Несбывшаяся весна Арсеньева Елена
Жив ли он? В самом ли деле она все еще жена его?
Ее уединенная, увядшая, умершая женская жизнь была вот уже более двадцати лет сосредоточена только в области воспоминаний, да и те не имели к законному, венчанному супругу почти никакого касательства. Все же нельзя, нечестно было идти за него замуж, рассуждала уже в который раз Александра, если любишь другого так, как она любила Игоря Вознесенского. Конечно, она была обречена на измену Дмитрию, и если бы только Игорь согласился, измена эта свершилась бы гораздо раньше и одним разом не ограничилась, конечно. Но… бодливой корове бог рог не дает, вот уж точно.
А интересно, подумала мельком Александра, есть какая-нибудь сила, которая способна выбить из ее головы мысли об Игоре, а из сердца – тоску по нему? Наверное, нет. Она ведь даже о дочери, об отце, брате, который тоже где-то тянет зэковскую лямку (о его участи узнать ничего не удавалось, хоть и спрашивала всех, кто прибывал из Энска или области), вспоминает куда реже, о Дмитрии и говорить нечего! Ну, об Оле, Шурке и о папе она просто не разрешает себе думать, а об Игоре – разрешает, да еще как. Это понятно. Ведь встреча с семьей вполне может и не состояться. Везут их не на курорт, не в санаторий, и неизвестно, выживет ли она. Но в таком случае встреча с Игорем там, где им никто мешать не будет, приближается! И о ней можно мечтать, мечтать сколько угодно!
Странная логика, конечно… Но уж какая есть.
На другое утро этап на мелких баржах проследовал по Вычегде из Сыктывкара дальше, и вскоре явился перед Александрой тот самый Пезмогский лагпункт, в котором ей было суждено прожить пять лет.
Лагерь стоял не на самой Вычегде, а в трех километрах от главного течения реки, на ее притоке по имени Локчим. Поэтому вся система расположенных тут лагерей называлась Локчимлаг. И в этой системе один лагерь назывался в честь села Пезмог.
Пезмогский лагпункт являл собой небольшой участок земли, огороженный колючей проволокой и пересеченный бурлящим ручьем. На его берегу стояли баня и жилые бараки, для мужчин отдельно и отдельно для женщин. Кроме того, в черте зоны находился домик, санчасть. Александра подумала – как бы туда попасть на работу… Но в первый же вечер она угодила в карцер, а оттуда выход был только один – на самую тяжелую работу: на раскорчевку пней…
Наверное, был какой-то особый смысл в том, что она, всю свою жизнь любившая чужого мужа, угодила в карцер именно из-за любви женщины к чужому мужу!
Хотя, строго говоря, Сашка-парикмахер не был ничьим мужем, ни Клавки, ни Нюрки. Он был сам по себе. А они его любили, две девки, которые прибыли в Пезмог неделей раньше и уже успели надорвать себе сердца из-за этого самого Сашки. И вот, едва лишь вновь прибывших «каэров»[2] отвели в предназначенный им барак и они, полумертвые от усталости, сняли с плеч вещевые мешки и повалились на нары, как начался какой-то крик, брань, матерщина, состоявшая по большей части из незнакомых Александре слов (однако узнать их значение ей едва ли когда-то захочется!), а потом в проход выскочили две молодые женщины. Обе сорвали с себя ватники и остались в каких-то пестрых вязаных кофточках (потом выяснилось, что заключенные умелицы вязали их невесть из каких охвостьев шерстяных, хлопчатых, гарусных нитей, отчего и получался такой, с позволения сказать, le mlange[3]) и в кокетливо надвинутых на лоб и приподнятых сзади (по самой последней уркаганской моде!) косынках. Выкрикнув в лицо друг другу совсем уже неудобоваримые оскорбления, женщины кинулись вперед, навострив когти. Они и царапались, и рвали друг дружку за коротко стриженные волосы (косынки уже давно валялись на полу), и жестоко мутузили кулаками со страстью истинных Кармен. Тут-то Александра и прослышала о существовании блистательного Сашки-парикмахера, а потом узнала, как одна изобретательная женщина может называть другую, если оскорблена в самых лучших срдечных чувствах. Наконец охрана, привлеченная шумом и гамом, разлила соперниц водой. Они были растащены в разные стороны одна другой краше – с расцарапанными лицами и всклокоченными волосами.
Тут же появился начальник лагпункта в сопровождении коменданта и выкрикнул, что был приказ: прежде чем войти в барак, следовало вымыть в нем пол и «навести приборочку». «А вы посмотрите тут и тут!» – тыкал он пальцем во все стороны. Что и говорить, пол в бараке был и в самом деле довольно грязный, а за бочкой с водой скопился давным-давно не выметенный мусор.
Начальник лагпункта – фамилия его была Мельников – рассвирепел:
– Вы что мне тут змей развели?!
