Несбывшаяся весна Арсеньева Елена
Пролог из 1938 года
– Ну что вы, товарищ Поляков, – бормотал переконфуженный военком, – зачем было так беспокоиться? Я бы сам пришел… Наше дело служивое…
– Это не беспокойство, а работа, – веско возразил Поляков. – Работа наша такая, понимаете, товарищ Власенко?
Власенко истово кивнул, глядя на капитана с тремя энкавэдэшными «шпалами» на петлицах так преданно, словно по первому его слову готов был вытянуться перед ним во фрунт, а потом, печатая шаг, броситься в огонь и воду, или кинуться лбом стену прошибать, или побивать семерых одним махом, или совершить любое подобное деяние.
Не по себе было Власенко, сразу видно. Побаивался он нежданного гостя. Побаивался – и очень хотел ему угодить.
– Давайте, – сказал Поляков, изо всех сил стараясь, чтобы Власенко не заметил, какая тоска охватила его от трусоватой услужливости военкома. – Давайте выкладывайте ваши наблюдения.
И страшным усилием мышц подавил зевок, разрывающий челюсти. Спал он в последнее время мало и плохо, иные ночи вовсе без сна проводил, и отнюдь не только потому, что у него «работа такая», а просто… мысли мучили всякие. Бессмысленные мечты, бесполезные сожаления, бестолковые попреки. Споры с самим собой, вернее, с тем существом, которое обитает внутри каждого человека и порой начинает его поедом есть. Совестью зовется то существо. Иные счастливчики этим «квартирантом», которого хлебом не корми, только дай по душам поговорить, не обременены, однако Поляков к их числу, увы, не принадлежал и оттого измучился от бессонных ночей, ибо совесть живет отнюдь не по московскому, не по энскому и даже не по среднеевропейскому времени. У нее свои часы, свой календарь и свое время сева и жатвы.
Днем же в сон клонило просто страшно.
Власенко положил на стол простенькую серую папку с обмахрившимися от частого завязывания и развязывания тесемками. Посередине обложки была жирно и крупно начертана цифра 1, что, видимо, означало первостепенную важность дел, хранимых в папочке.
– Вот они, товарищ капитан, – сказал Власенко, вынимая несколько листочков в клетку и косую линейку, выдранных, судя по всему, из ученических тетрадок по арифметике и грамматике и исписанных разнообразными, вполне, впрочем, взрослыми, почерками. – Вы только прочтите, что пишут, гады!
Поляков, привычным напряжением лицевых мышц придав себе заинтересованное выражение, взял один из исписанных «гадами» листков и прочел на нем следующее:
«В военкомат Свердловского района г. Энска от Семина Ильи Зосимовича
Заявление
Я, Семин И.З., прошу отправить меня на испанский фронт, чтобы бить фашистских стервятников, наступивших на горло республиканцам. В просьбе моей прошу не отказать».
Далее следовала подпись.
Даже если Поляков и не мог представить себе стервятников, которые кому-то наступили на горло, на лице его сие никак не отразилось. Он деловито кивнул, отложил листок и взял следующий.
Это тоже было заявление в военкомат Свердловского района города Энска, но принадлежало оно перу некоего Попцова Серафима Ивановича, написавшего:
«Прошу зачислить меня добровольцем в ряды интербригадовцев, сражающихся в Испании, потому что я хочу отдать все силы, а если понадобится, и жизнь для защиты наших испанских товарищей и их идеалов, а также для уничтожения фашизма как в отдельно взятой Испании, так и во всем мире».
В таком же духе было написано еще четыре заявления, которые хранились в военкомовской папке. Авторами их оказались Фесин Федор Федорович, Пашков Никифор Павлович, Данилко Сергей Валентинович и Монахин Николай Глебович. Все вышеназванные граждане выражали горячее желание помочь испанским товарищам и не пожалеть никаких сил для уничтожения фашизма, который в одночасье прибрал к рукам власть во франкистской Испании.
– Ну что же, – неопределенно проговорил Поляков, по второму, а потом и по третьему разу прочитывая заявления, – ситуация не кажется мне такой уж тревожной, как вы ее представляете, товарищ Власенко. Ну, разумеется, официально Советский Союз не вмешивается во внутренние дела стороннего суверенного государства, и нет никаких официальных заявлений о том, что наша страна якобы помогает республиканцам. Однако слухи, что в составе интербригад много советских людей, сами знаете, товарищ Власенко, отнюдь не ложны. Другое дело, что посылают в Испанию не каждого, далеко не каждого! Думаю, заявления такого рода лишь проявление романтического, вполне естественного желания бороться за торжество наших идеалов в горячей точке планеты, каковой сейчас является Испания.
Он говорил кругло и обстоятельно, по опыту зная, что эта манера прибавляет ему веса и уважения в глазах вспотевшего от служебного усердия военкома. Всякий номенклатурщик был до одури заболтан всевозможными совещаниями, собраниями и оперативками, а потому моментально соловел и млел, когда при нем начинали изъясняться так, как сейчас делал опытный, профессиональный, отъявленный демагог, лжец и болтун Егор Егорович Поляков.
– Честно признаюсь, я и сам подавал заявление в свою партийную ячейку об отправке в Испанию, – продолжал он. – И получил отказ. Архинеобходим для борьбы с внутренним врагом! Но я вполне могу понять чувства тех, кто эти заявления писал. А что возмущает вас, товарищ Власенко?
– Да вы сами посудите, товарищ капитан, – проговорил военком. – Заявления не простыми гражданами писаны. Заявления от простых граждан у меня в отдельных папочках хранятся. Их стремление исполнить свой интернациональный долг мною вполне уважаемо. Но Фесин, Монахин, Попцов и прочие – отщепенцы, лишенцы, отпрыски врагов народа. Фесина отец, бывший преподаватель Политехнического института, по 58-й осужден! С Попцовым – аналогично. Старшие Семин и Данилко – та же статья, по делу Камышинского речного пароходства проходили, искупают свою вину перед Родиной в исправительно-трудовых лагерях. Отец Пашкова был среди диверсантов с Автозавода, которые замышляли детище первых пятилеток взорвать и остановить выпуск продукции, жизненно необходимой народному хозяйству. Приговорен к расстрелу, приговор приведен в исполнение. Наше советское правительство гуманно оставило на свободе их детей, поскольку, согласно указанию товарища Сталина, в нашей стране сын за отца не отвечает. Однако эти исчадия не пожелали встать на путь перековки и исправления, а пожелали отплатить черной неблагодарностью нашему советскому правительству и лично товарищу Сталину за их человечность и доброту. Теперь понимаете?
За те почти двадцать лет, которые Егор Поляков прожил под этим чужим для него именем, а тем паче – за десять лет работы в органах он виртуозно научился отсеивать словесную шелуху, на которую столь горазды были советские ораторы, и доискиваться до сути их речей. Случалось, правда, что сути просто-напросто не существовало: одни политические фиоритуры, ничего более. Вот и в речах Власенко он никак не мог найти смысла. Однако показать это военкому было никак нельзя. Еще та публика… В два счета накатает очередной донос – мол, капитан Поляков проявил политическую близорукость и не смог разглядеть в предъявленных ему компроматах опасности для нашего советского правительства и лично товарища Сталина. Или не пожелал? Какие из этого следуют выводы, товарищи?..
