Последнее лето Арсеньева Елена

От автора

Иногда на улице я смотрю в лица встречных – и не могу удержаться от улыбки, которая, быть может, кажется им странной, загадочной. Ничего загадочного на самом деле нет – просто для меня лицо каждого моего современника состоит из множества лиц его предков.

Знает ли о них кто-нибудь, кроме меня, любительницы дышать пылью веков? И хочет ли знать? Помнит ли кто-нибудь о них? И хочет ли помнить? Несет нас ветер перемен, некогда оборачиваться!

Но я – обернулась. Попыталась присмотреться к смешению событий, которое называется историей. Боже мой! Оказывается, история – это никакие не события. Это судьбы. Судьбы людей, их семей. И только потом – страны. И вообще, отношения между государствами – это всего-навсего декорации, на фоне которых разворачивается великое действо жизни. Беда только в том, что иногда декорации падают и погребают под собой актеров.

Вот, скажем, живет себе в России семья… Как зовут членов этой семьи? Ну, скажем, Александр, Александра, Константин, Дмитрий, Марина… Назовите их как угодно! Какова их фамилия? Да какая разница, выбирайте любую: Русановы, Васильевы, Савельевы, Смольниковы, Аксаковы, Аверьяновы… Каждый день у них горе, счастье, страх, радость, отчаяние, обиды, примирения, благословения, проклятия, тайны, преступления… Довлеет дневи злоба его! Всякая мелочь кажется им судьбоносной, всякая слеза – рекой, всякая улыбка – солнцем. И вдруг однажды июльским днем 1914 года обрушивается на них декорация под названием «Первая мировая война» – и всё, и разлетелись в прах мечты, забыты прежние ссоры, любовь оборачивается ненавистью, жизнь – смертью. Заросли торные дороги, обветшали дворцы, а сквозь крыши храмов проросли дерева. А декорации, раз начавши, по-прежнему падают, громоздятся одна на другую: «Революция», «Гражданская война», «Эмиграция», «Строительство Советской России», «Аресты и лагеря», «Вторая мировая», «Жизнь после войны»… Они вынуждают героев-любовников, примадонн, резонеров, субреток, травести, ведущих актеров, статистов, рабочих сцены, гримеров и даже режиссеров и драматургов играть совсем другие роли, чем в начале спектакля, забыть свои амплуа, поменяться костюмами, а то и вовсе скрыть черты свои под звериными масками, которые порой уже не сорвать – так накрепко пристают они к коже.

Я смотрю на их суету и мельтешение почти с ужасом, ищу для них оправдания и обвинения, нахожу и забываю, я плачу их слезами, смеюсь их смехом, пою их песни, я запоминаю имена их детей. И в конце концов я подхожу к зеркалу – и вижу не свое лицо, а множество других, а если я хочу сказать слово, звучат плач, и выстрелы, и смех, и лозунги, и бред предсмертный, и любовный стон… И не отличить благословение от проклятия.

Я не знаю, когда и чем это кончится. Зато я знаю, где и когда это началось: где-то, когда-то, давным-давно тому назад.

В саду моего детства росли золотые яблоки.

И. Рукавишников

Пролог

Июль 1904 года

…На стене, оклеенной старыми-престарыми, бледными обоями в какой-то ситцевый, почти неразличимый цветочек – может, незабудки там изображены, может, васильки, а может, и вовсе розы, никак не понять, – два портрета. Портреты писаны недолговечной пастелью, а значит, тоже должны были давным-давно выцвести или осыпаться, однако их в свое время остеклили и взяли в рамку, потому они сохранились живыми и веселыми. В первую минуту кажется, будто художник написал одно и то же лицо, одну и ту же барышню с ясными серыми глазами, вздернутым носиком и буйно вьющимися темно-русыми кудрями, рассыпанными по круглым, аппетитным плечикам, красиво выступающим из кружева скромно декольтированного розового бального платья. Написал, значит, он одну барышню, только на первом портрете заставил ее чуть повернуть голову влево, а на другом – вправо.

А зачем художник это сделал, никто не знает…

Когда детей первый раз привезли в Доримедонтово, в старый дом, они почему-то сразу, минуя все другие комнаты, поднялись в светелку и стали перед этими портретами. Отец и тетка за их спинами быстро переглянулись. Отец, Константин Анатольевич Русанов, раздраженно дернул углом рта: он вообще был против этой поездки и сейчас понял, что не зря. Как чувствовал, ну как чувствовал! До чего же это в духе растяпы Олимпиады – забыть о старых портретах! Она никогда не думает о последствиях!

Мысль о том, что сам он тоже о портретах позабыл, Русанов из головы прогнал как лишнюю и ненужную. Он вообще терпеть не мог думать о своих ошибках.

Растяпа же Олимпиада, вернее, Олимпиада Николаевна Понизовская, belle-soeur[1] Русанова-старшего и тетушка Русановых-младших, никакой своей вины ни в чем не видела, молчаливого раздражения своего beau-frere[2] не замечала, а думала сейчас о том, что голос крови ничем не заглушишь. И нет ничего тайного, что не стало бы явным!

– Тетя Оля, это ты сто лет назад? – спросила семилетняя Сашенька, глядя на одинаковых барышень в розовых платьях, а Шурка, даром что был на два года моложе, а значит, глупее сестры, толстым голосом перебил:

– Это не тетя Оля. Тетя Оля сто лет назад не жила. Она еще молодая!

Тетя Оля (имя Олимпиада детям было не выговорить, Липой или Лимой тетушка зваться наотрез отказалась, потому и стала Олей, которой в описываемое время сравнялось тридцать пять) умиленно чмокнула Шурку в макушку и промокнула платочком немедленно увлажнившиеся глаза (она вообще была дама чувствительная, а потому платочек, крошечный, батистовый, собственноручно расшитый broderie d’anglaise[3], всегда держала наготове):

– В самом деле, это не я, а…

– Шурка, смотри! – перебила Сашенька. – Да ведь здесь не одна барышня нарисована, а две. Две разные!

– Не две, а одна, – не согласился Шурка. – Там платье розовое и тут розовое. Значит, одна.

– Много ты понимаешь в платьях! – презрительно сказала Сашенька. – Платья одинаковые, а глаза разные. Ты посмотри, посмотри! Вот у этой барышни, – она указала на портрет, смотревший вправо, – глаза просто серые, совсем как у меня. А у другой один глаз серый, а второй карий. Посмотри внимательно!

