Дуэль на брачном ложе Арсеньева Елена
Пролог
От Парижа до Марселя три дня пути в карете. Три дня!.. Но это – для других: более разумных, предусмотрительных, а главное – более удачливых. Марии же отчаянно не повезло.
Ехали по отвратительной дороге – все спуски да подъемы. Обочь стояли хилые деревья с обрезанными наголо ради вязанки хвороста стволами. Навстречу тянулись длинные обозы из Прованса, а раза два-три огромные телеги с впряженными в них четверками лошадей чуть не разбили легкую карету. Данила уворачивался молча, с перекошенным лицом и стиснутыми зубами: при малейшем отпоре провансальские возницы – самые вспыльчивые и грубые на свете – охотно избили бы кнутами кучера богатого экипажа.
Мелькнул впереди объезд, Данила тотчас повернул – и через полчаса неровной, мучительно-тряской езды случилось вот что: карета жалобно запищала, потом закачалась, словно некий великан решил позабавиться и потрясти ее, – и вдруг села с хрустом на «брюхо», а Мария, падая с сиденья, успела увидеть в окно, как весело катится прочь колесо.
Через несколько минут, когда она выбралась из кареты и подошел, хромая, Данила, выяснилось, что укатились два колеса. Враз.
Какие только чудеса не случаются на дороге, – но чтобы сломались одновременно две железные чеки…
Убедившись, что барыня жива, невредима и даже не сильно лютует, Данила осмотрел место слома – и долго стоял остолбенелый, обнаружив явственные следы подпилов. Сделавший это даже не позаботился скрыть свою злокозненность! Мария, однако же, не очень удивилась: она ждала чего-то подобного после ночевки в Мон-Нуар; а вот Данила, тот совершенно ошалел – хватаясь то за одну, то за другую половинку сломанной чеки, он то и дело повторял:
– Ну пуркуа, пуркуа, черт меня задери?..
Здесь следует пояснить, что Данилу, дворового парикмахера, матушка дала среди прочих слуг Марии с собою, когда та уезжала из России. Куафер быстро привык носить французское платье разных цветов и резонерствовать по поводу и без повода, коверкая что свой родной, что чужой язык. Несмотря на привившуюся любовь к спорам, в душе Данила оставался тем же русским крепостным, что и прежде, так что нынешних безумствований французских, именуемых революцией, не принимал, а потому сейчас он плюхнулся Марии в ноги, как отцы и деды его делывали, и заголосил по-старинному:
– Не вели казнить – вели миловать, Марья Валерьяновна! Завела меня сюда не злая моя воля, а чаробесие!
У Марии рука чесалась на старого куафера-кучера: зачем недосмотрел, зачем колеса не проверил?! – но без «чаробесия» тут и впрямь не обошлось, она и сама не сомневалась в этом. Поэтому, оттолкнув его носком туфли, она велела распрягать лошадей, чтобы седлать их к верховой езде.
– Верхом! По такой-то задухе?![1] – закудахтал Данила. – А добро ваше, а сундуки? Неужто бросим?!
– Ты что, вовсе обезумел? Узлов навяжем, навьючим на свободных лошадей! – Мария сердито скинула с плеч шарф: жара и впрямь подступала жестокая.
Конечно, милое дело – дождаться вечера, ехать по прохладе, но у марсельского причала нетерпеливо пританцовывает на зеленой волне «Сокол» – легкокрылый «Сокол», готовый улететь в родимую сторонку. Нет силы ждать до вечера!
– Седлай, – повторила Мария и направилась к карете: кроме узлов, что предстояло навязать, следовало забрать еще кое-что тайное и очень важное не только для нее. И тут Данила громко ахнул. Мария обернулась. Облако пыли клубилось по дороге совсем невдалеке; раздавался стук копыт, возбужденные окрики – к ним приближались всадники.
Первой мыслью было, что весело несется навстречу кавалькада охотников-дворян, но то была иллюзия, воспоминания о минувшем, с которым тотчас же пришлось расстаться: за плечами одного из всадников развевался трехцветный шарф офицера народной полиции.
– Приветствую тебя, гражданка! – весело закричал всадник, осадив коня.
Лицо офицера было лукавое, смуглое, волевое – лицо гасконца. Он окинул Марию взглядом, который польстил бы любой, самой привередливой красавице, но следующие слова его тотчас разрушили очарование:
– Вижу, тебя настигла беда в дороге, однако сочувствие выразить не могу: для нас это – большая подмога!
И тут Мария увидела его отряд. Кроме нескольких солдат национальной гвардии и крестьян, там были и двое знакомых; узнав эти лица, она в гневе затрепетала. Во-первых, кузнец из Мон-Нуар – его леностью и небрежностью путешественники вынужденно задержались в городишке на два дня – и злая красивая девка с полуобнаженной грудью и заткнутым за пояс пистолетом. Девка сидела верхом по-мужски, ветер, закидывавший вверх ее юбку, обнажал выше колен смуглые точеные ноги, на которых едва удерживались сабо – грубые башмаки из толстой кожи на деревянной подошве. Хотя выглядела она совсем иначе, чем вчера, Мария узнала ее тотчас: это была горничная из гостиницы «Добрый король», с завистливой ненавистью озиравшая платье богатой постоялицы!
Подымая пыль, кружили вокруг кони, теснили путников, так что перепуганный Данила вскричал на своем ужасном французском:
– Оставьте нас, господа, что вы, с ума сошли?!
Он не успел договорить: кузнец накинулся на него с веревкой; и девка тоже спорхнула с коня, угрожающе надвинулась: в глазах ее горела даже не ярость – чистое безумие! У Марии ослабли ноги, она покачнулась… Но тут кто-то стиснул ее локоть железными пальцами – и боль вернула силы. Яркие глаза офицера блеснули рядом; голос его зазвенел насмешливо:
– Угомонись, Манон! Ты сделала свое дело – теперь дай слово мне.
Девка возмущенно подалась к нему. От этого движения грудь ее вся выпрыгнула из корсажа. Данила и кузнец – оба замерли: один с вывернутыми за спину руками, другой – вцепившись в него. Голая девкина грудь, казалось, жила своей собственной жизнью, так она дышала и волновалась.