Поляков поглядел в небольшие, аккуратненькие, голубые глаза военкома, излучавшие служебное рвение, и осторожно проговорил:
– Так вы думаете, эти заявления…
Он и сам не знал, что следовало сказать далее. Однако Власенко радостно подхватил:
– Ну да! Конечно! Лишь для отвода глаз они пишутся! В расчете на нашу политическую мягкотелость и близорукость! Предположим, направим мы вражеских отпрысков в Испанию, так они там начнут в спину интербригадовцам стрелять, а потом и перебегут к фашистам, чтобы открыто вступить в ряды врагов коммунизма!
«Ай да военком, – подумал Поляков. – Ай да сукин сын. Ай да молодец». На самом деле все это было вовсе не так глупо, как может показаться нормальному человеку. То есть насчет Семина, Данилко и, как его там, Монахина еще вилами на воде писано. Очень может быть, что тут товарищ Власенко проявил не политическую близорукость, а таковую же дальнозоркость, увидав то, чего на самом деле и в помине нет. Но сам-то Егор Егорович Поляков подавал свое заявление на отправку в Испанию именно с этой целью: перейти линию фронта и присоединиться к тем самым «врагам коммунизма», о которых говорил Власенко и к которым Поляков принадлежал всю жизнь – и по рождению, и по воспитанию, и по самой сути своей. Получи он возможность оказаться за пределами страны, только его и видели бы!
Разумеется, он не слишком рассчитывал на то, что его страстное, многолетнее желание будет удовлетворено так просто. Он не удивился отказу. Очень многие его коллеги из управления написали такие же заявления и тоже получили отказ. Однако сейчас Поляков встревожился: а что, если и в его действиях какой-то вот такой же сверхбдительный высший чин усмотрел истину? Сознание людей настолько отравлено патологической подозрительностью, что иной раз их посещают в самом деле пророческие откровения!
Как бы нелепо это ни выглядело…
Надо непременно поговорить с Григорием Алексеевичем. Сегодня же. Тот советовал Полякову вторично подать заявление об отправке в Испанию – теперь ясно, что нельзя. Ни в коем случае! Наоборот – нужно показать, что он всецело поглощен работой здесь, на месте. Нужно въесться по макушку в какое-нибудь дело… Жаль, что сейчас нет ничего достойного под рукой, не на чем проявить служебное рвение. Верин, точнее, Мурзин, – уже отработанный материал, со дня на день отправится по этапу. Под расстрел его подвести так и не удалось. Жива осталась эта сволочь, ради мести которой столько людей жизни свои отдало. Сестра… няня Павла… да и Александр Русанов тоже! Нет, вывернулся Мурзик, с кошачьей ловкостью умудрился уклониться от расстрельной статьи, и Поляков ничего не мог поделать, как ни старался. Конечно, после обработки на допросах от Мурзика одно воспоминание осталось: в беззубого, согбенного, седого старикашку превратился вальяжный, полный жизни красавец, – а все же Полякову этого было мало, мало. Он хотел видеть смерть Мурзика. Хотел видеть, как угаснет жизнь в его глазах. Сам спустился бы в тот подвал на Воробьевке, где «кончали» врагов. Сам разрядил бы свой пистолет в эту тварь…
Не привелось!
Конечно, у него была масса случаев застрелить Мурзика «при попытке к бегству», как в прошлом году Русанова, однако именно из-за случая с журналистом приходилось быть осторожнее. Слишком уж внимательно, со слишком уж озадаченным выражением вглядывался Мурзик в черты следователя Полякова… Если о том, кто он такой, догадался Русанов, почему не мог догадаться и Мурзик? И кто знает, не поделился ли он с кем своими догадками? Пристрелишь его, а потом какой-нибудь ушлый товарищ по работе, из тех, что всегда готов подставить ножку другому, возьмет да и начнет копаться в тех старинных отношениях, которые некогда связывали Мурзика и написавшего на него донос Русанова. После двадцати лет молчания, пройдя обработку у товарища Полякова. А откуда он взялся, этот Поляков? Да, конечно, его проверяли, без проверки в органы не берут, а все же? Какое странное совпадение, что накануне своего ареста Верин-Мурзин убил проститутку по фамилии Полякова… Уверял, что она нарочно заразила его сифилисом…
Залечили его, сифилис-то. Зря мучилась Лиза.
Все было зря!
Поляков думал о своем, однако лицо и тело, привыкшие за жизнь к самому изощренному притворству, продолжали исполнять привычную роль. Руки перебирали заявления. Глаза придирчиво всматривались в строки. Лоб напряженно хмурился. Рот кривился, словно насмехался над происками вражьих выкормышей, задумавших обмануть бдительных стражей революционных завоеваний.
А может быть, подозрительного военкома ему сам бог послал? Может быть, заняться этими заявлениями, раздуть дело о группе перебежчиков, пожелавших устроить себе эмиграцию под предлогом исполнения интернационального долга, – организовать то самое дело, на основе которого можно продемонстрировать свое служебное рвение?
Противно… Противно, да? Ну что ж, работа у него такая. Така́я работа и та́кая жизнь, что иногда тянет застрелиться.
А почему он до сих пор этого не сделал, интересно? Давно бы уже встретился со своими, а то ведь заждались.
«Нет, – разочарованно подумал Поляков, – не получится. Самоубийцы отправляются в ад, а все мои – мученики безвинные, они в раю. Придется и мне свое избыть, отмучиться!»
И Поляков опять принялся перечитывать заявления.
– Я ведь не просто так догадался об их вражьей сути, – радостно токовал между тем Власенко. – К тому же врагов нынче так много расплодилось, всех фамилий в памяти не удержишь. Но едва только увидал вот это, у меня в голове как будто – щелк! – Военком для наглядности прищелкнул пальцами. – И сразу встало все на свои места. Да вы сами взгляните!
И он сунул Полякову серый листок, на котором неровным и нервным почерком, состоявшим, чудилось, из одних острых углов, а потому читаемым с трудом, было написано:
«В военкомат Свердловского района г. Энска от Аксаковой Ольги Дмитриевны
Заявление
Прошу отправить меня добровольцем в ряды интербригады, сражающейся в Испании. Уверяю Вас, что буду честно, добросовестно исполнять все обязанности советского бойца. Я отлично стреляю, а также могу быть медицинской сестрой. Кроме того, я немного знаю испанский язык. В нужный момент готова отдать все силы и жизнь ради торжества наших идей и для восстановления честного имени своей семьи. Quiero morir por Patria».
– Видали?! – торжествующе заорал Власенко, тыча пальцем в листок. – Испанский она знает! Откуда? Разве в наших школах изучают испанский язык? Нет! Явно самостоятельно выучила. Зачем? Готовилась! К чему? К чему, я вас спрашиваю, могла готовиться Ольга Аксакова, как не к тому, чтобы воспользоваться нашей доверчивостью, с нашей помощью перебраться за границу и при первом удобном случае перейти к фашистам?! Вы ведь знаете, кто она такая?
