Последнее лето Арсеньева Елена
– Молодец вы, Охтин! – Смольников даже в ладоши хлопнул от восхищения. – Эх, глаза горят, щеки пылают… Я когда-то тоже был такой же сумасшедший от восторга, что сыском занимаюсь, что удача сама в руки идет. На месте не сидел. Даже ходил вприпляску. На что только не отваживался, только бы дело раскрыть, преступника изобличить!
– Да разве сейчас иначе, Георгий Владимирович? – удивился Охтин. – Вы и теперь днем и ночью, покоя не ведая… Все время на службе вы! Семейство ваше, супруга ваша небось позабывает, когда видит вас…
– Ну, что до моей супруги, то Евлалия Романовна видит меня, как мне кажется, даже чрезмерно часто, – хохотнул Смольников. – А у деток есть нянька Павла, которая им вполне заменяет и мать, и отца. Нет, я, когда о прошлом вспоминал, о другом говорил. Раньше, знаете, работа мне глаза застила… Я тогда был простым следователем прокуратуры и ради работы на все готов был. Жил ею! Настолько жил, что во имя ее и во имя своей карьеры однажды… а впрочем, не стоит об этом. Дело давно прошедшее, вспоминать о нем ни к чему. Так вы говорите, уникум наш, фабрикант этот, как раз сейчас секреты своего мастерства показывает? Нельзя ли мне поглядеть?
– Извольте, – поспешно вскочил Охтин. – Пойдемте в соседнюю комнату, именно там сие происходит.
Смольников и Охтин вышли из кабинета и постучали в соседнюю дверь. Отпер полицейский, который при виде начальника сыскного отделения вытянулся во фрунт, однако глаза его, коими он, согласно уставу, должен был «есть» начальство, так и норовили убежать в сторону, воротиться в комнату, где то и дело вспыхивал магний: фотограф трудился в поте лица, фиксируя все детали процесса фабрикации фальшивых денег.
Что и говорить, зрелище было впечатляющее… Невысокий, мелконький, весьма востроносый, прилизанный человечек в розовой косоворотке и жилетке, напоминающий своим обликом полового из третьеразрядного трактира (да кого угодно, только не фальшивомонетчика, который доставил немало хлопот полиции и сыскному отделению большого губернского города!), сновал около стола, руки его так и мелькали. В самом деле, сравнение с цирковым фокусником немедленно приходило на ум.
– Ну-ка, Шулягин, предъяви их благородию господину Смольникову свое мастерство, – приказал Охтин, входя. – Взгляните сюда, Георгий Владимирович, это подручные средства нашего умельца, та самая «лаборатория».
Он показал на стол, где стояли тарелка, ковш с водой, пустая бутылка, аптечный пузырек, лежал кусок мыла, а также ножницы и два листа чистой бумаги.
– А что это у вас, господа, здесь карболочкой припахивает? – потянул носом Смольников.
– Так ведь в пузырьке, с вашего позволения-с, карболочка и есть, – ничуть не смущенно, а даже с некоторой развязностью артиста, кокетничающего перед публикой, отозвался Шулягин. – Непременно нужна она нам для нашего дельца-с. А мыльце-с необходимо дорогое, беленькое-с. Кокосовое – самое лучшее-с.
– Ишь ты! – пробормотал фотограф, высовываясь из-под своей черной накидки. – Какие тонкости!
– А как же! – покровительственно кивнул Шулягин. – У каждой пташки, как говорится, свои замашки. Во всяком ремесле свои тонкости имеются. В вашем – свои, в моем свои, у его благородия небось свои…
– Ладно, Шулягин, ты давай работай, а не фамильярничай, – с притворной сердитостью приказал Охтин, однако Смольников ничуть не обиделся и с интересом продолжал обозревать атрибуты фальшивомонетчика.
– Изволите видеть, господа, – произнес Шулягин с важным видом фокусника, извлекающего из шляпы если не живого зайца, то по крайности его пушистый хвост. – «Канареечку» кладем на бумажку, прикрываем другим листом, крепко держим и, глядя на просвет, обрезаем ножничками – чик-чик! – чтобы бумажки в точности с рублевкой совпадали.
Фотограф торопливо нырнул под накидку вновь, и в ту же минуту ослепительно вспыхнул магний. На лице у Шулягина мигом появилась фатовская улыбочка. Похоже было, что «фабрикант» не чувствовал опасности своего положения, а ощущал себя в положении некоего эксперта или консультанта, которого просто так, за делом или интереса для, пригласили в полицию, но, лишь только потребность в нем будет удовлетворена, его отпустят.
Не умолкая ни на минуту и с видимым удовольствием комментируя каждое свое движение, Шулягин положил рубль в тарелку с водой, а на бумажные заготовки накапал карболки и растер ее так, чтобы жидкость равномерно растеклась по бумаге. Вслед за этим он взял «дорогое, беленькое мыльце» и принялся мерно водить куском по бумажкам.
Смольников наморщился: сочетание запахов кокоса и карболки было, мягко говоря, своеобразным. Полицейский громко чихнул и быстро, украдкой, чтоб начальство не заметило, перекрестил рот. Фотограф под своей накидкой тоже чихал, однако съемку не прекращал. Охтин иногда крепко, сильно чесал нос, но не издавал ни звука.
Одному Шулягину все было нипочем.
Довольно намылив бумажки, Шулягин вытащил из тарелки промокший рубль, положил его на один шаблон, а сверху накрыл другим. Положив этот «сандвич» на стол, он принялся катать по нему бутылкой.
– А вот интересно, имеет в данном случае значение, что вы оперируете бутылкой от шустовского коньяка? – с чрезвычайно заинтересованным видом спросил Смольников. – И как отразилось бы на качестве фабрикуемых денег, окажись бутылка простой водочной? А ежели шампанской, к примеру?
– Шутить изволите-с, ваше благородие? – с ласковой укоризной, точно к ребенку, обратился к нему Шулягин, не оборачиваясь и не прекращая работы, которой он был, видимо, увлечен. – Бутылка тут совершенно ни при чем-с, мне удавалось достигать тех же результатов с помощью обыкновенной скалки, какой кухарки тесто мнут и катают-с. Лишь бы хорошо остругана была-с. Вот из-за гладкой поверхности и предпочитаю-с бутылки-с.
– Во-во! – не выдержал полицейский чин. – Кухарка ты и есть! Готовьте, братцы, тарелки, сей момент испекут вам блинцы рублевые, горяченькие! С чем пожелаете, с маслицем аль со сметанкою?
Тотчас он спохватился, что забылся на посту да еще и в присутствии начальства, и от испуга снова вытянулся во фрунт.
Никто, впрочем, не обратил на него внимания, все смотрели на стол, где Шулягин осторожно отделил бумажные шаблоны от настоящего рубля. Теперь около «канарейки» лежали две бумажки с ее оттисками.
– Так-так! – строгим тоном сказал вдруг Смольников, пристально всмотревшись в оттиски. – А ведь ты, брат, сущий мошенник. Жулик, жулик ты!
Шулягин покраснел, словно девица:
– За что оскорбляете, ваше благородие?!
– Рублевики-то у тебя не правдашние, а обратные! – ткнул пальцем в шаблоны Смольников. В самом деле: обе стороны рубля были отпечатаны на бумажках в зеркальном отображении.
– Не спешите, господин начальник, – наставительно сказал Шулягин. – Дело мое еще не кончено! Вся беда в том, что вы работу мою видите, а сами ведь знаете: даже платье недошитое мастера не любят показывать. Это перед вами именно что платье недошитое. Половина, можно сказать, дела. Вы уж, ради Христа, терпения наберитесь и попусту не обижайте меня.
– Ну, ты артист, Шулягин… – не то в восхищении, не то в негодовании протянул Смольников. – Ладно, не станем тебе мешать, твори дальше!
Приободрившийся Шулягин «творил» вдохновенно. Теперь он прикладывал «обратный» рубль к двум сторонам одного шаблона. И когда закончил, перед глазами зрителей появилась наконец подделка, с виду очень напоминающая настоящий рубль.
Фотограф заснял фальшивую купюру во многих ракурсах и наконец вылез из-под своей черной накидки, принялся снимать фотоаппарат с треноги.
– На дураков, конечно, рассчитано, – взяв сырой «рубль» и помяв его кончиками пальцев, задумчиво проговорил Смольников. – Бумага нужна более тонкая, к тому же рукомесло ваше пачкается.
В самом деле, пальцы его слегка пожелтели.
Шулягин виновато пожал плечами, аккуратно закручивая пробкой пузырек с карболкою.
– Шибко-то разглядывать «канареечку» кто будет-с? – заговорщически спросил он. – Думаете, я почему не делаю сотенных или хотя бы четвертных? Их со вниманием берут, с придиркою-с. На свет смотрят, чуть ли не зубом пробуют, аки монету золотую. А рублевик-с… – Он пренебрежительно махнул рукой. – Конечно, дело хлопотное, миллионером я не стану, ведь за час больше двух рублей при всем желании не сделаешь, а то и по сорок минут на каждый уходит-с. Но даже и при такой скорости жить можно было-с, очень даже можно-с, причем жить не просто так, а вполне блаженно…
И он протяжно, надрывно вздохнул, словно только сию минуту осознал, что его блаженной жизни пришел-таки конец. Лицо его утратило вдохновенное, артистическое выражение, сделалось плаксивым.
– Да ладно, Шулягин, не помирай раньше времени, – сказал вдруг Смольников очень приветливым, почти дружеским тоном. – Судьба, знаешь, играет человеком… Слышал такие стихи? Господина Соколова сочинение. В гимназии учился? Нет? Ну хоть в школе церковно-приходской? Тоже нет? Ты у нас, значит, талант стихийный, самородок? Поздравляю! Ну так вот – слушай стихи: «Судьба играет человеком, она изменчива всегда: то вознесет его высоко, то бросит в бездну без стыда». Но ведь и наоборот случается!
Сашенька выскочила из Народного дома и сразу куда-то побежала, сама не понимая куда. Оказалось, она спешит за угол, подальше от входной двери, от любопытных глаз людских. Ветер бил в спину, гнал жестоко, словно назойливо заставлял: «Уходи отсюда! Уходи подальше!» Но Сашенька пока не могла уйти, ей нужно было отыскать укромный уголок и хорошенько выплакаться. Горечь и обида переполняли ее, слезы так и кипели на глазах. Показаться хоть одному живому существу в таком виде Сашенька не могла – гордость не позволяла. Поэтому ей и нужна была сейчас минутная передышка. Ну вот здесь ее, кажется, никто не увидит! Притулилась к стенке, рванула из кармана носовой платок, прижала к лицу, с наслаждением всхлипнула…
– Не вы ли обронили, барышня? – послышался рядом женский веселый голос, и Сашенька с усилием оторвала платок от глаз:
– Что?
Голос у нее звучал насморочно, был сырым от слез.
– Не вы потеряли, говорю? – Девушка в черном платке и черном, очень поношенном, явно с чужого плеча саке, с русыми кудряшками на лбу, ясноглазая, румяная, стояла напротив и улыбалась во все свое свежее, очень хорошенькое личико, которое, однако, сильно портил довольно-таки большой синяк под глазом. Синяк был, вероятно, не сегодняшний, потому что он уже отливал не столько багровостью, сколько тусклой желтизной. Однако приложено было увесисто, и всякому сразу становилось ясно: сойдет «фонарь» еще очень не скоро, причем никакая бодяга дело не ускорит, а только желтизны прибавит в сей и без того многоцветный пейзаж.
Сашенька, впрочем, на синяк бросила только самый беглый взгляд. И не только потому, что неприлично это – пялиться в упор на человека. Она уставилась на смятую бумажку, которую девушка держала в своей маленькой, покрасневшей от холода руке. Бумажка была исписана кругом, испещрена волнистыми линиями, двойными подчеркиваниями… Ее многострадальная записка Игорю Вознесенскому! Выпала из кармана!
– Что это тут? – не дождавшись ответа, девушка вгляделась в бумажку и вдруг громко, нараспев прочла почти без запинок, что выдавало хорошее знание грамоты: – «Если бы знали, как я люблю Вас! Люблю, обожаю, не могу жить без света Ваших глаз, без звуков Вашего голоса!»
Сашенька чуть зубами не скрипнула. Эти слова, которые еще недавно казались такими искренними, от самого сердца идущими, теперь, после того, как их высмеяла Клара, чудились пошлыми, ненатуральными, даже вульгарными. Сейчас эта незнакомая девушка тоже поднимет на смех ее излияния!
Однако девушка и не подумала смеяться. Наоборот, она уважительно покачала головой, подняла на Сашеньку восторженные глаза:
– На, возьми да больше не роняй. Жалко небось будет, коли потеряешь. Охти мне, как красиво, красиво-то как!!! Сама писала аль писаря просила? Кому письмо-то, дружку твоему? А чего ж не отдала? Небось он, как прочел бы такое, мигом упал бы к твоим ногам. Чего стоишь зареванная? – Она задавала вопрос за вопросом, однако ни на один не ждала ответа. Чудилось, безошибочно читала их на Сашенькином лице. – Неужто увидала его с другой, с соперницей? Ну и чего? Подралась с ней? Много волосьев повыдергала?
У Сашеньки против воли брови полезли на лоб. Однако девушка была не лишена не только наблюдательности, но и чуткости. Усмехнулась с виноватым выражением:
– Ой, да что же это я горожу? У вас же, у господ, рожи друг дружке квасить не принято. Не то что у нас… Погляди на меня, вон какой синячище! Третьеводни ходила к милому своему – свиданку обещали дать в тюрьме, так ведь не дали. Мне не дали! А ей, сопернице, змее подколодной, ехидне Раиске, – на тебе, иди, гляди вволю в любезные карие очи! Ох и проныра она, Раиска, знает, где и кого подмазать! Сунула тому-этому барашка в бумажке – вот ее и пропустили, а я, дура, растерялась, ну и не получила ничего. Думаешь, любо мне было глядеть, как мой миленок с Раиской лизался? Не выдержала, конечно… «Лярва ты, – говорю, – паскудная, куда ж ты лезешь? Неужто это твой хахаль? Что ты для него сделала, что руки куда не надо тянешь? Тебе дай волю, так ты и в мотню ему вскочишь при всем честном народе!» Ну, тут она и начала кулаками махать, а кулачонки у ней хоть и маленькие, да крепкие. Раз я увернулась и другой, а на третий не вышло. Вмазала она мне, я аж свету белого невзвидела. Ну да ничего, не зря страдала! – Девушка хмыкнула, и личико ее вновь засияло улыбкой. – Стражник один купленный был, на все глаза закрывал, а другой честный попался, порядочный (небось и в тюряге порядочные есть!), он же видел, кто первый начал, кто драку затеял. Живо Раиску выгнал взашей и сегодня тоже не допустил ее к свиданию. А меня вот допустил!
Сашенька как вытаращила глаза, так и стояла, кажется, ни разу даже не моргнув. Конечно, выражалась эта барышня лихо, порою даже чрезвычайно лихо, некоторые словечки так и резали слух, от некоторых можно было вообще в обморок упасть… от той же мотни, к примеру. Но до чего было интересно слушать незнакомку, просто невероятно! Интересно и волнующе! Ведь у Саши никогда не было знакомых, которые не то что сидели в тюрьме, но даже и хаживали туда запросто. Впрочем, нет, были: к примеру, Марина Аверьянова вечно вокруг острога крутилась, все какие-то передачи туда организовывала, однако сама она, сколь было известно Сашеньке, носу туда не совала: много чего терпел от дочери снисходительнейший Игнатий Тихонович, но уж такого точно не вытерпел бы. К тому же Маринины подопечные – ужасно скучные политические заключенные, у них на уме одни революции и антиправительственная болтовня, а здесь… Какие страсти, ну прямо как у Лескова в «Леди Макбет Мценского уезда»!
Сашенька так увлеклась рассказом своей новой знакомой, что на какие-то минуты забыла даже про Игоря Вознесенского.
– А он, этот молодой человек, – спросила оживленно, – он-то в кого влюблен? В вас или в… как ее там… в ехидну Раиску?
Девушка призадумалась. Да так крепко, что даже лобик наморщила. Подумала, подумала, повздыхала, повздыхала, а потом растерянно проговорила:
– Так ведь он, бедолага, небось и сам не знает. Наверное, совсем с разума сбился, на части разорвался: и та по сердцу, и другая!
– Так не бывает, – покачала головой Сашенька. – Говорю вам, так не бывает!
– Много ты знаешь! – хмыкнула девушка. – Очень даже бывает! И как же иначе быть может, коли мы с Раиской обе вместе свечки Варваре-великомученице на любовь до гроба ставили и молебны за здравие заказывали!
– Ну и что? – непонимающе нахмурилась Сашенька.
– Что «что»? – уставилась на нее девушка, как на дурочку. – Неужто не знаешь? Ну, это старинная премудрость. Если в часовне Варвары-великомученицы – вон в той, в кирпичной, что на Варварке, – поставить свечку на смертельную любовь, а потом молебен во здравие своего милого заказать, он в тебя непременно влюбится по гроб жизни. Не слышала, что ли?
Сашенька покачала головой.
Никогда она не слышала, чтоб Варвара-мученица помогала при несчастной любви. С этой святой в семье Русановых была связана одна забавная история. Бабушка Константина Анатольевича со стороны матери, госпожа Ковернина, до глубокой старости сохранила удивительную красоту, но была дамой совершенно неукротимого нрава, известного всей округе. Среди множества причуд была у нее одна – особенного свойства. Когда у нее заболевали ноги, она посылала крепостную девку в молельню за иконой великомученицы Варвары и заставляла прикладывать икону к ногам. Если наступало улучшение, то святой служили молебен, если же ноги по-прежнему болели, госпожа Ковернина распоряжалась повесить образ «носом к стенке». В наказание!
Ноги исцелить – это еще ладно, в такое еще можно поверить, но чтобы Варвара-мученица помогала в любви…
– Диву тебе даюсь! – укоризненно пробормотала между тем девушка. – Да ведь все влюбленные про сие знают! А ты – нет… Как только на свете живешь? Ну что так таращишься? Не веришь небось?
Сашенька пожала плечами:
– Не знаю…
– А чего тут знать? – хмыкнула девушка. – Знать ничего не нужно. Просто пойди да сходи в часовенку. Прямо сейчас! Сперва свечку у иконки поставь, потом напиши имя на бумажке и монашенке отдай, которая там каноны читает. Ну и деньги заплати. Чем больше, конечно, тем лучше. Иные, которые сильно влюбленные, и рубля не жалеют, а то и трешницы, чтоб уж совсем наверняка… И вот увидишь – милый твой никуда от тебя не денется. Пойди туда! Помянешь мое слово, еще и спасибо скажешь!
– И получится? – недоверчиво спросила Сашенька.
– Конечно!
– А вдруг нет?
– Говорю тебе, получится! Ну а если нет… конечно, всякое бывает, мало ли какая соперница дорогу перейдет… тогда непременно сыщи меня. К знатному колдуну сведу. Есть один такой, и не столь далеко живет, на Канатной улице. Ох и умелец! Хомуты надевает, на бобах разводит, кого хошь узлом завяжет, всякое сердце растопит на любовь. Одна беда – шибко дорого берет, оттого я никак к нему сходить не могу. Вечно денег нету, а то я давно б к себе своего Кота намертво приворожила!
Тема разговора была серьезна донельзя и трогала Сашеньку за самое сердце, однако сейчас она с трудом сдержала невольный смешок. Возлюбленного девушки звали Котом, Котиком, а это было уменьшительное от «Константин». Константином звали и Сашенькиного отца, однако он терпеть не мог, когда старые друзья называли его Котькой или Котей. И рассказывал про одного своего давнего родственника Константина Оболенского – седьмая вода на киселе, но все же Оболенский! – которого, напротив, все именовали только Котиком. Он с самого детства был дружен с нынешним императором, Николаем Александровичем, и умело вытягивал из добросердечного (иногда говорили откровеннее – слабохарактерного!) государя одно благодеяние для своей семьи за другим. Отчего-то государь ни в чем не мог старинному другу отказать, и за короткое время некогда впавшие в нищету Оболенские порядочно разжились. Оттого среди их многочисленных знакомых ходила довольно ехидная поговорка – Оболенские, мол, живут Котиковым промыслом.
Конечно, сплетничать об этом было неприлично, однако Саше захотелось сказать милой девушке что-нибудь приятное, ну, она и сказала:
– У вашего кавалера очень красивое имя. Моего отца тоже зовут Константином, Костей…
Девушка уставилась на нее круглыми от изумления глазами:
– С чего ты взяла, что моего миленка зовут Константином? Его Петром зовут, Петенькой. Ремиз по прозвищу… А, вон что! – Девушка вдруг расхохоталась. – Ты так решила потому, что я его Котом назвала? Да нет, это не имя… Котами тех мужчин кличут, кого любят гулящие девушки и кому они деньги со своего ремесла платят. Поняла?
Сашенька уставилась на нее, чуть ли не разинув рот.
– Какие девушки? – спросила тихо.
Незнакомка хмыкнула:
– Какие, какие! Известно какие! Ну да, я гулящая. А что такого? Небось не со всяким пойду, я девушка гордая, переборчивая… конечно, тогда лишь, когда в кармане не вошь на аркане, а хоть какая-то денежка звенит. Иной раз, бывает, таково-то брюхо с голодухи подведет, что хоть с чертом рогатым завалишься, лишь бы заплатил. Ох, ох, грехи наши смертные, незамолимые! – Она проворно обмахнулась крестом и усмехнулась, глядя на окаменевшую от изумления Сашу: – Ну, чего так вылупилась? Неужто ни с одной гулящей не знакома? Да ладно, отомри, небось нас куда больше, чем тебе в голову взбрести может. У меня и мамка гуляла, и тетка, ну и я по наследственной линии пошла. Среди вашей сестры, благородной, тоже такие есть. Есть, есть, я тебе точно говорю! Только те не на углах стоят или, к примеру, в номерах да веселых домах мужчин принимают, а в церкви мясо свое за большие деньги продают старым да уродливым. Вот и вся разница. А что коты у нас есть, которые нашим девичьим доходом живут, так разве у вас их нету? Сколько случаев знаю, когда молодой-пригожий, раскрасавец собой, еще и голубых кровей, да пообнищавший, нарочно присватается к уродине богатой, чтоб герб свой облезлый позолотить. Тоже на женино приданое живет. Только наши коты – они честные да гордые. Они у нас деньги берут, а гонор свой в обмен не продают: мой-то кот выручку возьмет да тут же, чтоб не возомнила шибко о себе, фингалов наставит по всей роже и по всей фигуре. А ваши благородные на богатых женятся – и все, и словно померли заживо, тесть с тещей да и жена об них потом ноги вытирают, словно о тряпку какую, от былого гонора одна ветошь остается, а герб только и годится, что к дверям нужника его приколотить…
Она умолкла – перевести дух, – поглядела на ошеломленное Сашино лицо и засмеялась:
– Эк я тебя взяла – прямо в вилы! Ничего, не тушуйся, я ж не в обиду тебе говорю. Всяк, знаешь, себя обороняет, и у нас, у уличных, тоже своя гордость есть. А брезговать в жизни никаким человеком не след, мало ли для чего пригодится. Человеком пренебрегать – все равно что в колодезь плевать. Ты, значит, к матушке Варваре-великомученице все ж таки сходи за молебствием, а коли не поможет – сыщи меня на Рождественской улице, в нумерах «Магнолия». Это за домом Храбровых, в полугоре, за квартал от Строгановской церкви. Спросишь Милку-Любку – меня там всякая собака знает. Я тебя к колдуну сведу. Ничего, никуда твой миленок не денется, вон где он у нас будет… – Девушка со странным именем Милка-Любка показала Саше стиснутый обветренный кулачок и для пущей убедительности еще и покачала им из стороны в сторону – совершенно как делала полчаса назад Клара Черкизова, говоря о том же самом человеке… – А ежели соперница есть, то мы ее со свету сведем! Как пить дать, вот те крест святой, истинный! – И Милка-Любка снова перекрестилась, но на сей раз уже совсем по-другому: истово, с поясным поклоном, оборотясь при этом в ту сторону, где находилась Варварская улица, а значит, и часовня упомянутой великомученицы. – Ну, прощай покуда, мне уж пора, вечереет, скоро клиент валом повалит. Ныне, накануне поста, всяк норовит разговеться. А мадам наша криклива, терпеть не может, когда девушки к гостям опаздывают. Храни тебя Господь!
Она отвесила Сашеньке точно такой же поясной поклон, как минутой ранее – святой мученице Варваре, и ринулась бегом через Острожную площадь. Вскоре и след ее растаял в наступающих сумерках.
Шулягин, видимо, почуял в словах начальника сыскного отдела какой-то намек, потому что с надеждой поднял голову.
– Наоборот? – повторил настороженно.
– Вот именно, – кивнул Смольников. – А ну-ка, господа, выйдите за дверь, – приказал он полицейскому и фотографу. – Вы, господин Охтин, останьтесь.
Помолчал, ожидая, чтобы все вышли, и тихо, вкрадчиво спросил:
– А что, Шулягин, хотел бы ты нынешний день назад вернуть?
– Как это? – нахмурился тот непонимающе.
– Да вот мне господин Охтин говорил, ты сокрушался, мол, внутреннего голоса своего не послушался. Советовал тебе сей голос Охтину не доверяться, а ты доверился… Так вот – хочешь, я одним мановением руки так сделаю, что ты его послушаешься? То есть все будет так, как будто ты к господину Охтину не подошел, товар ему свой фальшивый, преступный не предложил, а значит, полиции не попался и арестован не был.
Охтин резко повернулся к начальнику, глянул возмущенно, однако же ничего не сказал, ни слова.
– Как это? – повторил Шулягин, совершенно растерянный.
– Ну что ты, право, словно глупый попка, долбишь: «как это?», «как это?» – сердито перебил Смольников. – Так и будет, как я сказал. Слово даю: воротишься домой со всей лабораторией своей, только…
– Только – что? – вытянул шею Шулягин, отчего его длинный тонкий нос словно бы еще длиннее стал.
– Только расскажи мне, как ты в цирковых труппах в свое время состоял, с кем дружбу водил, – предложил Смольников самым невиннейшим тоном.
Охтин снова быстро глянул на своего начальника и снова промолчал. На лице у Георгия Владимировича было выражение пустейшего любопытства, не более того.
– А вам про кого из тех циркачей услышать желательно? – опасливо спросил Шулягин.
– Про тех, что и сейчас в Энске обретаются. Был ли среди них метатель ножей? – прищурясь, спросил Смольников.
– Метатель ножей? – замялся Шулягин. – Ну да, был один… Может, он и сейчас живой, а может, и помер уже, точно не скажу. Но в ту пору, когда мы знакомы были, звали его Поль Морт. Увы, доподлинное имя его мне сейчас не вспомнить, а может, я и не знал его никогда…
– Нет, человек, которого мы ищем, это не Поль Морт, – покачал головой Смольников.
– Почему? – озадачился Шулягин, уставившись на него круглыми, изумленными глазами.
– Да потому, что Морта я помню. Совсем мальчишкой был, когда его впервые в цирке увидел, потом спать не мог от восхищения: все, как он, пытался кухонные ножи кидать, да только и добился, что кухарку до смерти напугал и невзначай подвернувшемуся коту хвост к притолоке приколол. За что был порот нещадно родителем и охоту к цирковой науке утратил навечно. Впрочем, не это важно, а то, что я Морта помню. Видел его лет тридцать назад, значит, он сейчас уже перешагнул за пять десятков, а то и за шесть. Мне же другой метатель ножей нужен. Слышал небось про нападение на кассиров аверьяновского банка, которые жалованье сормовским рабочим везли?
– Да про него весь город говорит, как же не слышать, – пожал плечами Шулягин. – Вроде бы десять человек зарезали. Правда?
– Не десять, а четверых, но это тоже немало, верно? И положил их некто именно метательными ножиками. Убийца – еще молодой, совсем молодой. Но ловок и проворен, точно бес, а уж ножи из рукавов мечет – вовсе словами не описать! Истинный артист!
– Это он и есть, ваше благородие! – с горячностью воскликнул Шулягин. – Морт – истинная легенда цирка и крепок еще необычайно! Он в своем деле и впрямь артист, он так ножи мечет, что искры из глаз!
– Ну да, особенно если нож в глаз попадет, – согласился с усмешкой Смольников. – А ты откуда знаешь, что Морт еще жив, здоров и крепок? Ты ж говорил, не видал его с тех давних пор? К тому же он разве в Энске живет? Я слышал, он в Москве обретается. Или нет? Где он, Шулягин?
– Не знаю… не ведаю, – забормотал Шулягин. – Я и правда его не видел много лет и про мастерство его изъяснялся исключительно в прошедшем времени.
Охтин все внимательней присматривался к своему подопечному, в лице которого появилось что-то затравленное, но в разговор не встревал.
– Ну хорошо, а настоящее имя его как? – не отставал Смольников. – Трудно представить себе русского человека по имени Поль Морт, согласись. Это имя под стать французу.
– А может, он и есть француз? – испуганно воскликнул Шулягин. – То есть, конечно, француз! Да-да! Я припоминаю сейчас, Морт парлекал да мерсикал, словно настоящий лягушатник…
– Ты мне тут Хлестакова-то не разыгрывай! – строго поднял палец Смольников. – Ври, да не завирайся. У этого Морта плечи саженные были и рожа кирпича просила, как у какого-нибудь владимирца, пензенца или, зачем далеко ходить, жителя Энска. Среди французов таких нет, они все мозгляковатые, тебе под стать. Просто взял он псевдоним, как у вас, у цирковых, велось. Никакой он, конечно, не Поль, а Пашка, Павел. Так, Шулягин?
– Не ведаю сего, – задушенным голосом выговорил Шулягин.
– Павел, точно, – уверенно кивнул Смольников. – Морт, Морт… Mort по-французски значит «мертвый». Значит, фамилия у него в этом роде: Мертвяков, Смертин… Так какая, а, Шульгин?
– Великодушно извините, – пробормотал Шулягин, – не знаю, не ведаю. Как Поля Морта я его знал и думаю, что нету никого, кто мог бы сравниться с ним в метательном искусстве.
– Есть, есть… – настаивал Смольников. – Есть такой человек, но ты нам голову морочишь. А зачем, не пойму. Боишься его, что ли?
– Да не пойму я вас, господин начальник! – с нескрываемым отчаянием воскликнул Шулягин. – Вот вам крест святой, не пойму! И Господь наш всевидящий соврать не даст: не знаю я другого такого ловкача. Не знаю, клянусь! И подлинного имени Морта не знаю. Желаете, землю буду есть, что не лгу!
– Желаю, – кивнул Смольников. – Желаю, да только повезло тебе – земли у нас тут, в комнате, нету. И со двора не принесешь – под снегом она, земля. А то любопытно было бы поглядеть, как ты давиться стал бы. Знаешь ты все про этого Морта, да только говорить не хочешь. Или боишься? Кого ты так сильно боишься, до такой степени, что даже готов от свободы отказаться и под суд пойти за фальшивомонетничество? А знаешь ли ты, что наказание тебе может быть очень суровым? Дадут тебе срок немалый, упекут в ссылку… куда-нибудь в Нерчинск, на Амур или вовсе на райский остров Сахалин… Хочешь на Сахалин, а, Шулягин?
– Да что ж, – угрюмо пробормотал тот. – Небось везде люди живут, если кто поумнее да подлянки никому не делает…
– Подлянки? – мигом насторожился Смольников. – Значит, ты остерегаешься подлянку совершить?
– Да нет, это я просто так сказал, – вовсе уж понурился Шулягин. – Ради красного словца. Ничего я не знаю. И никого, никакого метателя не знаю. И про Морта не ведаю… Вы уж мне поверьте, ваше благородие! Знал бы – сказал бы, вот вам крест…
Но мордочка его побледнела, а нос уныло повис. И глаза испуганно убегали взгляда Смольникова.
– Ладно, вызывайте охрану, Охтин, – приказал Смольников. – Влеките его в узилище. И не забудьте оприходовать инструментарий. На суде предъявим. Но до суда еще есть время, Шулягин. Понял меня, а? Понял, спрашиваю?
Шулягин тяжело, протяжно вздохнул, однако ничего более не сказал. Угрюмо кивнул на прощание – и вышел за дверь в сопровождении полицейского.
Охтин и Смольников тоже стояли какое-то время молча. Потом Охтин решился спросить:
– А вы в самом деле отпустили бы его, Георгий Владимирович?
– Конечно, – тотчас кивнул начальник сыскного отдела. – Немедленно отпустил бы. Ну и что за беда? Через день-другой этот шут гороховый снова пошел бы покупателей своих поделок искать – и снова на нашего человека нарвался бы.
– Шут-то он шут… – протянул Охтин, – однако того, что мы желали услышать, не сказал. Может быть, и впрямь не знает ничего?
– Знает, знает, – махнул рукой Смольников. – Вы же видели, какая рожа у него сделалась. Знает… и боится этого человека. Оттого и бросил нам Морта, словно подачку. С перепугу! Но это он зря сделал. Морта мы найдем, не сразу, может быть, но найдем. Проверим всех Павлов, у которых фамилия по смыслу имеет отношение к смерти. Не так уж и много таких фамилий, к слову сказать. Вот мне на ум только две пришло: Мертвяков и Смертин. А тебе?
Охтин свел брови, демонстрируя усиленную мыслительную работу, но толку с этого не вышло:
– Что-то ничего в голову не идет…
– А мне идет, – деловито сказал Смольников. – Мертваго, например.
– Мертвищев? – робко предположил Охтин.
Смольников хлопнул в ладоши:
– Отлично! Ну, кто там еще?
– Трупов, а? – радостно выкрикнул Охтин. – Или Трупаков!
– Браво! – прочувствованно сказал Смольников. – А как насчет Смертоносцева?
– Неужели и такая фамилия бывает? – с уважением пробормотал Охтин.
– В каком-нибудь романе наверняка, – предположил Смольников. – В жизни – сомнительно. Так что давайте еще думать.
Несколько мгновений оба сосредоточенно шевелили губами, но кончилось это обменом разочарованными взглядами.
– Надо адресную книгу посмотреть, что толку голову ломать, – подвел итог начальник, и подчиненный с облегчением кивнул.
– Он совершенно точно Павел, так что задача облегчается, – продолжал Смольников.
– А почему вы так уверены, что этот Морт имел отношение к нападению возле аверьяновского банка? – спросил Охтин.
– Вы разве не читали протокола осмотра места происшествия? – удивился Смольников. – Все четыре жертвы поражены ножевыми ударами, но если из трех мертвых тел убийца успел выдернуть ножи, то в плече кассира Филянушкина один так и остался. Он очень короткий, из тех, что в рукаве легко помещаются, на рукоятке бороздки – видимо, там было крепление к какому-нибудь устройству, к резинке, может быть, которая нож придерживала до поры, а потом, будучи особенным образом оттянута, отпускала. А главное – на рукоятке выжжена литера М. Я слышал, у цирковых было правило метить орудия своего ремесла. Что еще может означать эта М, как не Морт?
– Не знаю, – пожал плечами Охтин. – Наверное, вы правы. Но если вы так уверены, почему спрашивали про какого-то молодого убийцу? Ведь нападающих никто не описал. Кассир, их видевший, возчик и полицейский мертвы, Филянушкин тяжело ранен, без сознания лежит, а свидетельница вроде молчит… Или нет? Не молчит? Неужели госпожа Шатилова что-то рассказала?
– Нового ничего, ни слова, – покачал головой Смольников. – Известно только то, что удалось разобрать сквозь поток истерики, которым она нас просто захлестнула поначалу, непосредственно после нападения. Именно от нее мы и узнали, как виртуозно метал ножи этот убийца… И все. На вызовы в следственное управление она не является, от встреч отказывается. Через мужа передала записку, что больна, что ничего и никого не успела разглядеть, а что видела, позабыла со страху. Ерунда, конечно. Думаю, и видела она достаточно, и ничего не позабыла, но в самом деле очень испугана. Это по-человечески понятно, однако то, что нам ее разговорить необходимо, мне тоже ясно. Единственная ведь свидетельница, тут не до дамских страстей-ужастей. Но ничего, я надеюсь на личную встречу. Ровно через неделю у Шатиловых прием, народу всякого звана куча, я тоже приглашение получил. И если Лидия Николаевна рассчитывает на мою деликатность – что я-де постесняюсь воспользоваться служебным положением на приватном приеме, – то рассчитывает она напрасно! Я этим самым положением непременно воспользуюсь. А возвращаясь к вашему вопросу… Почему я решил, что убийца молод? Да потому, что, кроме ножа с литерой М, единственное вещественное доказательство – фуражка студента Коммерческого училища. Разумеется, это был не настоящий студент, а переодетый убийца, но то, что он молод, само собой понятно. Согласитесь, что престарелый господин в такой фуражке не рискнул бы показаться. Привлек бы к себе пристальное внимание. Но послушайте, Охтин. Я хочу вас привлечь в группу, которая работает по делу. Разговор с госпожой Шатиловой я на себя возьму, а вы мне Морта разыщите. Готов прямо здесь, с места не сходя, биться об заклад, что работал около банка какой-нибудь из его учеников или адептов. Причем работал инструментом самого Морта – напоминаю про букву М. Вопрос, не сам ли Морт был главным организатором ограбления…
– Хорошо, будет исполнено, стану его искать, – кивнул Охтин. – Поспрашиваю своих осведомителей, а еще через какое-то время снова с Шулягиным поговорю. Это он нынче был такой норовистый, гонористый, а посидевши какое-то время в общей камере, несколько пообмякнет. Пожалеет, что от вашего предложения отказался. Тут не то что свобода, тут малейшее послабление ему слаще тульского пряника покажется.
– Хорошо, действуйте, как считаете нужным, – одобрил Смольников.
В дверь постучали, и, не дожидаясь разрешения, в кабинет вбежал полицейский унтер:
– Ваше благородие, извините, я вас ищу! Вы наказывали сообщить немедленно, коли кассир Филянушкин очнется. Из больницы прислали сказать – очнулся он. В сознании! Каковы будут приказания?
– Автомобиль к подъезду, какие еще могут быть приказания? – крикнул Смольников, рванувшись к выходу.
– Георгий Владимирович, можно с вами? – умоляюще воскликнул Охтин.
– За сегодняшнего «фабриканта» вам все можно, Григорий Алексеевич! – донесся уже из коридора голос Смольникова. – Только быстро, не отставайте, никого не ждем!
«Петербургские купцы и ремесленники подали в сенатскую коллегию жалобу на градоначальство, предъявляющее обременительные требования относительно вывесок – о художественности и грамотности их».
Санкт-Петербургское телеграфное агентство
«В киргизских степях то и дело вспыхивает чума. Первой мерой борьбы со страшной болезнью считается у нас наружное отделение зараженной местности войсками. Однако на примере маньчжурской чумы можно наблюдать несостоятельность этой меры. В Маньчжурии чумные очаги были оцеплены нашими войсками. Были поставлены цепью солдатские караулы, которым строго-настрого приказали никого не пропускать. Казалось, не только человек – заяц не может проникнуть за линию оцепления. Однако китайцы проходили. Когда же их спрашивали, как они ухитряются это делать, какой-нибудь «ходя» с самой добродушной улыбкой отвечал: «Моя давал солдату двадцать копеек…»
«День»
«ИМЕННОЙ ВЫСОЧАЙШИЙ УКАЗ ПРАВИТЕЛЬСТВУЮЩЕМУ СЕНАТУ
Снисходя к всеподданнейшему ходатайству свиты Нашей генерал-майора князя Феликса Феликсовича Юсупова, графа Сумарокова-Эльстон, всемилостивейше соизволяем на представление сыну его, графу Феликсу Феликсовичу Сумарокову-Эльстон, ныне же именоваться потомственным князем Юсуповым графом Сумароковым-Эльстон и пользоваться соединенным гербом сих фамилий. Правительствующий сенат к исполнению сего не оставит учинить надлежащее распоряжение».
Санкт-Петербургское телеграфное агентство
Сашенька еще какое-то время постояла в своем укрытии, растерянно хлопая глазами. Как хорошо, что здесь такой укромный уголок, никаких прохожих, никто не мог видеть ее случайной собеседницы. Хоть отец и говорит, что надо быть приветливой со всяким представителем народа, а тетя Оля беспрестанно долбит, что хорошо воспитанным и вполне светским человеком может считаться лишь тот, кто в обращении не делает разницы между нищенкой и императрицей, Сашенька чувствовала себя неуютно. Ладно, нищенка нищенкой, а еще неизвестно, смогла бы тетя Оля быть светской дамой, встреться она со словоохотливой Милкой-Любкой! А, между прочим, девушка эта совершенно не похожа на падшую особу. Милая такая и одета скромно, очень просто принять ее за горничную из небогатого, но приличного дома или, скажем, за ученицу из швейной мастерской, которая бежит с готовым платьем к богатой заказчице. Впрочем, конечно, неизвестно, как она одевается там, в этой своей «Магнолии»: может, прическа у нее вся утыкала крашеными перьями, на платье вырез до пупа, а на ногах ажурные черные чулочки! Ходят также сплетни, что девушки в тех нумерах вовсе не одеваются, так и щеголяют день-деньской совершенно голые, даже срам не прикрывают…
Сплетни, конечно. Теперь не лето, нагишом ходить – простынешь! Разве что печи в «Магнолии» хороши и греют жарко, так что и не хочешь, а разденешься?
Однако и везет же Сашеньке сегодня на неожиданности! То злобные поучения Клары Черкизовой, то откровения Милки-Любки… Но если Клара ее довела до безнадежных слез, то Милка-Любка приободрила. И вселила некоторую надежду. В самом деле, кто мешает Саше прямо сейчас пойти в укромную Варваринскую часовенку и поставить там сначала свечку, а потом заказать молебен во здравие раба Божьего Игоря?
Хотя нет, в святцах такого имени нету, крестильное имя – Егорий. Егорий Вознесенский… Смешно? Сашенька слабо улыбнулась, потом вспомнила любимые черные глаза и поняла, что ей ничуть не смешно. Ничуточки!
Конечно, она пойдет в часовню. Прямо сейчас. Надо только написать имя Игоря на бумажке и отдать ее потом служительнице, чтоб, не дай бог, не забыли молебен отслужить. Но на чем бы написать? Из бумаги у Сашеньки только злосчастная ее любовная записка… хотя нет, что-то зашелестело в кармане шубки… А, это записка тети Оли! Она еще утром написала ее, наказав племяннице зайти в гастрономический магазин на Большой Покровской. Надо купить четыре вида ее любимого кофе – мокко, аравийский, ливанский и мартиник, халвы, зефиру, конфет разных, шоколаду, птифуров… Ну да, тетя Оля всегда накануне Масленицы устраивает кофе для своих бывших гимназических подружек – для тех, кто еще живет в Энске. Обычно тетя Оля покупает все это сама, но сегодня она неважно себя чувствует, вот и дала список племяннице. Кухарке Дане столь возвышенная миссия не могла быть доверена. Да и вообще, в такие магазины, как Большой гастрономический, принято не прислугу посылать, а ходить самим. И Рукавишниковы, известные богачи, по сравнению с которыми даже состояние Аверьяновых кажется мелочью, появляются там собственнолично или уж, на самый крайний случай, телефонируют управляющему. Конечно, Сашенька потом не потащится домой, обвешанная сверточками и коробочками. Все ею купленное будет доставлено с особым рассыльным прямо к торжественному столу. Главное – вовремя сделать заказ.
Ага, убористым, аккуратненьким, красивеньким тети-Олиным почерком (мокко, аравийский, ливанский, мартиник, пьяная вишня etc.) исписано ровно пол-листа, вторая половина чистая. Места более чем достаточно. Кажется, где-то в кармане завалялся огрызочек карандаша. Так, вот он. Саша прислонилась к стене и сколь могла разборчиво – почерк у нее и так не бог весть какой, а тут еще писать неудобно – нацарапала: «Во здравие раба Божьего Егория молебствие». Положила листочки в карман юбки и, перекрестившись, выскочила из-за угла Народного дома, мечтая сейчас только об одном: не наткнуться на каких-нибудь знакомых.
На счастье, прохожих было мало, да и то все они старательно прятали лица от встречного ветра в воротники, не обращая никакого внимания на Сашеньку. Ей сейчас дуло в спину, подгоняло, и потому до часовенки она добежала за три минуты, никак не более.
Перекрестилась у дверей на иконку, осторожно вошла. В часовне было полутемно, фигура монахини в черной косынке, туго схваченной под подбородком, горбилась в углу на табурете. На пюпитре перед ней лежал молитвенник, но матушка, кажется, дремала, потому что резко вскинулась, когда вошла Сашенька. Однако спина ее не выпрямилась. Ой, да она, бедняжка, и в самом деле горбатая!
– Здравствуйте, – прошелестела Саша, снова крестясь и чувствуя себя отчего-то виноватой, как всегда бывало с ней, когда встречалась с убогими. – Мне бы свечку поставить и молебен заказать, можно?
– Отчего же нет? – так же тихо ответила монахиня. – Свечечку какую желаете, большую или маленькую?
Этого Милка-Любка не сказала, однако Саше отчего-то показалось неуместным ставить слишком уж большую свечу. Такие ставят лишь купцы, кичась своим достатком, хотя Бог и так обо всем знает. Ну и пусть ставят хоть пудовые, а любовь – любовь дело тонкое, деликатное. К тому же у нее не столь уж много денег, и хоть в гастрономическом на Большой Покровке при доставке товара на дом денег вперед не берут, их дают рассыльному уже потом, при получении товара, однако же услуги рассыльного, упаковка и доставка оплачиваются сразу. Как бы не попасть впросак!
– Копеешную, – скромно попросила Саша, но тотчас решила, что слишком уж скаредничать не стоит. – Нет, лучше за три копейки. И еще вот за молебен двугривенный примите.
Она бы и не двадцать копеек, а двадцать рублей отдала, но все, больше денег у нее не было.
– Вы сами возьмите свечечку, барышня, – сказала монахиня, которая угрелась на своем деревянном стуле, прикрытом плюшевой, узорно расшитой, уютной и красивой накидкою, и ленилась вставать. – Или вам сдача надобна?
– Нет, сдачи не нужно.
– Тогда вы денежку на столик положите и бумажку с именем для молебна там же оставьте. Благодарствую вам. – Монахиня перелистнула страницу молитвенника и что-то забубнила, еще пуще сгорбившись.
Сашенька прислушалась: известно ведь, что нет лучше гадания, чем на книге, а на молитвенной книге – еще паче того. Какая фраза услышится – то и станется с тобой в самое ближайшее время. То же самое, если загадать желание: книга подскажет, сбудется оно ли нет.
«Полюбит ли меня Игорь Вознесенский?» – немедленно задала вопрос Сашенька и принялась изо всех сил вслушиваться. Но, на беду, монахиня бормотала себе под нос, и как ни напрягала Сашенька слух, до нее только раз долетели слова из канона Андрея Критского:
– Конец близок!
«Ерунда какая, – разочарованно подумала Сашенька, кладя на столик свернутую квадратиком бумажку с именем Игоря и придавливая ее столбиком гривенников. – Конечно, ерунда! И это никакой не ответ на мой вопрос. Я хотела услышать просто «да» или «нет», а тут какая-то философия!»
На самом деле ответ слишком уж напоминал отрицательный («Конец близок!»), а поскольку Сашенька очень хорошо умела не слышать то, чего слышать не хотела, она и назвала долетевшую до нее фразу ерундой. Кстати, это умение она унаследовала от отца, который просто-таки виртуозно воспринимал мир таким, каким желал его видеть. Удобное свойство натуры, очень удобное. Жаль только, что мир нипочем не хочет вписываться в прокрустово ложе наших чаяний и знай выпирает из него, да еще и громко скрипит негодующе при этом, а иногда и тумаком наградить норовит…
Исполненное надежды настроение Сашеньки было все-таки слегка подпорчено. Она торопливо поставила свечку перед образом святой, пробормотала самодельную молитовку, почти не размыкая губ, чтобы, храни Боже, никто не подслушал: «Матушка Варвара-великомученица, сделай так, чтобы Игорь Вознесенский меня по гроб жизни полюбил, а от всех прочих женщин, в первую очередь от Клары Черкизовой, отвернулся с отвращением!» – перекрестилась и выскочила из теплого, пропахшего ладаном и свечным воском закутка часовни.
Оборачиваясь и снова крестясь – теперь на купол, она изо всех сил старалась воскресить в душе то, прежнее, светлое, особенное состояние радостной надежды, с каким только что бежала от Острожной площади, но никак не получалось. Возможно, потому, что ветер резко переменился и вместо того, чтобы дуть в спину, снова бил в лицо. В Энске такие фокусы ветром сплошь и рядом выделываются: он кружит, кружит в лабиринте кривых улочек, закруживается да и перестает соображать, куда дул только что и куда надо дуть теперь.
Заслоняя ладонью лицо, Сашенька свернула в один из Ошарских проулков и совсем скоро выбежала на Черный пруд. На продутом катке (том самом, куда когда-то влекла Митю Аксакова неведомая сила) уныло, одиноко мотался какой-то гимназистик в шинели и башлыке. Саша издалека глянула, подумала: может, там братец Шурка? Но нет, мальчишка был еще ниже ростом, чем мелконький Шурик, и явно не старше пятого класса.
По отлогой, но ухабистой, в разъезженных колдобинах Осыпной улице Сашенька, задыхаясь от ветра и скользя, поднялась на Покровку – рядом с желто-белым, стройным, нарядным зданием Дворянского собрания, которое она очень любила. Свернула наискосок налево, мимо Лыковой дамбы. Здесь, в длинном, строгом сером доме, размещалось множество магазинов и контор, в том числе – главный энский гастрономический магазин, имевший прямые поставки не только из обеих столиц, но и из-за границы. Конфеты там продавались на любой вкус! Этим он выгодно отличался, к примеру, от столичных магазинов, которые по большей части продавали продукцию одной фирмы, и Сашенька, как ни была занята заботами своего измученного сердца, невольно залюбовалась на нарядную витрину.
Да уж, чего тут только не было… Если свежими, едва испеченными пирожными, особенно эклерами и песочными, а тем паче – безе, магазин уступал, к примеру, аверьяновской кондитерской (все же своей пекарни при нем не было, приходилось покупать у других), то выбор конфетных коробок, а также печенья и вафель мог удовлетворить самого разборчивого москвича или петербуржца, завсегдатая изобильных елисеевских магазинов. Воздушная шоколадная соломка от Крафта; абрикосовская сухая пастила; белые с золотом коробки любимого всей Россиею «поковского» шоколада с обязательной бутылочкой рома, закупоренной сахарной пробкой, одетой в золотой колпачок, и с треугольничком засахаренного ананаса на кружевной бумажке; и серебряные французские бонбоньерки с прелестными картинками в стиле знаменитого Альфонса Мухи… Были здесь белоснежные шарики клюквы в сахарной пудре; уютно уложенные в коробки в виде спящей кошки шоколадные мышки с розовым и голубым кремом; апельсины с дольками из оранжевого мармелада, украшенные сверху жесткими зелеными листиками; тающие во рту, как мечта, нежные конфеты «лоби-тоби», пьяные вишни в круглых, узорчатых коробках; печенье «Мария», «Альберт», «Тю-тю», «Олли», «Князь Игорь»; вафли– пралине и «Хоровод»; шоколад «Триумф» и «Жорж» производства знаменитой фабрики «Жорж Борман» (простонародье дразнилось: «Жорж Борман – нос оторван!», а заметив у какого-нибудь богатенького гимназистика в кармане растаявшую шоколадку, присовокупляло еще пуще: «Жорж Борман наклал в карман!»
Поглядев на пьяные вишни, Сашенька, доселе стоявшая, словно зачарованная, около прилавка, поскорей отошла от него. Она очень любила вишни, однако с ними было связано одно воспоминание трехлетней давности, которое враз и смешило ее, и донельзя расстраивало. Отец и тетя Оля уехали тогда на дачу Аверьяновых, где отмечали день ангела Игнатия Тихоновича, а детей не взяли. Нет, они не были наказаны, но именно в тот день в городе шла одна-единственная гастроль знаменитого клоуна и дрессировщика Анатолия Дурова. Он пользовался бешеной популярностью, и не только за свои неоспоримые таланты, но и за политический эпатаж. Еще в 1905 году Дуров едва не угодил в тюрьму за смелую шутку. В каком-то представлении он ходил по арене, бросая на песок рубль, пиная его, поднимая и бросая снова. Другой клоун – в одежде городового – подошел и спросил:
– Ты что делаешь, голубчик?
– Дурака валяю, – ответил Дуров как ни в чем не бывало.
Несколько мгновений в зале царила тишина, потом до зрителей разом дошло, что имелось в виду: на рубле, который Дуров и впрямь валял как хотел, был отчеканен профиль государя императора, а отношение к этой августейшей персоне в 1905-м было понятно какое. Плевое, иначе не скажешь! Впрочем, после сей репризы Дурову на некоторое время запретили появляться на арене, но потом опала была снята и он приехал в Энск на очередную гастроль.
Поскольку она была единственная, на семейном совете у Русановых было решено, что взрослые едут к Аверьяновым, а дети, чтобы не мучиться от ненужной светскости, идут в цирк. Сами! Распорядительницей финансов была назначена Сашенька – как старшая.
Она бы до сих пор не могла объяснить, как и почему Шурка искусил ее по пути в цирк – а он находился внизу, в Канавине, близ ярмарочных рядов! – заглянуть в гастрономический магазин. Конечно, тут глаза у него немедля разбежались, он прилип к витрине и, проглотив порядочное количество слюны, умильным голосом попросил сестру купить фунт пьяных вишен… Или хотя бы полфунтика!
– Мы же хотели сахарной ваты и рогаликов в цирке взять, у разносчиков, – напомнила благоразумная Сашенька.
– А мы сейчас поедим пьяной вишни, а потом ваты и рогаликов, – с горящими от жадности глазами сказал Шурка.
– Ты что? – удивилась Сашенька. – Нам тогда денег может не хватить. Еще ведь и на извозчике туда и обратно ехать, тетя Оля наказала, чтобы непременно на извозчике в цирк и из цирка, чтобы не толкаться в трамвае.
– Тете Оле можно и соврать, она ведь, бедняжка, доверчива, как Отелло, – небрежно отмахнулся Шурка, в первый раз употребив свое знаменитое выражение, а также впервые дав понять, что очень реально смотрит на жизнь – куда реальней, чем, к примеру, она, старшая сестра. – А денег у тебя не меньше рубля, на все хватит – и на вишни, и на прочее.
– Не хватит! – уперлась Сашенька. – Тем более что тетя Оля непременно потребует сдачу. Ты что, ее не знаешь?
Конечно, проще было внимательно посмотреть на цены и все просчитать в уме, авось в самом деле хватит денег, однако в Сашеньку словно бес вселился, да и, честно говоря, с математикой у нее всегда было туговато…
– Хватит! – упорствовал Шурка.
– Нет, не хватит! – злилась Сашенька. – Пошли отсюда.
– Ну, Сашенька, ну, купи вишни… – заканючил Шурка. – Или я тебе не песик-братик?
Перед этими словами Саша всегда становилась бессильна. Это были слова из сказки братьев Гримм: в сказке собачка и воробей ели из одной миски, и воробей называл собачку «песик-братик». В минуты особой сестринской любви Сашенька так и звала Шурика. Ну да, она и правда очень любила брата, но тут жадность непонятная обуяла, что ты будешь делать!
– Ну что ж, – сказал наконец Шурка, вглядевшись в надутое, упрямое лицо сестры, – не хочешь – как хочешь. Пошли, коли так настаиваешь.
Обрадованная Сашенька рванулась к выходу, однако у дверей что-то ее словно толкнуло – она обернулась и увидела Шурку стоящим у кассы. Миловидная, пухленькая барышня в кружевной наколке-короне била проворными пальчиками по кнопкам кассы, а «песик-братик» со своей обаятельной улыбкой, против которой, знала Сашенька, не мог устоять ни старый, ни малый, диктовал ей:
– Вафли-пралине – четверть фунта, «лоби-тоби» – столько же и еще полфунта вишни пьяной.