Гасконец только хохотнул, но не отпустил руку Марии и подтолкнул ее к карете:
– Позвольте побеседовать с вами наедине, мадам.
Просьбу это мало напоминало, но спасибо – он хоть перестал называть ее гражданкой! Мария ненавидела это слово, которое звучало теперь повсюду: в лачугах и во дворцах, в полях и на площадях.
Полумрак кареты, знакомые запахи бархата и духов вернули Марии самообладание. Она села, неторопливо разложила вокруг пышные складки платья и небрежно кивнула офицеру, который все еще стоял, полусогнувшись, – был слишком высок, чтобы распрямиться в этой тесной, уютной коробочке.
– Вы можете сесть, сударь.
– Вы так добры, баронесса, – сказал он с иронией в голосе.
Сердце Марии екнуло. В следующее мгновение она выхватила из шелковой сумочки свои дорожные бумаги и ткнула ими в лицо офицеру:
– Да, я баронесса Корф. И что же? Мои документы в порядке, на них подпись самого Монморена…
– Да, да, русский посол господин Симолин и наш министр иностранных дел оказались настолько легкомысленными, что поверили в вашу байку: мол, собираясь в дорогу, вы нечаянно, вместе с прочим мусором, сожгли только что полученные документы, согласно которым собирались ехать во Франкфурт с двумя детьми – какими? чьими, позвольте спросить? – а также с камердинером, слугами, горничной и еще бог весть с кем! Отчего же вы изменили свои планы и попросили новые документы – на выезд в Рим в сопровождении одного лишь слуги?
Только Симолин и Монморен знали о суете с документами, но лишь русский посол мог догадываться о том, что за всем этим кроется. Что же подозревает, о чем догадывается, что знает доподлинно этот офицер?
Мария была слишком упряма, чтобы сдаться без борьбы. Она заносчиво спросила:
– А какое вам дело, сударь, до того, почему женщина вдруг изменила свои намерения? Да, документы сгорели, вдобавок я сочла, что холодный воздух Франкфурта не пойдет мне на пользу, и предпочла теплый, итальянский.
Офицер глядел сочувственно, кивал понимающе:
– Да, о да, мадам. Клянусь, вы меня убедили, к тому же я снисходителен к женским причудам. Скажите только, что же нам теперь делать с двумя баронессами Корф?
Сердце Марии снова екнуло. Она с трудом перевела дух.
– Как… с двумя?
– Да так. С вами, баронессой Марией Корф, глаза темные, волосы русые, рост высокий, двадцать девять лет, – и еще с одной, по документам – тоже двадцать девять, а на деле – тридцать восемь. И волосы у нее седые, и при ней увалень-муж по фамилии Капет, который ехал под документами этого вымышленного камердинера. Плюс двое детей, верная подруга… – Он на секунду замолчал, глядя в ее побледневшее лицо. – Продолжать?
Мария едва заметно покачала головой. И вдруг, встрепенувшись, ухватилась за последнюю соломинку:
– Вы сказали – седые волосы? Почему – седые? Тут какая-то ошибка!
Он помедлил с ответом, явно наслаждаясь ситуацией. Затем, чуть усмехнувшись, проговорил:
– Никакой ошибки, мадам. Волосы той, что ехала на север под вашим именем, волосы Марии… Марии-Антуанетты, которую французский народ справедливо прозвал австрийской волчицей, – волосы ее поседели за одну ночь: после возвращения из Варенна, где ее задержали.
Мария смотрела на него расширившимися глазами.
Все, конец. Вот теперь и впрямь – конец.
Варенн! Но ведь это совсем близко от Парижа! Почему же так скоро их схватили? Почему их вообще схватили? Что произошло, что не сработало в тщательно выверенном плане?!
Господи, как долго они готовились… Королева оказалась, как всегда, гораздо решительнее своего мужа. Людовик XVI никак не мог поверить, что его bon peuple[2] желает теперь лишь одного: низложения и смерти своего Bon Roi. Но устроить бегство королевской семьи – дело нелегкое, деликатное и опасное: следовало раздобыть деньги, фальшивые паспорта, карету, кучера, лошадей, охрану, провизию, нужно было договориться о подставах в дороге, вывезти монархов из Тюильри, доставить их к границе… Документами занималась Мария. Добыть их удалось без особого труда. Деньги раздобыли Жан-Аксель Ферзен, верный рыцарь несчастной королевы, ее наперсница Элеонора Сюлливан и старая графиня Строилова, тетка Марии. Элеонора, кроме того, заказала у каретника Жана-Луи огромную берлину[3], которая могла вместить и монархов, и свиту. Ферзен… Ферзен, казалось, был повсюду, принимал участие решительно во всем, и во время всех этих хлопот Мария впервые взглянула с уважением на красавца-шведа: да, любовь к королеве и впрямь – звезда путеводная его жизни! Когда все было готово, слажено, подогнано одно к другому, словно части хитроумного механизма, пришлось помедлить еще несколько недель, чтобы дождаться отпуска одной из горничных Марии-Антуанетты, которой побаивались, подозревая в ней демократку. И вот три дня назад одна баронесса Корф со свитой и семейством выехала на север, направляясь во Франкфурт, другая, почти в то же время, – на юг. И… и что же случилось? По какой причине столь тщательно слаженный заговор провалился?
Мария сжала кулаки – ногти вонзились в ладони. Однако туман в глазах начал рассеиваться.
Так… Воистину, воля господа неисповедима, и что случилось – то уже случилось. Но она еще узнает, как это произошло и можно ли все исправить. Правда, узнает и исправит лишь в том случае, если будет иметь такую возможность. А для этого надо поскорее воротиться в Париж, а еще прежде – избавиться от вертопраха-полицейского, нагло развалившегося напротив и не спускающего с нее своих бесстыжих глаз.
Гасконец! Со времен Анри IV все рисуют себе гасконцев в радужных красках и не знают в том никаких сомнений. Однако этот офицер – последний человек в мире, которому поверит и доверится Мария!