Поляков кивнул. Да, он знал, кто такая Ольга Аксакова. Племянница Александра Русанова, застреленного следователем Поляковым, дочь Александры Аксаковой, спасенной тем же следователем Поляковым от допросов и избиений, но не спасенной им от ссылки… просто потому, что это было свыше его сил. Клятву, данную Русанову, он исполнил так, как мог. Feci, quod potui, faciant meliora potentes[1], как сказал бы отец.
А может быть, и не сказал бы.
Еще не факт, что он стал бы разговаривать с сыном, застрелившим Александра Русанова лишь для того, чтобы спасти свою шкуру и прикончить такую погань, как Мурзик. Кто его знает, отца, быть может, он счел бы жизнь Шурки Русанова слишком дорогой ценой за месть Мурзику.
Наверняка!
– Племянница врага народа, дочь врага народа, – продолжал пылать благородным негодованием Власенко. – Да еще и любовница врага народа!
– Ну, это не установлено, была ли она любовницей Верина, – неожиданно для самого себя сказал Поляков. – Верин посещал в их доме жену Русанова, свою старинную знакомую. Опять же, следствием не установлено, была ли Любовь Русанова замешана в делах Верина. Дело в отношении ее закрыто.
Ну да, закрыто. И это тоже часть исполнения той клятвы, которую Поляков дал Русанову перед тем, как выстрелить ему в лицо.
– Да я, собственно, не Верина имел в виду, а э… – Власенко пошуршал листками, – Монахина.
– Какого еще Монахина? – нахмурился Поляков.
– Кулацкого отродья, которое прокралось в ряды советского студенчества. Просто беда, как обстояли дела с бдительностью в нашем Энском университете! Монахин дошел до комсорга курса! Правда, нутро свое выказал, не мог не выказать: во время контрреволюционного мятежа на Петропавловском кладбище пытался защитить старшую Аксакову. Затем поддерживал ее дочь… Тут-то на него и обратили внимание. Докопались до прошлого: оказалось, скрывал свое происхождение. В анкетах писал – из беднейших крестьян, а на самом деле – кулацкий сынок, прижившийся под крылышком тетки, вдовы красного командира. Монахина, конечно, исключили из комсомола и тоже выгнали из университета, как и Аксакову. Вот они и спелись на почве общей ненависти к Советской власти. Вот и порешили вместе бежать за границу, да и сообщников в свои ряды, видимо, начали вербовать – среди таких же, как они сами, отщепенцев…
Он торжествующе хохотнул, и в это время в дверь постучали.
– Сказал же, чтобы никто не беспокоил, – пробормотал Власенко, – дисциплинка расшаталась…
Снова раздался стук.
– Наверное, что-то срочное, – сказал Власенко, виновато косясь на Полякова. – Вы разрешите?
Учитывая, что Поляков был капитаном, а звание военного комиссара Власенко соответствовало майорскому, просьба хозяина кабинета выглядела… Понятно, как она выглядела! Все дело не в звании, а в том, в каком ведомстве состоишь!
Младший по званию снисходительно кивнул старшему: откройте, мол.
Военный комиссар промаршировал к двери и распахнул ее:
– Я же предупреждал, чтобы… Что? Да, я ее вызывал. Давайте ее сюда.
В кабинет вошла высокая девушка в полосатой футболке и короткой синей юбке. На ногах у нее были выбеленные мелом тапочки, и вся она, от этих тапочек и загорелых ног до светлых, вьющихся, коротко стриженных волос, казалась воплощением советской комсомолки, только что сошедшей с плаката, призывающего вступить в Осоавиахим, или сдать нормы ГТО, или поехать на ударную комсомольскую стройку – скажем, куда-нибудь в приамурскую тайгу, – или сделаться донором, или записаться добровольцем в ряды молодежного отряда, который возьмет винтовки новые, на штык – флажки и с песнями в стрелковые пойдет кружки… Может статься, именно в таком стрелковом кружке и научилась «отлично стрелять» Ольга Аксакова. Да-да, именно она вошла сейчас в кабинет Власенко и замерла, переводя свои светло-карие глаза с военкома на человека в синей гимнастерке.
Поляков узнал ее сразу, несмотря на то что видел всего дважды, да и то в прошлом году, да и то мельком. После похорон сестры нарочно пришел посмотреть ту подворотню, где ее убил Верин, ну и стоял там, делая вид, что никак не может закурить (хотя в подворотне гулял сквозняк, который и в самом деле постоянно гасил спички). И вдруг мимо него, испуганно косясь, прошла эта девушка. Тогда стоял холодный апрель, на ней была какая-то неуклюжая куртка, но голова непокрыта. Светлые волнистые волосы ее, забавно, по-детски кудрявившиеся на висках, Поляков почему-то запомнил. Девушка держала в руках три веточки герани – розовой, красной и белой – и как-то так странно замешкалась в подворотне, словно хотела положить эти гераньки к той стене, около которой умерла Лиза.
Глупости, конечно. Только Полякову в том помрачении ума, в каком он тогда находился, могло прийти в голову нечто подобное! Зачем бы ей?
Она так и пошла со своими геранями куда-то через площадь, к Свердловке.
Потом он видел Ольгу Аксакову на очной ставке с Вериным. Проводил ее другой следователь, Поляков только присутствовал – ни слова не проронил, держался в стороне. Само собой, удовольствия от допросов Верина он никому уступать не собирался, а очные ставки – пожалуйста, сколько угодно и кто угодно пусть их проводит, все в интересах объективного расследования. Аксакова тогда дрожащим голосом рассказала, что Верин бывал в их доме, потому что жена (вернее, теперь вдова) ее покойного дядюшки, Любовь Гордеевна Русанова, была сестрой невесты Верина, убитой полицией еще в 14-м году.
Ту историю Поляков не раз слышал от Григория Алексеевича, он только не знал, что тот нечаянно застрелил не просто какую-то монашку, а именно невесту Мурзика. Ну что ж, это, наверное, объясняло ненависть, которую Мурзик с тех пор питал к ее убийцам. Личная месть, месть за самого дорогого человека, понятна Егору Полякову, который всю жизнь посвятил именно осуществлению мести за самых дорогих ему людей.
Свою – посвятил, чужие – отдал…
– Вот, товарищ Поляков, – тоном государственного обвинителя Вышинского, выступающего на процессе троцкистско-бухаринского блока, провозгласил Власенко, – вот она, Аксакова. Вот одна из тех, кто подал нам заявление, в котором… – Военком захлебнулся от возмущения. – Ишь, в Испанию она захотела! Посмотрите на нее! За Родину, видите ли, умереть решила! Родина твоя – Советский Союз! Не надо в Испанию ехать, чтобы умереть за него! Зачем тебе в Испанию, а?
Ольга нервно сглотнула, исподлобья глядя на военкома, и зачем-то пригладила кудряшки на левом виске.
– Фашизм, – неуверенно проговорила она, напоминая сейчас девочку, не вполне хорошо подготовившую урок политграмоты, – угрожает завоеваниям социализма как в Советском Союзе, так и во всем мире. Сейчас жертвой его стала Испания, поэтому погибнуть за Испанию – это все равно что погибнуть за Советский Союз. За Родину.
