Дуэль на брачном ложе Арсеньева Елена
– Да мне что за печаль, под каким кустом мальца сработали и чем та Акулька промышляет? Пусть лучше объяснит – зачем говорил про Аристова? Иль заявился сюда глумиться надо мной?!
Старческая, сухая, но вполне еще крепкая рука Никитича не давала Гриньке шевельнуть прижатой к полу головой, так что снизу доносилось лишь невнятное бормотание; Никитич же, взявший на себя роль толмача, пересказывал с его слов:
– Акулька сия ходила по малину и в лесу повстречала мужика – ладного, одетого как барин, сказавшего ей, что он – первейший друг и посланник крестьянского царя Петра Федоровича III – тьфу, прости меня, господи! – а имя его Илья Степанов сын Аристов. Акульке тот мужик приглянулся, она ему – тож, и вот уже какую ночь он к ней похаживает, между делом про крестьянские недовольства выведывает да про барские запасы оружия выспрашивает.
– Так, – кивнул князь. – Ну а нашему Гриньке тот ухарь чем не пришелся по нраву? Чем перед ним провинился, что он с доносом на теткина полюбовника прибежал?
Гринька пробурчал что-то злобное, а Никитич растолковал:
– Дескать, хотел мальчишка ружье Аристова разглядеть, а тот его вздул крепко. Ну и не стерпел парнишка обиды…
– Месть, значит, – задумчиво проговорил князь, глядя в темное окно.
Из угла, где недвижно сидела Татьяна, донесся прерывистый вздох. Князь вскочил и, отстранив Никитича, вздернул мальчишку на ноги.
– Вести ты мне принес заманчивые, – сказал он, комкая у Гриньки на груди его затасканную рубаху-голошейку и сурово глядя в покрасневшее от натуги лицо мальчишки. – Сейчас толком объяснишь мне, когда Аристов к Акульке приходит, как, которою дорогою. Сегодня ночью я сам туда пойду… Молчать! – грозно оборвал он единый возглас Никитича и Елизаветы. – Молчать, говорю вам! Ты, Никитич, собери десяток из охраны – самых толковых и надежных. Чтоб оружие досмотрели, чтоб без осечек! К утру воротимся, повязав злодея, дабы не сеял смуту.
– Батюшка! Зачем?! – бросилась к нему Елизавета.
– Ближний к Пугачеву человек – хорошая добыча. По слухам, он верных своих бережет, не бросает пленных, норовит сменять. Мало ли на кого этого Аристова обменять при случае можно!
Князь многозначительно повел глазами, и Маша поняла: дед имеет в виду пропавшего князя Рязанова, мужа Лисоньки. Но у Елизаветы вдруг задрожали губы, она прижала их ладонью, отошла, вся поникнув, – думала о своем муже, Алексее Измайлове, который, спасая семью, ринулся безоглядно в сечу – и нет о нем ни слуху ни духу, а посланный князем к месту стычки отряд тоже еще не воротился…
Князь поглядел на нее печально, покачал головою. Потом молвил:
– Уходя, одно скажу: будьте усердны к богу, верны государыне, будьте честными людьми, ни на что не напрашивайтесь и ни от чего не отказывайтесь! А теперь – храни вас бог. Пошли, Никитич.
И пока он шел по гостиной, гоня в тычки Гриньку – мальчишке предстояло сидеть запертым в чулане, покуда князь не воротится с победой, чтоб не разболтал о его намерении, – Маша успела увидеть умоляющие глаза матушки, обращенные к Татьяне.
Чего ждала она от старой цыганки? На что надеялась? Что хоть Татьяна – словом ли, ворожбою – отвратит князя от опасного предприятия? Опасность и беда так и реяли в воздухе, их нельзя было не чуять, тем более вещей цыганке… Но Татьяна, которая и в самых малых мелочах была осторожна и осмотрительна (ежели увидит, например, на полу нитку, всегда ее обойдет, потому что неведомо, кем положена эта нить, не со злым ли умыслом!), сейчас сидела молча, безучастно, словно не видела и не слышала ничего.
И князь ушел.
Вечером матушка сходила навестить сестру, но та по-прежнему крепко спала. Елизавета поглядела на ее малыша, лежащего в зыбке под надзором нянюшки, а потом вернулась в спальню к своим детям. Татьяна уже уложила их и задернула занавеси, чтобы багровый закат не томил глаза.
– Постели мне здесь, – велела княгиня.
– Что так? – удивилась цыганка. – Или комнату по нраву не выберешь?
Маша тоже удивилась: дедов дом был просторен; странно даже и то, что их с Алешкою разместили в одной спальне, – но чтобы и Татьяна, и матушка остались здесь же…
Елизавета склонила голову, устало переплетая тяжелую косу. Пальцы ее проворно перебирали русые пряди, а глаза были устремлены в пол, словно сосредоточенно следили за игрой теней.
– Томно мне, – сказала она вдруг. – Томно, страшно… Где они? Почему не дают о себе вестей?
Татьяна тихо вздохнула.
– Ничего, ничего. Все избудется. Ты сердце свое слушай!
– Да, – молвила Елизавета. – Сердце! – И, отбросив косу, быстро опустилась на колени под образами.
