнулся так мягко, ласково, что мне даже немного совестно за него стало – нельзя же так явно выказывать свои чувства! – и пылко признался:
– В жизни вы еще лучше.