– Вот как они вертеть словами научились! – воскликнул Власенко с оскорбленным выражением лица. – Подо все, понимаешь, теоретическую базу подведут! Так все вывернут, что концов не найдешь! Овечью шкуру носят как свою! Даже блеять навострились! Думают, не слышно будет их волчьего рыка! Ты какие еще слова выучила по-испански, а? «Сдаюсь в плен» как будет? «Не стреляйте, я сдаюсь» или «Я бежала из Советского Союза и хочу перейти к вам» как по-испански? Ну, говори! Ну!
Власенко всем телом сунулся к Ольге, да с таким напором, что она отпрянула и невольно оказалась рядом с Поляковым, и тот вынужден был поддержать ее, чтобы не упала. Ольга глянула на него, и он даже вздрогнул, так вдруг показались ее глаза похожими на глаза сестры! Правда, у Лизы они были черными, но сейчас и Ольгины глаза сделались черны от расширенных зрачков. Она была испугана, до смерти испугана!
Да уж, испугаешься тут…
Поляков вздохнул. Черт же дернул эту Ольгу Аксакову написать свое дурацкое заявление! Неужели она и впрямь собралась бежать к фашистам? Нет, глупости, конечно… Хотела хоть как-то изменить свою жизнь. Совершить геройский поступок хотела. Вернуть то, что утрачено, те права, которых лишилась, в одночасье сделавшись родственницей сразу двух врагов народа.
Навоображала наверняка себе, как возвращается в Энск – вся в орденах и медалях, как испанских, так и советских, этакой героиней, – ну и, конечно, мигом вызволяет мать из ссылки, мигом восстанавливает честное имя своего дядюшки… Прямо кино!
Поляков смотрел в перепуганные, широко распахнутые светло-карие глаза, и ему чудилось, будто он читает некую книгу, услужливо перед ним раскрытую. С такими глазами невозможно врать. Чудилось, он все знает об этой девушке. Конечно, на работу ей устроиться сейчас трудно. Чем она живет? Продает старые вещи? Книги? Охтин говорил, у Русановых в старые времена было огромное количество книг. «Почти столько же, сколько у Георгия Владимировича!» Дома в самом деле была огромная библиотека. С некоторых пор Поляков взял за правило захаживать к букинистам и перебирать старые тома, но ни одной книги с затейливым экслибрисом «Книги Георгия Смольникова» так и не нашел. Может, кто-то растапливал ими буржуйку в студеные зимы 18-го и 19-го годов, а может, они до сих пор гниют, плесневеют в каком-нибудь подвале. Английские и французские книги по криминалистике. Конан-Дойл, приключения знаменитого сыщика Шерлока Холмса, которого обожал отец. Тома́ Шекспира и Островского – их читала мама. И Пушкин, всеми любимый Пушкин! «Цветок засохший, безуханный, забытый в книге вижу я, и вот уже мечтою странной душа наполнилась моя» – на этом стихотворении лежала тонкая шелковистая закладка. Отец иногда бормотал, когда был в плохом настроении: «И жив ли тот? И та – жива ли? И где теперь их уголок? Или они уже увяли, как сей неведомый цветок?..» А маленькому Гоше особенно нравилась «Сказка о царе Салтане». Всегда, всю жизнь! Он еще крохой был, когда спрашивал отца: «Князь Гвидон был шпионом? Он переодевался в шмеля, в комара, в муху и летал к врагам выведывать их секреты?» Как хохотал отец! А мама сердилась: «Ты хочешь сделать из сына свое подобие?!» – «Ну да, – отвечал отец. – Не твое же подобие я должен делать из нашего сына, согласись, Лалли! Только свое. Ну, в крайнем случае, Охтина. Или этого чудного мальчишки, Шурки Русанова. Как жаль, что он гораздо старше нашего сына и не подходит ему в друзья! Впрочем, надеюсь, они подружатся потом, когда подрастут».
Знал бы отец… Видел бы он, как валялся Шурка Русанов под окном, неудобно, неестественно отвернув голову от своего убийцы, словно ему было противно смотреть на сына Георгия Смольникова…
А впрочем, очень может быть, что отец все знал и видел. И ему тоже было противно смотреть на сына.
Да. Вот так сложилось.
Мама раскладывала пасьянсы и бормотала себе под нос: «Ну что делать, так сложилось, так карты легли!»…
– Погодите-ка, товарищ майор, – резко сказал капитан Поляков. – Дело тут гораздо сложнее, чем вам кажется. Могу я попросить у вас разрешения воспользоваться на несколько минут вашим кабинетом?
У Власенко сделался ошалелый вид, однако военком послушно убрался из кабинета и даже дверь за собой прикрыл.
Ольга смотрела исподлобья.
– Скажите… – начал было Поляков.
– Что? – тихо произнесла Ольга. – О чем вы хотите спросить? Да и зачем спрашивать? Вам ведь и так все ясно. Я не знаю, как такой бред в голову мог прийти, но разубеждать вас не стану. Не все ли мне равно, что вы про меня думаете! Если уверены, что я и правда собралась в Испании к фашистам перебежать, то никакая сила вас не заставит мнение изменить. Что я, не знаю, что ли? А хотите правду? – В ее затравленном взгляде внезапно появилась насмешка. – Я ведь заранее знала, что никакой Испании мне не видать как своих ушей. Да и не хочется мне туда ехать, и я наврала насчет своих стрелковых талантов, стрелять я вовсе не умею, я страшная трусиха, выстрелов боюсь до смерти, аж заикаться начинаю. Хорошей медсестрой могла бы быть, что верно, то верно. Меня мама многому научила. Лучше всякого техникума! Когда меня из университета выгнали, я хотела устроиться в госпиталь, где она раньше работала. Кем угодно, даже не сестрой, а санитаркой. Не взяли! Ну да, конечно, разве можно было меня взять на работу, если мамина фотография висела там в вестибюле под черной надписью: «Мы не разглядели врага народа! Будьте бдительны!» Ох как любят у нас такие вот надписи! Про меня было написано, что поганой метлой надо из университета гнать, про маму – что ее не разглядели… Про бедного Колю Монахина тоже, наверное, какую-нибудь гадость написали, когда выгнали из университета только за то, что он мои книжки в библиотеку отнес.
– Монахин, насколько мне известно, скрывал свое происхождение, – перебил Поляков.
– Но это же его отец был кулаком, а не он, не Колька! Разве он виноват? Я не знаю, конечно, кто был ваш отец… наверное, тоже бедняк, или рабочий, или революционер, не знаю… но вы только представьте, что он оказался бы, например, учителем, инженером, юристом, врачом, а когда началась в 14-м году война, его забрали бы в армию, и он бы в царской армии служил – а что было делать, дезертировать, что ли?! И представьте, что вам надо всю жизнь за это отвечать. Отвечать, расплачиваться за то, к чему вы вообще не имеете никакого отношения! Неужели вы на всех углах кричали бы: да, мой отец был тем-то и тем-то, он служил в царской армии, поэтому я самого что ни на есть буржуазного, дворянского, вражеского происхождения? Ну и что было бы с вашей жизнью? Были бы вы не капитаном НКВД, а каким-нибудь дворником, сторожем, не знаю. А может быть, вас давным-давно убили бы как классового врага. Нет, ну вы честно скажите, если бы у вас было сомнительное происхождение, вы бы кричали о нем на всех углах, а?