Она смотрела в печальное лицо Спасителя, но не крестилась – руки ее были прижаты к груди, и хотя губы шевелились, словно истово творили молитву, Маша почему-то знала, что мать не к богу обращается – зовет мужа поскорее вернуться.
Посреди ночи в дверь сильно, страшно застучали, и раздался истошный крик Никитича:
– Беда, матушка-княгиня! Отворите!
Маша вскинулась в постели. На своей кровати сонно протирал глаза Алешка; Татьяна, уже одетая, со свечою, пыталась одной рукой снять с двери засов. Подбежала матушка – чудилось, они обе вообще не ложились – и помогла впустить Никитича. В руках его горел трехсвечник; в комнате сразу посветлело, и горестное лицо старика сделалось отчетливо заметным.
– Князь Михаил Иванович не вернулся? – деловито спросила Елизавета, и ее голос слегка приободрил Никитича.
– Схватили его, матушка-барыня, – ответил он тихо. – Похоже, упредил кто Аристова. Люди, с нашим князем бывшие, побиты, а сам он повязан и в погреб брошен в избе проклятой Акульки.
Несколько минут царило молчание.
– Ну и что же ты стоишь? – сурово спросила наконец Елизавета. – Подымай народ, веди на воровское гнездо!
– Эх-эх, барыня моя милая! – совсем уж по-стариковски вздохнул Никитич и, не спросясь, тяжело опустился на стул у двери. – Мужички-то наши и пособляли мятежнику! Беда у ворот: дошла и до нас смута. Только Силуян прибежал, головой рискнул: спасаться, мол, надобно не мешкая, не то постигнет нас та же участь, что лесозаводчика господина Дербенева, коего свои же лесорубы топорами потесали!
Никитич тут же спохватился, прихлопнул рот ладонью, но поздно – страшные слова уже были произнесены.
Елизавета стиснула руки на груди, постояла так мгновение, будто заколдованная, потом повернулась:
– Татьяна, одень детей. Да побыстрее. Пойдете через сад в лес. Бог даст, выйдете на дорогу к Нижнему…
– Окажите милость, ваше сиятельство, примите мое смиренное гостеприимство! – вдруг послышался глуховатый голос, как бы с некоторым усилием произносящий слова, и в комнату, кланяясь, вступил немолодой, чисто одетый, благообразный мужик, при виде которого Елизавета на миг расцвела своей чарующей улыбкою:
– Силуян, голубчик!
Они знали друг друга давным-давно, еще с той поры, когда две робкие сестрички жили в Елагином доме под присмотром суровой тетушки, и сейчас княгиня обняла крестьянина и сказала, глядя влажными глазами в его доброе бородатое лицо:
– Здравствуй, Силуян, милый. Спасибо на добром слове, только сейчас мы гости опасные.
– Не перечьте, ваше сиятельство, – сурово возразил Силуян. – Ведь все село наше обложено, все дороги перекрыты. Попадутся ваши птенцы в лапы хищные – не помилуют их злодеи, даром что пред ними дети малые. А у меня в дому есть под сеновалом тайничок. Тесноват, конечно, для четверых будет, да куда ж деваться? Переждете там малое время, день ли, другой, а уж мы с бабою моей найдем способ, как вас вывезти из села, в бочках ли пустых (я ж бондарь), под сеном ли, а то в кузовах. Ну, будет день, будет и пища, а пока собирайтесь, не медлите!
Княгиня стиснула тонкими пальцами его большую грубую ладонь:
– Спаси детей моих – и я за тебя век бога буду молить. Уводи же их поскорее! – Она подтолкнула к Силуяну наспех одетых сына и дочь и, резко вскинув руку, остановила вопрос, готовый вырваться у всех разом: – А я с Лисонькою останусь.
И никто слова против не вымолвил, хотя затрепетало каждое сердце. И взрослым, и малым было ясно: княгиня не могла бросить на произвол судьбы прикованную к постели сестру, вдобавок с новорожденным младенцем. И дети молча приняли от матери крест и прощальный поцелуй, своей трагической торжественностью похожий более на последнее целование, – приняли без слез, возможно, впервые ощутив, что бывают в жизни такие мгновения, когда молчание звучит громче самых надрывных речей.
Дети вышли вслед за Силуяном в сопровождении Татьяны, и последнее, что услышала Маша, прежде чем за ними закрылись двери, был вопрос матушки, обращенный к Никитичу:
– Одного не пойму – кто же предупредил Аристова, что князь за ним явиться намерился? Кто сей презренный предатель?
И тут Машенька почувствовала, как задрожали пальцы Татьяны, сжавшие ее руку…
Мятежники пришли наутро, уже засветло. Елизавета смотрела сверху, из окна Лисонькиной светелки, на толпу, входящую в ворота барской усадьбы еще робко, подбадривая себя криками, – и ощущала даже некое облегчение оттого, что наконец-то окончилась эта ночь, это тягостное ожидание неминуемой смерти.