Тетя Оля слегка вздрогнула и покосилась на Русанова.

– Разных глаз не бывает, – буркнул толстый и упрямый Шурка, наклоняя лобастую, белобрысую, курчавую голову.

– Может, и не бывает, но барышни разные. Правда, тетя?

Русанов предостерегающе кашлянул.

Олимпиада бросила на него быстрый взгляд и ласково склонилась к племяннице:

– И глаза разные, и барышни тоже разные.

Русанов что-то недовольно прошипел.

– Это одна барышня! – не унимался Шурик.

– Две, мое солнышко. – Тетя Оля снова чмокнула его в макушку. – Две, просто они очень похожи друг на друга.

– А почему они так похожи? – спросила Сашенька. – Они близнецы, да? Как дочки у Матрены?

– У какой еще Матрены? – изумилась тетя Олимпиада.

– Ну, у Матрены, у прачки, к которой наша Даня белье носит. У нее теперь дочки, две одинаковые дочки, неделю назад родились, но они еще не умеют ходить. И Матрена тоже не ходит, она все время в постели лежит.

– А ты откуда знаешь? – изумился теперь Русанов.

– Я сама видела, – гордо сообщила Сашенька. – Когда Даня белье в стирку последний раз носила, я с ней пошла. Нас из гимназии пораньше отпустили, вас с тетей дома не было, вот меня Даня и взяла с собой. Ой, у Матрены такая плохая кровать! Не понимаю, как на ней можно лежать?! А она все время лежит, ей вставать нельзя.

– Черт знает что! – проворчал Русанов.

Олимпиада чуть нахмурилась: она считала, что обсуждать прислугу при детях – моветон. Однако ее beau-frere не унимался:

– Если Матрена все время лежит на своей плохой кровати, то кто стирает наше белье?

– Матренин муж, – радостно сообщила Сашенька.

– Боже! – драматически воскликнул Русанов. – Нет, в моем доме творится невесть что!

– Почему в твоем доме? – удивилась Сашенька. – Ведь Матренин муж стирет белье в своем доме, а не в твоем.

Русанов только возвел очи горе, но ничего не сказал и пошел было вон из светелки, однако Сашеньку не так-то легко было угомонить:

– Подожди, папа! Куда ты? Тетя Оля нам еще не сказала, кто эти барышни!

– J’en ai assez, – резко обернувшись, сказал Русанов. – Ne dites rien! Inventez quelque chose!

– Il est enfin temps de finir avec tous ces sous-entendus

[4], – пробормотала тетя Оля.

– Вы сами говорили, что… – начала было Сашенька.

Она хотела сказать: «Вы сами говорили, что неприлично разговаривать на иностранном языке, если его кто-то не понимает. Шурка точно не понимает по-французски, а я только некоторые слова!» – но ее никто не услышал: реплики отца и тетки следовали так стремительно, что теперь Сашенька даже отдельных слов не могла понять.

– On peut penser que vous avez manigance cette visite, ces portraits.

– Ne dites pas de betises, Constantin. Vous savez parfaitement qu’ils etaient lа depuis dix dernieres annees. Quant a tout le reste… Tot ou tard cette question devra etre evoquee. Le plus vous cachez des enfants, le plus ils seront interesses par a. Je suis d’avis qu’il faut tout leur dire, une fois pour toutes.

– Vous etes devenue folle, Olympiade! Qu’est ce que a veut dire – «tout dire»?

– Ne vous inquietez pas, je ne veux pas dire completement tout. Pourtant ils doivent apprendre sur Lydia et sur…

– N’osez pas!

– Calmez-vous. Vous m’avez confie l’education des enfants que vous aviez souhaites vous-meme faire orphelins, donc maintenant supportez. Et ne vous inquietez pas: je ne suis pas si conne que vous le pensez. Je ne dirai rien de trop

.[5]

– А кто такая Лидия? – задумчиво спросила Сашенька. Значит, кое-что она все-таки поняла…

– Лидия, – не глядя на Русанова, решительно выговорила Олимпиада, – это барышня, которая смотрит налево.

– С разными глазами?

– Совершенно верно.

– А как зовут другую барышню, у которой глаза одинаковые? Которая смотрит направо?

– Ее зовут Эвелина.

– Эвелина? – Сашенька захлопала своими длинными ресницами. – Но ведь так зовут нашу мамочку. Это наша мамочка, да?!

– Да, это она.

– Мамочку Бог взял на небо, – сообщил Шурик отцу, который смотрел на своих детей со странным выражением. Это выражение можно было бы назвать затравленным, если бы дети знали такое слово. Его знала Олимпиада, однако она в тот момент не смотрела на Русанова.

– Да, вашу мамочку Бог взял на небо, а Лидия… – начала было Олимпиада, однако Русанов быстро перебил ее:

– И Лидию он тоже взял на небо! И ваша мать, и ее сестра – они обе умерли несколько лет назад.

И он небрежно, размашисто перекрестился. Дети перекрестились так же небрежно – не потому, что были атеистами и нигилистами, подобно своему отцу, а просто потому, что сейчас их мысли были заняты совершенно другим.

– А почему здесь висят эти портреты? – допытывалась Сашенька, от которой трудно было отвязаться.

– Потому что когда-то, давным-давно, они, то есть сестры, здесь жили, – буркнул отец. – Все, хватит болтать, здесь сквозит, пошли вниз, там, наверное, уже самовар поспел.

– Как – жили? – не отставала Сашенька. – Но ведь это дом тети Оли, вы сами говорили. Ты что, тетя, жила здесь вместе с барышнями?

– Ну конечно, – улыбнулась тетушка. – Мы все жили здесь. Ведь Лидуся и Эвочка были моими сестрами. Ну, ну, Шурик! Не делай такие большие глаза, а то выскочат и убегут куда-нибудь. Чему ты так удивился? Разве ты не знал, что я и твоя покойная матушка – родные сестры?

– Знал, – прохныкал Шурка, у которого глаза вдруг стали на мокром месте – как всегда при разговорах о матери, которой он не помнил совершенно и которую знал лишь по нескольким, весьма немногочисленным фото.