– Да, – задумчиво проговорила она, – быстро же вы до меня добрались…
– Это времена такие нынче – быстрые, даже стремительные. К тому же – счастливая судьба! – Он сделал попытку галантно поклониться, но задел макушкой потолок кареты и остался сидеть. – Правда, на сей раз судьбе помог один бдительный гражданин, друг народа. Да вы его видели, наверное: кузнец из Мон-Нуар. У него возникли подозрения на ваш счет. Чтобы проверить их, он решил по мере сил и фантазии задержать вас в пути… а тут гонец из Парижа с известием о вареннском бегстве. Мы ринулись в погоню за вами – а вы нас уже здесь поджидаете!
Он явно издевался, но Мария и бровью не повела: что без этой мрачной твари, кузнеца, не обошлось, она уже давно поняла.
– Ну что же, гражданин, – ее передернуло от отвратительного вкуса этого слова, – вы прекрасно знаете: я – русская, я подданная ее величества российской императрицы Екатерины Алексеевны, – а значит, могу себе позволить убеждения иные, чем у вас и ваших кузнецов. Не вижу оснований задерживать меня, а тем более – ломать мою карету. Извольте следовать своим убеждениям, а мне предоставьте следовать своим – и своей дорогою!
– Как бы не так!
Оба содрогнулись, точно при грохоте выстрела: злющая горничная, девка из Мон-Нуара, вскочила на подножку кареты и теперь стояла, пригнувшись, точно кошка, готовая к прыжку, осыпая обоих отборной бранью.
Что и говорить, в моде у дам того времени были резкие и даже грубые манеры, но эта девка выражалась уж вовсе по-площадному, то есть настолько грязно, что Мария невольно заслонилась от нее ладонями.
А гасконец весело посмеивался, словно появление злобной девки было лишь удачным продолжением шутки:
– Я был так увлечен беседой с тобою, гражданка, что не успел сообщить: именем французского народа мне предписано арестовать тебя!
– Арестовать?! – вскричала Мария – и ей эхом отозвалась девка:
– А-рес-то-вать?! Эту шлюху? Эту поганую аристо?[4] – И, высунувшись из кареты, она завопила: – Вы слышали, друзья?! Он хочет арестовать пособницу австриячки! Нет, братья свободы, не допустим этого! Не допустим!
И Мария ахнуть не успела, как ее вырвали из рук офицера, вытолкнули из кареты и бросили на дорогу. Девка уселась на нее верхом, вцепилась в распустившиеся волосы и закричала:
– Клянусь, она не доедет до тюрьмы! В петлю ее! Повесить!
Словно темный туман окутал все вокруг – это был смрад немытых, разгоряченных тел.
– В петлю аристо! – раздавались дикие голоса. – Повесить ее, повесить!
– Опомнитесь, граждане! – вмешался наконец-то офицер. – У меня приказ Конвента. Это соучастница преступления, нам нужны ее показания…
Но в голосе офицера не было твердости, и мятежники не обратили никакого внимания на его слова, только девка, исступленно дергая Марию за волосы, выкрикнула:
– Показания?! На черта нужны ее показания, если булочник Капет[5] уже схвачен? Ее место у тетушки Луизы[6], но у той и так много поживы. Зачем ждать? Доставим себе удовольствие! В петлю ее! В петлю!
И снова на Марию накатилась тьма, ударяя по глазам отдельными просверками: разинутые в крике рты, связанный Данила, неловко привалившийся к боку кареты, а в глазах его – ужас; озабоченное лицо гасконца – он пытается остановить толпу, но люди, опьяненные жаждой крови, спорят, кричат, беснуются; девка, задрав юбку, скачет перед офицером, виляя голыми бедрами, визжит, хохочет, слова сказать не дает; и вот уже все хохочут, и офицер тоже смеется и наконец-то, махнув рукой, грубо хватает девку, лапает, целует… Он согласился, он сдался – и отдал им Марию.
Они повесили бы ее сию же минуту, но оказалось, что в спешке не захватили с собой веревки.
Мария немало прожила во Франции и знала, что этому народу, как никакому другому, свойственна врожденная склонность к беспорядку. Погнались вот за беглянкой, желая непременно ее повесить, – да забыли о веревке. Однако это желание – повесить, непременно повесить! – настолько овладело их взбудораженным сознанием, что никто даже не вспомнил о пистолетах, из которых можно застрелить пособницу австриячки.
Словом, судьба подарила отсрочку: сгонять за веревкой в Мон-Нуар вызвалась девка (ее по иронии все той же насмешницы-судьбы звали Манон[7]), а без нее, словно она была тем кресалом, которое распаляло мужчин, они сделались посмирнее и, оставив в покое пленников, с упоением принялись грабить карету.
Вытащили сундуки, корзины, содрали бархатную и шелковистую обивку… Мария с Данилой встревоженно переглядывались. Разумеется, не о багаже были их тревоги, но пока, к счастью, никто из грабителей не орал истошно и торжествующе, не выскакивал на дорогу, прижав к груди заветную шкатулку. Наконец из разоренной кареты вылез последний крестьянин с пустыми руками и недовольным лицом. Главного так и не нашли.
Корзины с припасами тотчас распаковали и невдалеке, на полянке, устроили пирушку. Мария и Данила снова переглянулись. Ну, если не теперь, то уж и никогда! Прикусив губу до крови, Мария сумела-таки вызвать на глаза подобие слезинок и закричала как могла жалобнее:
– Господин офицер! Во имя неба, выслушайте меня!
Офицер тоже направлялся к раскинутым скатертям. Досадливо оглянувшись на Марию, он процедил сквозь зубы:
– Я ничего не могу сделать для вас, баронесса. Молитесь – пусть бог дарует вам последнее утешение.
– О том я и прошу! – вскричала Мария. – Позвольте мне помолиться, как того требует моя вера! Мы, русские, – православные, и наше последнее обращение к богу требует уединения и полумрака. Позвольте мне войти в карету, собраться с мыслями, вверить господу душу мою…
В глазах гасконца вспыхнуло любопытство:
– Да, я что-то такое слышал. Вы, русские, – прямые потомки монголов и до сих пор остались идолопоклонниками. – Он задумчиво оглядел Марию. – Ну что ж, эту последнюю малость я могу вам позволить.
Офицер судорожно сглотнул, рывком поднял Марию и втолкнул ее в карету.
– Молитесь, – сказал он. – Молитесь, баронесса! – И прикрыл за нею повисшую на одной петле дверцу; шелковые шторы были сорваны, однако кожаная обтяжка пока осталась нетронутой.