Топот и крики разносились по дому. Уже слышался шум опрокинутой мебели, звон разбитой посуды, уже что-то волокли по ступенькам, уже доносились со двора отчаянные, протестующие крики Никитича, пытавшегося отстоять барское добро, когда в залу наконец просунулась конопатая физиономия молодого мужика с вытаращенными от возбуждения глазами. Впрочем, завидев спокойно сидящую на шелковом диванчике нарядную барыню, он сдернул было шапчонку, поклонился по привычке в пояс – да, спохватившись, скрылся за дверью с криком:
– Илья Степанович! Погляди, какая цаца тут сидит!
Сердце Елизаветы глухо стукнуло в горле. Стянула кружевную шаль на груди..
Дверь снова отворилась, и вошел уже другой человек.
Был он среднего роста, с лицом как бы комковатым, неровным, но при этом смышленым и быстроглазым. Острижен под айдар – в кружок, как водилось у пугачевцев. Однако к его круглой голове был привязан капустный лист, и при виде этого знака жесточайшего похмелья страх Елизаветы сменился брезгливостью. О господи, она читала молитвы, дабы оберечься от этого человека, будто от беса, а перед нею – обычный пьянчужка!
Елизавета равнодушно глянула в небольшие карие глаза незнакомца – впрочем, она не сомневалась, что перед нею сам Аристов! – и приподняла брови:
– Что вам угодно, сударь?
Он мягко, неслышно приближался в своих черных плисовых сапогах, приближался чуть улыбаясь:
– Наслышан о вас премного, ваше сиятельство, но такой чудной красоты зреть не чаял!
Елизавета поморщилась.
– Счастлив увидеть вас в добром здравии! – продолжал между тем Аристов, без приглашения усаживаясь в кресло; он так заботливо расправлял полы своего куцего, не первой свежести кафтанишки, словно тот был, по меньшей мере, шит золотом. – А где же дитя новородившееся?
– Вам-то какова забота? – нахмурилась княгиня.
– Жалко дитя малое без матушки оставить! – улыбнулся Аристов, с видимым наслаждением глядя, как побледнело ее лицо.
– Ну так не оставляйте, коли жалко! – отрезала Елизавета, вцепившись в кружево шали с такой силой, что затрещали нитки.
– Нынче власть уже не ваша, – покачал он головой, и лицо его – от резкого движения – вдруг исказилось болью: – О-о, черт!
– Лучше бы вы платок смочили уксусом с водою да приложили, – не удержалась Елизавета.
– Ничего, обойдусь, – проворчал Аристов. – Однако за заботу – благодарствую. Многие тут радешеньки о моем здравии позаботиться! Не далее как нынче ночью одна ворожка посулила: мол, тогда у тебя голова болеть перестанет, как с нею простишься. Да прежде она со своею головою простилась, дура старая.
– Что с князем Михаилом Ивановичем? – перебила Елизавета. – Извольте отвечать!
– Он жив, жив, – закивал Аристов. – Жив… пока!
Елизавета молча глядела на него, нервно тиская шаль на груди. Да, все в мире смешалось! Что ж, случалось и прежде: в тех или иных имениях крестьяне возмущались против барина, жгли, грабили усадьбу, но убийство помещика было крайнее средство, к нему прибегали только отчаянные натуры, наперед согласные идти под кнут или на каторгу.
– Что вы хотите за жизнь князя? – тихо спросила Елизавета. – Я отдам все, чем владею!
– Все? В самом деле? – ухмыльнулся Аристов, и Елизавета едва не задохнулась от прихлынувшей к лицу жаркой волны: Аристову и так принадлежало здесь все – деньги, вещи, само имение; выходит, она предлагала ему себя? – Ну что ж, сударыня, я воспользуюсь вашим любезным предложением, коли придет охота, но покуда…
Он не договорил. Елизавета скомкала шаль и швырнула ему в лицо.
– Не забывайся, самозванцев холуй! – выкрикнула княгиня, охваченная тем опаляющим гневом, который порою заставлял ее терять всякую осторожность и наделял такой отвагой, что и мужчины робели.
Аристов протер слезящиеся глаза и, свернув шаль, положил ее на комод.
– Я сюда явился не для споров с вами! – еле сдерживаясь, проговорил он. – Помилосердствуйте над собою, вообразите, что с вами станется, коли я, разгорячась, кликну сюда мужиков! И хоть отрадно мне будет, когда его сиятельство узрит вас истерзанною, однако сие зрелище лишь укрепит его гнев и ненависть, а у меня имеется иной, более изощренный, план.
– Бога ради, о чем вы говорите? – вмиг сникнув, прошептала Елизавета. – Князь… увидит меня?
– Вздернуть господина Измайлова – дело нехитрое. Однако желательно мне, чтобы накануне казни видел он печальную участь родных своих… подобно тем крепостным, коих разлучал он с детьми и женами, поодиночке распродавал их жестокосердным помещикам.
Пафос, звучавший в его речах, был насквозь фальшивым, это Елизавета почувствовала сразу. Он тешился, вздымая утлую лодчонку своего тщеславия на гребне могучей волны слепого гнева народного, затопившего едва ли не пол-России, ничуть не заботясь о том, сколь пагубен может быть итог сего безрассудного мореходства. Гибель его была близка, неминуема – Елизавета чуяла это всем существом своим, – но кого еще утянет с собою в бездну сей дворянин, бросивший честь и благородство своего сословия под ноги черни?