– Да, про тебя и маму мы знали, – кивнула Сашенька, которая хоть и не заплакала, но тоже погрустнела (она очень смутно помнила мать, которой лишилась в возрасте четырех лет). – Но мы не знали, что вас, сестер, было трое, а значит, у нас есть еще одна тетя – Лидия…

– Ты разве оглохла? – с неожиданной резкостью перебил отец. – Тебе же сказали, что Лидия умерла! Значит, у вас нет никакой другой тети, кроме Олимпиады Николаевны. Никого больше нет, понятно?!

И он шумно, с размаху впечатав дверь в стену, пошел из светелки.

Олимпиада с тайной грустью взглянула в его узкую, очень прямую спину, обтянутую белым чесучовым пиджаком, на плечах которого с некоторых пор постоянно виднелись жесткие темные волоски (Русанов внезапно начал лысеть и очень по этому поводу переживал), и протяжно вздохнула, как вздыхала она при виде Константина Анатольевича Русанова последние восемь лет своей жизни. Тогда, восемь лет назад, они начали вздыхать по нему одновременно, все три сестры Понизовские: старшая, Олимпиада, и младшие – близняшки Эвелина и Лидия. Ну и к чему привели эти вздохи? Ни Эвелины, ни Лидии… осталась одна Олимпиада, и она рядом с Русановым – почти так же все сложилось, как мечталось когда-то до утра вот в этой самой девичьей светелке, где она сейчас стоит. Почти так, но не совсем. Ведь она не жена ему – только приживалка в его доме, воспитательница его детей, можно сказать, нянька…

Да-да, бесплатная нянька!

Ну и ладно. Могло быть и хуже, гораздо хуже.

Олимпиада тряхнула головой, отгоняя докучные мысли.

Пожалуй, Константин Анатольевич совершенно прав: портреты надо отсюда убрать. Если дети не будут их видеть, они забудут и Лидусю, и Эвочку. И не станут задавать ненужных вопросов. В самом деле, рано, рано им еще знать ту старую, такую печальную историю. Может быть, потом, через год или два, или даже через пять, она как-нибудь сама собой расскажется?..

И Олимпиада Николаевна, склонившись и приобняв племянников за плечи, повела их вниз, в столовую.

История и в самом деле расскажется – спустя много лет, но отнюдь не сама собой!

1914 год

«Высочайшее указание

Правительствующему Сенату

Нашему статс-секретарю, члену Государственного совета, действительному тайному советнику Горемыкину всемилостивейше повелеваем быть председателем совета министров с оставлением статс-секретарем, членом Государственного совета и сенатором.

На подлинном собственной Его Императорского Величества рукой написано – НИКОЛАЙ.

Дано в Царском Селе января 30 дня 1914 года».

«Главный инспектор Восточной Сибири Василенко не разрешил артисту Соловьеву прочитать на публичном вечере, устроенном в пользу гимназисток частной гимназии, чеховский рассказ «Разговор человека с собакой». Характерно, что рассказ не разрешен к прочтению только потому, что в нем пьяный герой называет собаку «социалистом».

«Русское слово»

«В Тифлисе сообщено о находке в одной из церквей Нахичевани (Эриванской губернии) картины кисти Леонардо да Винчи. Она привезена, вероятно, иностранными католическими миссионерами во времена шаха Аббаса. Картина изображает рождение Спасителя в Вифлеемской пещере».

Санкт-Петербургское телеграфное агентство

«Докладная записка из Московского

охранного отделения в Энское охранное отделение

Ваше высокоблагородие! Начальник Центрального охранного отделения подполковник фон Котен приказал мне доложить вашему высокоблагородию следующие, полученные из серьезного агентурного источника сведения, касающиеся произведения крупных террористических актов в городах Центральной России, в частности в Энске.

Согласно нашим данным, в Энске намечено покушение на одного из высших чинов городской власти. Под угрозой может оказаться жизнь г. губернатора Борзенко, г. вице-губернатора Бочарова, г. полицмейстера Комендантова, начальника сыскного отдела Энской полиции Смольникова, вашего высокоблагородия, а возможно, и других ответственных лиц.

Мысль об этом втречена в Центральном комитете партии социалистов-революционеров сочувственно, высказывались предложения о необходимости террористического акта. Относительно кандидатуры мнения разошлись.

Хотя этот проект находится пока в области одних предположений, тем не менее предлагаю вашему высокоблагородию обратить на него особое внимание агентуры по социалистам-революционерам и принять, буде потребуется, меры наружной охраны вышеназванных лиц.

Также стало достоверно известно о провале трех крупных «эксов», осуществляемых силами боевых групп социалистов-революционеров. С 1908 года, после ограбления Международного торгового банка в г. Ефремове, эсерам не удалось провести ни одного крупного «экса». Возможно, одновременно с покушениями на жизнь высокопоставленных чиновников Энска в этом же городе будут осуществлены попытки грабежа местного отделения Международного банка, как наиболее крупного и сосредоточившего в своих руках наиболее значительный капитал. Награбленные деньги социалисты-революционеры намерены употребить на освобождение арестованных.

Вообще социалисты-революционеры наметили самое широкое развитие террористических актов и грабежей».

* * *

Кассир банка очень напоминал господина Простакова – в том смысле, что от робости запинался на каждом слове.

– То есть вы-с, ваше сияте… превосходи… ваше…ство-с… – От почтительности кассир запутался в титулах и сделался совершенно косноязычен, – вы желаете-с собственнолично соблюдать… то есть собственноручно наблюдать решили-с… ваше вели…

Осознав, что ляпнул совсем уж несусветное, кассир вовсе онемел и принялся в замешательстве терзать белоснежные манжеты, видневшиеся из рукавов пиджака. Поскольку под пиджаком на кассире была надета не сорочка, а только пластрон, то манжеты крепились к нему на резинке, и резинка эта чуть слышно щелкала, когда кассир ожесточенно дергал ее. К тому же она ослабела, и манжеты высовывались не на один палец, как того требовали приличия, а на два и даже на три. При этом было видно, что они отнюдь не матерчатые и не крахмальные, а самые дешевые, целлулоидные, с отчетливыми следами подчисток: хозяин, видимо, был не весьма аккуратен и не мыл манжеты в теплой воде, как следовало по инструкции, а наскоро стирал грязь обыкновенным конторским ластиком. Таковым же целлулоидным, подчищенным был и беленький воротничок.

