Нелегальный рассказ о любви Сахновский Игорь
Без малого четыре года – вдова. Сын уже взрослый, студент. После того как не стало мужа, ни с кем не встречалась. «Ни с кем, – на одной жалкой ноте нудила М.Н., – ни с кем… Просто никто не нравился!»
С тем же успехом она могла излагать биографию девы Марии. Или прогноз погоды на позавчера.
– Слушайте, – не выдержал Чиндяев. – При чём здесь?.. Вы же взрослый человек… Зачем так уж оправдываться? Никто не спрашивает о вашей личной жизни. Меня, например, это вообще не касается!
Она закрыла руками лицо – и молча заплакала.
И вдруг он поверил ей. Он поверил. Возможно, потому что сам был одинок, и ценил свою неухоженную свободу, и слишком хорошо знал эти бесконечные ночи на растерзанном диване, ночи молодого мужчины без женщины. И пусть кто-нибудь – при такой-то жизни – попробует сочинить ему отцовство!..
«Подождите!» – бросил он ей вслед, в уходящую спину. Она будто споткнулась, обернувшись. И вот этот размытый невидящий взгляд, как у поруганной школьницы, замершей на пороге учительской в просительной позе, кажется, и определил участь Чиндяева, и самой М.Н., и ещё как минимум двух живых существ. Так, всякий раз окликая уходящего навсегда человека, или вставляя ключ в замочную скважину, или просто задевая ладонью молчаливый предмет, мы будто подключаем к высоковольтной сети столь долгую цепь обстоятельств, таинственных и простых, приводим в действие настолько протяжённый механизм, что даже со скоростью мысли нам не догнать, не осилить последствий.
Он попросил М.Н. прийти еще раз, в удобное время. Пообещал: «Мы что-нибудь решим!», абсолютно не представляя, что тут, собственно, можно решить… Напоследок (скорей, для очистки совести) снова задал вопрос про аборт. «Как же я смогу, – недоумённо проговорила М.Н., – если я даже не знаю – КТО это?..»
В конце дня Чиндяев позвонил давнему знакомцу Шерману и сказал максимально небрежно: «Тут сегодня ко мне одна тётка приходила, с проблемой… Но, по-моему, это твоя клиентура». Шерман служил в уголовном розыске. Соблазнённый со школьных лет изысканными проникающими талантами книжных сыщиков, он теперь вынужден был проникать в трясину бытовых разборок и прочей кухонной поножовщины. «Только знаешь… – Чиндяев спохватился, подумав, что как бы «сдаёт» М.Н. в милицию. – Постарайся поделикатнее… Сам понимаешь, город маленький». – «Присылай. Чего уж там! – меланхолично ответил Шерман. – В худшем случае, с тебя коньяк». – «А в лучшем случае – с тебя».
Когда М.Н. снова явилась, он не рискнул просто отправить её по адресу и сам отвёл в контору к Шерману – всего-то за два квартала. М.Н. тихо благоухала чистотой, глядела с надеждой. «Всё будет хорошо», – заверил её доктор Чиндяев и ушёл.
И вот начался его телефонный роман-детектив с Шерманом – по поводу М.Н.
– Ну ты мне подложил ребус, – бурчал Шерман. – Уж так у неё вокруг всё чисто, уж так чисто… Даже интересно, где она темнит? А главное – зачем?
– Ты что, ей не веришь?
– А ты?.. Ты вообще кто у нас? Гинеколог или Папа Римский?.. Ладно. Буду ещё проверять.
Они созванивались раза два в неделю. Октябрь уже подмораживал. В своём тесноватом синем пальто, пополневшая, М.Н. приходила к следователю Шерману, глядела на него прозрачными глазами – такая доверчивая коровушка, – а он всё делал компетентный строгий вид, хотя не знал, о чём с ней говорить. Над ним уже подтрунивали коллеги: «Как там твоя беременка?»
Чиндяев ловил себя на лишних мыслях. С ним что-то делалось – из ряда вон. Так, он отважился пофантазировать на семейную тему и был настолько дерзок в своих фантазиях, что домечтался до совместных поездок на зимнюю рыбалку, в тулупах и валенках, и совместного же сидения вечером на диване. Впечатлила побелевшая на морозе щека, которую он якобы растирал до яркого румянца, а ещё тёплая нежная ступня в домашнем шлёпанце (жена безмятежно читала, сидя рядом с ним, и это точно была М.Н.).