Мария рухнула на колени, шепнула, зная, что Данила ее слышит: «Уповай на господа!» – и с трепетом воззрилась на пол. Оказалось, что грабители облегчили ей задачу – иначе как со связанными руками отодрать обшивку, чтобы обнажить доски? А теперь ясно видна заветная планочка – чуть темнее других. Мария нажала на нее, чуть повела вперед – и в полутьме, пропахшей потными мужскими телами, потянуло легким, сладковатым дуновением из открывшегося тайника.
Какое счастье, что кинжал она положила сверху: обе руки не пролезли бы в узкую щель. Теперь же оставалось лишь подцепить его пальцами и укрепить в щели стоймя, чтобы перерезать веревку. Это оказалось легче задумать, чем осуществить, а время, чудилось, летит со свистом мимо, обжигая лицо!.. Но едва с рук Марии упала последняя петля, как что-то зашевелилось сзади.
Мария резко обернулась – так что волосы закрыли глаза. Сдула их нетерпеливо, но все равно – какой-то миг смотрела слепо, ничего не видя от ужаса. И даже не взором – всей похолодевшей кожей узнала: кузнец!
Сейчас он был совсем другой, чем возле кареты, когда кричал вместе со всеми: «Повесить! Повесить!», – это Мария почуяла мгновенно. Так два зверя, сойдясь на узкой тропе, сразу чуют слабое место противника, и если осторожный хочет жить, он уходит. Но сейчас вся мрачная сила кузнеца осела в его чресла, и эта похоть была его слабостью. Он даже тайника не заметил! Одежда его была с готовностью раскрыта, и, увидев то, что предстало глазам ее, Мария с трудом подавила позывы тошноты.
– Какая наглость! – прошипела она, и эти слова на миг замедлили порыв насильника; Мария же поудобнее перехватила кинжал и повернулась.
Выражение тупого изумления и обиды, появившееся на лице кузнеца, едва не заставило ее расхохотаться, а ледяное, привычное прикосновение стали к ладони тотчас вернуло ей самообладание.
– Ну что? Желаете скрестить оружие? – прошептала она насмешливо, поигрывая кинжалом и глядя на кузнеца, чей боевой меч, только что бывший, так сказать, на изготовку, вдруг неудержимо начал опускаться; теперь от смеха просто невозможно было удержаться, так что Мария едва не пропустила мгновение, когда кузнец разинул рот, собираясь окликнуть сотоварищей.
В тесноте кареты метать кинжал было неудобно, и все же Мария попыталась. И тотчас с бульканьем хлынула кровь из горла кузнеца, и Мария, одолев отвращение, с силой дернула его за руку, чтобы он упал в карету, а не вывалился наружу. Вот был бы сюрприз его сообщникам!
Брезгливо отерев кинжал о рубаху кузнеца, Мария поднесла острие к груди – и одним махом распорола себе платье до пояса. Брат когда-то рассказывал ей, что гусар должен в две минуты одеться, оседлать лошадь и открыть огонь. Седлать и стрелять пора еще не настала, но Мария мгновенно содрала с себя платье и облачилась в крестьянскую рубашку и юбку с высоким корсажем, также запрятанные в тайник. Грудь свободно заколыхалась – крестьянки ведь не носят корсетов, – и Мария потуже стянула рубаху у горла. Перекрестилась – и осторожно выбралась на волю.
Веселая компания все еще пировала, и Мария, лежа за каретой, ухитрилась разрезать Даниловы путы. Его скрутили, при этом изрядно помяв, но вся боль враз забылась, когда он увидел, какая же забота так задержала его госпожу. Крови из кузнеца набежало уже море, и Мария поскорее вытащила из тайника шкатулку, заботливо отерев с нее несколько темно-красных капель.
– Боже, во имя твое, спаси! – пробормотал Данила, перекрестившись. Затем схватил барыню за руку: – Бежим, бежим, скореича!
– Погоди. Куда в ливрее? Тебе нужна другая одежда. А вот и она идет!
«Она» приближалась к ним на плечах крестьянина, ноги которого заплетались от выпитого; он шел к карете, сопровождая чуть более трезвого офицера: тот, видно, счел, что времени вручить богу свою душу у пленницы было предостаточно. А может, в опьяненном мозгу зародились те же намерения, что и у кузнеца: мол, богу – богово, а тело – мне…
Данила вновь затаился в углу, изготовившись разобраться с простолюдином, а Мария зашла с другой стороны. Выждав, когда офицер сунулся в карету и остолбенел, увидев вместо плачущей женщины окровавленный труп кузнеца, она поймала его за руку и дернула с такой силой, что тот, влетев в карету, растянулся на полу – с кинжалом, приставленным к горлу. К тому же Мария успела выхватить оба его пистолета; один сунула за пояс, как носила Манон, а на другом, заряженном, взвела курок.
Теперь гасконец находился в весьма незавидном положении, но лицо его вновь приняло насмешливое выражение.
– Признаюсь, чего-то в этом роде я все время ожидал, сударыня. Хотя женщина умная и умеющая пользоваться своим умом – большая редкость. А вам вдобавок и силы не занимать. Кто бы мог подумать, глядя на ваши шелка! – пробормотал он, кося взглядом в вырез рубахи Марии. – И должен сознаться, что сей наряд вам очень к лицу…
– Ничтожество, – прошипела Мария.
– Черт побери! – пробормотал офицер, словно бы только сейчас осознал, что же произошло. – Да с меня шкуру заживо сдерут в трибунале, гражданка, если я вас упущу!
– Не успеют, уверяю вас, – усмехнулась Мария, наслаждаясь своей властью над ним.
– Вы меня убьете? – Голос офицера был спокоен, но в глазах вдруг словно погасло что-то. – О, как вы мстительны, прекрасная дама! La belle dame sans merci![8] – Он нервически хихикнул. – Так уж делайте скорее свое дело: вот-вот воротится Манон – и мои санкюлоты снова возбудятся от запаха ее юбок.
Мария брезгливо поморщилась.