Дались же ей эти углы…
– Оставьте в покое мое происхождение, – холодно ответил сын бывшего начальника сыскной полиции города Энска, – речь сейчас не о том. Расскажите, какие отношения вас связывают с Монахиным и со всеми остальными, кто вместе с вами подал заявления.
И Поляков потряс перед глазами Ольги Аксаковой тощенькой пачечкой листков.
Она смотрела озадаченно.
– Вообще-то я не знаю, кто еще и какие заявления подавал. Мы с Николаем написали, да. Думали: вот отправят нас в Испанию, мы там насовершаем подвигов, и, когда вернемся, всем будет наплевать на наше происхождение, на какие-то прегрешения наших родственников, в счет будет идти только то, что мы сами сделали, чего мы сами стоим. Только наши собственные судьбы!
Поляков кивнул.
Он угадал.
– А теперь Коля уехал, – продолжала Ольга. – Когда мне повестку принесли – сюда, в военкомат, явиться, он решил, что меня обязательно арестуют. Прямо здесь. Сказал, что надо скрываться. А куда мне скрываться, если у меня дома дед больной и тетя Люба? Не могу же я их бросить. Колька сказал, что уедет куда-нибудь на молодежную стройку, где его никто не знает, и все там с нуля начнет, всю жизнь. А я, сказал, дура, раз иду в военкомат, я оттуда в «черном вороне» уеду, под конвоем. Наверное, он прав был, да? Вы меня арестуете? Значит, мне тоже надо было бежать? Но я же хотела по-честному… Я не хочу жить под чужим именем, не хочу прятаться и бегать. Я просто хочу работать, только и всего. Хотя бы санитаркой в госпитале… Потому что мне нужно кормить деда и тетю Любу. У них никого нет, кроме меня!
Голос Ольги сорвался, она умолкла. Поляков понял: боится заплакать и показаться жалкой.
Ей стыдно быть жалкой перед человеком, который убил ее дядю, чтобы спасти свою жизнь, и который потом рисковал этой жизнью, чтобы избавить ее мать от побоев и пыток на допросах.
Поляков вздохнул.
Слишком тяжкий груз он взвалил себе на плечи перед тем, как выстрелить в Шурку Русанова, вот что. Теперь неси его всю жизнь!
«А вот интересно, выдал бы меня Русанов, если бы остался жив? – подумал он раз примерно в стотысячный за прошедший год. – Или промолчал бы?»
Вопрос, в общем-то, был пустой. Ответ Поляков знал заранее…
– Идите домой, – сказал он угрюмо, отворачиваясь от Ольги и небрежно запихивая в папку заявления. Впрочем, одно из них – поступившее от гражданки Аксаковой – Поляков сложил маленьким квадратиком и сунул в карман гимнастерки. И заботливо застегнул клапан. – Завтра сходите к начальнику госпиталя. Думаю, на работу вас возьмут – санитарки всегда нужны. О разговоре нашем не болтайте. Понятно? Ну идите. Идите же!
Она помедлила мгновение, издала какой-то странный звук, не то всхлипывание, не то сдавленное «спасибо» – Поляков толком не разобрал – и выскочила из кабинета.
В ту же минуту из-за двери послышалось грозное военкомовское:
– Куда?!
Ну разумеется, Власенко все это время топтался в приемной. Подслушивал небось, прильнув ухом к двери. Да и ладно, дверь тяжеленная, дубовая, да еще и дерматином обитая, чтобы, не дай бог, ни одно из секретных сведений, которыми товарищ военком в своем кабинете обменивался с сотрудниками, не просочилось бы наружу и не стало достоянием врага.
«Помни, тебя подслушивает враг!» – такой плакат висел в военкомате около поста дежурного.
Да где они только не висели, эти плакаты!
Поляков выглянул в приемную и увидел Власенко, который схватил за руку Ольгу Аксакову. Выражение лиц у обоих было ожесточенное: Власенко выкручивал девушке руку, силясь ее удержать, ну а Ольга пыталась руку вырвать.
– Отставить, – негромко сказал Поляков, и военком выпустил Ольгину руку, словно она внезапно раскалилась добела. – Идите, гражданка Аксакова. Идите и помните, о чем мы с вами договорились.
Ольги мигом не стало в приемной.
– Так, – сказал Поляков, возвращаясь в кабинет и беря со стола папку, – документы эти я у вас забираю. Посмотрю на досуге, проверю каждого из подавших заявление. Не исключено, что вы окажетесь правы в своих подозрениях. Впрочем, не станем делать скороспелых выводов. Что же касается Аксаковой… – Он значительно помолчал, глядя в глаза военкому. – Никаких разговоров о ней не вести. Ее заявление, Испания – все забыто. Вам понятно?
– Так точно, – вытянулся Власенко и сделал оловянные глаза. – Все понятно!
Ему и в самом деле было все понятно. Чего тут понимать? И дураку ясно, что за несколько минут ушлый капитан вербанул перепуганную девчонку в осведомители НКВД. В секретные сотрудники, в сексоты. Правда, Власенко совершенно не понимал, какой может быть секретный сотрудник из Ольги Аксаковой, но в данном случае товарищу Полякову виднее.
А его, военкома, дело служивое. Сказали молчать – он и будет молчать. Не о чем беспокоиться!
И Власенко повторил – словно присягу принес:
– Так точно!
Из обращений Энскогогородского комитета обороны:
«Товарищи! В эти дни каждый из нас должен помнить, что жизнь его принадлежит Родине. Наша Родина в опасности, и никогда еще опасность не была так велика».
1941 год
– А точно видели они там парашютистов? – спросил водитель Тарасов, и на Полякова глянули из зеркала заднего вида его узкие веселые глаза. – А, товарищ майор? Видели? Может, помстилось?
– Откуда у тебя лексика такая старорежимная? – удивился тот. – Помстилось… Ну надо же!
– А что тут старорежимного? – удивился Тарасов. – Я ж из Сергачевки родом, там все так говорили. А как же надо было сказать?
– Ну, показалось, почудилось, померещилось… – предложил широкий выбор Поляков.
– Да ладно, как скажете, товарищ майор, – согласился Тарасов. – Я говорю, были парашютисты или нет? Может, бабенкам в Запалихе показалось, почудилось, померещилось, на худой конец, помстилось – парашютист, мол, в небе летит. А там было облако или птица. Вот и выйдет, что зря скатаемся в такую даль.
– Ничего не зря, успокойся. – Поляков откинулся на спинку, поднял воротник шинели: октябрь на исходе, уже сильно пробирало студеными, ну просто-таки зимними ветрами, а «эмка» – не слишком-то роскошная защита от холода. Погода стояла мрачная. «Снова снег пойдет, что ли? Ишь, тучи какие бегут – прямо-таки фашистские тучи!» – Донесение ведь не от бабенок, как ты говоришь, поступило, – продолжил он, – а от начальника райотдела милиции. Ему вряд ли могло что-нибудь помститься, в жизни не встречалось мне еще начальников райотделов, склонных видеть то, чего нет. Скорей они то, что у них под носом, поленятся разглядеть, а никакими иллюзиями себя обременять не станут. Это раз. Кроме того, мне все равно нужно в тот район. Знаешь, где укрепления строят? Ну, около Кузнечной пристани? Туда заедем.