Услышав это, и «каэрки», и уголовницы в едином порыве вскочили на нары и истерически завизжали, вглядываясь в пол в поисках змей. Возмущенный Мельников приказал посадить в карцер драчливых соперниц, а также старост уркаганок и «литерниц», как называли политических заключенных.
Старостой первых была крепкая, с хитрющим взором Надя-Кобел.
«Наверное, начальник хотел сказать – козел? – подумала Александра, которой еще предстояло узнать значение этого странного неологизма. – Но почему к женщине – слово в мужском роде?»
Сейчас, впрочем, было не до лингвистики.
Матеря на чем свет стоит соперниц, Надя-Кобел вышла из строя. Обе драчуньи последовали за ней с самым мирным видом.
– А где староста нового этапа? – грозно воззрился Мельников почему-то на Александру.
Она пожала плечами:
– У нас нет старосты, гражданин начальник. Мы только что прибыли и еще не выбрали…
– Вам что, верховный совет выбирать? – прервал ее Мельников. – Ишь, выборы им понадобились! По какой статье?
Глаза его не отрывались от Александры.
– У меня нет статьи, – со вздохом, как о неизлечимой, но привычной болезни, сообщила она. – Определение – КРД.
– Ежу понятно, что КРД, – проворчал Мельников. – У тебя КРД на лбу написано! Ты будешь старостой!
– Прошу мне не тыкать, гражданин начальник, – тихо сказала Александра, которая хоть и устала от этой бесполезной деятельности – перевоспитывать энкавэдэшных невежд, – за которую не единожды была наказана, а все же решилась на очередной рискованный шаг, тем паче – все равно карцер ждет.
– Извольте проследовать в карцер! – мягко сказал Мельников, показав таким образом, что ему не чуждо чувство юмора.
Карцера, собственно, было два. В один важно проследовала Надя-Кобел, прихватив с собой одну из Кармен по имени Нюрка – малокровную блондиночку.
– Совет да любовь, – проворчала стоящая рядом с Александрой зэчка.
Кое-что начало проясняться…
Другой карцер – помещение только что построенное, напоминавшее каменный мешок, в котором со стен текла вода, – пришлось обживать Александре и Кармен по имени Клавка. Помня о Кларе Черкизовой, Александра очень благоволила ко всем носительницам этого имени. Она приветливо улыбнулась Кармен и спросила, кого, собственно, любит Сашка-парикмахер. У той сделалось озадаченное выражение лица:
– А хрен его душу знает! Может, и никого. А может, обе по сердцу.
При этих словах Александра с невероятной отчетливостью увидела перед собой девушку в платочке, похожую на горничную из хорошего дома, и вспомнила, как она, тогда еще Сашенька Русанова, расспрашивала ее на Острожной площади:
– А тот молодой человек, он-то в кого влюблен? В вас или в эту, как ее там, ехидну Раиску?
Девушка, помнилось Александре, призадумалась так крепко, что даже лобик наморщила. Подумала-подумала, повздыхала-повздыхала, а потом растерянно проговорила:
– Так ведь он, бедолага, небось и сам не знает. Наверное, совсем с разума сбился, на части разорвался: и та по сердцу, и другая!
– Так не бывает, – покачала тогда головой юная, неопытная Сашенька Русанова. – Говорю вам, так не бывает!
– Много ты знаешь! – хмыкнула девушка. – Не бывает… Как же иначе быть может, коли мы с Раиской обе-вместе свечки Варваре-великомученице на любовь до гроба ставили и молебны за здравие заказывали! А если в часовне Варвары-великомученицы – вон в той, в кирпичной, что на Варварке, – поставить свечку на смертельную любовь, а потом молебен во здравие своего милого заказать, он в тебя непременно влюбится по гроб жизни. Не слышала, что ли?
И Александра сейчас взяла да и рассказала Клавке ту старинную историю. Та зачарованно выслушала и понимающе покивала:
– А что ты думаешь? Такое сплошь да рядом случается. Мужики – они страх до чего неверные! Наша-то сестра как в кого сердцем вопьется, так и держится, держится за своего единственного, а они, мужики, я говорю, ну чисто петухи, козлы и обезьяны! Эх, жаль, шибко далеко та часовня. Я б тоже свечку поставила, даром что все это – опиум для народа… Ну ладно, теперь спать давай, подруга. У тебя есть чем накрыться?
Александра пожала плечами – ее бушлат остался в бараке.
– Ложись к стенке, – скомандовала Клавка, указывая на дощатые нары, – да ко мне крепче жмись, так и согреемся. Ты не бойся, я к бабам равнодушная!
Может, следовало испугаться или нравственно ужаснуться, но Александру почему-то обуял нервический смех. Клавка некоторое время глядела на нее насупясь, а потом тоже стала мелко хихикать. Так они какое-то время смеялись да смеялись, но вскоре усталость взяла свое, и Александра, согревшись, уснула за Клавкиной плотной спиной и под полой бушлата, которым та ее накрыла.