– Эта девка еще свое получит! – пригрозила она – и твердо знала в этот миг: все сбудется по ее! – Но вам я вот что скажу на прощание, граж-да-нин… Я была совсем еще девчонкой, когда поняла: ужасен и отвратителен слепой и неправедный народный гнев, но это гнев детей или животных, стада… и народ всегда достоин прощения. Не заслуживает же его, вдвойне, втройне мерзок и отвратителен дворянин, который продает честь своего сословия за право жить – и пляшет перед диким стадом, забавляя его своим бесчестием!
Лицо его сделалось бело, как бумага, глаза горели, а нужные слова, очевидно, не шли на ум – слишком крепка оказалась пощечина, и Мария подумала было: «Как истый гасконец, он не простит мне всю жизнь, что не сумел ответить!» Потом вспомнила, что пришел его час умирать, и захотела дать ему последнюю возможность найти ответ, – но он сам рванулся вперед, наткнувшись на кинжал. Острие скользнуло по ключице, пропороло рубаху и вонзилось в горло. Мария замерла, вдруг до боли в сердце пожелав вернуть его к жизни, а он выдохнул:
– Не в силах противостоять ва-ам… – И кровь забулькала в его горле, но улыбка не растаяла: успел-таки оставить за собой последнее слово!
– Гасконец, что с него возьмешь? – проворчал рядом Данила.
– Как ты сказал? – вся дрожа, обернулась Мария.
Кучер понял: госпожа сейчас не в себе. Он крепко взял ее под руку.
– Помните, как у нас говорят: «Нижегород – либо вор, либо мот, либо пьяница, либо жена гулявица!» А здесь сказывают: однажды гасконец попался черту на зубок, и тот предложил выбирать: либо языка лишиться, либо бабьей радости, а не то – и вовсе жизни. Ухарь наш таково-то долго выбирал, что черт плюнул с тоски – да и провалился обратно в свое пекло. С тех пор они и остались бабники да острословы, гасконцы те!
Нижегородская, родимая скороговорка немного успокоила Марию, пропала дрожь, и она смогла стоять сама.
– Седлай, не медли. Чего в самом деле ждем – пока та курва Манон воротится или эти олухи набегут? – выговорила она хрипло. – Да кинжал возьми, слышишь?
Убивать невозможно привыкнуть, даже если не в первый раз, даже если защищаешь свою жизнь. К тому же эта смерть, она была совсем иной, чем смерть насильника-кузнеца.
Раздался протяжный, влажный вздох: Данила подвел коня, взялся за стремя.
– Садитесь. Тем-то упырям, пока суд да дело, я ремни под седлами порезал. Да они уже и так лыка не вяжут от барских вин! – В голосе Данилы звучала обида слуги за господское добро, и Мария невольно усмехнулась.
Они довели коней до зарослей тамариска – и только тогда сели верхом.
– А теперь, Данила, гони! – велела Мария.
– В Марсель прикажете? – спросил куафер-кучер.
– В Париж! – крикнула Мария, хлестнув коня поводьями, так что он с места взял рысью. – Возвращаемся в Париж!
– Эх, с ветерком, родимые! – завопил Данила, и дорога послушно легла под копыта.
Мария пригнулась к шее коня. Ветер бил в глаза. Но не ветер мешал ей смотреть вперед. Не в Париж возвращалась она сейчас – в прошлое.
1. Скоробежка
Маше Строиловой не исполнилось еще и двенадцати, когда пожар пугачевщины опалил нижегородские земли. Это было в июле 1774 года, но еще с прошлой осени из Поволжья и с Урала долетали слухи один страшнее другого, слухи о самозванце, назвавшем себя царем Петром III Федоровичем – крестьянским царем, который у помещиков отнимает крепостных, дает им волю, а господ казнит за их издевательства над народом. Слухи эти не повторял только ленивый!
Отец то и дело наезжал в Нижний, где губернатор Ступишин собирал дворян для совета, и возвращался раз от разу все мрачнее; но от детей самое страшное старались утаить. Однако чего недоговаривали отец с матерью или Татьяна с Вайдою[9] – эти старые цыгане весь дом держали в ежовых рукавицах! – о том Машенька с Алешей узнавали на кухне, в людской, в девичьей. А здесь, понятно, судачили только лишь о победах мятежников, смакуя подробности их жестокосердия к поверженным врагам. На всю жизнь запомнила Маша судьбу защитников Татищевской крепости, которую Пугачев захватил лишь после троекратно отбитого штурма, воспользовавшись пожаром. Офицеров, после жестоких пыток, кого перевешали, кому отрубили головы. С полковника Елагина, командующего гарнизоном крепости, человека тучного, содрали кожу; вырезав из него сало, злодеи мазали им свои раны. Жена Елагина была изрублена. В то время в крепости оказалась и дочь Елагиных. Мужа ее, коменданта Ниже-Озерной крепости, храброго секунд-майора Харлова, самозванец казнил незадолго до того. Вдова славилась удивительной красотою – и вся эта красота пошла в добычу злодею: более месяца он продержал у себя молодую женщину как наложницу, а семилетнего брата ее назначил своим камер-пажом. Низкие душонки, окружавшие Пугачева, во всяком, даже редчайшем, порыве доброты его видели измену; уступая их требованиям, самозванец приказал расстрелять несчастную красавицу и ее брата. После ружейного залпа, еще живые, они, истекая кровью, добрались друг до друга и, обнявшись, испустили дух…
В тот вечер к Маше пришла догадка: если чьи-то Глашки и Петьки, крепостные и дворовые, радостно предают своих господ смерти и присягают злодею, то подобное может случиться со строиловской дворней и крестьянами. Она зашлась таким ужасным криком, что в людской содеялся превеликий переполох. Сбежались матушка, Татьяна; девочку чуть не в беспамятстве уложили в постель. Вайда учинил дознание и, поскольку дворня всегда рада доносительствовать, вскорости вызнал, что именно явилось причиною припадка барышни, а стало быть, тем же вечером виновные отведали добрых плетей.