– На возвратном пути, что ли? – уточнил Тарасов.
– Нет, сначала в Кузнечную, потом в Запалиху.
Тарасов кивнул и спросил:
– Хотите анекдот, товарищ майор?
– Ну, давай.
– Какое наказание избрать для Гитлера после его свержения? Заставить его изучать «Краткий курс ВКП(б)» на древнееврейском языке.
Пока Поляков старательно усмехался (он уже не раз слышал этот анекдот, быстро обросший бородой), Тарасов на развилке дорог свернул налево – туда же, куда указывал покосившийся столб с прибитой доской и надписью на ней: «Пристань». Слово «Кузнечная» было уже давно съедено временем, но в нем, строго говоря, никакой надобности не было: другой пристани в здешних краях не имелось. Ни настоящей, ни символической. Ни рек здесь не протекало, ни озер не лежало, ни, само собой, морей не бушевало. К чему приставать, когда вся вода в колодцах и искусственных прудах? Поляков диву давался, как можно было селиться людям не около большой воды. Он-то прожил жизнь на Волге, без нее город был бы как будто и не город. Ну а тех, которые Кузнечную пристань основали, чего в голую степь понесло?!
С другой стороны, мало ли какая злая воля заставила здесь, именно здесь поселиться кузнецов, давших имя деревне? Вот сейчас в Казахстане, по слухам, города новые стали строиться, а ведь там совсем уж голая, мертвая, глухая степь. И ничего, живут люди! Хотя и не по своей воле туда пришли, а именно что по злой.
Думать об этом не хотелось, и Поляков даже обрадовался, когда Тарасов снова заговорил. Вообще-то он решил поехать именно с Тарасовым потому, что среди молчаливого племени шоферов из гаража НКВД (иногда казалось, у них у всех языки урезаны, а непременные «так точно» или «никак нет» произносит некое устройство, спрятанное в кармане шинели) тот был самый общительный. Почти сотню верст отмотать в полном молчании – утомительно, если не сказать больше. Непрерывное общение с самим собой (вернее, с той своей ипостасью, которая звалась Егором Егоровичем Поляковым) осточертело. Правда, порой разговорчивость Тарасова переходила в откровенную болтливость. Ну, ничего, послушаем, чем народ живет, чем дышит.
– Вчера моя с Сенного базара пришла злая-презлая, – вещал водитель. – Три часа за молоком в очереди стояла. А цены нынче знаете какие? Десять рублей литр. Помню, как война началась, ужасались: два рубля литр, с ума сойти! А теперь вон по десять берут, да еще и в драку.
Поляков, само собой, продукты получал в распределителе, питался по большей части в служебной столовой, на базар если и заглядывал, то чтобы купить ягод или яблок, но с начала войны не был там ни разу: не до того. Давал деньги соседке тете Паше, она и приносила ему смородину и малину. Однажды, еще в августе, тетя Паша прибежала с базара с круглыми глазами и сообщила о ценах: молоко – четыре рубля литр, мясо – 26—28 рублей за килограмм, яйца – по 15 рублей десяток, масло – 50 за килограмм, но его нет даже за такие деньги. Картошки нет, а если кто привезет несколько мешков, то мигом образуется очередь в сотни людей. Еще бо́льшая очередь выстраивается за капустой. А теперь, значит, снова все вздорожало. Ну да, в магазинах-то почти ничего не стало сразу, лишь только Энск объявили на угрожаемом положении.
– Да вроде бы регулируют базарные цены, я что-то такое слышал, – проговорил Поляков.
– Регулируют? – возмущенно полуобернулся к нему Тарасов. – Знаете, как их регулируют? Моя рассказывала. На Мытный рынок пришла милиция – это еще в августе было – и объявила: на все продукты установлены твердые цены. Такса по-другому. Молоко будет стоить два пятьдесят, мясо 18 рублей и так далее. И знаете, что сделали колхозники? Сбежали, не пожелав продавать по такой цене. Моя говорила, что некоторые выливали молоко на землю со словами: «Не нам и не вам».
– Вот до чего сильны собственнические чувства! – покачал головой Поляков. – Уж, казалось бы, раскулачивали, раскулачивали, ссылали, ссылали, а все равно остались на селе люди, которые прежде всего о своем кармане заботятся!
Лицо Тарасова, которое он видел в зеркальце, вдруг стало угрюмым.
– Не о своем кармане, – сказал он тихо, – о государственном. Знаете, какие у них налоги? Они сами яиц не едят: все на базар, чтобы деньги для уплаты были. Чушку зарежут – себе только ливер оставляют, а тушу на базар. У кого скотины нет, продают то зерно, которое получают на трудодни. А молоко? Да небось в Энске с молоком легче, чем в иной деревне. А теперь, как война началась, налоги еще больше стали. Вот и…
– Не вижу логики, – пожал плечами Поляков с холодным выражением. – Если всем так нужны деньги, зачем выливать молоко на землю? Не лучше ли продать и хоть сколько-то заработать? Нет, это вредительство, сущее вредительство, и ты меня, Тарасов, даже не пытайся разубедить.
Тарасов что-то невнятное пробурчал и примолк.
«Ага! – ухмыльнулся про себя Поляков. – Получил?»
Само собой, в управлении все друг на друга стучали, снизу, так сказать, доверху. Люди сведущие и приметливые легко могли вычислить, к числу чьих личных осведомителей принадлежит тот или иной сотрудник. Тарасов, поговаривали, стучал всем заместителям начальника управления, которые потом торопились принести в клювике информацию товарищу комиссару первого ранга, не зная, что Тарасов стучит также и ему лично. Да, ходили такие слухи… Особенно изощрялась в шпионаже за сотрудниками обслуга управления. Поляков с легкостью уворачивался от хитреньких, но незамысловатых проверок, которые ему учиняли машинистки, официантки или телефонистки, порою посещавшие его постель (ну а как же, ведь он был довольно молодой еще мужчина – тридцати четырех лет, и хоть не собирался жениться, но обета воздержания отнюдь не давал). С товарищами по ремеслу он держал ухо востро, ну а Тарасов с его дурацкими анекдотами да с разговорами о грабительских ценах и несчастных колхозниках был для него прост, как русская печь. Впрочем, русская печь в представлении Полякова была явлением куда более сложным по конструкции, чем водила из энкавэдэшного гаража, который желал не просто выжить в трудное время, но при этом испортить жизнь как можно большему количеству людей.
А как же, ведь за стукачество приплачивают, и ощутимо приплачивают!