В их тайных консилиумах с Шерманом уже звучали абсурдные ноты. «Я где-то слышал про бани, – подкидывал тему Чиндяев. – Вроде бы можно там подцепить, на скамейке, от другой женщины…» – «Не принимается, – гундел осведомлённый Шерман. – Она предпочитает собственную ванну».
И всё-таки зануда Шерман дошёл до гениальной мысли, тоже, впрочем, почти абсурдной.
«Где вы питаетесь?» – спросил он как-то у М.Н. «Сама готовлю, себе и сыну». И тогда он потребовал, чтобы она регулярно приносила ему всё – абсолютно всё, что ест и пьёт в течение дня, по чуть-чуть: «Много не надо, я не прожорливый!» – успокоил Шерман. М.Н. взглянула на него со снисходительным сочувствием, но приносить еду и питьё согласилась.
В тот же день, потратившись на блок дамских сигарет, Шерман обольстил эксперта-криминалиста Зайнутдинову, склонив её к внеплановым анализам пищевых образцов.
«Изумительно готовите!» – причмокивал Шерман, принимая от М.Н. очередные банки-склянки. М.Н. смущалась, будто и впрямь верила, что он ценит её стряпню. А в конце недели Зайнутдинова обнаружила в курином супе сильнодействующее импортное снотворное.
«Бессонница не мучает? Или пьёте что-нибудь?» – мурлыкал воспалённый Шерман, склоняясь над М.Н. «Вообще никогда», – был твёрдый ответ.
И вот тут начинается стремительный обвал событий, о которых Чиндяев узнает задним числом. Обыск в квартире у пострадавшей. Ампулы с уже знакомым снотворным – у сына М.Н., в ящике стола. Задержание подозреваемого; он сознаётся легко, без нажима, добавляя пионерским голосом: «Я только три раза!»
Дальше хуже: М.Н. мечется, вся чёрная, безголосая, то подписывает заготовленное Шерманом заявление, то неудачно пытается забрать его назад, снова мечется, плачет, наконец срывается в жесточайший гипертонический криз, едва доползает до телефона – кровотечение и выкидыш прямо в машине «скорой помощи».
Остаётся привести ноябрьский разговор в кафе, где всевидящий Шерман хмуро вещает о будущем, и его прогнозы звучат рифмованным эхом чиндяевских предчувствий: «Его точно посадят?» – «Точно посадят». – «Статья плохая?» – «Плохая статья». – «Когда он сможет выйти?» – «Боюсь, живым-здоровым ему не выйти. Там у них свои моральные кодексы». – «Она этого не переживёт». – «Надеюсь, переживёт».
Чиндяев позвонил мне перед Новым годом – пожелать «успехов в труде и личной жизни».
Я спросил о его собственных успехах, и он внезапно сообщил, что женится. «Её зовут М.Н. Она практически самая лучшая». – «А что она говорит?» – «Насчёт чего?» – «Насчёт женитьбы». – «Я пока не спрашивал. Всё никак не соберусь».
Если ты жив
У мальчика совсем не было отца. А матери у него было настолько мало, что иногда он сомневался в её наличии. Вы бы тоже засомневались, если бы ваша мать по всякому поводу говорила «сволочь», в семь утра улетала из дому на какой-то бизнес, а в одиннадцать вечера приползала назад со своего бизнеса, ложилась в одном лифчике на диван и стонала: «Устала как сволочь! Отстань».
Зато у него была тётя Ада – родная сестра матери, хотя по виду не догадаешься, – за которой сильно ухаживали штук девять очень внушительных мужчин, и каждый откровенно хотел стать мальчику дядей. Один даже работал директором на заводе холодильных установок.
Конечно, этих желающих можно понять, потому что тётя Ада была просто дальнобойная красотка. Во-первых, она ходила на высоких шпильках (а это уже верный признак красотки), в отличие от матери, которая вообще не снимала кроссовки. Рифма нечаянно получилась: «красотки – кроссовки», так можно и поэтом стать.
Во-вторых, у неё были глаза цвета сливы и разрезом похожие на сливовые косточки, а взгляд – как у восточной рабыни, злой и покорный. Это словами не нарисуешь – лучше пойдите и сами гляньте на какую-нибудь восточную рабыню. В-третьих, такая гибкая осторожная походка, словно бы она входила в реку или ногам тесно выше колен. Мальчик уже почти дорос до тёткиной талии, то есть жил на уровне ног, поэтому всегда немножко замирал и волновался, слыша её тесный чулочно-капроновый шорох.