Утром, разминая косточки и потягиваясь, Клавка проговорила, зевая:
– Ну чисто с маманьей родной переночевала. До чего тепло было! Тебе сколько лет, а?
Александра посчитала и ужаснулась. Однако врать постыдилась и призналась:
– Сорок два.
– Ну, ты еще молодая, – великодушно сказала Клавка. – Моей маманье шестьдесят. Должно быть так, коли жива. Давненько я о ней ничего не слышала… У нее нас шестеро, я последыш. Поскребыш нежданный. Оттого, видать, и уродилась такая шалавая, прочие-то люди как люди… Ладно, ты вот что: если что не так, сразу мне пожалуйся. Я тебя из любой беды выручу. Мы, «люди»[4], посильнее, покрепче, чем ваши контрики. И начальство нас побаивается. Вы – народишко безнадежный, а мы на перековке, из нас еще можно сделать полноценных членов общества!
При последних словах она сделала такой жест, что Александра сперва оторопела, а потом покраснела.
– Нет, – с ноткой жалости сказала Клавка. – В маманьи ты мне не годишься. Тебя саму еще учить да учить! Но в обиду я тебя не дам, помни!
К вечеру гнев Мельникова прошел, и драчуний, а также проштрафившихся старост водворили обратно в зону.
– Построиться! – скомандовал начальник. – Нашему лагмедпункту, попросту говоря санчасти, нужны квалифицированные медработники.
По рядам прошел шорох.
– Тихо! – рыкнул Мельников и повторил: – Ква-ли-фи-ци-ро-ван-ные, говорю я! Никакой самодеятельности! Там два профессора, они всякий обман живо раскусят. И если кого вернут как несправившегося, того сразу в карцер. Так что кто здесь квалифицированный?
Ряд женщин весь качнулся вперед, потом отпрянул, выровнялся – и впереди оказалась одна Александра.
– Во, глянь! – восторженно воскликнула Клавка. – Ну я ж говорю: чистая маманья!
Так Александра была зачислена в медсестры «лагмедпункта, попросту говоря – санчасти» и получила прозвище Маманья.
Наутро Мельников велел ей прийти познакомиться с докторами.
– Ленинградские они! – выдохнул он почтительно, прижмурив глаз. – Самые настоящие!
«Надо же! – изумилась Александра. – Он их уважает! Не только уркаганских, но и ленинградских уважает!»
Она уже прошла полпути до санчасти, когда заметила – что-то изменилось по сравнению со вчерашним днем. Что-то лишнее появилось вокруг… Да вот что! Еще один забор ставят вокруг зоны. Дощатый, да такой высокий, что весь лес закрыт будет. А лес-то красивый…
Оглянулась на конвойного, провожавшего ее:
– Забор строят? Зачем?
– Затем, что война, – наставительно сообщил конвоир. – Чтобы вы не сбежали к противнику, вот вам забор.
– Какая война? Давно? С кем? – не поверила Александра.
– С немцем…
Так она узнала о войне, которая шла уже который месяц. А они-то голову ломали, отчего здесь репродукторов нет на столбах. Оказывается, их сняли, потому что война.
Спустя час Ольга перешла поле и приостановилась на краю отсыпанной щебенкой дороги. У нее так теснило в груди, словно все это время она ни разу не перевела дух. Да и в самом деле – с замиранием сердца наклонялась над лежащими людьми и с тем же замиранием выпрямлялась, снова и снова не находя признаков жизни. Так и не нашла никого живого. Десять мертвых лежали на том поле. Четверо мужчин, шесть женщин.
– Схожу в церковь в Высокове и поставлю десять свечек за упокой, – пробормотала она и испугалась звука своего голоса. Показалось, она кричит… Да нет, это не она, это со стороны завода доносятся крики, нет, вопли, стоны, рыдания…
Ольга, мелко, трудно дыша, повернулась и посмотрела на черно-красное облако, которое по-прежнему реяло над развалинами завода. Правда, теперь сквозь него можно было что-то разглядеть. Вокруг теснились пожарные и санитарные машины, а вместо завода был огромный котлован, из которого торчали доски от деревянных перекрытий. Вверху дыбились горы покореженной железной арматуры, балок, врезавшихся друг в друга. Ольга не поверила глазам, когда увидела людей, висевших на этой арматуре, защемленных ею за руки, ноги, туловища.
Некоторые были неподвижны, некоторые бились в железных тисках.
Ольга зарыдала в голос и кинулась вперед. Завод уже оказался оцеплен милицией и солдатами, но какой в том был смысл, если пропускали всех, кто хотел и мог помочь несчастным? Ольгу пропустили сразу, как только она сказала, что медработник. Правда, ее медицинским знаниям тут не нашлось применения. Она только и могла, что таскала какие-то обломки стен, доски, тянула из развалин людей, живых и мертвых.