Поляков вспомнил кучера Филимонова, некогда служившего у отца: казенного кучера, который управлял лошадьми из конюшни губернской прокуратуры. Отец в то время служил в прокуратуре следователем – это уже потом, позже, незадолго до 14-го года, он стал начальником сыскной полиции и получил возможность разъезжать на служебном автомоторе. Гоша привык к Филе Филимонову и скучал по нему. Разве можно было представить Филю, доносившего в жандармское управление на Георгия Смольникова, который иной раз пускался с ним в весьма откровенные беседы, как на служебные, так и на сугубо личные темы? С другой стороны, доживи Филя (его убили во время империалистической войны где-то в Восточной Пруссии) до наших времен и окажись на службе в управлении НКВД, еще неведомо, какой, с позволения сказать, реорганизации подверглась бы его честная, неподкупная натура. Может быть, и Филя стал бы таким мелким провокатором, как Тарасов.
Времена и нравы нынче таковы, что к честности и неподкупности вовсе не располагают. Наивный мечтатель Григорий Алексеевич Охтин, правда, был убежден, что с началом войны начнется возрождение русского духа, уже почти истребленного в народе за годы большевистского владычества, однако Поляков никакого такого возрождения не наблюдал. Да и не верил в его возможность, если честно. Ничто не изменилось! Базарные торговцы по-прежнему ломили цены, Тарасов и ему подобные по-прежнему стучали на неосторожных сотрудников, а те, повинуясь служебному долгу, по-прежнему совершали рейды по области, чтобы держать руку на пульсе народных масс, проверять их умонастроение и преданность идеалам Ленина – Сталина. Все обыденно и обыкновенно! Не до души, знаете ли, тем паче что с войной прибавились хлопоты по части обороны. Все-таки область стала прифронтовой, угроза осады и захвата Энска стремительно накатившей вражьей силой отнюдь не воображаема, а вполне реальна. А потому строительство оборонительного рубежа вокруг города и по правому берегу Волги было признано одной из первоочередных задач государственной важности. И это значило, что работы в НКВД прибавилось – сверху донизу. Теперь каждому ответственному сотруднику было вменено в обязанность время от времени посещать те или иные районы строительства укреплений с проверкой.
- Гитлер был укушен в ногу бульдогом,
- Во дворце ужасный был переполох.
- Гитлер эту ногу почесал немного,
- А бульдог сбесился и тотчас издох! —
потихоньку напевал Тарасов, изредка косясь в зеркальце: слышит ли начальство? Улыбается ли?
Начальство, конечно, слышало, но не улыбалось: думало свою думу и имело угрюмый вид.
«Может, ему анекдот рассказать новый?» – подумал Тарасов, однако дорога была ужасная, машина начинала порою идти таким юзом, что водителю стало не до анекдотов.
В Кузнечную пристань Поляков стремился вот уже месяц – с тех пор, как туда отвезли мобилизованных на строительство укрепсооружений. Однако показать свой интерес остерегался и предлога приехать сюда найти не мог. Но вот поступил сигнал о том, что поблизости произошло чрезвычайное происшествие: над Запалихой кружил немецкий самолет (они часто прорывались в область, хотя бомбить еще не бомбили) и, возможно, сбросил парашютиста или какой-то груз – пока не выяснено. Немецкие разведывательные самолеты появлялись в небе часто: следили за передвижением транспорта, кружили над промышленными объектами, разбрасывали листовки. Неминуемо должны были сбросить и диверсантов, но пока известий ни о чем подобном не поступало. Честно говоря, Поляков был преисполнен такого же скепсиса, как и Тарасов, и считал, что бабам из Запалихи парашютист померещился, однако сам настоял на необходимости проверки. Ведь рядом Кузнечная пристань, куда он рвался уже почти месяц!
– Эха! – воскликнул вдруг Тарасов и затормозил. – Вы только поглядите, товарищ майор! Карти-ина!
Картина с крутого склона, на котором замерла «эмка», открывалась и впрямь внушительная: повсюду, насколько хватало глаз, пролегли траншеи, в которых работали землекопы. Никакой техники – ни тракторов, ни бульдозеров, ни экскаваторов, – только люди. Очень много женщин – в ватниках, юбках, по большей части в сапогах, кое-кто – в ботинках, даже в валенках с калошами. Головы обмотаны платками, лица угрюмые, на руках брезентовые рукавицы или обыкновенные варежки. В руках – ломы, лопаты, кирки. Все в грязи: снег, выпавший очень рано, еще 19 октября, смешался с землей. Поляков подумал, что вторая танковая группа Гудериана находится сейчас всего в 180 километрах от юга-западной границы области. Отсюда, от Кузнечной пристани, до той границы около сотни километров. Угроза прорыва вполне реальна. Надолго ли задержат танковую армию эти валы, брустверы, окопы? Он знал, что из-за спешки и наступивших холодов (земля неудержимо промерзала, копать становилось с каждым днем все труднее) рвы обычным способом, по всему объему, уже перестали отрывать, теперь их делают более узкими и глубокими: шириной до двух и глубиной до трех метров. Теоретически в сочетании с земляным валом между рвами возводимые сооружения должны послужить препятствием для танков. Но насколько серьезным? Смогут ли они задержать колонны Гудериана дольше, чем на час-другой? И что станется с работающими здесь людьми в случае прорыва? Кто-то позаботится о том, чтобы заранее вывезти их, или они будут брошены на произвол судьбы?
В Стране Советов, которую Поляков привык ненавидеть, он прожил бо́льшую часть своей жизни и знал ее достаточно хорошо. Да кому они нужны, все эти женщины, девушки, пожилые мужчины, юноши, мобилизованные в учебных заведениях, на заводах, в больницах Энска, пригнанные сюда с колхозных полей, где закончилась в рекордные сроки уборка урожая? Кто защитит их?
Да никто, был убежден Поляков. Хорошо, если при угрозе прорыва сюда успеют перебросить воинские части, которые вступят в бой с фашистами и задержат танки. Тогда у строителей появится хоть какой-то шанс спастись. Но пока переброска произойдет… Нет, войска опоздают как пить дать. Да и нет сейчас в области частей, способных сдержать натиск танковой армии фашистов. Вот уж что Поляков знал совершенно точно.
В случае чего эти люди обречены.
Тоска вдруг подступила к горлу – как уже не раз случалось с начала войны. Так было, когда он слушал неуклюже составленные сводки Совинформбюро. Иной раз, казалось, они носили просто издевательский характер. Сообщалось, что отдали, положим, Орел, или Мариуполь, или Сталино – сердце Донбасса, Киев, Кривой Рог, Николаев, Днепропетровск, Одессу. Невыносимо тяжелые потери, но о них больше не говорилось ни слова, зато подробно описывались действия какого-нибудь партизанского отряда, который уничтожил… двух немцев. Конечно, это была все та же самая жизнь впотьмах, которую еще в 17-м году устроили для народа большевики, и привыкнуть к этому следовало давно. Поляков и привык, но сейчас… сейчас не мог найти себе места от обиды за народ, который вот уже почти четверть века влачил на себе позорное ярмо – и не хотел освободиться от него.
Тоска брала его, когда он слышал на набережной Жданова плач женщин, провожавших сыновей и мужей на фронт. Мужчины шли и пели. «Чего они поют?! – зло думал Поляков. – Неужели станут умирать за эту Россию?»