Госпожа Шатилова от этих наивных гимназических подчисток глаз не могла отвести. Еле находила силы сдержаться и не расхохотаться. Боже, вот провинция этот Энск! Вот дыра! Как Никите хватает силы говорить спокойно, не разражаясь смехом в лицо этому нелепому кассиру с его замешательством, его дешевыми манжетами, его розовыми пухлыми щечками и испуганно бегающими глазками?! Этими глазками, щечками и белесым пробором, сквозящим сквозь тусклые, тщательно расчесанные, набриолиненные волосы, кассир очень сильно напоминал госпоже Шатиловой молочного поросеночка. И выражение лица у него было такое же неживое, как у поросенка, лежащего на столе кухарки и уже готового быть насаженным на вертел. Кажется, кассир от страха сейчас в обморок грянется. Тогда госпожа Шатилова уж точно не сможет с собой совладать – захохочет во все горло!

– Я никакое не превосходительство и уж тем паче – не величество, – проговорил между тем ее муж. – Для заводских управляющих титулов покуда не выдумано, а я ведь самый что ни на есть обыкновеннейший управляющий заводом «Сормово». Прибыл поглядеть, как будут деньги на жалованье моим рабочим и служащим отправлять. Фамилия моя Шатилов, зовут Никитою, по батюшке я Ильич. А вас как величать, сударь мой?

Он смотрел на кассира весьма приветливо, даже, можно сказать, с некоей демократической развязностью, однако, вместо того чтобы приободриться, тот стушевался окончательно и только шевелил губами, не в силах слова вымолвить. При этом он так пялился на нового сормовского управляющего, что глазки его выпучились из орбит, и госпожа Шатилова подумала, что теперь кассир весьма напоминает не поросенка, а большого снулого карпа – зеркального карпа, опять же лежащего на кухаркином столе.

А вот интересно, отчего это у нее исключительно гастрономические мысли на ум идут? Вроде бы и не голодна… хотя не мешало бы выпить кофе с каким-нибудь эклером или птифуром. Скорей бы муж дела закончил, нужно будет потом непременно в кондитерскую зайти. Конечно, в провинциальном банке не дождешься, чтоб тебе предложили чашечку мокко, это не Петербург и даже не Москва, а тем паче не Париж!

Госпожа Шатилова оглядела темные деревянные панели по стенам, повыше которых были наклеены болотно-зеленые обои. Ну конечно, шаляпинский стиль… Боже, как он осточертел! На самом деле в столицах он уже сделался пошлым, моден теперь только в провинции. Здесь, куда ни ткнешься, везде эта унылая, болотная зелень над дубовыми панелями. И в кабинете мужа в заводоуправлении, и в доме управляющего (новая хозяйка велела немедля обои переклеить), и в приемной у дамского доктора, которого она посетила вчера, и даже здесь, в банке… Сочетание этой мертвенной зелени с ее лиловым платьем производит, должно быть, убийственное впечатление. Боже, можно представить, что за цвет лица сейчас у нее!

– Подите, Филянушкин, подите, – раздался между тем негромкий властный голос, и кассир, съежившись, порскнул куда-то в сторону, исчез, как бы даже растворился в зеленом мареве, словно болотник в тумане. – Извините, что заставили вас ждать, господин Шатилов.

Новый сормовский управляющий и его жена обернулись к вошедшему – высокому худому человеку лет пятидесяти с изможденным, желтоватым лицом. Костюм болтался на нем, как на вешалке, однако материя, пошив, крахмальное белье[6], да и мелочи – галстук (отнюдь не самовяз-регата, носят их только мещане и ленивые чиновники! а модный атласный, серый, аккуратный, с плотным узлом), булавка на нем, цепочка от часов, запонки – были самого высшего разряда, отнюдь не вычурно-купеческие, что моментально отметила наметанным взором госпожа Шатилова. Она любезно улыбнулась незнакомцу, который, впрочем, таковым недолго оставался и не замедлил представиться:

– Я – владелец сего банка Игнатий Тихонович Аверьянов. Вы мне телефонировали, господин Шатилов. Простите, задержали дела, не смог сразу встретить вас лично, а кассир Филянушкин – он из новеньких – растерялся… так сказать, от чувств-с, как Бальзаминов.

– Сердечно рад знакомству, – Шатилов небрежным жестом отмел извинения и протянул руку Аверьянову, мельком удивившись, до чего горяча и суха его ладонь. Жар у него, что ли? – Наслышан о вашем банке как о весьма надежном хранилище. Предшественник мой рассказывал чудеса о подвалах ваших и сейфах. Любопытно было бы взглянуть, однако не стану настаивать: понимаю, что в вашем деле истинно необходима секретность.

– Это так, – Аверьянов кивнул. – Чужих тайн открывать вам не стану, как ни просите, ведь это наилучшая гарантия, что и ваших никому не расскажу. Однако могу ли я иметь честь быть представленным…

Он с полупоклоном обернулся к даме, и госпожа Шатилова с трудом удержала изумленно взлетевшие брови: однако какая изысканность речей, какая галантность! И начитан, вон как к месту Бальзаминова ввернул… Вот тебе и провинциальный банкир! Да и на банкира – толстопуза, толстосума – господин сей ничуточки не похож. Вид у него не столичный даже, а вполне европейский. Небось держит не пароконный выезд, а «Кадилляк» или «Бенц» для личных нужд. Да, это вполне в духе времени. Правда, господин Аверьянов как-то чрезмерно тощ. Болен, что ли? Или нарочно англизируется, по моде? Неужели в свободные часы вовсю крутит на проселочных дорогах педали бисиклета, несмотря на то что для дам и финансовых тузов сия забава считается неприличной? На бисиклете по проселочным энским дорогам… По уши в провинциальной разъезженной грязи… Лидия с трудом сменила ехидную улыбку на приветливую.

– Душа моя, – сказал Шатилов, предостерегающе улыбаясь жене, поскольку заметил опасный блеск ее глаз, – позволь представить тебе Игнатия Тихоновича Аверьянова, нашего нового банкира. А это супруга моя, Лидия Николаевна.

Аверьянов приложился к лиловой лайковой перчатке сухими, словно бы бумажными губами (ей почудилось, что даже шелест послышался), а потом, подняв голову, поглядел в глаза госпожи Шатиловой с некоторым замешательством:

– Прошу извинить, сударыня, но не оставляет меня ощущение, будто я видел вас уже… не припомню где. Боюсь оказаться неучтивым, однако память порою меня подводит… не освежите ли ее?