Вокруг котлована кипело море народу. Здесь успели собраться уцелевшие рабочие завода, жители соседних деревень, тех же Дубёнок, медработники со «Скорых», солдаты. Они вытаскивали из-под обломков уцелевших людей. Некоторые были так крепко защемлены железными балками, что требовались сварочные аппараты, чтобы их вытащить. И все время из-под обломков, из глубины завалов доносились стоны и крики, но добраться до этих людей было невозможно, они были обречены.
Как всегда, нашлись те, кто знает все больше и лучше остальных. Говорили, что все фашистские самолеты, прорвавшиеся к городу, были без опознавательных знаков, оттого и запоздало оповещение ПВО. Говорили, что штурман, конечно, рассчитывал сбросить бомбу на центральную часть завода, чтобы вывести его из строя. Однако силой ветра бомба была отнесена на несколько метров вперед и уничтожила цеха с работавшими в них людьми.
То и дело выкрикивали имена тех, кого находили живыми или мертвыми. Ольга слышала, как назвали фамилию директора завода Кузьмина, главного энергетика Филиппова, начальника телефонной станции Петрова, редактора многотиражной газеты «Ленинец» Сердитых, начальника отдела кадров Конюхова. Число погибших подходило к сотне, а уж раненых-то и вовсе было не сосчитать.
Стемнело. Котлован окружили автомобили со включенными фарами. Спасательные работы продолжались.
– Девушка! – Кто-то дернул Ольгу за рукав. Она оглянулась, отвела от лица сбившийся, забитый пылью платок. – Вы не видели тут… Ольга?! Ты?!
Голос показался знакомым. Ольга протерла запорошенные кирпичной пылью и известкой глаза.
Это был Николай Монахин.
– Оля… Ты жива!
Он стоял и растерянно улыбался, до нелепости внушительный и нарядный в своей шинели с голубыми петлицами.
– Оля!
Схватил ее под руку, повел прочь от котлована. Она еле передвигала ноги, спотыкаясь, чуть не падая. Упала бы, но Николай держал крепко.
– Погоди, куда ты меня тащишь?
– Домой.
– Я не могу уйти! Там люди!
– Ты что, не слышала? Подъехали новые бригады спасателей. Передавали же по радио, что все, кто начал работать днем, могут разъезжаться по домам, отдыхать. Не слышала?
– Нет. Я ничего не слышала.
В самом деле, так стучала кровь в ушах, что немудрено было не услышать ничего другого…
– Да ты еле стоишь! Господи, бедная моя… Поехали. У меня здесь машина.
– Какая?
– Ну какая… Какие машины бывают? На четырех колесах! Притормозил какую-то полуторку, дал шоферюге денег. Надо надеяться, дождется, не удерет.
– Ты как здесь оказался?
– Тебя искал.
– Меня?!
– Ну да! Ты ведь уехала утром. Всем известно, что Лензавод разбомбили. Твои там с ума сходят.
– Откуда ты знаешь?
– Да я приехал к вам, а тетя Люба почти без сознания от слез, за день постарела до неузнаваемости, у деда сердечный приступ. Их там какая-то тетка отхаживала, которая вместе с тобой была на строительстве укреплений – их, оказывается, всех оттуда вывезли, новую смену послали. Сказала, что надо на работу в госпиталь выходить, там начальство удивляется, отчего тебя нет, послало ее искать тебя.
– В госпиталь? – растерянно повторила Ольга. – А я думала, меня выгонят… я другую работу стала искать…
– Да, мне говорила тетя Люба, – с досадой сказал Николай. – Что за глупости с этой твоей работой!
– Как – глупости? – Ольга от изумления даже остановилась. – А на что мы жить будем, если я не стану работать? Что же, с голоду умирать?
– Да зачем же с голоду? – Николай остановился, резко повернул Ольгу. Прижал к себе, сдвинул несчастный тети-Любин платок, превратившийся в грязную тряпку, сплошь забитую кирпичной пылью, отвел со лба грязные пряди. – Господи, какая ты… Что за напасть на меня напала? Как ни встречу тебя, ты страшнее черта: то с окопов, то здесь роешься. А мне никого, кроме тебя, не нужно, понимаешь? Идти по жизни только с тобой хочу! Думаешь, я зачем приехал к вам сегодня? Я свататься приехал! Замуж тебя звать! Ты меня выгнала в прошлый раз, гадостей наговорила, а я не могу без тебя. Будь моей женой!
Ольга вдруг так ослабела, что почувствовала: еще мгновение – упадет без сознания. Ноги подкашивались. Она почти висела на руках Николая. Он отпустит – она упадет.
И все же слабо пробормотала:
– Отпусти. Сейчас не время об этом говорить. И не место. Давай хотя бы отойдем подальше.
– Да какая разница, когда и где об этом говорить?! Сейчас везде война. Везде одинаковая война! А жизнь идет, не останавливается.