Тоска брала, когда он смотрел вслед вереницам автомобилей, шедших через Энск из Москвы. Столица спешно эвакуировалась, причем первым, похоже, уезжал руководящий состав: шли все больше «ЗИСы» да «эмки». Какой-то мальчик на улице сказал: «Папа, Москва приехала в Энск. А где же теперь будет Энск? Его совсем не будет?»
Никто даже не улыбнулся – люди стояли с угрюмыми, отчаявшимися лицами. Поляков мельком поймал свое отражение в витрине магазина – у него было такое же выражение неизбывной тоски в глазах, как у всех остальных.
И не передать словами, какая тоска взяла Полякова, когда он случайно услышал в распределителе разговор двух военных командиров о том, что в Энске открылись после войны новые нелегальные бардаки с девочками шестнадцати-семнадцати лет. Плата за ночь с закуской – сто рублей. Те командиры собирались ночью идти в один из таких домов.
Поляков немедленно потребовал предъявить документы и по телефону вызвал милицию. Ну что ж, одним притоном в Энске станет меньше, но что изменится?!
Потом он ругал себя за то, что ввязался в это дело. По идее, чем хуже, тем лучше! И не наплевать ли ему на каких-то чужих, незнакомых девочек-проституток – ему, брату своей сестры?
Он не почувствовал никакого облегчения, арестовав двух потаскунов с командирскими петлицами. Но, хоть убейся, знал, что не мог поступить иначе. Не мог справиться с собой.
И точно так же он не мог справиться с собой и со своей тоской сейчас, глядя на огромную массу людей, в случае чего обреченных на смерть.
Впрочем, Поляков тут же уверил себя, что из всей толпы возможных жертв его интересует только один человек, которого он собирается найти здесь и увезти с собой.
Он не сомневался, что придется трудно. Нет, не потому, что этого человека могут не отпустить: в конце концов, Поляков обладает достаточными полномочиями, чтобы под предлогом государственной (а как же, не больше и не меньше!) необходимости забрать с собой всего одного человека. Другое дело, что тот сам может отказаться ехать. И нет такой силы, которая заставила бы его переменить решение.
Но все же Поляков надеялся, что уговорит его уехать отсюда.
Только надо отделаться от Тарасова. Хотя бы ненадолго.
– Слушай, брат Тарасов, – сказал Поляков задушевно, выбираясь из автомобиля. – Давай-ка смотайся в село, поищи какое-никакое строительное начальство и волоки его сюда. А я посмотрю, как тут дела обстоят, побеседую с народом. Давай-давай. А то знаю я эту руководящую братию, начнут глаза цифрами замазывать. Я только себе доверяю.
И, не дожидаясь ответа, пошел, вернее, поехал с косогора по крутому скату.
Он рассчитал правильно: Тарасов следом не побежит, не бросит машину без присмотра. Поедет в село, никуда не денется! Час на рекогносцировку есть, не меньше часа.
Было скользко чертовски, или просто место для спуска Поляков выбрал неудачно. Он дважды упал и спустился в долину отнюдь не таким щеголеватым майором, каким вышел из «эмки», – шинель на спине была извожена до безобразия. Впрочем, все, копающие вокруг, были куда грязнее. На сапогах налипло по полпуда земли, и Поляков видел, что многие из земляков то и дело, прежде чем поставить ногу на лопату, ее же лезвием счищают грязь с подошв, рискуя разрезать обувь.
– Ах ты, черт! – жалобно воскликнула неподалеку какая-то замурзанная маленькая женщина. – Опять галошу пропорола!
Ну вот, пожалуйста, как он и думал.
– Скажите, товарищ, – подошел к ней Поляков. – Где тут автозаводская бригада трудится? На каком участке?
– А во-он там, где мужики ломами орудуют, – махнула женщина рукой, и брезентовая варежка, слишком для нее большая, свалилась в грязь. – За увалом, налево, видите?
Поляков кивнул: вижу, мол, – и поднял ее варежку.
– Спасибо, – сказала женщина, глядя на него из-под низко надвинутого платка. – А вы к нам надолго, товарищ майор?
– А почему вы спрашиваете?
– Да так… – протянула она, поигрывая лукавыми зелеными глазами. – Может, остались бы? Лекцию вечерком прочли бы на тему бдительности… или о международном положении, к примеру. Нет, правда, как там дела, на Западном направлении? А точно, что собрались столицу в Энск переносить и под откосом отрыли бункер для товарища Сталина и всего правительства? Просветили бы народ, товарищ майор! Мы тут уже почти месяц, а ничего не знаем, что на свете творится. У нас ни сводок, ни политинформаций, работаем как лошади, в сараи да землянки свои возвращаемся, поедим худо-бедно – и валимся вповалку на лапник, да и спим, как убитые. Скоро вовсе тут одичаем.
– Давай-давай, молоти языком, Нинка, – проворчала другая женщина, плотная, крепко сбитая, с узкоглазым лицом, напомнившим Полякову лицо Тарасова. Видимо, в ней тоже была чувашская кровь. – Он тебе проведет такую политинформацию, что на всю жизнь запомнишь. Мало, что твой муж где-то в тундре корешки ковыряет, так еще и ты к нему присоседишься. Нашла себе лектора, ити его мать!
Поляков глянул на женщину повнимательней.
Ого, что-то новенькое… До войны невозможно было вообразить, чтобы с майором НКВД кто-то осмелился заговорить в таком тоне, да еще и с матерком. Лебезили, заискивали, в лучшем случае – молчали. Ну ладно, с Нинкой все понятно, обыкновенная потаскушка, таких любой мужчина с полувзгляда насквозь видит. Ей все равно, кто перед ней, в каком чине и звании, лишь бы штаны носил. А вот другая… Во взгляде ее узких глаз откровенное презрение. Может быть, и правда начал пробуждаться тот самый народный дух, о котором говорил дядя Гриша?
Жаль, что нельзя поговорить с ней. И времени нет. Да и разве разговорится она? Вернее всего, замкнется, замолчит. Поляков отлично знал, что люди с ним и ему подобными становятся словоохотливы только после серии допросов с применением силы.
Ну что ж, служба есть служба!
Нинка, видимо, послушалась подруги: помалкивала и копала землю с таким усердием, что только лопата мелькала, даже забыла галоши очищать. Суровая чувашка тоже гнулась над лопатой, не поднимая глаз. Поляков постоял-постоял рядом еще минуту да и пошел, не говоря ни слова, к той цепи укреплений, которые возводили мобилизованные с Автозавода.
Они орудовали не лопатами и даже не ломами, а кувалдами – вбивали в почву клинья, с помощью которых выворачивали изрядные пласты крепко перевитой корнями земли.
«Здорово приспособились, – одобрительно подумал Поляков. – Вот это рвы так рвы будут, я понимаю. Почему другие так же не действуют, интересно? Получается, здесь нет главного инженера? То есть, как обычно, с печки упали – и роют кто во что горазд?»
Он оглядел группу землекопов. Того, кого он искал, среди них не было.
– Товарищи! – окликнул Поляков, подойдя поближе. – Вы с Автозавода?
Они смотрели угрюмо, исподлобья, в точности как та женщина, подруга Нинки. Молчали. Никто не прервал работы.