Лидия Николаевна чуть прищурилась:

– Рада бы, да не могу. Видимо, вы меня с кем-то спутали. До сей поры мы не виделись, однако полагаю, что знакомство наше не ограничится нынешней только встречей. На днях у нас состоится прием, новый управляющий должен представиться энскому бомонду, и вы, Игнатий Тихонович, конечно, получите приглашение по всей форме. Надо полагать, проехаться в Сормово вам не покажется затруднительным?

– С некоторых пор у нас тут многие лошадок отставили, моторизировались, ну, и ваш покорный слуга в том числе, – сообщил Аверьянов.

Лидия Николаевна порадовалась собственной проницательности. Правда, ее не порадовал чрезмерно пристальный взгляд нового знакомца. Или ей мерещится, или… Впрочем, ничто не отразилось на ее лице, ничто не омрачило приветливой светской улыбки:

– Прием приемом, а вообще я думаю журфиксы по четвергам устраивать. Впрочем, это лишь намерения, не хотелось бы с другими домами совпасть во времени. Вы случайно не знаете, кто-нибудь здесь по четвергам уже принимает?

Аверьянов пожал плечами, и костюм задвигался на его худом теле, словно отдельное, живое существо.

– Не могу сказать, – бросил чуть виновато, – далек от сего-с, от света весьма далек-с, потому знания регламента журфиксов не имею-с. Может быть, госпожа Рукавишникова…

– Ах нет, у Рукавишниковых по пятницам, это мне уже известно, – перебила Лидия Николаевна с тем небрежным выражением, которое непременно должно было подсказать всякому мало-мальски проницательному человеку: к первой богачке города, госпоже Рукавишниковой, в ее роскошнейший особняк на Верхней Волжской набережной, супруга нового сормовского управляющего, конечно, приглашена на ближайшую же пятницу.

Аверьянов приветствовал сие легким полупоклоном и вновь повернулся к Шатилову, который наблюдал, с каким волнением банкир разглядывал его жену и как тщательно пытался это скрыть. Пожалуй, Лидия права: ее жизнь в Энске обещает быть весьма интересной. А он-то переживал, что после Петербурга ей сделается здесь скучно. Зря переживал, значит!

– Почту за честь наше знакомство, Никита Ильич, – с ноткой провинциальной (то есть неподдельной) искренности сказал Аверьянов. – Заводы давно нуждались в дельном управляющем. После Александра Васильевича Мещерского, человека в полном смысле слова выдающегося, отменного руководителя и талантливого инженера, на их управление мало кто обращал внимание. Отсюда и волнения среди рабочих, и скандальные процессы, которые то один, то другой пролетарий затевает с администрацией и даже, как это ни печально, подчас выигрывает. Да зачем далеко ходить за примерами? Мой близкий друг и дальний родственник, – Аверьянов чуть усмехнулся своему каламбуру, – присяжный поверенный Русанов Константин Анатольевич как раз получил материалы по иску рабочего Баскова к администрации завода. Вы, быть может, уже в курсе дела?

– Это по поводу повреждения глаза в паровозо-котельном цехе? – уточнил Шатилов. – Как же, как же! Я уже осведомлен. Ну, у этого Баскова нет никаких шансов выиграть дело, новый доктор наш заводской уверил меня, что у него бельмо на глазу, от коего и произошло повреждение зрения, а травма у станка вовсе ни при чем.

– Доктор тебя уверил? – перебила Лидия Николаевна. – Доктор Туманский?

– Да, он, – кивнул Шатилов, – у нас на заводах один доктор, Андрей Дмитриевич Туманский. А чем ты так изумлена?

– Ну, он же… – Лидия потупилась, словно собиралась сказать что-то непристойное, – он же социалист!

– Социалистом он может быть только на своих горлопанских сходках, а на заводах он прежде всего доктор, который, заметь себе, прекрасно понимает, что его жалованье и благосостояние зависит от моего к нему доброго отношения. Пусть он только посмеет у меня воду мутить! Мигом вылетит вон, и без выходного пособия. Еще и неприятностей с полицией огребет. Туманский в этом себе отчет вполне отдает и, как человек разумный, перечить мне остерегается. К тому же, сколь мне известно, в социалиста он играл только по молодости лет, а теперь все это в прошлом, давно в прошлом.

– Сколько волка ни корми, он все в лес смотрит, – пробормотал Аверьянов. – Туманский, говорите? Новый доктор на заводах? Прежний ушел на покой по состоянию здоровья, помнится?

– Да, Логинов ушел. Я Андрея Дмитриевича Туманского сам на должность ставил. Это было первое мое назначение в заводскую администрацию. Туманский, вообще-то, из Москвы, мне его рекомендовали как весьма дельного человека. Рекомендацию он пока оправдывает, жаловаться не могу. Вот хоть и в случае с Басковым. Доктор твердо уверен, что повреждение глаза лишь поверхностное, а суть болезни именно что в бельме. Однако судебного процесса заводу все равно не избежать, увы: слишком уж пресса на эту тему расшумелась. Несчастный рабочий, злобные эксплуататоры, то-се… Невольно вспомнишь пятый год, проклятый год! – Шатилов махнул рукой. – Ладно, изопьем сию чашу до дна, не привыкать. Но вы сказали, защитник Баскова – ваш знакомец и даже родственник? Любопытно. Что ж он за человек, этот Русанов? Хороший ли адвокат? Каких взглядов придерживается? Можно ли на его беспристрастность рассчитывать? Не социалист ли и он, господи помилуй? – Шатилов с улыбкой оглянулся на жену.

– Нет, он не социалист, хотя и либерал, – уточнил Аверьянов. – Умеренный либерал. Очень умный и разумный. Когда в шестом году проходил у нас процесс против двенадцати черносотенцев-погромщиков… они, изволите видеть, собрались на Острожной площади, чтобы учинить насилие над засевшими в Народном доме социал-демократами, в большинстве своем иудейского вероисповедания, и более чем сорока лицам нанесли-таки побои разной степени тяжести… Ну так вот, после этого все наши энские адвокаты состроили брезгливые мины и защищать обвиняемых отказались…

– Да ну?! – перебил Шатилов. – Вот сволочи!