Она напряженно смотрела на Аристова, моля бога воротить ей силы, и даже не вздрогнула, когда мятежник высказал, наконец, то, за чем пришел:
– Берите ребенка и следуйте сей же час за мною!
Она уставилась невидящими глазами в это неказистое, как бы засалившееся от возбуждения лицо, и Аристов подумал, что барыня-гордячка от страха лишилась дара речи. Елизавета же до онемения была ошеломлена догадкою: он ведь принимает ее за Лисоньку! Он ее не знает!.. И ослепляющая надежда спасти сестру ударила в сердце, заставила его забиться живее, вернула краски в лицо, дала силу сказать с насмешливым сожалением:
– Да вы припозднились, сударь. Дитяти моего здесь уже давно нет…
Аристов замер, не веря ушам своим. А Елизавета молилась только о том, чтобы за тяжелыми гобеленами он не разглядел дверей, ведущих в спаленку сестры, да чтобы дитя не раскричалось некстати, а Лисонька не вздумала пробудиться.
– Как это – нет! – обескураженно проговорил Аристов, и Елизавета не замедлила перейти в наступление:
– Да так! Сестра моя, дети ее и служанка ушли еще с вечера, взяв с собою сына моего. Князь предвидел беду и строжайший наказ дал – уйти, затаиться. Их уже и след простыл.
Аристов свел брови в задумчивости. Это было похоже на правду: в доме-то ни души господской! Но недоверие взяло верх:
– А вы пошто не ушли с ними?
– Я… я… – пролепетала Елизавета, – ну, я ведь после родов, мне не под силу такое путешествие.
Аристов смотрел на нее, насупясь. Чувствовалось, что подозрения одолевают его, вынуждая размышлять, искать – что же тут нечисто? И Елизавета поняла, что надежды ее едва ли осуществятся… Но тут дверь распахнулась – и в залу ворвался Никитич: весь разлохмаченный, ободранный, словно из драки, с бледным, безумным лицом, – и заголосил с порога:
– Ваше сиятельство, да что же это делается?!
«Разбудит Лисоньку!» – ужаснулась Елизавета: лишь это заботило ее сейчас.
– Мужики проклятые ушли, но все добро разграбили, лошадей со двора свели, припасы больше изгадили, чем приели. А какое бесчинье в комнатах содеяли! – бесстрашно выкрикнул Никитич в лицо Аристову и схватил его за грудки: – Презренный тать, разбойник!
Ну, это было уже слишком! Побагровев, набычась, Аристов оторвал от себя старика и отшвырнул его с такой силой, что Никитич, пролетев полкомнаты, ударился о стену – да так, что пейзаж, висевший на стене, сорвался с крюка, и тяжелая деревянная рама пришлась углом по голове.
Никитич рухнул плашмя, дернулся раз, другой, вытянулся, и Елизавете почудилось, что она видит, как светлая душа верного слуги оставляет его тело…
Аристов подскочил к молодой женщине, схватил за руку, потащил за собою, и потрясенной Елизавете даже не понадобилось притворяться, будто у нее нет сил идти после болезни: ноги подкашивались, она вовсе упала бы, забившись в слезах, когда б не поддерживала последняя надежда: Аристов – поверил ли он ее лжи, забыл ли обо всем от ярости на Никитича, – но не стал искать Лисоньку!
Теперь бы еще как-то дать знать Татьяне, чтоб воротилась в дом господский, нашла оставленную там молодую мать с ребенком… Ах, если бы ее провели мимо Силуяновой избы, если бы он сам или женка его увидали ее, сказали бы о том Татьяне! А та уж сообразит, что делать!.
Елизавета не знала, что в ту пору Татьяны уже не было в живых.
3. Аристов овраг
В погребе, куда Силуян привел беглецов окольной тропкою, продираясь сквозь ночь, было тесно и так темно, что, даже подняв руки к лицу, Маша не смогла их различить. А в глазах еще мельтешили огни факелов, зажженных в селе, в ушах звучал возбужденный рокот толпы. Когда достигли Силуянова дома, стоявшего последним в порядке, у самой околицы, и, охваченные крепкими, ласковыми руками его жены, были препровождены в тайник, сопровождаемые жарким шепотом: «Храни вас бог, ваши сиятельства, дитятки!», то затхлый, сладковатый запах сена в погребе показался даже приятен, а сам погреб – уютным и безопасным. Однако вскоре тут сделалось душно, тяжко. Вообразив, что в этом тайнике придется просидеть, возможно, не один день, Маша ощутила такую тоску, что едва сдержалась в голос не зарыдать. Ах, если бы матушка была здесь – или хоть Татьяна обняла бы, успокоила!.. Маша потянулась во тьму, но цыганку, которая только что была рядом, не нашла. Из противоположного угла доносились всхлипывания и бормотание, и Маша, вслушавшись, поняла: Татьяна говорит что-то Алешке, утешая, а тот мечется, рвется, стонет…
– Нет! Не могу! – вдруг воскликнул он тоненько и залился слезами, и Маша с ужасом вспомнила: да ему же нипочем не выдержать долго в такой тесноте и темнотище!