Такие неприятные обязанности в отсутствие хозяина всегда ложились на плечи Вайды, ибо у княгини характер был мягкий, а у Елизара Ильича, управляющего, – мягче втрое. Отец (собственно, был он Маше отчимом – ее родной отец, граф Валерьян Строилов, вместе с полюбовницей пал когда-то жертвой собственной лютости, от которой много страданий приняла его жена, Машина мать. Впоследствии, после многих тягот и страданий, она вышла за давно любимого ею князя Алексея Михайловича Измайлова, и он никогда никакого различия между Машенькой и своим родным сыном Алешей не делал, хоть падчерица его и оставалась графиней Строиловой, а сын – будущим князем Измайловым) – итак, отец каждый поступок Вайды одобрял, но на сей раз, о порке узнавши, брови свел то ли задумчиво, то ли осердясь. В нынешнюю сомнительную пору, когда началось немалое бегство нижегородцев в повстанческую армию Пугачева, кое-кто из бар ужесточился с крестьянами, кое-кто, напротив, нрав укротил: иные едва ли не заискивали перед теми же, кого вчера драли на конюшне и продавали с торгов. Алексей же Михайлович полагал, что вести себя следует с достоинством, но и с осторожностью: по несомненным сведениям, Пугачев рассчитывал пополнить свои отряды за счет нижегородских крестьян; к тому же через Нижний проходил прямой путь в центр страны, прежде всего – на Москву, а это не могло не привлечь мятежника. Манила самозванца также губернаторская казна, хранившаяся в Нижнем.
Любавино – наследственное имение Строиловых – находилось невдалеке от Нижнего, в центре губернии, и хотя Измайлов не очень любил его, памятуя, сколько страданий пришлось принять его жене в этом прекрасном доме, стоявшем на высоком волжском берегу, однако он понимал, что в такое ненадежное время семье в Любавине – вполне безопасно: чтобы до него добраться, пугачевцам надо пройти почти всю губернию; к тому же Любавино от торных путей в стороне. Поэтому князь не очень-то уговаривал жену отъехать в его Ново-Измайловку, что близ Починок. Однако внезапное известие поломало все расчеты: старый князь Измайлов прислал верхового сообщить, что княгиня Рязанова рожает. Княгиня Рязанова – то есть Лисонька.
Лисонька была родной сестрою Алексея Измайлова и названой сестрою жены его, княгини Елизаветы, еще с той поры, когда в мрачном доме на Елагиной горе подрастали две девочки: Лизонька и Лисонька. Мать Елизаветы, Неонила Елагина, сохраняла в тайне родство с ней; из мести к своему давнему возлюбленному, Михаилу Измайлову, завязала она судьбы девочек таким крепким узлом, что понадобилось почти пять лет, дабы узел этот распутать и все загадки разгадать. Связь Елизаветы и Алексея с Лисонькой была куда крепче, нежели родственная, а потому известие о ее страданиях не могло оставить их равнодушными. Десять лет назад Лисонька разрешилась мертворожденным младенцем, и с той поры детей у нее больше не было, к вящей печали ее мужа. И вот теперь… Невозможно было усидеть в Любавине при такой судьбоносной новости, а потому князь Алексей ни словом не поперечился, когда жена его тоже решилась ехать. Лисонька всегда желала видеть крестной своего ребенка любимую племянницу – пришлось взять в дорогу Машеньку. Обычно сговорчивый Алешка-меньшой такой крик поднял, узнав, что к деду отправляются без него, что родители сдались почти без боя. Так что компания собралась немалая: князь с княгинею, двое детей да неотвязные Вайда с Татьяною. В Любавине был оставлен управляющий.
Отец ехал верхом, Вайда – на козлах, за кучера, остальные – в карете; и Маша удивлялась, почему с ними сидела матушка, которая была лихой наездницей, в каретах езживала только на балы, когда жили в городе, или с торжественными визитами. Сегодня же ее оседланная лошадка плелась, привязанная к задку кареты, глотая пыль, а княгиня Елизавета забилась в уголок, обняв обоих детей, – притихшая и не очень веселая, да поглядывала в окошко на статную фигуру мужа, следила за игривой побежкой его коня.
– Стойте! – Окрик князя прогнал Машину дрему.
Вайда натянул вожжи, матушка выпрыгнула из катившейся еще кареты и, подхватив юбки, побежала по знойной луговине к мужу, который стоял на коленях у обочины.
Дети тоже повыскакивали, как ни удерживала их Татьяна, и Маша увидела, что отец быстро поднялся, обнял матушку и на мгновение прижал к себе, словно успокаивая, а потом они вместе склонились над чем-то, напоминающим ворох цветастого тряпья. И еще прежде чем Маша разглядела, что это – человек, залитый кровью, она поняла: вот надвинулось, свершилось то, что изменит всю их жизнь!
В те поры русские баре, живущие в отдаленных имениях, держали у себя скоробежек, иначе говоря, скороходов, курьеров. Одевали их в легкие куртки с цветными яркими лентами на обшлагах; на головах же у них красовались шапочки с разноцветными перьями: такое яркое, стремительно продвигавшееся пятно можно было частенько увидеть на обочине дороги, а то и на пешеходной тропке. Лошади имелись в достатке не у всех помещиков – да и стоили дорого, а скоробежек кормили легко – вернее, держали впроголодь, чтобы резвее бегали. Господа использовали их как почтальонов и гонцов, отправляя с разными поручениями в соседние усадьбы.
Один такой скоробежка и лежал сейчас в траве, и его нарядная курточка была сплошь залита кровью из разрубленного плеча – удар сабли почти отделил руку от туловища.
– С коня рубанули, – определил Вайда.
Князь кивнул. Их, бывалых вояк, не смущал вид крови, да и Елизавета многое повидала в жизни. Но тут вдруг все заметили, что дети рядом. Татьяна, запыхавшись, подбежала, молча схватила их за руки и повлекла к карете; но Маша с Алешей уперлись; Алешка даже повалился на траву, вырываясь из Татьяниных сильных рук, – тоже молчком, не издавая ни звука.
– Оставь их, – тихо молвила матушка. – Что ж теперь…
Все принялись креститься, только князь задумчиво смотрел на мертвого; потом вдруг наклонился, сунул руку под его окровавленную куртку и вытащил – Маше показалось, какой-то лоскут, пропитанный кровью, но то была четвертушка – ни слова, ни буквы не прочесть!
– Это батюшкин скоробежка! – воскликнул князь Алексей. – Цвета его ливрей. Как это я сразу не догадался? А вот и письмо, что он нес. Батюшка его послал… куда? к кому? – Он настороженно осмотрелся. – Уж не нас ли велел перехватить в дороге? Не зря же бедняга бежал по обочине.