Аверьянов поглядел с симпатией:

– Замечательно единомышленника встретить, тем паче – среди бывшего столичного жителя. Прошу прощения у дамы-с, но именно сволочи они и есть. Говорят, в Петербурге теперь очень модно протестовать против национальной, так сказать, розни, ну и наши стряпчие в стороне не пожелали остаться: скроили постные рожи и не пожелали «рук пачкать» о погромщиков. Константин Анатольевич тоже отказался было вкупе со всеми, однако, когда судья принужден был назначить для обвиняемых государственных защитников, пригласив их из Москвы, а из местных выбрал им помогать именно Русанова, родственник мой не стал артачиться, согласился. Мало того – защиту с блеском провел: его подзащитного оправдали.

– Ну и как это было местным обществом воспринято? – с живым интересом спросила Лидия Николаевна.

Аверьянов внимательно посмотрел ей в глаза:

– Да как… Большинство народу твердой власти алчет, как и всегда велось у нас, у православных русских. Настоящие, коренные жители Энска все горой за Русанова стояли. Среди актеришек-сатириков, журналистиков-щелкоперов, среди разночинцев, этих трепачей либеральных, вони, пардон-с, много было поначалу, потрепали они Константину нервишки, ну а потом поутихло все, отвязались они от него. Долг служебный есть долг, это понимать надо. Я своей дочери говорю: вот ты на курсах медицинских обучаешься, о клятве Гиппократа твердишь, неужто, обратись к тебе один из погромщиков, отказалась бы ему рану перевязать? Так она помялась, глазками поюлила, а после призналась, что не отказалась бы: мол, долг врача не велит больного без помощи оставлять. Вот такой же, говорю, долг у Константина Анатольевича, так что отвяжитесь от него, а то налетели на хорошего человека, аки слепни на стреноженного коня!

– О, так у вас взрослая дочь! – воскликнула Лидия Николаевна. – Как странно: дочь банкира на медицинских курсах обучается… – Хотелось ей спросить презрительно: «Неужто для наживы?!», но побоялась обидеть банкира и проговорила невинным голосом: – Неужто мечтает о карьере земского врача?

– Модничает, – махнул рукой Аверьянов, не заметив потайного ехидства Шатиловой. – Ладно, я не неволю, все ж не старое время. Пускай забавляется, оно ведь не без пользы. Глядишь, когда образумится, замуж выйдет и детей нарожает, нелишне будет самой знать, каково оно – горчичники ставить или, великодушно извините-с, клистир.

– А у господина Русанова есть ли дети? – спросила Лидия Николаевна самым что ни есть небрежным светским тоном, словно не знала, куда деваться от скуки и лишь потому задавала этот вопрос.

– Двое их, – сообщил Аверьянов, бросая на нее быстрый, но очень пристальный взгляд. – Двое. Сашеньке семнадцать, Шурка на два года младше.

– Александр и Александра, значит? – уточнила Лидия Николаевна. – Приятный выбор имен, хотя несколько, я бы сказала, однообразный. Кто же сделал такой выбор – сам господин Русанов или супруга его? Как ее имя, кстати?

– Супругу Константина Анатольевича звали Эвелина Николаевна, но она… она упокоилась вскоре после рождения сына, – сухо сообщил Аверьянов. – Царство небесное.

– Скажите, какое несчастье! – воскликнула госпожа Шатилова. – Неужто родами умерла?

– Душа моя, – с улыбкой вмешался ее муж, – позволь же и мне поговорить с господином Аверьяновым. К тому же наверняка возок с деньгами для предприятия уже к отправке готов, а бумаг сопроводительных я еще не подписал.

– Погрузка денег закончена, – кивнул Аверьянов. – Охранник уже в санях. Ждет-с. Документы у меня в кабинете. Подпишете – и можно отправлять. Простите, сударыня, мы вас покинем сейчас, однако клятвенно заверяю, что на приеме вашем я буду и отвечу на все ваши вопросы как относительно господина Русанова, – он прямо поглядел в глаза Лидии Николаевны, – так и на все другие.

– Благодарствую, – Шатилова вызывающе улыбнулась. – И ловлю на слове.

– Может быть, чайку желаете покуда откушать? – спросил Аверьянов. – Вам подадут. С калачами. Калачи у нас обсыпные, отличные, из моей собственной булочной. С маслом и медом – ум отъешь!

– Ум отъешь? – Лидия Николаевна хохотнула. – Quelle phrase… Какое необычное выражение! Нигде ничего подобного не слыхала! Кажется, так лишь в Энске говорят? Нет, мерси, чаю мне не надобно, да и от калачей, пожалуй, откажусь. Лучше выйду на воздух. Пройдусь вокруг банка. А ты, Никита, не задерживайся, хорошо?

– Минутное дело! – уверил ее муж. – Показывайте дорогу, Игнатий Тихонович, я за вами.

Посмотрев вслед Аверьянову и мужу, скрывшимся за дверью с табличкой «Директоръ банка г-нъ Аверьяновъ», Лидия Николаевна пошла к выходу. Давешний кассир – как его фамилия, поросеночка? Филянушкин, что ли? – подсуетился: выскочил из-за конторки и проворно распахнул дверь.

Бросив мимолетную, ничего не значащую, но весьма теплую улыбку – она старалась быть приветлива с народом, хотя иной раз с души воротило, когда Шатилов, надо иль не надо, задушевно улыбался своим немытым пролетариям и вступал с ними в житейские беседы, накручивая при этом штраф на штраф, – Лидия вышла на крыльцо и остановилась.

А супруга господина Русанова, значит, упокоилась после рождения сына? Забавно…

Лидия тихонько засмеялась. Да, шутники, ох и шутники бывают некоторые люди! Ну что ж, посмотрим, смогут ли они продолжать свои шуточки теперь, когда прибыла в Энск госпожа Шатилова…

Она поежилась – сырость февральская пробралась под воротник беличьей шубки и прошлась ледяными пальцами по обнаженной шее.

«Вольно же мне было декольте сегодня надевать! – сердито подумала про себя Лидия. – Все равно никто не увидит! Здесь не то что в Питере, когда во всяком присутствии с тебя первым делом шубку снимают и ручку целуют, здесь опроститься надобно… Впрочем, ручку Аверьянов целовал… Черт, как он на меня смотрел!.. Или мне кажется? Узнал? Как можно, мы прежде не виделись… Или на воре, как и положено, шапка горит? Поспокойней надо быть, поспокойней… Впрочем, все прояснится на приеме. А сейчас об этом лучше не думать, чтобы лишнего не накручивать. Завтра к Рукавишниковым что бы надеть? Эх, не знаю, каков у них прием, совсем приватный или для широкого круга… Как бы узнать? Ладно, надену авангардный черный муар с малахитовым гарнитуром. «Хромую» юбку[7] непременно! Эти клуши энские небось на месте перемрут! Они, можно вообразить, совершенно как в пьесах Островского – придут в ковровых павлиньих платках на плечах, в атласных юбках с подъюбниками и с пудовыми медальонами на золотых цепочках в палец толщиной!»