«Как не останавливается? – смятенно подумала Ольга. – А у тех людей, которые остались в поле лежать убитыми, разве она не остановилась? И у тех, кого мы вытаскивали из-под развалин? Неужели Колька не понимает? Или это потому, что он летчик? С высоты не видно земли, не видно мертвых!»
И все же Николай послушался – умолк, пошел к дороге, пробираясь среди множества машин, по-прежнему поддерживая, почти таща Ольгу.
– Да где она, та полуторка? Ага, вон! – замахал свободной рукой. – Эй, вот я!
– Летчик? – раздался рядом хриплый мужской голос. – Ты летчик, да?
– Ну… – Николай оглянулся на вцепившегося в его рукав невысокого мужчину в ватнике и глубоко надвинутой кепке. Даже в мечущемся свете фар было видно, что его лицо и одежда забиты кирпичной и известковой пылью.
«Вот и я такая же», – равнодушно, устало подумала Ольга.
– Ле-етчик… – протянул мужчина. – Ишь, какой ты пышный! Истребитель, да? А почему ж ты их не истребил, тех, которые нас сегодня истребили? А? Или ты в казарме водку пил, пока нас тут заживо на части рвали? Где вы были, истребители? Почему город грудью не защитили, а, сталинские соколы? Мать вашу в задницу вместе со Сталиным!
– Ты думай, что говоришь, дядя! – рявкнул Николай, отталкивая напиравшего на него мужчину. – За такие слова можно, знаешь…
– Что? – тихо спросил тот. – Можно – что? Чем ты меня еще напугаешь, когда у меня под развалинами две дочери остались? Они, девчонки, вкалывали до седьмого пота, до кровавых мозолей, чтобы нашу армию и флот содержать и кормить. Защитников своих! А где вы, защитники? Нам всегда говорили: наша армия – армия героев, воевать будем малой кровью на вражеской территории, а Гитлер – сволочная мелюзга. А что теперь?! Война у нас на задах, сволочная мелюзга бьет нас насмерть, а герои спиртягу хлещут, пока нас тут убивают!
– Тебе дыхнуть, что ли? – клокочущим голосом, видимо, сдерживаясь из последних сил, прорычал Николай. – Какую спиртягу? Чего несешь? Да если хочешь знать, к городу сегодня сто пятьдесят бомбардировщиков рвались! Сто пятьдесят, понимаешь? А прорвались только четырнадцать! Ты думаешь, кто их не пустил, всех остальных? Мы, истребители. В том числе я.
– Только четырнадцать? – спросил мужчина. – Да ты что, спятил, командир? Какие четырнадцать? Нам одного хватило, видишь? Он две бомбы сбросил – всё! Он знал, куда летел, знал, куда бросал. Почему его пропустили? Почему ты его пропустил?
– Да я в бою был до последнего патрона! – крикнул Николай. – Понял? Я на гашетку давил до тех пор, пока из ствола пар не повалил! Только когда понял, что стрелять нечем, тогда и ушел на аэродром. Что ж мне было делать, если боеприпасы кончились? На кулачках с фашистом драться? Да откуда ж я знал, что он, сволочь такая, сбросит бомбы на цеха с людьми?!
– А ты, конечно, думал, что он их в Волгу бросит, аккурат посредине… – кивнул мужчина. – Ты думал, он эти бомбы несет, чтобы рыбку глушить…
– Да ладно издеваться, – буркнул Николай, – здесь, на земле, вы все горазды на подвиги, а ты там, в небе, попробуй-ка… Без боеприпасов попробуй! Оля, пойдем. Пойдем, говорю! Всех, знаешь, не переспоришь.
– Слушай, нет, ты погоди… – твердил мужчина, по-прежнему держа его за рукав. – Нет, ты мне объясни… Вот это девушка твоя, да? Да?
– Невеста, – буркнул Николай.
– Я еще не… – начала было Ольга, но Николай так сильно стиснул ее пальцы, что она замолчала, ойкнув.
– Невеста, значит, – повторил мужчина. – Ладно, хорошо. Вот идешь ты со своей невестой по улице, и налетает на вас хулиган. В руке у него пистолет. И целится он в твою невесту. А у тебя оружия нет. Что ты сделаешь, а? За милицией побежишь?
– Да я за нее жизнь отдам! – с яростью проговорил Николай, кивнув на Ольгу. – Жизнь отдам, и никакого оружия мне не понадобится! Руками буду рвать и зубами!
– Жизнь отдашь, значит? – повторил мужчина. – А ты на нее посмотри. Посмотри, ну! Ты сейчас ее откуда уводишь? Из парка на Откосе? Из кинотеатра «Рекорд»? Из Дома культуры имени Свердлова? Нет, милок! Ты ее уводишь от разбомбленного завода. Ты на нее посмотри! Она здесь была, когда бомбежка началась. Была ты здесь? – резко повернулся он к Ольге.
Она кивнула.