Эту Алешкину странность обнаружили случайно два года назад: за какую-то провинность Вайда запер княжича в чулан, а спустя час, услышав истошные крики, дверь отомкнули и нашли мальчишку в полубеспамятстве-полубезумии от страха перед закрытой дверью и тьмой. Впрочем, стоило Алешку выпустить, как ему сразу полегчало, и он лишь посмеялся над своим испугом.
Потом князь с княгинею узнали, что недуг Алешки имеет неудобопроизносимое научное наименование и, увы, неизлечим, поэтому его больше никогда, даже при немалых шалостях, не сажали под замок, не запирали в чуланы и погреба… до нынешней ночи, когда от этого заточения зависела его жизнь!
Алешке же, видать, сделалось совсем худо. Маша слышала, как он бьется в руках Татьяны, всхлипывает, пытаясь одолеть свой страх, но тот становился все сильнее, неодолимее – и вот вырвался сдавленный крик:
– Выпустите меня! Выпустите меня! – и следом послышался грохот: это Алешка заколотил в стены кулаками.
– Алешка, тише! – шепотом вскрикнула Маша.
– Тише, ради бога, Алешенька! Погубишь всех! – подхватила Татьяна, пытаясь удержать мальчишку, но страх удесятерил его силы: он всем телом ударился о стену – и в ней вдруг открылась неширокая щель.
Это было невозможно, невероятно: Маша помнила, как громыхнул задвинутый засов: вдобавок Силуян предупредил, что навалит на крышку погреба вязанки сена. Как же Алешка смог?.. Но тут она разглядела бледные, предрассветные звезды на небе и сообразила: не верхний люк открылся, а совсем другая дверь. Наверное, тот потайной выход, ведущий на задворки, о котором упоминал Силуян и о котором, по его уверениям, никто не знал. Чудеса! Ну хорошо, Алешка мог учуять выход из гибельной тьмы, – но неужели тот выход был не заперт? Или кто-то услышал шум и крики в погребе и открыл его? Кто же? Силуян? Или…
Маша не успела додумать. Ее брат протиснулся в щель и исчез во тьме.
– Стой! – раздался окрик. – Стой! Держи его!
Послышались топот, треск сломанных ветвей, крики… Погоня удалилась было, наверно, потеряв след, вернулась.
Замелькали факелы, раздались недоумевающие голоса:
– Откуда он взялся, сила нечистая? Словно из-под земли выскочил!
Рука Татьяны легонько, прощально коснулась Машиного лица, а вслед за тем цыганка, словно тень, выскользнула из погреба и проворно задвинула доску, прикрывавшую погреб. Она успела сделать только шаг – и оказалась схвачена грубыми руками.
– Поймали! Гляди, Илья Степаныч! Поймали кого-то! – закричали вокруг.
А старая цыганка всем ужаснувшимся существом своим ждала: вот сейчас закричат, что нашли какой-то лаз… вот сейчас вытащат из укрытия Машеньку! Но нет, все внимание толпы было обращено к ней, и мало-помалу Татьяна смогла овладеть собой, помня только одно: во что бы то ни стало надо заставить их забыть об исчезнувшем Алешке!
Звезды кололи ей глаза, ночь дышала в лицо. Ветер трепал деревья, а Татьяна уже не понимала, то ли шелестят листья, то ли кровь шумит в ушах. Тело как бы растворялось в этой тьме, холод растекался по жилам, и, едва завидев невысокого человека, перед которым подобострастно расступались другие мужики, даже не разглядев его лица, Татьяна выпалила:
– Тогда у тебя голова болеть перестанет, когда с нею простишься! – И только потом увидела, что голова его обвязана капустным листом – от похмелья, а лицо и впрямь искажено гримасой боли.
Когда-то, давным-давно, мать, ворожея цыганская, наворожила Татьяне смерть, если та посулит смерть другому человеку; и с тех пор, гадая, она никогда не забывала об этом предсказании и даже нарочно лгала людям, если видела на их лицах печать скорой кончины. И вот теперь настал ее час! Потому что не вернуть ни одного сказанного ею слова, не обратить вспять пророчество… Но собственная жизнь в глазах Татьяны была слишком малой ценой за спасение Алешки, Машеньки и Елизаветы, а потому цыганка бестрепетно смотрела, как медленно, невыносимо медленно вытаскивает Аристов саблю из ножен, как заносит ее, опускает… Свист разрезаемого сталью воздуха показался ей оглушительным; но прежде, чем смертоносное лезвие коснулось ее шеи, неким тайным зрением Татьяна успела увидеть виновника всех их последних бедствий, того, кто станет бичом и проклятием для Елизаветы и ее семьи еще на долгие, долгие годы. Ох, как много открылось ей в это роковое мгновение, да вот беда – рассказать о том было уже некому… некогда.
Обезглавленное тело ее упало на доску, прикрывавшую тайник: в последнем усилии жизни Татьяна защитила Машу от преследователей.
А Маша ничего этого не знала… Ночь проведя в слезах и боязни, она наконец забылась сном, но, чудилось, почти сразу ее разбудил тревожный шепот Силуяна:
– Проснитесь, барышня! Выходите поскореичка!
Утро было в разгаре, свет высокого солнца ослепил Машины глаза.