– Ну что ты, друг мой, – возразила Елизавета, – ежели что спешное, батюшка бы верхового к нам послал!
– Так-то оно так, – задумчиво кивнул отец, – а все ж куда-то поспешал этот несчастный.
– Дозвольте слово молвить, – вмешался Вайда. – Иной раз пеший скорее конного до места доберется, потому как в степи ему схорониться легче: упал за куст – опасность и пронеслась мимо.
– Однако ж он не схоронился. Да и таким фазаном разоделся, разве что слепой его в зеленях не приметит, – возразил князь.
Его задумчивый взгляд словно бы летел над лугом – и вдруг остановился, сделался пристальным и цепким. Голубые глаза сощурились, худое лицо посуровело.
Все разом обернулись.
Поодаль в просторную луговину мыском вдавалась дубовая рощица, и сейчас из нее выехала ватага верховых.
Даже на расстоянии было видно, что это не регулярный отряд, а и впрямь ватага: одеты с бору по сосенке, вооружены кто чем, вдобавок нестройно горланили песню, перемежая ее криками и хохотом.
Вдруг один из всадников вскинул руку – ватага замерла, вперившись в карету, а затем со свистом и улюлюканьем ринулась вперед.
Но князь спохватился на мгновение раньше. Одной рукой он подхватил сына, другой тащил Машу. Вайда увлекал за собою женщин.
Отец забросил детей в карету, выхватил из-под сиденья шкатулку с заряженными пистолетами и сунул их за пояс, к которому – Маша и не заметила, как и когда, – уже успел пристегнуть саблю.
– Алексей!.. – отчаянно выкрикнула Елизавета, хватаясь за его стремя; князь уже сидел в седле, но на миг склонился, притянул к себе жену – и тотчас опустил ее на землю; и конь его понесся по полю навстречу всадникам.
– Вайда, я их задержу, а ты к батюшке всех в целости доставь! – донесся до них голос князя, потонувший в Алешкином отчаянном реве.
Но суровый Вайда, сунувшись в карету, бесцеремонно отвесил княжичу оплеуху – и тот смолк, словно подавился от изумления.
– Вайда!.. – простонала Елизавета, заламывая руки.
Единственный глаз старого цыгана блеснул в ответ:
– Ништо, милая! Сам знаю!
В одно мгновение он вытащил из-под кучерского сиденья еще два пистолета и саблю, отвязал запасную лошадку, вскочил в седло, успев еще приобнять и Татьяну, и Елизавету. Потом крикнул:
– Гоните что есть мочи! – и, ударив лошадь каблуками, припал к гриве, летя вслед князю.
Дети переглянулись. Все произошло так быстро, что они даже испугаться толком не успели.
В карету заглянула матушка – в ее серых глазах мерцали непролитые слезы, – торопливо перекрестила детей и велела:
– Крепче держитесь!
Потом захлопнула дверцу и вскочила на козлы, где уже теребила вожжи Татьяна.
– Ну какой из Татьяны кучер, – пренебрежительно сказал Алешка, вмиг забывший о слезах. – Дали бы мне – я бы показал…
Его прервал пронзительный свист… нет, не свист даже, а некий звук, в коем слились воедино и свист, и вой, и улюлюканье – дикий, истошный звук! Кони тотчас рванули с места, рванули так, что дети повалились на пол.
Маша подхватила брата – не ушибся ли? – но он только хохотал, закатывался.
– Вот тебе, – усмехнулась и она, – а ты говорил, не сможет, мол, Татьяна.
Алешка выскользнул из ее объятий и высунулся из окна, но тут же повернул к сестре ошалелое от восторга лицо:
– Я же говорил! Я же говорил! Это не Татьяна, а матушка!
Маша, едва удерживаясь на ногах – карету на ухабистой дороге швыряло из стороны в сторону, будто лодчонку в бурном море, – тоже высунулась. Глянула – и не поверила своим глазам: княгиня Елизавета правила стоя, русая коса ее летела по ветру, юбки надулись парусом… Татьяна, полулежа-полусидя, цепко держала ее за талию, не давая упасть. А княгиня все нахлестывала лошадей, но пуще кнута погонял их, точно сводил с ума, этот ее пронзительный клич, так что кони летели, как на крыльях.
Маша высунулась из окошка сколько могла далеко – глядела назад, но дорога уже повернула, и она не увидела ни отца, ни Вайды – только широкий луг, по которому ветер гнал мелкие желто-зеленые волны.
2. Измена
Скоробежка и впрямь принадлежал старому князю Измайлову, и впрямь был им послан навстречу сыну, а в письме, которое невозможно было прочесть, содержался наказ немедля возвращаться и ни в коем случае не приезжать в Ново-Измайловку: в округе уже пошаливали мятежники. Михайла Иваныч дал письмо своему самому быстроногому гонцу, наказав одеться по-крестьянски, чтобы не бросаться в глаза лихому человеку (он тоже рассудил, что пешему затаиться, в случае чего, проще), но не учел тщеславия этого паренька, лишь недавно взятого от сохи в барскую усадьбу: тот просто-напросто не нашел в себе сил расстаться с нарядной, многоцветной одеждою, из-за того и расстался с жизнью. И как всегда бывает – ничтожная причина породила множество трагических последствий.
Но все это еще впереди, неразличимо, а пока что перепуганные, измученные тряской княгиня Елизавета с детьми и Татьяна, уже умытые и поевшие с дороги, сидели в гостиной ново-измайловского дома и пили чай, который разливал сам старый князь. Лисонька благополучно разрешилась сыном, однако сейчас она спала, и будить ее опасались: роды, настигшие ее не дома, в Рязановке, а в отцовской усадьбе, прошли тяжело; вдобавок муж ее, князь Павел Рязанов, еще третьего дня отправился в свое имение, которое, по слухам, захватили пугачевцы, – и как в воду канул. Сказать Лисоньке, что он еще не вернулся, опасались… Узнав об этом, княгиня Елизавета едва нашла силы сдержать слезы: участь Алексея и Вайды тоже оставалась неведомой! Но хоть гостеванье начиналось невесело, все же старый князь не скрывал радости видеть любимую невестку и внуков.