– Была, я так и думал… Была, только чудом спаслась. А ведь могла там, – он кивнул в сторону страшного котлована, – лежать. Вместе со всеми… вместе с моими… С дочками моими! Что ж ты не кинулся ее защищать? Что ж ты не рвал руками и зубами того фашиста, который летел ее убивать? А?!
– Так я ж не знал, что она здесь! – обиженно, как мальчишка, выкрикнул Николай – и осекся.
– Эх, летчик ты, летчик… – пробормотал мужчина, тяжело опуская голову. – Ну ладно. Иди, живи… живи, если сможешь… Иди вместе со своей невестой.
И он, махнув рукой, понуро зашагал к котловану.
– Мать твою! – рявкнул Николай. – Да что ж такое творится, а? Да я… да мы… – Он захлебывался от возмущения. – Вот же люди, а?! Ну в чем я виноват? Этак он меня будет винить за то, что фрицы пол-России уже захапали! Ладно, черт с ним! – Он погрозил в сторону котлована кулаком. – Черт с ним! Вот гад, всю душу оплевал… Пошли, Ольга. Да идем мы, идем! – крикнул, услышав нетерпеливый гудок полуторки.
– Иди один, Коля, – сказала Ольга и с силой выдернула свои пальцы из его ладони. – Иди один!
– Как это? – спросил Николай непонимающе. – Куда идти?
– По жизни, Коля, – ответила она через плечо. – По жизни один иди. Без меня. Не была я твоей невестой и не буду никогда, понял? Прощай!
И, отпрянув от него, смешалась с толпой, окружившей котлован.
– А не получится так, как в прошлый раз? – спросил Поляков.
– А как было в прошлый раз? – оглянулся на него сидевший на переднем сиденье подполковник Храмов, заместитель начальника отдела. Он был переведен в Энск всего две недели назад и, понятно, мог не знать о том, что случилось до него.
Водитель Тарасов, мигом сообразивший, о чем речь, хихикнул – впрочем, почтительно, едва слышно, исключительно ради того, чтобы создать у своих пассажиров впечатление, что он не просто винтик своего автомобиля, но человек, облеченный особым доверием начальства и посвященный во многие такие дела, в которые – вы только подумайте! – не посвящен и сам товарищ подполковник. Ну что ж, поскольку Тарасова в ведомственном гараже на улице Воробьева с «эмки» пересадили на «Паккард», ясное дело, что особого доверия он вполне достоин.
– Был случай в Запалихе, – пояснил Поляков. – Как раз накануне фашистские самолеты к Энску прорвались, кружили над Автозаводом, но отбомбиться не удалось: кого сбили, кто ушел. И вот один из этих ушедших промчался с ужасающим грохотом над Запалихой и скрылся. Уже наступали сумерки. Бабенки, которые прятались в подполах да под крылечками, высунулись – и увидели на фоне серого неба над кронами деревьев парашют с темным силуэтом. Решив, что это диверсант, подняли весь боевой состав деревни и по телефону вызвали нас.
– Какой же там боевой состав? – удивился подполковник.
– Ну, бабы, мальчишки – известно какой, – пожал плечами Поляков. – Вдобавок у них там жил некий престарелый вояка – ветеран Гражданской. Работал в школе инструктором военной подготовки, учебное ружжо у него сохранилось – времен империалистической войны. Выстроив бабенок у крыльца конторы, стал он их обучать, как обращаться с оружием…
– С этим ружжом, что ли? – усмехнулся Храмов.
– Ну да, что имелось в наличии, то и осваивали. Наконец ветеран счел боевую подготовку законченной и повел группу захвата в лес. Всю ночь его команда прочесывала лес, и только когда стало светать, на одном из деревьев кто-то увидел парашют с длинным узким цилиндром зажигалки. К счастью, она не взорвалась. На фоне вечернего неба зажигалку приняли за человека. Так что обошлось!
– Комедия… – пробормотал подполковник.
Поляков кивнул, подумав, что для него та поездка обернулась трагедией – трагедией в Кузнечной пристани. И в очередной раз проклял себя за то, что не вырвался к дяде Грише раньше, не увез его со строительства укреплений.
Вместо него вывез оттуда Ольгу Аксакову.
«Интересно, уехала она из города или вернулась в госпиталь? Теперь многие уезжают, после того, как разрешили свободную эвакуацию женщин и детей. Раньше-то эвакуация запрещалась под страхом репрессий! Это и называется – хорошая мина при плохой игре. Оставить детей и женщин под бомбами – значит признать, что мы непобедимы. Чушь собачья!»
Как всегда, от таких мыслей взяла тоска, и Поляков уставился в окно, будто надеялся разглядеть там что-то веселое.
Какое веселое в этакое непогодье?!