– Ох, Силуян, – сказала она жалобно, – брат мой убежал неизвестно куда, и Татьяна ушла следом. Где они, знаешь ли?
Силуян отвел глаза.
– Ничего не слыхал, кроме шума, и участь их мне неведома. Будем молиться, господь милосерд, – уклончиво отвечал он. – А пока идите в дом, покушайте да переоденьтесь, и нынче же я вывезу вас из деревни.
– Прямо средь бела дня? Что-то случилось? – насторожилась Маша; и Силуян старательно улыбнулся:
– Чему ж еще случаться? И так бед довольно. А нынче уехать нам удобно, потому как к полудню народишку велено собраться на площади у околицы… на сходку… – Он говорил запинаясь, словно опасался сказать лишнее. – Вот мы и улучим миг – и на свободу-то и выскользнем.
В избе на столе были хлеб и молоко, и Маша, несмотря на волнение, с охотой принялась за еду. Потом Варвара провела ее в бабий кут[11], где на лавке лежали приготовленные рубахи и сарафан, чистые, выкатанные, пахнущие речной свежестью и бывшие почти впору Маше, разве только чуть длинноватые. Варвара помогла ей переодеться, заплела пышные, кудрявые, как у матушки, волосы в тугую косу, убрала пряди ото лба, а высокий, серьезный лоб прикрыла цветной тесьмою.
Что-то зашуршало за печкой – и Маша увидела двух девочек ее лет или чуть помладше, которые, таясь, разглядывали гостью. Сразу полегчало на душе при виде этих румяных, круглых лиц. Завидев ее улыбку и сообразивши, что бранить их никто не станет, девочки выбрались из-за печи. Они были одеты в точности как Маша, обе русоволосые, но сероглазые.
Варвара, увидев дочек рядом с барышней, невольно всплеснула руками:
– Воля твоя, господи, все три – ну как одна! Отец, ты бы поглядел! И впрямь, бог даст, – выберемся неприметно.
Силуян отодвинул занавеску, поглядел, кивнул одобрительно, но улыбка не могла скрыть тревоги, затаившейся в его глазах: кто-то шел по двору! Варвара приникла к волоковому оконцу и тут же отпрянула, схватившись за сердце.
– Свят, свят, свят! Прячьтесь, барышня, милая моя!
Маша со страху не смогла двинуться с места, и Силуяновы девчонки схватили ее за руки с двух сторон, потащили было за печь, прятаться, да не успели: дверь распахнулась, двое мужиков, на вид пугачевцы, вступили в избу.
– Ты, что ли, бондарь Силуян? – не перекрестясь и не поздоровавшись, спросил один из них.
Силуян прижал шапку к груди, кивнул, не в силах слова вымолвить. Глаза его сторожили каждое движение незваных гостей. Варвара неприметно отступила, заслоняя собой замерших у печи девочек.
– Твоя, что ль, телега во дворе? Ехать куда навострился? – грозно вопрошал первый мужик, в то время как второй без спроса ухватил со стола горшок, да молоко все оказалось уже выпито, и он, сплюнув, швырнул горшок на пол (разлетелись во все стороны осколки), потом схватил краюху и принялся громко жевать. Варвара всплеснула руками, но не сказала ни слова.
– А тебе что за дело? – разлепил наконец высохшие губы Силуян.
– Поговори у меня! – рявкнул первый мужик. – Куда ехать готовился, спрашиваю?
Хозяин молчал. Второй мужик от такой отчаянной Силуяновой дерзости даже перестал жевать и, отложив недоеденную краюху, потянул из ножен саблю. Варвара торопливо перекрестилась, а сестры стиснули Машины руки.
– Ты что, ума решился? – спросил первый мужик с некоторой даже растерянностью в голосе: верно, не знал, как быть со строптивым хозяином.
– Решишься тут! – мрачно усмехнулся Силуян. – Тебя не поймешь: то молчи, то говори. Семь пятниц на неделе!
– Ладно, – ухмыльнулся мужик. – Говори давай.
Силуян пожал плечами:
– Ну, моя телега. Ехать же к тетке мне нужно, в Караваево. Хворает тетка, просила наведать ее, да чтоб со всем моим семейством.
– Никуда не поедешь. Всем же велено быть в полдень на сходе – и не моги ослушаться!
– Так ведь тетка же… – неуверенно возразил Силуян.
Однако мужик вновь принял грозный вид.
– Не помрет твоя тетка. А ты за ослушание схлопочешь плетей от нашего атамана, не то и вовсе с головой простишься.
Силуян только руками развел. Потом обернулся к жене:
– Так и быть, я пойду с ними, а ты, Варя, гляди, тетку не обидь: поезжай к ней с дочками, да будьте там потише, не ерепеньтесь перед старухой, посматривайте, когда гроза пройдет…
Смысл его иносказаний был до того прозрачен, что Маша вся сжалась: вот сейчас набросятся на него с допросом! Его и впрямь перебили – первый мужик опять разъярился:
– Ох, договоришься ты у меня! Ох, добрешешься! Или оглох на старости лет? Я ж сказал: всех собрать до едина велено, стара и мала. Все ступайте на сход!
– И дочек брать?! – ужаснулась Варвара.