При слове «павлиньих» она рассеянно улыбнулась. Когда-то давным-давно – господи, как же давно это было! – все гуляющие по Верхней Волжской набережной могли слышать резкие, пронзительные, душераздирающие вопли, доносящиеся из-за ограды рукавишниковского дома. Там жил павлин, купленный когда-то на радость молодой хозяйке. Видимо, самой птице жизнь была не в радость, коли она так кричала, однако для Лидии (Лидуси – так ее тогда звали) этот крик, так же как толстые кариатиды на фасаде дома и камины черного мрамора, коих Лидуся не видела, но о которых много слышала, надолго остались символом несчитаных денег, за которые можно купить все на свете и которые, если разумно ими распорядиться, принесут-таки счастье и вполне могут стать заменой того блаженного сотрясения чувств, которое зовется любовью. В общем-то, жизнь Лидии можно назвать счастливой, хотя любви в ней нет (ну и слава богу!) и хотя, конечно, она не столь богата, как те же Рукавишниковы или, например, ее приятельница Зиночка, бывшая Морозова, ныне Рейнбот, супруга московского градоначальника. Стараниями покойного Саввы – темная история с его смертью в Ницце, ох и темная, до сих пор не проясненная! – был отгрохан великолепнейший домина, можно сказать, замок, в котором голова кружилась от роскоши. Однако Лидии этот дом всегда казался чуточку простоватым, ну, может, потому, что за его оградой не орали дурным голосом павлины, а на фасаде не выпячивали гипсовые, тщательно оштукатуренные груди «аннушки» – так на языке строителей почему-то назывались кариатиды. Ну и, само собой, в Энске до сих пор не выстроено ни одного дома, который мог бы сравниться с этим серым зданием по великолепию. Вот здесь, на небольшой Немецкой площади, в уединенном месте близ старого Петропавловского кладбища, где устроился в приятном особнячке Волжский промышленный банк приятного человека Игнатия Тихоновича Аверьянова, вокруг теснится еще множество весьма приятных двухэтажных домов, однако противу дворца Рукавишниковых на Верхней Волжской набережной все они кажутся нахохлившимися воробьями по сравнению с… ну да, с павлином, с кем же еще!

* * *

– У меня ренонс в трефах, а вы мне под козыри… Конечно, недобрали…

– Позвольте, позвольте, ведь вы прикупили десятку к вашему валету…

– Да вы же показали мне масть, а сами…

– Виноват, позвольте…

– Биты, батенька, биты ваши трефы-с! Ошиблись вы, нынче бубны козыри!

– Мать родимая… Эхма…

– Пас, что ль?

– А что ж еще-с?

– Тогда кончено. Еще партийку?

– А на честное словцо-с?

– А на честное словцо-с на Нижнем базаре вместо кроликов кошек драных продают, слыхали-с? Ладно, ладно, не дуйтесь, согласен. Сами знаете, игра идет ради интересу. Сдавайте! Денежки в банчок-с, господа, кто достаточен!

С треском распечатываются новые колоды карт. Постукивая мелком, записывают ремизы и онеры. Игроки шелестят картами, распуская их веером, шелестят банкнотами, бросаемыми в банчок-с.

Неиграющий – симпатичный господин средних лет в pince-nez, светский человек, подлинный charment, как говорят французы, – шелестит страницами «Энского листка»:

«Художественный электротеатр![8] Сегодня премьера – «Разбитые грезы» – драма в 5 актах с участием итальянской красавицы Лили Борели. Начало… билеты…»

«Первоклассный ресторан «Бристоль» в Канавине! Дамский салонный оркестр при участии интересных полек, венгерок и немок играет ежедневно с 11 утра и до 2-х дня и вечером с 8 часов до закрытия».

– Как думаешь, Костя, они все и впрямь – итальянские красавицы, немки, венгерки и польки? Или местного разлива под иностранными этикетками?

«Charment» – он же Константин Анатольевич Русанов, сорокапятилетний присяжный поверенный, интеллигент, ловелас и загадочно-молчаливая персона во всякое иное время, кроме судебного процесса, – только плечами пожал.

– Не веришь? – спросил бывший друг русановского детства, ныне хозяин ресторана «Марсель» Савелий Савельевич Савельев.

– Ну вот твоя ресторация называется «Марсель», а она где находится, на юге Франции, что ли? – разомкнул уста под изящнейшими усиками мсье Русанов. – То же и «Венеция», то же и «Бристоль». И все же в «Бристоле» управляющий – честный человек, уточнил, что это – не тот «Бристоль», что в Великобритании, а тот, что в Канавине! Но насчет полек и венгерок даже этот честный человек приврал, конечно. Обычные местные «арфистки»[9] с жирными пудреными плечами под разноцветными тряпками. Ну, может, чуть выше пошибом, чем из «Магнолии», но все ненамного.

– От Василия письмо пришло, – после минуты почтительного молчания (всякое изречение присяжного поверенного Русанова, даже самого ничтожного свойства, бывший друг детства воспринимал самое малое как цитату из Библии, только еще с большей степенью пиетета). – Ты получил от него чего-нибудь или нет?

– Уж который месяц не было писем. Да и ладно, про что писать-то особо? Надежда Еремеевна, супруга-с, хвала Господу, здоровы-с, Грушенька, дочка-с, тоже благоденствуют, капиталы Василь Васильича, конечно-с, прирастают… Не про него ли в давние времена государственный муж изволил выразиться, мол, могущество российское прирастать будет Сибирью?

– Не в Сибири Васька, – с нравственным полупоклоном осмелился поправить высокоученого друга Савельев. – На Дальнем Востоке. Город Х.

– А, ну да… – Русанов рассеянно кивнул, продолжая шелестеть листками «Листка» и думая, что хорошее это местечко – ресторан «Марсель», угол Большой и Малой Покровской. Тихо, уютно. По сути дела, мужской клуб. Хочешь – ешь, хочешь – пей, хочешь – в пулечку или в вист, хочешь – просто так газеты читай. Вся пресса к услугам, от столичной до местной. В том числе и любимый Русановым «Энский листок».