Стекла машины затянуло рябой пеленой. Зима наступала, отступала, снова наступала. То ли никак не могла одолеть осень, то ли ленилась войти в силу. После первых заморозков потеплело, на деревьях кое-где еще держались зеленые листья. Они были накрепко прихвачены морозом и увяли, однако впечатление производили нарядное, этакий привет минувшего лета. Ближе к концу декабря вдруг захолодало, выпал снег, но тетя Паша, соседка Полякова, уверенно говорила: «И этот сойдет, только третий ляжет!» Так и вышло: внезапно потеплело снова, дождь схватился со снегом и пересилил его, снова кругом сделалось грязно, скользко и зябко. Декабрь называется!
Машину занесло.
– Ну и дорога, – виновато пробормотал Тарасов, выравниваясь.
– Ну и бездорожье, – уточнил подполковник. – У вас есть закурить, майор? Забыл папиросы.
Поляков протянул пачку «Норда».
– Ишь ты! – удивился Храмов. – В спецторге брали?
– Да.
– Надо жену туда отправить. Самому недосуг. Да и ей, правда, тоже. Она учительница, вечно времени нет. Чуть что – «у меня тетрадки», «у меня классный час…». Конечно, новое место, новая школа. Совершенно забросила мужа, – проворчал подполковник, без малейшего, впрочем, оттенка раздражения. Видно было, что он любит жену и гордится тем, что «у нее тетрадки, у нее классный час». И даже то, что она «забросила мужа», его нисколько не злит.
– Мне проще, – усмехнулся Поляков. – Соседка в спецторг бегает. Она пенсионерка, для нее это развлечение.
«А вдобавок перепадает от пайка», – не сговариваясь, подумали все.
Ну так само собой. А что такого? Дело житейское, особенно сейчас, в войну.
– Вы не женаты? – спросил подполковник.
– Нет.
– А что так?
– Да так как-то, – пожал плечами Поляков. – Не нашел еще.
– Или вас не нашли, – сказал подполковник.
– Или, – согласился Поляков.
– Вам лет сколько? – спросил Храмов.
– Я с седьмого года.
– Ого! Тридцать четыре! Как же вас еще никто не поймал на крючок? – удивился подполковник.
– Не могу знать, товарищ подполковник! – холодно ответил Поляков, и Храмов счел нужным как можно глубже затянуться, чтобы скрыть неловкость: ему очень откровенно дали понять, чтобы не лез не в свои дела.
Тарасов, который отлично знал, что поголовно все незамужние буфетчицы, телефонистки, машинистки и прочий женский состав Энского управления НКВД (и от них не отстают дочки и сестры сотрудников) не просто беспрестанно закидывают крючки, но и ставят сети, чтобы уловить в них майора Полякова, покосился на него в зеркало со скрытой насмешкой. «Такого небось поймаешь! – думал он. – И что бабы в нем находят? Тощий, злой, глаз черный, как у дьявола… Бабы ласку любят, что кошки, а от этого разве дождешься ласки?! А вот знать бы, что у него с той, которую мы из Кузнечной пристани увезли? Уж больно страшная она была по сравнению с нашими-то кралечками… Ох, Тасечка-буфетчица, ох, спасу нет… Вот кралечка! Так бы и сожрал всю! Как она за ним увивается, за этим майором, а он будто каменный!»
Машину снова занесло, и Тарасов, позабыв про каменного майора Полякова и Тасечку-буфетчицу, стал внимательней смотреть на дорогу.
Пассажиры курили молча, размышляя о том, что предстоит…
Час назад из Чкаловска сообщили о появлении самолета, который сбросил четверых парашютистов. Их не заметили – стояла глубокая безлунная ночь, – однако под утро в райотдел милиции, не сговариваясь, порознь явились трое из них. Явились с повинной – заброшены из тыла врага с целью осуществления разведывательной и диверсионной деятельности. Четвертый парашютист исчез.
Поисковая группа вышла в лес. Храмов и Поляков должны были работать со сдавшимися парашютистами.
Скоро «Паккард» и следующая за ним «эмка» с другими сотрудниками НКВД остановились возле двухэтажного каменного дома в Чкаловске. Полякова отвели в неуютный, плохо освещенной кабинет. В соседнем кабинете устроился Храмов.
Парашютистов приводили по одному, но они были похожи: серолицые от усталости и страха, с воспаленными от бессонницы глазами. И вопросы им задавали похожие:
– Ваши фамилия, имя, отчество?
– Место рождения?
– Где призывались в армию?
– Кто из родных жив, чем занимаются?
– С каким заданием прибыли? Где проходили подготовку?
– Кто руководил вашим обучением?
– Назовите четвертого в группе. Опишите его.
Торопились: этот четвертый, находившийся невесть где, тревожил. А ведь у него рация. Он может связаться со своим центром и сообщить, что трое его спутников исчезли, вполне возможно, перебежали к большевикам. Между тем Полякову и Храмову, ведущим допросы агентов, было с самого начала предписано: искать среди них человека, который готов был бы вести двойную игру, работать на советскую разведку, посылать немцам дезинформацию.