Пугачевец только раз посмотрел на нее – но так, что она, перекрестясь, умолкла. Маша же успела поймать мгновенные взгляды, которыми Силуян обменялся с дочерьми.
– Ну что же, пошли, девоньки, коли велено! – слабым голосом позвала Варвара. – Аринка, Пашенька… Машенька… все пойдемте!
Девочки не отпускали рук гостьи: смышленые, вострые оказались дочки у Силуяна, все в отца с матерью! Их крепкие пожатия давали знать Маше: ее не выдадут, не дадут в обиду.
Ее встревожило – откуда у пугачевцев такое особенное внимание к Силуяновой семье, не заподозрили чего? Однако, сойдя со двора, она увидела, что чуть ли не из каждой избы пугачевцы гонят людей к месту схода; и лица у всех были столь озабоченные, даже испуганные, что никто как бы и не видел, что с Варварой да Силуяном идут три девочки вместо двух! Маша подумала: а вдруг и впрямь все обойдется? Вдруг в толпе никто не заметит ее, а кончится сход – Силуян снова ее спрячет, увезет из села…
Она успокаивала себя как могла, но недобрые предчувствия теснили, теснили сердце… Маша уже знала: ей придется сейчас увидеть нечто страшное. Но что?.. И такая неизвестность была втрое страшнее.
Все это время, что пленники сидели на теплой пожухлой траве под забором, с краю окольной площади, ожидая, покуда мятежники соберут нужное им число зрителей для экзекуции над бывшими господами, князь говорил без умолку, словно душегубов и не видел. Он рассказывал смешные истории о своих соседях-помещиках, среди которых и впрямь немало было чудаков и оригиналов: один предавался несусветной, прямо-таки библейской скупости; другой, чудом спасшись от смерти, продал имение и на все деньги выстроил церковь, при которой служил теперь сторожем, третий любил пошалить: зашивал себя в медвежью шкуру и пугал прохожих-проезжих на большой дороге… И хотя все эти истории были с изрядной бородой, особенно рассказ о медведе-помещике, давно уж помершем, Елизавета делала вид, что слышит их впервые, у нее даже сводило челюсти от непрестанной, будто приклеенной улыбки.
Но вскоре ей стало не до улыбок: к пленникам направлялся Аристов.
– Эх, не знали мы своего счастья! – тяжко вздохнул князь, не заботясь говорить тише. – В былые-то времена каждый жил в своем кругу, имел общение с людьми, равными себе по рождению, а не братался со встречным и поперечным. В иное время я мимо этого человекоядца и пройти погнушался бы, а нынче разговаривать с ним принужден!
Лицо Аристова, только что сиявшее довольством, изменилось, как по дьявольскому мановению. Словно черная желчь ударила ему в голову и помутила разум, заставив броситься на князя с криком:
– Держите ему голову!
Два дюжих пугачевца повиновались беспрекословно, оттолкнув Елизавету и сдавив горло князя будто в тисках. Задыхаясь, он открыл рот; высунулся язык. Аристов схватил саблю – Елизавета закричала страшно…
Аристов, не замахиваясь, чиркнул лезвием возле самых губ князя и с брезгливым торжеством стряхнул на траву какой-то красный комок. Князь глухо стонал, захлебываясь кровью, и Елизавета поняла: Аристов отрезал ему язык за неосторожное слово! И тут же изверг подтвердил эту невозможную, страшную догадку:
– Пусть и остался ты злоустым, старый дурак, но злоязыким тебя уже никто не назовет!
Толпа волновалась, не видя толком, что делают с пленными, но чуя кровь и беду даже издали, как животные чуют пожар. На вопль Елизаветы отозвалось несколько женских и детских слезных кликов. Кто-то бросался наутек, да пугачевцы хватали беглых и снова заталкивали их в толпу.
Впрочем, Елизавета ничего толком не видела и не слышала, кроме князя, который выхаркивал кровавые пузыри, пытаясь что-то сказать, но мог исторгнуть только яростное мычание. Горели, горели ненавистью глаза его! Смахнув кровь с губ, он вскинул свою окровавленную руку и ткнул ею в Аристова, который со злорадной усмешкой склонился над ним, ткнул прямо в лоб – да так, что кровавый след от его пятерни запечатлелся на этом лбу, словно Каинова печать.
Новая волна злобы помутила разум Аристова.
– Держите его! – вновь закричал он, и Елизавета не успела охнуть, как сверкнула рядом сабля и обрушилась на плечо князя.
Страшный крик сотряс окрестности и отозвался, точно эхо, воплем толпы, и Елизавете на миг почудился в этом общем крике голос дочери, но все это, конечно, был бред, а явью был залитый кровью Михайла Иваныч, упавший на траву… Рядом нелепо, ненужно валялась его рука, отрубленная почти по плечо.
Аристов стоял, глубоко дыша, словно наслаждаясь сладким запахом крови; а глаза его сплошь затекли чернотой расплывшихся зрачков – глаза безумца! И Елизавета понимала: он не остановится, пока не замучит князя до смерти. Любимого деда Алешки и Маши, отца Лисоньки. Отца Алексея!
Даже не дав себе мгновения поразмыслить, она бросилась в ноги разбойнику.