Надо сказать, что превеликое уважение к печатному слову вообще и к газетам в частности у Русанова было не унаследованное, а благоприобретенное. Матушка его отца, например, считала, что всякая газета печатается исключительно для того, чтобы Русановы находили в ней ответы на житейские вопросы. И она очень удивлялась, что газетки пишут о каких-то других, никому не интересных людях. С этим была связана одна семейная история. В феврале 1856 года, во время Крымской войны, приходили очень неутешительные вести с театра военных действий. У госпожи Русановой на войне был младший сын. И вот однажды подали газету в траурной рамке. Дама, закрыв лицо руками, воскликнула: «Боже мой! Петрушу убили!» Ей и в голову не могло прийти, что ради Петруши Русанова газету вряд ли забрали бы в траурную рамку. Через минуту выяснилось, что к Петруше рамка отношения не имеет (он вернулся с войны без единой царапины и прожил жизнь достаточно долгую и счастливую): это было извещение о смерти императора Николая Первого…

Русанов вел глазами по строчкам – и ужасался тому, что читает:

  • «Несравненная рябиновая Шустова!
  • Футбол, борьба, велосипед,
  • Бега, и скачки, и моторы,
  • И гребля, и лаун-теннис,
  • Развитье сил, потеха взору —
  • Все это так, я сознаю,
  • Я пользы их не отрицаю,
  • Но я шустовским коньячком
  • Таких же целей достигаю!»

– Боже мой, что за чушь! Ты видел это, Савелий?!

– А, это… Ну, реклама, Костя, что поделаешь, двигатель торговли! Ради рекламы какой только хе… херомантии не напрешь! И про полек венгерских, и про лаун-теннис с мотором…

– Реклама – это не для нас, – авторитетно покачал головой Константин Анатольевич. – Не для России. Реклама погубит Россию, это я тебе говорю! У нас открытый, честный народ, нам надо искренне… нам надо правду-матку в глаза резать!

– Да брось ты, Костя, – ласково прожурчал Савелий Савельич, улыбкой извиняясь, что осмеливается противоречить. – Ты где этот честный народ в последний раз видал? Третьеводни на Миллионке, в нумерах, где потертым девкам душу изливал, когда с Клавди… то есть с Кларой своей повздорил? Или в Доримедонтове ты его видал, когда старосте взятку давал, чтоб не пожгли Олимпиадин дом мужички-свободолюбцы? Ну, Костя… Разве не знаешь: коли ты к России с душой, так она к тебе с кукишем, а коли ты к ней с кулаком, она к тебе с кувалдою! Не сладишь с нами-то!

Русанов насупился. Ширк-ширк газетными листками…

«Авиатор Сикорский установил на аэроплане «Илья Муромец» новейший мировой рекорд грузоподъемности. В течение 18 минут он летал на высоте 300 метров, имея в гондоле кроме себя шестнадцать пассажиров и собаку. Общий поднятый вес 80 пудов…»

Илья Муромец… На митинге, что месяц назад собрался на Новой площади в честь годовщины 9 января, какой-то горлопан в засаленном пальто с бобриковым воротником и в шапке-пирожке надрывался: Россия-де, словно Илья Муромец, сидит на печи, но уж как поднимется…

И что будет? Пойдут клочки по закоулочкам? Чьи клочки? Эх-эх…

Иногда так хотелось пострадать за Россию – просто спасу нет!

Интересно, что ж она за страна такая, наша Россия, что за нее непременно пострадать хочется? Можете вы себе представить высокомерного англичанина, или веселого француза, или деловитого американца, тем паче – грубоватого германца, которые в любую минуту, с утра до вечера и с вечера до утра, жаждут быть распятыми на кресте за Отечество? Невозможно вообразить сие! И при том они, конечно, патриоты своих держав, они пекутся об их процветании, развитии, международном авторитете, о росте и мощи, о крепких армии и флоте, об увеличении ассигнований на народное образование и электрификацию, дискутируют о свободе слова, они видят в богатой, славной, могущественной Великобритании, Франции, Америке или Германии конечную цель своих жизненных усилий, они живут, трудятся, стараются ради величия Отечества своего…

Не то мы, русские. Не величие Отечества есть конечная цель наших жизней, а наше страдание во имя России. Сам факт сего страдания! На самом деле, что там с ней, с этой Россией, станется, полетит она хоть в тартарары, хоть в выси горние вознесется – сие нас нимало не заботит. Для нас главное – страдать за Россию, вот некий духовный орден, которым мы сами себя жалуем и который сами себе на грудь прикалываем. Лучший тому пример – первомартовцы, бомбой разнесшие на куски благороднейшего из государей, Александра Николаевича, давшего вожделенную волю народу. Неужели эти умные, интеллигентные люди всерьез верили, что кровавое убийство царя дарует им в глазах народа ореол мучеников? Неужели надеялись, что на святой Руси хоть кто-то слезинку о них прольет, когда поднимались на эшафот, зная, что вскоре от их тел и помину не останется, будут они брошены в яму с негашеной известью и схоронены среди отбросов? Собственное страдание возвеличивало их в их же глазах, придавало жестокому убийству видимость подвига… нужного только им. Только им – как повод для страдания во имя России!

Господин Русанов любил иногда вот этак, наедине с собой, пофилософствовать…

– Слышь, Константин Анатольевич! – Савельев, от почтительности пальцами пошевеливая, решился нарушить затянувшуюся задумчивость друга. – Василий наш весьма обеспокоен. Что-то у него дочка там начудила, связалась с кем-то, с кем не нужно…

Страницы: 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Второго эгалитария 346 года эры Галактического братства космический корабль «Рука дружбы» приблизил...
«Я разучился ездить в поездах – спать в купе и высыпаться, как дома. Тоска берет от одной мысли, что...
«Судьбы мира решаются не тогда, не там и не теми, как принято считать. Александр Македонский объявля...
«Платон собрался работать. Для этого он сделал то, что делали другие писатели и ученые как до него, ...
«В середине VI века до нашей эры положение Вавилонского царства, которым правил известный Валтасар, ...
«Никто из взрослых не должен был знать. Иначе нас бы не пустили. Ведь немало ребят пострадало на это...