Михайла Иваныч был видный старик, статный, подтянутый. Отблески горевших свечей играли на его худощавом, словно из камня выточенном лице, а голос был по-молодому звучен и грозен:
– Здесь тоже с зимы случались подсылы – изменники с грамотками своими. Но у меня расправа короткая: запрещено даже имя супостата произносить, а тем паче – вести о нем передавать! С недавних пор появился тут лиходей из приближенных Пугачева, Аристов, а зовут – Илья. Разврат несет повсеместный, велеречив и краснобай. Подлейшая душонка! Сам из костромских мелкопоместных дворянчиков, а поди ж ты – за неуказанное винокурение был разжалован в солдаты, бежал, скрывался от властей, пока не приблудился к самозванцу. Продал свое сословие! Теперь в чести у Пугачева. Тот как стал в Сундыре, послал этого прохвоста с семисотным отрядом для заготовки продовольствия и фуража, а он – вон куда подался пограбить! Манят его императорские конезаводы в Починках. Жжет, убивает, грабит, насильничает над имущими людьми почем зря! Страх навел такой, что мужики и впрямь поверили, будто господская власть закончилась. Что делают подлецы! На заставы, в отряды охранительные, не идут. От принуждения ударяются в бега, узилища отворяют схваченным воровским лазутчикам. Ну, коли мне такого злодея приводят, у меня расправа короткая: плетьми бить до полусмерти, а что останется живу – под конвоем в город.
Князь резко, крест-накрест, рубанул ладонью воздух, и Маша, испуганно сморгнув, успела заметить, как матушка с Татьяною, сидевшей в дальнем углу, быстро переглянулись.
Наслышанная семейных историй, Маша знала, откуда на смуглом лице Татьяны взялись два розовых, неисцелимых шрама: когда-то хлыст обезумевшего от горя князя рассек лицо цыганки, в которой он подозревал убийцу своей дочери. Тот же хлыст выбил глаз Вайде… Много воды утекло с тех пор, что-то забылось, что-то простилось; Татьяна о былом не вспоминала. Измайлов принял «барскую барыню»[10] своей снохи со всей возможной приветливостью, а все же в этот миг Маша почувствовала: точно какая-то искра вспыхнула между старым князем и цыганкою – искра незабытого, многолетнего горя…
Князь, почуяв общую неловкость, вдруг круто поворотил разговор, приобняв за плечи внуков:
– А вы что притихли, мои милые? Застращал я вас своими россказнями? Ништо! Бог всемогущ – и за нас, случись что, заступится. Будем же молиться – беда и минет нас. Посмотрите-ка лучше на мой мундир.
Маша с Алешей посмотрели – мундир как мундир, петровской еще поры, потертый, но вполне крепкий.
– Видали? Как новенький! – выпятил грудь старый князь. – А ведь его еще дед мой нашивал! Вся штука в том, что он пошит из особенного сукна, вытканного по дедову заказу из шерсти одной рыбы, которую он сам поймал в Каспийском море.
Доверчивый Алешка вытаращил было глаза, готовый слушать дедовы байки, но тут в комнату прошаркал старый-престарый дядька Никитич и шепнул князю на ухо нечто такое, от чего тот вскочил:
– Аристов?!
Елизавета зажмурилась, Татьяна в своем углу встрепенулась, а дети в испуге схватили друг дружку за руки.
Аристов? Тот самый страшный злодей, пугачевец? Аристов уже здесь?
Однако вместо чернобородого громилы в красной рубахе – косая сажень в плечах, на вострую саблю насажена отрубленная человеческая голова, ручищи по локоть в крови (так вообразился детям Аристов) – дядька Никитич втолкнул в покои невысокого худощавого мальчишку и плотно затворил двери.
Повинуясь взгляду князя, слуга засветил еще три шандала, и в ярком свете все увидели, что пришедший зеленоглаз, рыжеволос и, несмотря на смышленое, даже хитроватое лицо, лет ему – не более двенадцати!
Крепко сжимая в руке треух, мальчишка поклонился князю и княгине. На Машу с Алешкой глянул мельком, словно они не заслуживали его почтения. Татьяну же будто и вовсе не заметил.
Алешка побагровел от возмущения, напыжился, но теперь уже сестра стиснула его руку, успокаивая; а сама наблюдала за лицами взрослых, смотреть на которые сейчас было очень любопытно.
Никитич глаза закатил, словно ужасался чему-то. Матушка удивленно подняла брови, но тут же прижала ладонь к губам, скрывая усмешку. Князь смотрел пренебрежительно, а у Татьяны… у Татьяны было такое лицо, словно она увидела привидение! Она отвернулась и торопливо перекрестилась; потом сделала пальцами загадочный ворожейный знак. Маша знала, что это цыганский оберег против злой силы – столь могучий и секретный, что Татьяна почти не пользовалась им, дабы «от одной беды уберегшись, не назвать другой», как объяснила она однажды Маше, строго-настрого запретив повторять это движение.
– Ну-ну? – спросил, наконец, князь незваного гостя. – И кто же ты есть таков?
– Гринька! – ответил тот – и Татьяна вновь вздрогнула.
Да что ж это за мальчишка такой, чем он напугал старую цыганку?!
Незнакомец молчал, но в этом молчании не было почтительного ожидания слуги, – он молчал нарочно, желая подогреть интерес к себе, но подогрел до крайности лишь общее раздражение. Никитич, приметив, как встопорщились на переносице седые брови князя, сильным тычком сшиб наглеца на пол, на колени, а сам пояснил с поклоном:
– Это мальчишка Акульки, что на краю деревни живет. Дареная вам была господином Куролесовым вместе с двумя борзыми на день вашего ангела. Давно уж, за десяток лет, – вы небось и запамятовали. Дарена была как искусная белошвейка. Но стала баба к водочке потягиваться – вы ее и согнали со двора. Жила она со вдовцом Семеном Ушаковым, а как тот упокоился, мирскою табакеркою сподеялась. – Никита смущенно улыбнулся. – У каждого свой промысел! Парнишка же сын не ее, а сестры умершей – она не ваша была, беглая, – а от кого прижит, Акулька и сама не ведает, а может, просто помалкивает, скрывает.
– Акулька Ульки не хуже, – вдруг сказала Татьяна, и все недоумевающе оглянулись на нее: при чем тут эта поговорка?
Князь пожал плечами: