«Двухсотый» Дышев Андрей
— Что «тоже»? Герасимова убили?
— Слышали? Герасимова убили!
— Герасимова духи расстреляли. Сначала издевались, потом расстреляли…
Стекло. Одно сплошное стекло. Бабье смаковало новость. А когда видишь, как новость корежит человека, смак особый. Конечно, жалко девчонку, но такова жизнь, не все коту масленица. Думала, что привязала к себе Герасимова, свила гнездышко в его канцелярии — и теперь как у Христа за пазухой? Нет, рыбка, тут жизнь суровая, тут нос задирать не следует, и губы особенно не раскатывай. Как мужик пришел, так мужик и уйдет, тут за каждую граммульку счастья бороться надо, а ты все хапанула, вертихвостка драная, на всех свысока поглядывала — как же, такого красавца оторвала, такого мужика качественного! — и думала, что теперь жизнь как ковровая дорожка побежит среди кустов малины и клубники в березовую рощу? Ан нет, сладенькая ты наша, так в жизни не бывает, высоко хотела взлететь, да забыла, что больно падать будет. И вообще не пара тебе Герасимов, не пара! Тебя под начпо сюда прислали, вот и шла бы прямиком в его модуль, не хрен своевольничать и характер показывать! Возомнила ты о себе слишком, вот в чем вся беда. Носом крутить вздумала, перебирать начала: целый начальник политотдела тебе не понравился, брезговать посмела. Обидела человека, нашего мудрого и заботливого руководителя, а он такие обиды не прощает, это ты заруби себе на носу. И впредь будешь умнее, поделом тебе наука, здесь мужиками не разбрасываются, здесь они на вес золота, потому что война, голубушка, война вокруг веет, а это значит, что нам только кажется, что мужиков много; это мираж, золотце, на самом деле их очень, очень мало, намного меньше, чем нас…
А Гуля ка-а-а-ак шарахнет ногой по ведру, и мыльная пена — брызь по стенам! Молчать, куры недотраханные! Сварливое, говорливое бабье, отбросы, отстой, никому не нужные телеса! Молчать, не разевать свои злые рты, не сверкать глазами, не червивиться между чужих губ! Вы недоделы, на вас только в просолдаченных гарнизонах позариться могут, да еще на зонах. И все. Вы отребье, откидон, вы брошенные, никогда не любимые, ничем не привлекательные особи. Там, в Союзе, в нормальной жизни вы все тетки, черствые, заплесневелые сухари, которыми может утешиться только очень голодный человек. А здесь — единственное место на земле, где вы можете почувствовать себя Женщинами. Но это самообман, мираж, вам не остановить время, не приволочь Афган в Союз, и этот сказочный сон когда-нибудь закончится, и прогремят часы, и вы снова станете заплесневелыми сухарями — вот эти мысли отравляют вам существование, и потому вы так сверкаете глазами через дверные щели.
Она сменила тапочки на туфли и, не застегивая, пошлепала в них по пыльной дороге в штаб. Ей казалось, люди оглядываются, перешептываются за ее спиной: вон, вдова пошла… Какое гадкое, позорное слово — вдова. Типа безногая. Или безглазая. В общем, ущербная, недоделок. Добежать бы скорее до комнаты оперативного дежурного. Там все всё знают. Там нет этого удушающего незнания. Там светло и прозрачно, и сидят компетентные люди, готовые ответить на любой вопрос ясно и четко.
Ее жизнь размазалась, растеклась, как акварельный рисунок, попавший под дождь. Ничего не ясно, все смешалось, потеряло контуры. Цели нет, смысла нет, одни цветные завихрения вокруг, и сама растворяешься в них, перетекаешь из одного угла картины в другой. Лишь один четкий контур остался — это комната оперативного дежурного, провонявшая сигаретным дымом, топчаном, потом и обувью. По телефонным проводам и волнам радиоэфира сюда сливаются кровавые ручейки, из тяжелых корпусов радиостанций, похожих на гробы, брызжет ошметками разорванных, разжиженных тел, здесь аккумулируются вопли командиров, просьбы о помощи, отчаянная ругань и стоны раненых. Здесь клоака, сливная воронка войны, все мокрое и склизкое, что остается на месте боевых действий.
От дыма не продохнуть. Глаза щиплет. Несколько офицеров, раскуривая сигареты, обступили станцию. Один сидит, прижимая телефонную трубку к уху, второй стоит, согнувшись буквой «г» и водрузив локти на стол, третий сидит на краю стола… Они перебирают потроха, липкие фрагменты, выискивают в тягучей грязи цифры и фамилии.
— Герасимов… — произнесла Гуля. Ей не хватало воздуха. Она стояла посреди комнаты и не знала, что еще сказать. Любое слово, пристегнутое к этой фамилии, казалось чудовищным. «Герасимов погиб?», «Герасимов выжил?», «Что с Герасимовым случилось?». Никак не сформулировать вопрос.
— Вам что надо? — спросил подполковник, сидящий за столом. У него была большая коричневая залысина, пухлые щеки и стесанный, совсем неразвитый подбородок. Казалось, что голову офицера накачали насосом. Если на воздушном шарике нарисовать глазки, ушки и ротик, то получится очень похоже.
— Я узнать… Насчет Герасимова…
Подполковник отмахнулся и, выпуская дым в тусклый датчик радиостанции, громко и отчетливо, разделяя слова паузами, сказал:
— Зубр, еще раз по третьей графе… Семнадцать? Семь… Зубр, я говорю: по третьей графе!
В трубке что-то хрюкало. Надутый подполковник морщился и качал головой.
— Ни куя не разобрать…
— «Стрижи» отработали? — спросил капитан, который сидел на краешке стола.
— И на малой высоте, и по полной программе… — Подполковник затянулся, пепел упал на тетрадный лист, покрытый цифрами. — У каждого ККР и по два блока УБ-32.
— С говном смешали…
— Ага… Зубр, Зубр, ответьте Первому!
Тут Гуля расплакалась. В комнату входили еще какие-то офицеры. Она мешала, ей следовало уйти отсюда, но она утратила волю, она устала, вымоталась, ее напор и решимость иссякли, и ничего не оставалось больше, как стать той, кем она и была — слабой женщиной, которая всегда плачет, чтобы вызвать к себе сострадание.
Мужчины любят плачущих женщин. Такую женщину — даже если она совершенно незнакома — можно обнять, приголубить. Плачущая женщина, как и танцующая, становится намного доступней, ее подмоченный статус уже иной, и мужчинам прощаются многие вольности. Начальник политотдела, оказавшийся здесь кстати, вскинул брови, сердце его дрогнуло.
— Вы что это, товарищи офицеры, девушку обижаете? — строго спросил он, но это была такая дурацкая, общепринятая шутка. А Гуля не поняла, что фраза затасканная, дежурная, как и эта провонявшая комната, и, повинуясь своей природной женской слабости, потянулась бездумно к сильному, большому, способному на сострадание человеку. Она припала к груди начпо и тут уж отпустила все тормоза, заплакала навзрыд.
— Зубр! Зубр! — кричал оперативный дежурный, отравляясь сигаретным дымом. — Ответьте первому!
— Владимир Николаевич, — захлебываясь слезами, произнесла Гуля. — Вла-адимир Ни… Николаевич…
— Пойдем, пойдем, — ласково заговорил начпо, обнимая девушку за плечико. — Не надо плакать. Сейчас мы все узнаем. Здесь у них всегда неразбериха. Я сейчас по своим каналам запрошу. Не надо плакать…
Они вышли в пыльный зной. В небе стрекотали вертушки, пара «Ми-8» поисково-спасательной службы заходила на посадку, опуская на землю полусонного, пьяного донельзя борттехника Викенеева.
— Не надо плакать… Сейчас мы все узнаем…
Гуля кивала, шмыгала сопливым носом, утирала глаза. Хорошо, что она темненькая, «чуречка», никогда не красила ресницы в связи с отсутствием необходимости — ее реснички всегда черные, аспидные, пушистые, на солнце радужно переливаются. Веер, нежное опахало, а не реснички!
Он привел ее в модуль старших офицеров — с того торца, где был вход для начальствующего состава, отпер дверь своей «квартиры», бережно, с мягкой властью подтолкнул девушку, прибавляя ей решимости перешагнуть порог. Снял с умывальника вафельное полотенце, протянул ей:
— Садись. Не плачь. Сейчас мы все узнаем.
Его голос был спокойный и твердый. Гуля почувствовала, как к ней возвращаются силы. Она доверилась этому человеку. С ним будет все хорошо. У него огромная власть. Ему подчиняется вся дивизия. Он наделен силой Коммунистической партии Советского Союза. Он идет только вперед, к победе коммунизма. Над ним реет красный стяг с портретом великого Ленина. Его слова всесильны, потому что верны. У него в помощниках — отряды верного комсомола, авангарда советской молодежи. Все, что он делает, — он делает правильно. Где он, там светло, радостно, гремит оркестр, взлетает салют, трепещут на ветру флаги и раскачиваются красные гвоздики…
С жестяным скрежетом он открыл баночку лимонной шипучки и протянул ей.
— Сейчас мы все узнаем…
Она уже не плакала, лишь изредка всхлипывала и маленькими глотками пила колючую воду. Проклятый Афган! Мерзкая, ублюдочная страна! Почему она встретилась с Герасимовым здесь? Почему не в Андижане, не в Фергане, не в Ташкенте, прекрасном городе фонтанов и роз, где с прилавков Алайского рынка сваливаются грозди сладчайшего винограда, где огненными вулканами высятся горы помидоров, где продавца не разглядишь за бастионами, сложенными из болгарского перца, персиков, хурмы, где среди арбузных завалов чувствуешь себя муравьем на галечном пляже. Почему они не встретились там, у веселых и шаловливых фонтанов на площади Ленина, где встречаются сотни тысяч молодых людей и, упиваясь любовью, бегают под куполом изумрудных брызг по мраморным парапетам? Почему у них с Герасимовым не как у людей? Почему им достался этот ужасный Афган, пыльный, жаркий, голодный, злой, населенный пещерными существами, не знающими ни цивилизации, ни добра, ни любви, а только оружие да кровь? Почему?! Почему?! Почему?!
— Да не плачь же ты! У тебя уже глаза красные!
Начпо сел за телефон.
— «Доменный»! Почему долго не отвечаешь, Доменный?! Что ты мне тут оправдываешься? В мотострелковую роту захотел? По боевым тоскуешь? Я тебе устрою… Ну-ка быстренько дал мне Багульник!.. Алло! Багульник! Замполита немедленно! Живым или мертвым! Поднять, найти, выкопать! Пять секунд даю! Время пошло…
Обернулся на Гулю, подмигнул ей. Она тихонько высморкалась в полотенце. Хороший он мужик, этот Владимир Николаевич. Хороший мужик. Но разве он может воскрешать людей? Он хорохорится, показывает характер. Его-то точно не убьют, он на войну не выезжает. Разве что раз в полгода поторчит день-другой на командном пункте дивизии, когда разворачивается большая, образцово-показательная операция, посуетится среди проверяющих генералов из штаба округа, проследит, чтобы вдоволь было холодной минералки, чтобы в палатке для отдыха койки были застелены свежими простынями, чтобы насчет пожрать и выпить не было проблем. Вот и вся его война. А настоящую войну, со стрельбой, взрывами, кровавыми бинтами и воплями раненых, тянут ротные и взводные Ваньки да копченая безымянная солдатня.
— Алло! Богданов, ты?.. Стой, стой, не тараторь, потом доложишь…
Гуля скомкала полотенце, выпрямила спину, подала плечи вперед — не пропустить бы ни одного слова. Мамочка родненькая, хоть бы этот невидимый и далекий Богданов сказал хорошие слова. Хоть бы этот миленький, добренький, хорошенький дядечка сжалился над ней и сказал нужные слова, хоть бы пощадил, хоть бы его сердечко дрогнуло; ах, зря начпо говорит с ним так строго, Богданов может струхнуть и сказать совсем не то, что нужно. Лучше бы Гуля поговорила с ним — ласково-ласково, как кошечка, тихо-тихо, как лесной ручеек, и Богданов не сдержался бы, его душа размякла бы, как глина в руках гончара, и он сказал бы: «Жив, жив твой Герасимов!»
— Колонна наливников уже прибыла в твое хозяйство?.. Стой, стой, не тарахти! Все это я знаю! Ты вот что сделай: немедленно выясни, что там со старшим лейтенантом Герасимовым. Диктую: Геннадий, Евгений, Роман… Записал, да? Он в составе колонны ехал в отпуск. Ротой командовал лейтенант Ступин. Лично выясни, Богданов! За информацию головой отвечаешь. Сам, своими руками пощупай этого Герасимова, проверь его документы, сличи фотографию и дай мне точную и исчерпывающую информацию. Если что напутаешь — партийный билет положишь мне на стол. Ты понял, Богданов? Я жду доклада через десять минут.
Он положил трубку, взглянул на девушку:
— Сейчас мы все узнаем.
Десять минут! Как долго! Это целая вечность. Она взглянула на часы, висящие над низкой и широкой кроватью с лакированными торцами — такие обычно в гостиницах. Удобные, жесткие, не скрипят. Не то что панцирные койки… Во рту солоно. Гуля тронула губы ладонью. Покусала до крови.
— Кушать хочешь?
В углу стоял холодильник. Такая роскошь для здешней жизни! Большой, домашний, уютный и аппетитный «Саратов».
— Салями есть… — Начпо перебирал завернутые в бумагу продукты. — Сыр голландский. Коньячок. Это мне из Кировабада привезли… Ага, я знаю, по чему ты давно соскучилась! По селедке! А у меня есть настоящая балтийская сельдь пряного посола. Целая банка! Попробуешь? С черным хлебом, ага?
Она смотрела на часы. Черт, всего три минуты прошло!
— Почему он не звонит? Сколько нам еще ждать?
Начпо толкнул дверь холодильника, она с пуком захлопнулась. По комнате проплыла волна колбасного запаха. Какая селедка? У нее только Герасимов в голове! Зациклилась на одном, ничего больше не воспринимает. Не женщина, а облако: ты ее хоть обнимай, хоть палкой бей, хоть проходи сквозь нее — все одно.
— Это можно так целый час ждать, — произнесла Гуля. Голос ее стал совсем слабым. Она задирала голову, смотрела на часы, а когда опускала, на щеку скатывалась слеза.
— Наберись терпения! — осадил ее начпо, и тотчас противно затрещал телефон.
Гуля вскрикнула, вскочила. Начпо широкими шагами приблизился к аппарату.
— Слушаю… Ну?..
Тишина.
— Это не твоего ума дело… Я с этим сам разберусь… Правильно, это его дело…
Тишина.
Гуля не выдержала, схватила начпо за руку.
— Ну, что там?!! Не молчите же!!
Он положил трубку, повернулся к ней. На широком лице полковника — широкая улыбка. А девчонка-то, девчонка, вы только посмотрите на это чудо! Вот это глаза! Мурашки по коже от такого взгляда! Черные звезды, а не глаза! Губки дрожат, а верхняя до чего же миленькая, чуть вздернута кверху, так и хочется аккуратно прихватить ее зубами. Хороша, чертовка! А ведь девчонка-то его, персональная, специально присланная в качестве помощницы для ведения домашнего хозяйства. А какая-то мелкая шлаебень перехватила. Но сейчас она принадлежит ему, начпо. Сейчас она жить без него не может. Сейчас она стоит рядышком, близко-близко, так, что можно уловить запах хвойного мыла и еще… какой-то особенный женский запах, очень-очень приятный, волнующий. Начпо потянул носом. У него давно не было женщины, напряжение приходилось снимать мастурбацией, после которой он приходил в политотдел, вызывал офицеров и устраивал разнос.
— Ну что же с Герасимовым?!! — выдала Гуля низким, сорванным голосом — нет, даже не голосом, а ревом.
Она сейчас умрет, если он не ответит… Какое у нее изумительное лицо! В нем вспученная энергия самки, вся женственность сконцентрировалась в глазах. Наверное, так выглядят женщины за несколько мгновений до оргазма… Полковник не выдержал, тронул Гулю за щеку, медленно провел по ней ладонью… Она просто изумительна… Это его женщина, его… Как она дышит… И мягкий запах ее тела… Бесовское создание!
— Да жив твой Герасимов, — ответил он. — Цел и невредим. Продолжает ехать в отпуск к любимой жене.
Ее глаза беспокойно еще двигались, но что-то неуловимое произошло в них, расслабилась, отпустила чудовищная энергия. О-о-о-оххх… Ее плечи опустились, брови разомкнулись, исчезла складка между ними.
— Это правда? Бочкарев не ошибся?
— Не Бочкарев, а Богданов… И он не ошибся. Да что с твоим Герасимовым могло случиться? Во время обстрела он благополучно отсиживался в бронетранспортере, да еще два бронежилета на себя надел. Он же отпускник, ротой не командовал!
Гуля оседала. Она напоминала снеговика под солнцем. Она не устоит, понял начпо и как-то легко и естественно завел руку девушке за спину. Хороша девчонка, талия тонкая, спинка крепкая, такие у нее крутые виражи везде… И пахнет как сладко молодуха!
— Он жив и здоров, Гуля, — произнес начпо и чуть-чуть напряг руку, на миллиметр приблизив девушку к себе. Сопротивления не было. — Он жив и здоров, чему я искренне рад. Но он сюда уже не вернется…
Она вмиг отшатнулась, вскинула голову, нахмурилась.
— Почему?
— Потому что его жена работает в окружном госпитале секретарем военно-врачебной комиссии.
Ну, эта верхняя губка — это просто издевательство над мужчиной! Это же какая-то клубничка, а не губка: дразнится, чуть приподнявшись, оголяет блестящий ряд зубов.
— Ну и что с того, что работает, — быстро ответила Гуля. — А ему-то какая от этого радость?
— А такая радость, что ей ничего не стоит состряпать заключение в отношении раненого мужа и перевести его на нестроевую должность. А это значит, что в Афганистан он уже не вернется…
Полковник рисковал. Он решился на резкий маневр — отсечь Герасимова сразу, одним взмахом. Крови будет много, боли будет много, но зато уже не приложишь его обратно, и Гулю уже можно не выпускать из своих объятий. И все встанет на свои места, и дивизия вздохнет с облегчением. Ибо убедится в незыблемости существующих негласных законов. И начпо, потерявший лицо, опущенный старшим лейтенантом, вернет себе прежний авторитет и статус. И сделано это будет красиво: неторопливо, спокойно и уверенно, как неумолимая поступь коммунистической партии к славной победе коммунизма. И Герасимов не останется обиженным, получит второй орден Красной Звезды, останется служить во внутреннем округе, сохранит семью и партийный билет. И вся эта благодать зиждется исключительно на мудрости начальника политического отдела.
Гуля отрицательно покачала головой. Она была поглощена мыслями о Герасимове и дурными словами начпо и даже не замечала, что давно находится в его объятиях.
— Не может такого быть. Он мне сказал, что вернется через две недели.
— Естественно. Разве мог он сказать тебе, что уже не вернется сюда никогда?
— Вы говорите неправду.
— Я всегда говорю правду, Гульнора. Запомни это. Всегда. Начальник политотдела дивизии не может говорить неправду.
— Знаете что, Владимир Николаевич…
Она вдруг увидела себя со стороны, увидела, что находится в странной близости с полковником, увидела, что это чужая квартира, чужой холодильник, чужая кровать, и отстранилась от тучного тела начпо.
— Я знаю, Гульнора, что ты хочешь мне сказать… Но пойми, что Герасимову ты нужна только здесь. Мужикам не хватает баб — вот сермяжная правда жизни. Может быть, это звучит грубо, но так оно и есть. В Союзе у него все в порядке: жена, любовницы, подруги. А здесь нужен временный заменитель семьи, суррогатная жена, пэпэжэ…
— Кто?!
— Походно-полевая жена.
— Вам нужна суррогатная жена, Владимир Николаевич? И вы остановили свой выбор на мне?
— Ты мне нравишься, Гульнора.
— А мне нравится Герасимов.
— Ты думаешь, у тебя есть право выбора?
— А что, по-вашему, я не человек?
Начпо опустил руки.
— Гульнора, здесь идет война. И здесь все решают мужчины, а не женщины. Здесь у вас нет права голоса. Доверьтесь мужчинам. Покоритесь. Так легче будет выжить.
— Кого мне любить, решаю я.
Она была так смешна и наивна со своей детской гордостью.
— Ты так думаешь? — вкрадчиво спросил начпо.
— Уверена!
Он кивнул, сунул руки в карманы и стал ходить по комнате. Гуля перестала быть ему интересной. У него пропало всякое желание убеждать ее в своей правоте. В душе осталось черствое раздражение.
— Что ж, хорошо, — произнес он. — Я восхищен. У тебя сильное и светлое чувство. Мне кажется, что тебя не сломают обстоятельства. Мне всегда было трудно отправлять женщин медсанбата на «точки», где в очень трудных условиях несут службу офицеры и солдаты. Там грязь, холод, бытовая неустроенность, круглосуточное боевое дежурство, бесконечные обстрелы. Пищу готовят на солярной печке, спят вповалку на голых камнях, месяцами не моются, страдают поносом, истощением, вшами. Им нужна медицинская помощь. И я всегда мучаюсь, когда утверждаю списки медсестер, командируемых на «точки». Я же понимаю, каково им несколько дней прожить в таких условиях. Даже самые сильные и волевые женщины ломаются, получают тяжелейшие душевные травмы. А ты очень сильная. Ты сильнее любой другой. Ты все выдержишь. Я в тебя верю…
Гуля не понимала, о чем он говорит. Она устала быть здесь. Ей нужно было побыть одной, замкнуться в себе, успокоиться, остыть, порадоваться тому, что с Герасимовым ничего страшного не случилось, он жив и здоров, может быть, он уже пересек границу с Союзом и уже окунулся в великое мирное и хлебосольное счастье. Что он уже не в этом дерьме, и вражеские пули его миновали, и огонь горящих наливников не опалил, и не контузило, не ударило, не размочалило — сохранила судьба этого милого пофигиста, ее любимого рыцаря, ее красавца, ее ласкового вояку. Ее мысли со скоростью радиоволн передались ему; Герасимов почувствовал теплую волну и сразу представил Гулю — такой, какой он увидел ее в первый раз, в белом халате и косынке. «Хоть бы она ничего не узнала», — подумал он, но если бы его девушка работала в столовой или машинисткой в штабе, то весть об обстреле до нее дошла бы нескоро — к вечеру или вообще к утру следующего дня. А медсестры узнают о большой крови первыми. И вот уже над колонной, поднимая лопастями пыль, пролетела пара «Ми-8». Авиационный корректировщик давал пилотам целеуказания. Металлические стрекозы, гася скорость, зависли над укатанной ветрами площадкой, затем медленно сели. Лопасти продолжали вращаться, в клубы пыли уже устремились БТРы с убитыми и ранеными на броне.
Вдоль колонны шел прапорщик Нефедов с пулеметом на плече, еще не остывший после боя, еще горячий и злой. Думбадзе с отрезанной штаниной и туго перебинтованным коленом устроил истерику: «Нет!! Не надо!! Не полечу!!» Он держался за ствол пулемета и отталкивал уцелевшей ногой всякого, кто пытался стащить его с брони. Его черные глаза вылезли из орбит, он одурел от войны, в мозгах что-то замкнуло, и солдат стал бояться вертолетов.
— Да ёпни его по роже! — посоветовал Нефедов фельдшеру.
Выжившие наливники сбивались в стадо на пустыре перед расположением батальона, кружили по спирали. Рычащие бронетранспортеры, набитые горьким дымом боя, разъезжались веером по секторам, вставали в охранение. Сотрясая землю, к колонне ползла тяжелая танковая рота — еще полчаса назад она спешила на помощь, теперь нужды в ней не было, и танкисты остановили своих железных слонов на обочине, высунулись из люков, ждали команды, следили издали за погрузкой убитых и почему-то чувствовали себя виноватыми. Думбадзе разбили губу ударом кулака, он притих и позволил занести себя в вертолет. Но крепко зажмурил глаза, стиснул зубы, и кровь затекла на его раздвоенный подбородок, там запеклась и стала напоминать узкую щегольскую бородку. Пилот в выгоревшем до белизны комбезе стоял у распахнутого люка, беспрестанно приглаживал мечущийся в потоке воздуха рыжий чуб и орал на Нефедова, который руководил погрузкой.
— Ты обизденел, что ли? И трупы, и раненых, и пленных — все до кучи? Это тебе вертолет, а не «КамАЗ»!
— Ты, летун, мозги мне не парь. Мне особист сказал, что духов в первую очередь, — огрызнулся Нефедов. Летчик был очень храбрым человеком, коль позволил себе так грубо говорить с прапорщиком.
— Тогда раненых повезу во вторую очередь! — выпалил летчик, но тотчас понял, что сказал глупость, за которую от выжаренного недавним боем прапора можно схлопотать по физиономии.
— Сам-то хоть понял, что сказал?.. — Нефедов повернулся к солдатам с носилками и махнул голой жилистой рукой: — Заноси!
Кто из раненых мог, поднимался в вертолет самостоятельно. Ошалевшие, отрешенные, маловменяемые из-за больших доз промедола. Они перешагивали через трупы, покачивались, придерживались за боковые борта, нечаянно наступали на раскинутые руки своих умерших товарищей, давили подошвами ботинок ладони, скрюченные пальцы, вялые ноги, грязные пятки. Волосатый, которого занесли по частям, был прикрыт промокшей накидкой, из-под нее выглядывал зеленоватый затылок бойца. Другую — нижнюю — часть затолкали под скамейку. Раненые не испытывали страха, они были промежуточным звеном между лежащими на рифленом полу мертвецами и полными жизни и горячей энергии бойцами.
— Рассаживаться плотнее! Оружие на предохранители! Гранаты, запалы, ракеты, огни — все из карманов долой!
В темном салоне вертолета плыли белые пятна бинтовых повязок. У кого лоб, у кого плечо, у кого нога, у кого грудь. Привидения! Думбадзе забился в самый угол, согнулся пополам, заткнул уши пальцами. Его мелко трясло, потом начало рвать, пустой желудок выворачивался, солдат раскрывал рот, икал, крутил головой, но даже не мог сплюнуть, во рту все высохло и выгорело.
— Не ссать, военные! — приободрил Нефедов раненых, заглянув в салон и убедившись, что еще полно места для пленных духов. — Ваш ждут госпиталь, чистые палаты, медсестрички, усиленная жрачка и полная кайфушка! Ступин всем напишет наградные!
— Товарищ прапорщик, спасибо вам…
— Спасибо в стакан не нальешь, зема. Перед дембелем рассчитаешься… Заводи духов, Абельдинов!
Сержант Абельдинов в старой, прожженной «эксперименталке» без рукавов, дал ногой пинка худому, черному, как шахтер, афганцу со связанными за спиной руками. Чалма у того тут же съехала на глаза.
— Бегом в вертолет, сука! Голову пригнуть! По сторонам не смотреть!
Зачем он кричал афганцу по-русски? Второго пленного, в светлом, почти белом шальвар-камизе, похожем на скомканные и спутанные простыни, Абельдинов ударил прикладом по затылку. Афганец слезливо ойкнул и быстро-быстро запричитал. Руки его были связаны куском колючей проволоки, на коричневых морщинистых ладонях запеклась кровь.
— По сторонам не смотреть! Приклеиться к полу и затухнуть, уроды плешивые!
Пилот, стоявший поодаль и наблюдавший за погрузкой, сплюнул и покачал рыжей головой:
— Я куею от этой пехоты!
Пленных афганцев посадили на пол рядом с убитыми. Они косились на результаты своего труда. Раненые косились на афганцев. Как ни странно, ни у кого из них не воспылало чувство мести. Было пришибленное любопытство — кто они такие, что по нам стреляли? А какие у них руки — с когтями или с присосками? А ноги — с копытами или ластами? А какие носы и уши — железные или пластмассовые? Пилот втянул стремянку, захлопнул дверь и перед тем, как скрыться в кабине, взглянул на сержанта, который, как судья, восседал между пленными и ранеными.
— Все в порядке?
— Заепись! — кивнул сержант и показал большой палец.
Лопасти застучали, загудели, тени побежали по лицам недавних врагов, вертолет оторвался от земли. Металлический пузырь уносил в себе отсеченную плоть войны. На базе, у ВПП аэродрома, мертвых ждал начальник «черного тюльпана», сидел на подножке грузовика, щурился от солнца, курил, поглядывал на часы и думал, что вряд ли успеет сегодня к концу дня закачать все тела формалином. Раненых ждали две полевые санитарные машины, санитары сидели в тени машин на корточках и плевали себе под ноги. Пленных афганцев ждали наш особист и его коллеги из местного ХАДа — немногословные, узколицые пуштуны в темных костюмах и светлых рубашках без галстуков, садисты и мастера непереносимых пыток. Пилота ждали офицерский модуль и баня. Вертолет ждала стоянка с металлическим рифленым полом. Каждому свое.
Герасимов отвернулся от накатившего на него пыльного шара, поднятого с земли вертолетными лопастями. Кое-как, ибо это было бесполезно, он отряхнул рукава рубашки, проверил в карманах документы и измочаленную стопочку чеков. Это все, что у него осталось. Чемодан «мечта оккупанта» с подарками жене, с новенькими джинсами, батниками и парой белоснежных кроссовок разорвало в клочья в подорванной боевой машине.
— Ну же, ну! Ступин! Держи себя! — приговаривал Герасимов, шлепая себя по груди. Пыль уже успела смешаться с потом Герасимова и кровью Волосатого, и эта коричневая субстанция намертво впиталась в рубашку. Другой рубашки у Герасимова не было. Стираться было негде.
— Командир…
Ступин задыхался. Ему не хватало воздуха. Герасимов несильно стукнул его кулаком в плечо.
— Ну же, Ступин! Расслабься, не накручивай себя!
— Командир… У меня все это перед глазами…
— Не надо, не думай. Выкинь на хер эту войну из головы. Просто делай то, что должен, а что будет, то будет.
— А что я должен делать, командир? Что тут вообще можно сделать?
— Сберечь людей, Ступин. Здесь не Сталинград. Ты должен беречь людей. Ты должен быть спокойным, как бегемот, и делать все, чтобы сберечь людей. Не надо атак и подвигов! Всю страну все равно не перекуяришь, Ступин! Здесь нам надо только выжить!
— Командир, тебе легко говорить… — Ступина трясло. Он пытался раскурить сигарету, отчаянно высасывая из нее дым. Сигарета была надломана, лейтенант этого не видел. — Ты умеешь быть спокойным… Ты всегда такой… А я, нудила… я… я только всем мешал…
— Все, успокойся! — Герасимов хлопнул Ступина по липкому плечу. — Иди к людям и командуй.
— Все в жопу… Какой из меня командир…
— Ступин! Делай, что должен!
— Командир… Командир, ты всегда был таким? Тебя что-нибудь может вывести из себя?
— Ничто, Саня. Я бронебойный. Мне все по фигу.
— Все-все?
— Все.
— А как это у тебя получается? Как ты можешь?
— А вот ходи и все время повторяй про себя: поепать, поепать-пать-пать… Хорошо помогает.
— Блин, Волосатого раздавило… Лучший снайпер в роте…
— Не надо, Саня. Забудь… И я уже обо всем забываю. Все. В Союз, в Союз… Больше не могу ни видеть это, ни слышать, ни думать об этом… Я поехал, Саня. Комбат свой бэтээр дал, до реки подвезет.
— Давай.
— Забудь, понял?
— Понял.
Ступин хотел было обнять ротного, но Герасимов, не заметив его порыва, отвернулся и побежал к рычащей бронированной машине, на которой сидели химик батальона старлей Черняков и пятеро солдат-желтушников. У всех печень была развалена, как у конченых алкоголиков, но мальчишки были счастливы, так как их перекидывали в Союз на лечение.
Герасимов не стал прощаться с Нефедовым, с солдатами. Он больше не мог видеть угловатые, желто-серые фигуры бойцов, боевую технику, оружие, не мог слышать лязг гусениц и клацанье автоматных затворов. Его уже воротило от всего, с чем ассоциировалась война. Граница была совсем рядом, настолько близко, что, должно быть, даже пуля не остановила бы Герасимова, и он, истекающий кровью, все равно полз бы по горячей степи к Союзу. Его не остановили бы ни вооруженный отряд моджахедов, ни минное поле, ни даже мутный и ретивый Пяндж. Герасимов сейчас был не просто человеком, озабоченным какой-то целью. Он представлял собой сгусток невообразимой по своей силе энергии, направленный строго на север, к берегу реки, с которого начинается Советский Союз. Туда, только туда!
— Ну-ка, придави!! — кричал Герасимов в люк боевой машины и тактично толкал ногой плечо сидящего внизу водителя. — Газку, газку!!
Бронетранспортер и без того мчался на всех парах. Техник роты, прапорщик Дытюк, сидел в башенном люке, одной рукой придерживал потертый шлемофон, а другой держался за крышку и с удивлением поглядывал на старшего лейтенанта в зеленой рубашке, покрытой жуткими бурыми пятнами. «Куда это он в таком виде? А где его вещи?» Прапорщику часто приходилось отвозить к мосту отпускников и заменщиков, у всех были совершенно неподъемные чемоданы и сумки. Самой полезной тарой считалась парашютная сумка, какие водились только у десантуры. В нее можно половину дукана запихнуть. Это только дембеля уходят налегке, с «дипломатом» и полиэтиленовым пакетом. А офицеры, прапорщики и служащие надрываются, аки верблюды. Тащат в Союз все, что только можно. Что на подарки, что на продажу, что для себя. Ну, уж две-три пары джинсов каждый, кто едет в Союз, ну просто обязан увезти. И по мелочи еще: кусачки, кассеты с «Пупо», складные очки, китайские авторучки. Без этого — ты не афганец. В Союзе тебя не поймут… Может, у старлея все карманы чеками набиты?
Прапорщик еще раз скользнул взглядом по сгорбленной фигуре Герасимова. Не похоже, что его карманы забиты чеками. Странный парень. Может, с головой у него не все в порядке? Глаза слезятся, слезы льются по грязным щекам — то ли плачет, то ли смеется. И смотрит только вперед, не отрывает взгляда от дрожащего в знойном мареве горизонта, даже не оглянулся ни разу, когда с места трогались. Желтушники — и те хоть обернулись, помахали руками своим товарищам, которые оставались на этой земле. А этот — ни-ни, только вперед, вперед, и как можно скорее, словно птица, улетающая от надвигающейся зимы к солнцу.
И гнался за этим солнцем; оно уходило, а он молотил крыльями. Движение в противоположную сторону от войны — уже само по себе счастье. Чем она дальше, тем сильнее расслабляются тело и нервная система. Отдалить войну от себя по максимуму, оградить ее бурной рекой, пограничными столбами, закидать тоннами пустынного песка, занавесить ее пиками Копет-Дага, Памира, потом казахскими степями, оренбургскими полями, присыпать, как салатом, брянскими лесами, раскатать поверху болотный дерн Белоруссии, да придавить тяжелой мощью Красной площади и Кремля. Все! Закопана, похоронена!
Герасимов плыл по Союзу, как во сне. Каждая его частичка, каждая секунда, проведенная в нем, доставляла неописуемое наслаждение. Мелкие обиды и недоразумения не доставляли ему дискомфорта. Равнодушным взглядом он скользил по таможенному залу, где плакала навзрыд кругленькая, тугая, как перетянутая веревками любительская колбаса, работница Кабульского военторга. Ее обыскивали особо тщательно, распотрошили все ее семь сумок и чемоданов, потом отвели за ширму и обнаружили, что женщина натянула на себя три пары джинсов — одни на другие. Теперь она плакала, обнимая свой багаж. У нее намеревались отобрать все это бесценное тряпичное сокровище, таможенник с разыгравшимся аппетитом уже принес какую-то служебную бумагу и, расписывая ручку на обрывке газеты, спрашивал: «Фамилия, имя, отчество». Женщина плакала, нежно и бессильно перебирала стопки джинсов, словно ручки и ножки своих детей, и никак не могла назвать свою фамилию.
Герасимов не замечал странных взглядов, обращенных на него, прошел таможню как билетный контроль в кинозал, и — в Союз!
У него кружилась голова. Он шел по улицам зеленого восточного города, удивляясь тому, что здесь можно ходить без оружия, выпрямившись, не спеша. На какой огромной территории обеспечено надежное прикрытие! Можно с тротуара сойти на зеленый, влажный от поливочной системы газон, не рискуя наступить на противопехотную мину или «лепесток». Можно свернуть в узенький проулок и быть уверенным, что тебе не влепят в спину очередь. Можно зайти в магазин и купить водки по десять рублей за бутылку (почти даром! В Афгане у вертолетчиков он покупал за 30 чеков), да докторской колбаски, да пивка для рывка, да еще копченой рыбки, да цыпленка, да сыра…
— «План» привез? «План» есть?
Тихое бормотание мирных мужиков с зеленоватыми лицами отвлекало Герасимова лишь на мгновение. Он улыбался и отрицательно качал головой. Мирные люди на улицах оборачивались, провожая его взглядами. Почему все на него смотрят? Ну да, рубашка не совсем свежая. Волосы растрепаны. Небрит. Похож на пьянчугу. Но на лицах мирных людей не брезгливость. Они смотрят на Герасимова, как смотрят в цирке на тигров. Восхищение, уважение, страх. Любопытство. Прошли два мирных курсанта, отдали честь. На привокзальной площади остановил мирный патруль. Вооружены только штык-ножами — считай, что вообще без оружия. Бледнолицый капитан потребовал документы. «Из Афгана? — в голосе зависть и защитное презрение. — Герой, значит? Почему нарушаем форму одежды?»
О чем он говорит?
— У вас рубашка грязная! Следуйте за мной в комендатуру!
— Это не грязь. Это кровь. Я убитых в вертолет грузил. А постираться негде.
Узкие губы мирного капитана скривились. Он хмыкнул, смерил Герасимова надменным взглядом и вдруг с необъяснимой ненавистью прошипел:
— Знаешь, сколько я таких сказок уже выслушал? Все вы, плядь, сплошные герои, все вы кровью истекали! Сидите там, по три оклада гребете, корчите из себя неприкасаемых! А мы здесь вроде как куйней занимаемся. Что вы! Грудь вперед, разойдись, афганец идет! И квартиры вам без очереди, и санатории, и дома отдыха. А мы тут по пять лет в сараях ютимся, из нарядов не вылезаем. Да знаю я, как вы там ордена и чеки зарабатываете! Следуйте за мной, товарищ старший лейтенант! Воинские уставы написаны для всех!
— Удостоверение отдай, — попросил Герасимов.
— Возьмешь у коменданта гарнизона!
Герасимов выхватил удостоверение, несильно толкнул капитана в грудь и легко, с наполняющим душу весельем, побежал по улице. За его спиной исходил криком капитан, гремели сапогами патрульные солдаты.
— Эй, брат, сюда, сюда! — позвал Герасимова мирный чернявый парень, сидящий за рулем «жигуля».
Герасимов запрыгнул в машину, та сразу тронулась с места, помчалась по улице.
— Из Афгана, брат?
Герасимов кивнул, оглянулся, помахал рукой.
— Чеки меняешь?
— У меня мало чеков. Все сгорело.
— Сгорело? А сколько есть? Рубль тридцать за чек дам… Ну, давай по рубль пятьдесят. По два, больше не могу, брат, клянусь — не могу. По два рубля, хорошо?
Потом Герасимов ел плов в уличном кафе, запивал его водкой, которую чернявый парень налил в фарфоровый чайник. Потом мирная компания увеличилась, пили уже в парке на скамейке. Незнакомые люди просили Герасимова рассказать о том, как там. Он не знал, как, какими словами это можно сделать. Пожимал плечами, молчал и пил. Рядом разгорелся спор, кто-то кого-то толкал, хватал за грудки, кто-то показывал на Герасимова и хлопал себя по груди. Чернявый парень убеждал, пятился, закрывал Герасимова собой. Герасимов не понимал ни слова. Он оставил спорщиков, пошел через кусты куда-то в ночь. Задрав голову, смотрел на мирное звездное небо, шлепал ботинками по влажному газону, царапал руки, продираясь сквозь упругие заросли роз. «Я в Союзе, я в Союзе!!» — крутилась в его голове мысль, сводящая с ума от радости.
Он умылся в фонтане, потом болтал о любви с мирными девчонками, потом снова забрел в какой-то ресторан, где пил шампанское на брудершафт с мирным бородатым мужиком, называвшим себя капитаном дальнего флота. Официант откровенно вымогал щедрые чаевые. Капитан дальнего флота уснул на столе. Ночной город радужными огнями кружился перед глазами Герасимова. Обрывочные и нестройные воспоминания о войне казались ему жутким и грубым вымыслом. Он не хотел вспоминать о Гуле. Союз, как могучий и чистый водопад, сильно и быстро сорвал с него коричневые пальцы войны. Кассовый зал аэропорта был заполнен людьми под завязку. Воздуха и билетов не было. У окошек томились огромные мирные очереди, люди обмахивались журналами, газетами и ладонями. Толстые бабки в длинных бархатных халатах и платках с золотыми нитками, восседали на мешках и узлах, сваленных в кучу. Пассажиры разлагались от усталой ненависти друг к другу. Кассирши сидели за стеклянными перегородками и с провокационным спокойствием читали книги. Герасимова не пропустили к окошку и не позволили спросить о наличии билета. «В очередь! — брызгая слюной, орали мирные люди, намертво оцепившие все подходы к кассе. — Мы тоже все спросить! Встаньте в очередь, а потом спрашивайте!» Девушка в национальном полосатом халате осторожно заметила, что «товарищ офицер приехал из Афганистана», но ее тотчас заглушили; очередь справедливо заявила, что не они посылали товарища офицера в Афган. «Как она догадалась, что я оттуда?» — удивился Герасимов и встал в конец. Невысокий мужичок с мокрой лысой головой предупредил, что за ним «занимали еще шестеро, но билетов все равно нет и не будет». Было совсем непонятно, чего в таком случае народ ждет.
Герасимова морило в сон. Он завидовал бабкам, лежащих на тюках. Его незаметно толкнули в плечо. Небритый человек с беспокойными глазами едва слышно предложил билет «на любое направление». Отошли в сторону. «Паспорт и деньги, — сказал человек. — Двойной тариф».
Через час Герасимов спал в кресле самолета на высоте 11 600 метров. По правую руку от него молодая мамаша никак не могла справиться с капризным ребенком. По левую руку сидел полный краснолицый мужчина; он часто и тяжело дышал, считал свой пульс, вытирал платком пот со лба и полными ужаса глазами косился в иллюминатор. Самолет покачивало, иногда подкидывало на воздушных кочках, и мужчина стремительно бледнел и дрожащей рукой доставал из кармана валидол. Он боялся лететь. Герасимов не мог понять, что именно так пугало мужчину. Под ними же Союз! А значит, что ни ДШК, ни ПЗРК, ни «стингер» по самолету не ударит. С этой земли же не стреляют! Полет совершенно безопасный. Все равно что прогулка по парковым газонам — хоть ходи, хоть бегай, хоть валяйся — на мине не подорвешься. Это же такое благо — без боязни ходить, без боязни летать. Толстый дурачок этого не понимает. Все люди, которые живут в Союзе, это благо получают просто так, задаром. Они должны быть расслабленны и веселы. Они должны скакать от радости с утра до вечера, как козлы. Все их заботы и печали — ничтожны, потому как накрыты великим благом. Здесь не опасно, здесь не надо трястись за свою шкуру. Здесь не стреляют, не жгут, не пытают, не подрывают. Здесь можно жить и строить планы на будущее, не добавляя «если, конечно, не погибну». Уу-аа-уу-аа, — на плач ребенка отзывался самолет, словно он прочитал мысли пассажира в грязной военной рубашке, сидящего на месте 8 «б», и выражал свою полную солидарность. Самолет был тертый калач. Как-то он угодил в план Министерства обороны, и его погнали в Кабул за дембелями. Забрал парней на поджаренной кабульской бетонке и глубокой ночью отправился назад, в Союз. Черный крест взметнулся в черное афганское небо. Никаких стробов, никаких сигнальных огней, никакого света в салоне. Все наружное и внутреннее освещение было выключено. Заменщики застыли в тревожном оцепенении. Никто не спал, не дремал. Все тихо дышали, смотрели в темноту и слушали гул двигателей. «Вот сейчас ка-а-а-ак шизданет ракета в двигатель!» — думал каждый. Самолет взбирался вверх по крутой спирали, и подъем был настолько крут, и перегрузки столь велики, что трудно было удержать голову — под собственной тяжестью она заваливалась то на плечо, то на грудь. Подальше от земли, подальше от мрачных ущелий, в которых затаились кровожадные дикари с зенитными комплексами, вверх, вверх, к звездам! И летчики вели самолет в томительном напряжении. Эх, если бы двигатели работали бесшумно! Тогда самолет не только увидеть было бы невозможно, но и услышать. Летел бы он, словно крадучись, совершенно бесшумно, как летучая мышь. Но три двигателя общей мощностью 30 тысяч лошадок — это не хухры-мухры. На какую бы высоту ни взобрался, все равно внизу будет слышно, особенно ночью. И проснется, заворочается на своем каменном ложе моджахед, откинет рваный хитон, раскроет рот, прислушается, буркнет что-то невразумительное и станет расчехлять увесистую трубу «стингера». Помолится наспех, вскинет систему на плечо, прицелится на звук и — пшик! — полетела узконосая тварь с зеркальными глазами на тепло двигателей, стремительно, мощно пронизывая воздух, как торпеда воду; и с каждой секундой все выше, выше, и ее чувствительная головка будет умело управлять оперением, и ракета станет рыскать в черном небе, как волк, бегущий по следу жертвы, и когда почует жар двигателей, то уже полетит прямо, как по натянутой струне, легко догоняя тяжелый самолет, с ходу вонзится в сопло двигателя, разорвется внутри, разворотит рубашку, обвитую патрубками, как венами, искромсает лопатки, перерубит крыло, и в ужасе встрепенутся пассажиры, и горячая волна подлого страха ошпарит их сердца, и вскрикнет борттехник в кабине: «Пожар правого двигателя!» — и командир попытается взять ситуацию под свой контроль, и закричат самые нервные пассажиры, когда почувствуют, что самолет заваливается на бок, переворачивается вверх дном, и последнее в их жизни пламя озолотит отблесками черные глазницы иллюминаторов… Так они думают, пассажиры, дембеля, которым уж поднадоело общаться со смертью, для которых крушение самолета никак не входит в планы — да хватит уж, полтора года на смерть озирались, ее поганый оскал принимали во внимание и обязательно учитывали, когда задумывались о завтрашнем дне. А теперь неохота помирать, коль уж выжил, выкарабкался, с орденом-то на груди, с новеньким «дипломатом», где чудные подарки из дуканов, когда уже маманька с папаней не дни, а часы до встречи считают — нет, теперь погибать западло. И сидят они в кромешной тьме и, наверное, с удивлением замечают, что им страшно, страшно до жути, как было давно-давно, под первым в жизни обстрелом. Ой, парни, пронесло бы! Хоть бы эта бородатая сука, что в каменной щели затаилась, проспала, хоть бы у нее понос начался, хоть бы спусковой крючок на «стингере» заклинило, хоть бы, хоть бы… И уж пальцы немеют, сжатые в замок, и зубы ноют, и скулы от напряжения сводит. Щас ка-а-ак шарахнет, щас как грохнет… Не дай бог, не дай бог. И вздрагивает весь салон от хлопка крышки багажного ящика. «Да какого куя, зема, костями своими гремишь?!! — негодует весь салон. — Сядь на место, мучитель, не шурши ластами, притихни!!» — «Да вы че, братцы, всполошились?! Я только флягу хотел достать, водички попить…» — «Перебьешься! Затухни! Спать не даешь!»
Врут они, никто не спит, да в темноте не увидишь. А напряжение все не отпускает, грудь словно гипсовая — так свело, что вздохнуть тяжело, слово сказать тяжело, даже повернуться в тягость. Когда же граница, когда же, наконец, Союз? Почему так долго летим? По кругу, что ли, через Джелалабад и Кандагар? А летим ли вообще? Прильнешь лбом к заиндевевшему иллюминатору — ни черта не видать. Один сплошной мрак. Ни огонька внизу, ни искорки. Проклятая страна. Черная, зловредная, коварная. Когда ж Союз, пестрый, веселый, жизнерадостный, бесконечно строящий какой-то мудреный коммунизм? Где ты, родная, ласковая, как девица?
И вдруг салон пронзает бешеный звонок — оглушительно громкий, сумасшедший, какой-то запыхавшийся, с огромными глазами, примчавшийся откуда-то из района пилотской кабины, с эврикой, с новостью, и будто сняли с паузы видеозапись, и все пришло в движение, и вспыхнул нестерпимо яркий свет, и цветными огоньками расцветились крылья самолета, и салон залила волна единого вздоха облегчения: СОЮЗ! СОЮЗ! Мы пересекли границу! Под нами уже не Афган! Мы выжили! И страшное напряжение сразу отпустило, оттаяла грудь, и наполнились воздухом легкие, и от головокружительного счастья хочется петь и кричать, и тут уже артиллерийским дивизионом загрохотали крышки багажных ящиков, дембеля начали распатронивать свои запасы, пошли по рядам бутылки с самогоном и шаропом, запрудили весь проход полосатые черти, столпилась у туалетов очередь, и закурили все, даже некурящие. Ура! Все кончилось! Все самое страшное позади! Мы выжили!
Над Союзом — это и не полет вовсе. Это прогулка на лодке по пруду парка культуры и отдыха. А вы, толстый дядечка, все за пульс хватаетесь, на каждой воздушной ямке бледнеете, трясетесь за свою жалкую жизнь. По самолету-то не стреляют! Чего ж вы боитесь?
Самолет, взбалтывая пассажиров, как в огромном миксере, летел через ночь к рассвету. Афган остался где-то очень далеко позади. Герасимов не оглядывался, он интуитивно чувствовал это огромное расстояние, что отделяло его сейчас от Гули, от пыли, от унылых модулей и серых, одетых в мятую рвань бойцов с неживыми глазами. Он думал о предстоящей встрече с женой. Нельзя сказать, что он очень хотел этой встречи, но не сомневался, что она будет приятной. Ее облепили какие-то полузабытые воспоминания, что-то уютное, малоподвижное и пресное, в общем, полная противоположность войне. И пресность эта сейчас была Герасимову в охотку, как все новенькое — хорошо забытое старенькое. И тело, и душа, истерзанные предельной остротой и горечью, желали стариковского комфорта и покоя. Гуля сидела в складках его памяти, как стакан теплой водки, выпитой натощак, как сигарета, обжигающая горло, как заросли роз, разрывающие тело до крови. И она, выплакавшая все стратегические запасы слез, в эти минуты точно так — же вспоминала все оборванные ночи, проведенные в кабинете Герасимова. С его отъездом ей пришлось вернуться в женский модуль, на свою сиротливую койку, которую обитательницы модуля использовали для своих ночных маневров. И здесь ей было пресно и душно, как в санатории для престарелых. Койка казалась слишком просторной, слишком мягкой, рядом сопела новенькая соседка — машинистка из политотдела, строгая дама, чья расческа у рукомойника с намотанным на ней клубком седых волос всегда вызывала у Гули позывы тошноты. Здесь было слишком спокойно, чтобы можно было крепко и быстро заснуть, экономя каждую минутку. Здесь не надо было говорить шепотом, не надо было прислушиваться к голосам за стеной в готовности мышкой юркнуть в подпол, здесь Гуля находилась на законных основаниях, ее бессонные мучения на этой койке не противоречили нравственному кодексу, и это почему-то напрочь отбивало сон.
Она встала раньше, чем надо было, и, не обращая внимания на ворчание соседки, долго и шумно умывалась под фыркающим краном, стянула волосы резиночкой, сняла развешенные на веревке трусики — всю «Недельку», подаренную Герасимовым, упаковала в сумку, похожую на школьный портфель. Туда же кинула туалетные принадлежности, десяток индивидуальных перевязочных пакетов на всякий случай: не дай бог ранит кого-нибудь или у нее раньше времени месячные начнутся; ИПП — штука универсальная, использовать можно при всяком случае, связанном с кровотечением. Ну, и еще кое-что по мелочи: влажные салфетки, чтобы протирать лицо, ночной крем, маникюрный набор, лак для ногтей, губную помаду, хозяйственное мыло. Думала, взять ли порошок, но, повертев коробку в руках, оставила — где там стираться и сушиться? Лучше побольше с собой чистого белья набрать.
Потом надела выстиранную и отглаженную накануне «афганку» Герасимова. Это не было актом дерзкого вызова дивизионной общественности. В одном из африканских племен замужним женщинам выбивают передние зубы, в другом вышедшие замуж красавицы вешают на мочки ушей длинные жемчужные серьги. В Индии замужние женщины вставляют в ноздрю кольцо. Аборигенки Новой Зеландии, связанные семейными узами, татуируют себе губы и подбородки. В Афгане жены и матери надевают паранджу. В нормальной стране, Советском Союзе, семейные женщины носят обручальные кольца. А в ограниченном контингенте прижилось такое правило: отправляясь в незнакомые уголки дивизии, женщина надевала форму своего возлюбленного и тем самым показывала, что она занята, она — ППЖ. Спокойнее, товарищи офицеры! Не надо краснеть и пыхтеть, товарищ прапорщик: видите на моих погонах звезды? Это значит, что мой защитник — старший лейтенант, и я вам не советую совершать необдуманные поступки и вызывать у него чувство ревности.
В семь утра она уже была на задворках разведбата, где собиралась колонна. Сердцевину ее составлял БАПО — боевой агитационно-пропагандистский отряд, подчиненное начальнику политотдела образование, которое разъезжало по гарнизонам, «точкам» и кишлакам, внушая всем подряд оптимизм и веру в революцию и попутно отстреливаясь от нападок моджахедов. Сейчас перед БАПО стояла задача объехать всю зону ответственности дивизии и объяснить отупевшим от войны, завшивленным, обкуренным, истощенным, просоляренным бойцам, что где-то далеко, в прекрасном и счастливом Союзе, грядут выборы в местные советы, что является высочайшим примером советской демократии и величайшим доказательством единства партии и народа в едином шествии к нашей высокой цели — коммунизму. Попутно предполагалось показывать изголодавшим, одуревшим от холода и жары, зачерствевшим от стрельбы, крови и смерти бойцам художественные фильмы о войне, для чего в состав колонны включили походную киноустановку с подгнившим, прохудившимся в некоторых местах экраном. А заодно, балуя озверевших от неугасаемой жестокости, огрубевших от кумара и вседозволенности бойцов культурно-просветительными мероприятиями, оказать им квалифицированную медицинскую помощь.
— Смотри, здесь все, что необходимо, — говорил Гуле капитан медицинской службы Карпенко, подозрительно сутулый и многословный сегодня. Он дрожащим пальцем надавил на язычок большого саквояжа с красным крестом на боку и открыл крышку лишь после нескольких мучительных неудач. — Все упаковано, все в соответствии со сроком годности. Вот ромазулан, вот энзистал, вот дифлюкан, вот ровамицин, вот лемови… лемаце…
— Левомицетин, — подсказала Гуля.
Он все время уводил взгляд, и невозможно было заглянуть в его глаза и выяснить, то ли капитан медицинской службы мучается от жестокого похмелья, то ли ему стыдно, что в опасную поездку отправляется не он, а эта девушка, невероятно нелепо выглядящая рядом с военным железом. И начальник колонны подполковник Быстроглазов, выпускник института иностранных языков, никогда не знающий, что ему делать со своей невостребованной интеллигентностью здесь, на войне, понятия не имел, зачем начальник политотдела воткнул в колонну это милое улыбчивое существо, и куда его теперь посадить, чтобы было покомфортнее и безопаснее, и где потом разместить на ночлег, и как оградить девушку хотя бы от безудержного офицерского мата, солдатской грубости, массового ссанья на обочину во время привалов, повальной антисанитарии и замасленных банок с холодной тушенкой. Как сберечь девушке нервы и пока что не окончательно загаженное впечатление о военных? Как потом, после марша, смотреть ей в глаза и хорохориться перед ней, ежели она узнает всю подноготную, все неприкрытое нутро подполковника Быстроглазова, которое ничто так безжалостно не обнажает, как война?
Гусеничные машины кружились на месте, сдирая с земли скальп, коптили небо, угрожающе раскачивали антеннами. Антенны напоминали стайку мелких змеек, вставших торчком и отлавливающих некую летающую живность. Для антенн добычей были короткие радиоволны с мелкой амплитудой, напоминающие зубчики ножовки по металлу: «Общая команда! Заводи!.. БТР «сто одиннадцать»! Я не ясно выразился? Кому там прочистить уши, козлы сраные! Техническое замыкание! Чего вы дергаетесь? Кто дал команду трогаться с места? Сейчас я вас самих под траки положу!» А вот радиоволны, большие, покатые, вальяжно гуляющие по афганским просторам, пролетали мимо, не обращая на такую мелочь внимания. Великаны, хозяева радиоэфира, они покоряли сотни километров, задевая своими горбатыми спинами стратосферу, отражаясь от гор и облаков, оттого начальник политотдела, разговаривая со знакомым кадровиком из штаба армии в Кабуле, слышал свой же голос, похожий на многократное эхо.
— Михалыч! Что ты мне… халыч! Что … все время каких-то… ты мне все время … крокодилов присылаешь… каких-то крокодилов … Прислал бы нормальную… присылаешь. Прислал бы … бабенку, только без особого гонора нормальную бабенку, только … а то у меня нет времени ухаживать… только без особого гонора … И не слишком молодую… а то у меня нет времени ухаживать … я ведь уже старый, Михалыч… И не слишком молодую… А, Михалыч?.. старый, старый… халыч… халыч… халыч …
Начпо морщился, отнимал трубку от уха, смотрел на нее, будто хотел увидеть того маленького подлеца, который сидел внутри и передразнивал его. И в помещении львовского аэропорта слова диктора пьяно двоились и троились, но там это никого не раздражало, а жену Герасимова Эллу даже радовало: получалось, что приятную новость повторяли несколько раз:
— Прибыл самолет… прибыл … рейса 263… самолет … рейса 263…
Она стояла на горячем сквозняке перед распахнутыми дверями, ведущими на летное поле, и смотрела на свое отражение. Так коротко она, конечно, зря постриглась. Ей не идет короткая стрижка — тифозный парень, а не женщина. Да ладно, для одичавшего в Афгане сойдет. А вот то, что на румяна не поскупилась, это хорошо. Лицо должно полыхать от волнения и радости. Пусть увидит, какая она красная и взволнованная. Сначала хотела выглядеть бледной, ненакрашенной, как безутешная вдова. Но мама отговорила: «Бледная женщина с невыразительным лицом оставляет впечатление безразличной, холодной, болезненно равнодушной барышни. А ты должна гореть от восторга, что он жив, что вернулся». Уже в аэропорту Элла подумала, что неплохо бы купить букетик цветов, чтобы подчеркнуть значимость момента, тем паче что бабки у стоянки такси почти задаром отдавали гладиолусы. Но опять же, позвонила из автомата маме — та отговорила. «Вообще-то цветы по этикету он обязан преподнести тебе. И вообще, доча, не суетись, не принижай себя. Вы оба в равной мере хлебнули лиха. Ждать — это не меньший подвиг, чем где-то там исполнять интернациональный долг. И ты ждала, ты хранила верность. Знай себе цену!»
Элла смотрела, как пассажиры выходят из самолета и идут по бетонке к терминалу. Герасимова пока не видно, значит, еще есть время соответственно подготовить себя. Она придирчиво смотрела на свое отражение. Сделала радостное, восторженное лицо, разомкнула полные губы, обнажила зубы… М-да, такое выражение бывает, наверное, у счастливчиков, которые в «Спортлото» тысячу рублей выиграли. Он же вернулся из Афгана, а не из Анапы, он же, так сказать, герой, кровь проливал, родину защищал. Значит, встречать его надо со слезами на глазах… Элла напряглась, но со слезами ничего не получилось, чтобы их выдавить, нужно было хотя бы минут пятнадцать. Черт с ними, со слезами. С лицом бы разобраться. Значит, так. Брови. Они должны быть безвольно опущены по краям, как у уставшей от слез женщины. Лоб чуть наморщить — но только самую малость, чтобы лицо не выглядело старым. Глаза — полны любви, боли и страданий. Губы сжаты, со страдальческим изломом, подбородок дрожит… Вот так лучше. Сохранить бы эту позицию до его прихода, не смазать.
Она даже дышать перестала и осторожно, словно наполненный до краев горшок, повернула голову. А вот и он! Идет к терминалу, чуть ссутулившись. Похудел, осунулся. Какой-то не такой. Сейчас начнет орденами звенеть и взахлеб про свои подвиги рассказывать. Нос задерет так, что о-е-ей, не подступись! Этого Элла боялась больше всего. Боялась потерять свою цену, боялась, что не она, а Герасимов станет центром внимания и восхищения. А Элла что? Совсем дешевка, получается? Совсем пустое место? Правильно мама учила — надо все время заставлять мужа уважать себя, надо мягко и тактично принижать его, убеждать его в том, что его заслуги — это в первую очередь заслуги жены. Если этого не делать, то муж в конце концов возомнит о себе слишком много, перестанет замечать достоинства супруги и уважать ее. А без достоинств что Элла из себя представляет? Собственно, ничего. Ни рожи, ни кожи, как иногда мама шутит. Но это тайна, что у Эллы ни рожи, ни кожи! Тайна за семью печатями, о которой Герасимов не должен узнать никогда в жизни…
Все, не отвлекаться! Собрать в кучу страдальческое выражение! Он уже близко. Уже смотрит по сторонам, выискивая ее в толпе встречающих. Как-то он странно одет. Брюки военные, а вместо рубашки — серенькая дешевая футболка, явно не из Афгана. Элла однажды видела знакомого ее подруги, который служил в Афгане прапорщиком. Ах, как тот был одет! Мама родная! Джинсы «Поп джинс» с цветной окаемкой по контуру карманов, черный батник с короткими рукавами и вышитыми желтыми звездами на груди, белые кроссовки, солнцезащитные очки с перламутровыми стеклами и золотистым ярлычком. Он как на улицу выходил — все вокруг оборачивались. Еще привез подруге настоящую дубленку, пушистую, пахнущую каким-то зверем, с кожаным поясом, да какой-то обалденный чайный сервиз на шесть персон — там и чашки с блюдцами, и сахарница, и еще какая-то фигня вроде маленького кувшинчика. А самое главное — чайник! Большой, с изящно изогнутым носиком, с витиеватой ручечкой. И у него была одна замечательная особенность. Когда он стоит на столе — ничего особенного. А стоит взять его, так чайник начинает тихонечко играть, мелодично-мелодично, будто гномики маленькими фарфоровыми молоточками тюкают. Элла, помнится, обзавидовалась. А подруга утешила: «Не бойся, твой тоже все это привезет! Мужики из Афгана шмотки вагонами вывозят!» А еще этот прапорщик привез кучу чеков «Внешпосылторга», и они с подругой ходили отовариваться в «Березку»! Но про этот поход подруга почти ничего не рассказывала — боялась, что пронюхают воры и ограбят квартиру. Элла еще за месяц до прилета Герасимова тоже ходила в «Березку». В сам магазин ее не пустили, но зато Элла переписала в блокнот график работы, перерыв на обед, выходные и не преминула заметить, что рядом с магазином крутятся какие-то подозрительные кавказцы и все время шепотом спрашивают ее, не хочет ли она поменять чеки.
Ну вот, он ее уже увидел, улыбается. Так, все внимание — к себе. Страдальческое лицо. Влажные глаза. Элла столько его ждала! Столько бессонных ночей, столько слез в подушку! Это так трудно — ждать. Это настоящий подвиг. И он вернулся живым только потому, что «она умела ждать, как никто другой». (Спасибо маме, она очень кстати напомнила эти замечательные стихи!) Он обязан ее очень-очень любить, он непременно должен носить ее за это на руках… Вот, встретились. Обнялись, поцеловались… Слезы были бы сейчас очень кстати…. Слова бы какие-нибудь найти… Чем-то от него пахнет… Чем-то чужим, незнакомым… Усы колючие… Какой-то жесткий, тугой, как ствол корявого дерева… О чем же в такой ситуации говорят жены?
— Как долго я тебя ждала…
Ужасно фальшиво прозвучало, но ничего иного в голову Элле не пришло. Кажется, эта фраза из фильма «Москва слезам не верит». Элле она ужасно понравилась, потому и осталась в памяти. Они с мамой обрыдались, когда досматривали финальную сцену… Надо же что-то еще говорить. А что?
Герасимов тоже молчит, тоже не знает, что сказать, но слова не подыскивает. Думает. Прислушивается к себе. Но чувства, эта неорганизованная толпа непредсказуемых обезьянок, затихли, недоуменно переглядываются, не знают, как реагировать: скакать и улюлюкать от восторга, швыряться банановыми корками, ломать ветки, раскачиваться и скалить зубы либо впасть в дрему, лениво почесываться, выковыривать из щетинки блошек… Чувства сами не знают, что происходит.
«Какая-то она не такая», — подумал Герасимов. Лицо вроде знакомое, привычное, но что-то в жене изменилось, добавилась какая-то неуловимая черта… Герасимов почувствовал, что невольно сравнивает Эллу с Гулей. Гуля красивее, утонченнее, изящнее. И она… как бы это сказать… она честная, но не в том смысле, что никогда не лукавит, а что не вешает на себя маски. Ее лицо, глаза, губы, брови не подчиняются воле, но напрямую связаны с сердцем; захочет, например, рассердиться («вот сейчас как стану злой!») или рассмеяться на плоскую шутку начальника — ничего не получится, на лице все будет написано: и что не сердится вовсе, и что совсем не смешно, а даже очень глупо пошутил начальник. У Эллы же сразу видно, что выражение на лице не ее, что оно придуманное, составленное, и в этом обман — она хочет казаться Герасимову другой. А почему не доверяется чувствам? Пусть они сами лепят лицо по своему усмотрению, у чувств всегда лучше и тоньше получается, чем у человека, если он, конечно, не талантливый актер… Да ладно, что это он в первую же минуту к жене придирается? Встречает. Соскучилась, должно быть.
Он повел ее к выходу — стоять на проходе было невыносимо, тем более надо было заменить молчание решительным действием.