Возможно, эти трое просто хотели спасти свои жизни. В таком случае их ждал только лагерь. Но у того, кто решился бы стать «двойником», появлялся шанс другого исхода.
В углу кабинета, в котором работал Поляков, за отдельным столом сидел младший лейтенант Пестряков. Он вел протоколы допросов. Вообще-то это был неплохой парень, не злобный, не завистливый, не скрытый стукач. Если уж говорят, что сослуживцев, как и родителей, не выбирают, Поляков считал его наименьшим злом и сначала был даже рад, что ему в помощники определили именно Виктора Пестрякова. Но сейчас Пестряков мешал, страшно мешал. Его неприкрытое, нескрываемое отвращение к людям, которые позволили врагу взять себя в плен, а потом дали согласие сотрудничать с ним, отражалось на его лице и наводило тоску на парашютистов. Наводило их на сожаления, что поддались порыву, что сдались, что откровенничают теперь, душу выворачивают наизнанку перед энкавэдэшниками. Какой смысл, если им все равно не верят и не поверят? Используют, выкачают сведения – да и шлепнут тут же, в Чкаловске, даже в Энск не повезут…
Они замыкались, они замолкали, они впадали в истерику.
Полякова так и подмывало выгнать младшего лейтенанта, но он не мог. Во-первых, нужен был секретарь, а кому попало такое дело не доверишь. Во-вторых, согласно жестким правилам, еще более ужесточившимся в военное время, работать с перебежчиком один на один не имел права ни один из сотрудников. Начальство боялось обратной перевербовки. В том смысле, что вдруг не мы их, а они – нас…
Приходилось терпеть Пестрякова. Все, что мог Поляков сделать, – это переставить стул, на который усаживали парашютистов, так, чтобы они не видели негодующей физиономии младшего лейтенанта.
Вообще-то судьбы этих троих складывались примерно одинаково: попали в окружение, пытались выйти, потом – внезапный налет «превосходящих сил противника», ранение и плен. Сорваны знаки различия, снят ремень, вчера ты еще был солдатом, а теперь стал пленным, у которого нет ни имени, ни фамилии – только номер. Номер лагерника.
В лагерь, где держали пленных, часто приезжали вербовщики. Кто-то проповедовал господство немецкой расы над миром, пророчил скорейшее уничтожение «недочеловеков». Чтобы получить пропуск в «человеки», следовало немедленно пойти служить фашистам. Приезжали русские из эмигрантов или добровольно сдавшихся еще в начале войны, бывшие офицеры, призывавшие вступать в РОА – Русскую освободительную армию. Иногда пленных просто вызывали из строя наудачу и били смертным боем – до тех пор, пока они не соглашались поступить на службу рейху.
В общем-то, выбор был невелик: предательство или смерть. Ну, не убьют сразу, все равно сдохнешь в этой ржавой колючей паутине, которая оплела лагерь со всех сторон, загнешься в бараке от голода и холода, а не то подстрелят тебя из пулемета, который стоит на вышке: ствол его денно и нощно смотрит на толпу узников. Выбор был невелик, и многие соглашались. Кто-то из страха, что убьют за отказ. Кто-то из невыносимости жизни в лагере. Кто-то ненавидел Советскую власть и готов был на все, чтобы расквитаться с ней за все обиды, которые от нее претерпел. Обид было много, и таких, что смыть их можно было только кровью «жидов та коммуняков». Как правило, такие люди сами сдавались в плен и служили фашистам надежней других.
«Я был бы среди них», – думал Поляков, который с самого начала войны не переставал подавать заявления с просьбами, а потом и с требованиями послать его на фронт. Судьба их постигала та же, которая в свое время постигла приснопамятное заявление об отправке в Испанию. Поэтому он и подумал: «Я был бы среди них!»
Почему-то вдруг стало тошно от этой мысли…
Поляков отогнал ее и продолжал слушать человека, который назвался Михаилом Климовичем Каменевым. Он был радистом. По фальшивым документам – Михаил Михайлович Фомин. Позывной – Проводник.
Никто из перебежчиков не запирался, все говорили откровенно, однако в словах этого Проводника ощущалась особая искренность. Не истерический надрыв, а твердость. Он рассказывал о том решении, к которому пришел он и, наверное, другие – судя по поступку его товарищей по группе, немедленно после приземления пришедших в милицию. Решение было такое – завербоваться, чтобы выжить. Пройти обучение, быть заброшенным в советский тыл – и явиться с повинной. Может быть, поверят. Может быть, сохранят жизнь. А нет – эти люди считали, что лучше умереть на Родине.
На Родине!..
В сталинском лагере, который они считали роднее фашистского.
Поляков за долгие годы своей жизни «в тылу врага» (так он называл это про себя) привык отменно контролировать мимику и выражение глаз. Да уж, Пестрякову до него было далеко, как до небес.