Тот отшатнулся было, но тут же искривил рот усмешкою: гордая барыня лежала пред ним во прахе, униженно моля:
– Помилосердствуй, ради господа бога! Пощади! Ты уже отомстил ему за злое слово и дерзкий поступок – прости ж его! Он старик. Оставь его, оставь! Позволь мне перевязать его!
Аристов молчал, покусывая губу. Глаза его померкли, взор сделался спокойнее: возбуждение утихало. Елизавета поняла, что он уже слышит ее слова, и вновь взмолилась:
– Он истечет кровью, если не перевязать его раны.
Аристов задумчиво кивнул, и Елизавета метнулась к старику. Не обращая ни малейшего внимания на столпившихся кругом мужиков, она задрала подол и, распустив завязки нижней юбки, стащила с себя льняное полотно. Надкусив шов, с трудом порвала крепкую ткань на полосы.
Из плеча князя все еще била кровь, торчали острые осколки кости, свисали клочья кожи и мышц. Подступившая тошнота заставила содрогнуться, однако Елизавета не отвернулась, а принялась стягивать плечо князя тугим жгутом, останавливая кровь, зажимая пальцами порванные сосуды… Наконец перевязка была закончена, и хотя кровь еще просачивалась сквозь всю толщину льняных накладок, Елизавета знала: кровь вот-вот остановится.
Князь лежал без сознания, и это было для него благо. Сейчас бы его унести в постель, приложить к плечу лед, дать лекарств, призвать хирурга, который зашил бы рану! А если удастся уговорить этого безумца? Может, он уже натешил кровью свою лютую душу?
Она с мольбою подняла глаза и наткнулась на взгляд Аристова – не злой, а как бы любопытствующий – вселяющий надежду?..
Слова не шли с языка – она с немой мольбою простерла к нему руки.
– Сколько у тебя таких юбчонок, красавица? – усмехнулся Аристов; и Елизавета безотчетно улыбнулась в ответ, не понимая и не веря тому, что слышит:
– Что?..
– Юбчонок, говорю, сколько? Ежели все раны перевязывать станешь, какие я ему нанести намерен, скоро останешься в чем мать родила!
Глаза Аристова похотливо блеснули, и Елизавета, словно защищаясь, скрестила руки на груди, но тут же опустила их, поднялась с колен, неотрывно глядя на Аристова:
– Если меня возьмешь, его отпустишь ли?
– Отойдите-ка, – небрежно мотнул Аристов головою, и пугачевцы неохотно попятились.
– Чтоб тебя разок взять, мне твоего согласия и не надобно, – проговорил Аристов, не отводя от нее взора, и Елизавета, к своему изумлению, увидела, как смягчаются его маленькие жестокие глаза. – Откроюсь: мы уходим из села, отступаем. Михельсоновы[12] части теснят! – И вскинул руку, гася искру надежды, вспыхнувшую в ее взгляде, добавил: – Однако я помилую сего старика и деревню жечь не стану, если ты сама пойдешь со мною – по своей воле и навсегда.
Елизавета растерянно моргнула. Что это он такое говорит? Как осмелился, паскудник? А дети? А муж возлюбленный!.. И тут же она едва не стукнула себя по лбу с досады. Да что угодно можно ему посулить – такая клятва недорого стоит в глазах господа! Наобещать – даже проще, чем отдаться его похоти. Надобно увериться в безопасности князя, а там только ее и видел Аристов!
Глаза Елизаветы жарко блеснули, и от этого взгляда Аристов весь залоснился, заиграл, будто новенький грош. Он робко потянулся взять ее за руку, и Елизавета внутренне скрепилась перед этим омерзительным прикосновением, как вдруг кто-то, тяжело топая, подбежал к ним и с маху так ударил Аристова по руке, что тот вскрикнул от боли. Повернулся взглянуть на обидчика – да так и застыл с открытым ртом!
Елизавета тоже обернулась, однако увидела не грозного великана, как можно было бы ожидать по виду перепуганного Аристова, а дородную бабу – про таких говорят: «Поперек себя шире» – с грубо нарумяненным, несвежим лицом и косо сидящей на голове кичкою[13]. При этом она была одета как девка: в сарафан, туго перехваченный под дебелой грудью, и рубаху, ворот которой врезался в жирную шею.
– Ах ты, змеиный выползень! – взревела молодка. – Очно только и знаешь, что мне подол задирать, а заочию другую обсусолить норовишь?!
Наверное, это и есть та самая Акулька, которая привела Аристова в Ново-Измайловку, догадалась Елизавета. Бог ты мой! И перед гневом такого чучела сникает, даже как бы уменьшается Аристов, – словно проколотый рыбий пузырь!
Елизавета брезгливо передернула плечами и, отвернувшись, склонилась над все еще беспамятным князем. Она едва успела коснуться его лба, покрытого тяжелой испариной, когда сильный рывок заставил ее выпрямиться.
– Охти мне! А эту версту коломенскую ты где откопал? – пренебрежительно озирая Елизавету, которая и впрямь была гораздо выше ее ростом, пропела Акулька.
И Аристов, стоя пред нею чуть ли не навытяжку, отрапортовал:
– Это же дочерь князева, я ее вместе с отцом…