Раз в неделю тётя Ада заходила в гости обсудить с матерью шансы девяти претендентов. Усаживалась по-королевски на диван, вынимала ступни из туфель, теребила и гладила, как птенцов, уставшие пальцы. Мальчика беспокоили шансы всех девятерых: вам бы тоже не понравилось брать кого попало на роль родного дяди. Пользуясь удобным случаем, мальчик вставал в тёткины туфли и выполнял цирковой трюк хождения на шпильках – довольно возвышенное впечатление. Мать говорила: «Он же, сволочь, тебе каблуки сломает!» Шансы мужчин рискованно колебались. Завод холодильных установок часто вырывался вперёд.
Тут ещё откуда ни возьмись маленький лысый человек по имени Марик, с большим ртом и собачьими глазами. Такой невнушительный, что даже не вошёл в законную девятку – ошивался вокруг тёти Ады сам по себе. Он, между прочим, её предупредил: «Можете, конечно, погулять с этими. Но жить вам предстоит со мной».
Ну да, как же. Прямо все мечтают с ним жить. Это мать сказала. А тётя Ада психовала и торопилась. Потому что ещё год-полтора – и всё! Считай, старая дева.
А тут получается так, что холодильный директор разводится насовсем с женой и с ребёнком, потому что жена ему кричит грубости, обзывает не мужчиной и не варит ничего из еды. Он голодный приходит после работы, жена обзывается, а он вместо первого-второго-третьего грызёт чипсы и сосет конфеты. Или вынужден ходить в лучшие рестораны города. Тётя Ада его жутко жалеет, прямо до слёз, и хочет сама директора кормить. Хотя, если честно, конфеты с чипсами и с газировкой в сто раз вкуснее первого-второго, а рестораны – ещё интересней.
Перед свадьбой тётка заранее всех просила «горько!» не кричать, потому что целоваться при людях ей неудобно. Она, кажется, вообще не собиралась мужа целовать. Только едой кормить.
Для свадебного путешествия директор установок предложил Турцию, но тётя Ада захотела в город Анапу на Чёрное море – она там загорала и купалась, когда была школьницей. Уехали поэтому в Анапу. Сняли за городом у красивой толстенькой хозяйки полдома с верандой, выпили вина, поели салат из местных помидоров и пошли спать, потому что уже настала первая брачная ночь.
Утром тётя Ада вышла в плохом настроении на веранду. И первый, кого она увидела, был маленький лысый Марик. Он, оказывается, тоже здесь ночевал – на веранде или даже под дверью, но уже успел свернуть свой матрасик и побриться.
– Доброе утро, – молвил Марик, приступая к утренней гимнастике. Новобрачная тётя Ада ушла на море купаться, сильно удивлённая.
А холодильные установки сразу двинулись к хозяйке выяснять: что за фрукт у них тут делает приседания и стойку на голове? Хозяйка заверила: «Это мужчина, жилец, очень приличный, тоже вчера приехал». И поправила причёску.
Следующим утром тётя Ада вышла из комнаты заплаканная. И снова наткнулась на умного, всё понимающего Марика. И следующим утром. И следующим. На четвёртый день испортилась погода, стала хмурой, слёзной, как настроение. В луже у крыльца тонули заблудившиеся куры и остатки надежды. Один только Марик был светлым и радостным. Если тётя Ада пыталась выйти погулять, он уже стоял наготове с резиновыми сапогами и зонтом. Холодильник упорно предлагал сменить жильё. Лучше бы он помалкивал и больше ничего не предлагал.
Как это у них всё произошло – природная загадка. Но с Чёрного моря тётя Ада вернулась вдвоём с Мариком, тихая, красивая, даже красивее себя.
А через год у мальчика не было человека ближе, чем дядя Марик. Его можно было спросить что захочешь – ни разу не было, чтобы не знал. Даже про любую глупость. Допустим, почему все так любят пиво? Обязательно ответит, с физическими подробностями. Они иногда отправлялись по мужским делам, пиво пить. Ну, то есть дядя отправлялся, а мальчика по секрету брал с собой. И давал отпить полстакана. Во рту было как-то горько – вино портвейн и то вкуснее. Чего тогда, спрашивается, любить?
– Поясняю, – сказал дядя Марик. – Пиво не должно быть вкусное. Самое вкусное в пиве – отрыжка. Человек выпил и дожидается, когда наступит.
Иногда обсуждали женщин.
По мнению дяди, они существа очень хорошие. Но опасные.
– А почему опасные?
– Поясняю, – сказал дядя Марик. – У женщин чувства главнее мыслей. Но в этих чувствах они плохо понимают. Ты, например, всю свою мужскую жизнь по её желанию потратил. Так? А ей вдруг бац – и расхотелось!
Затем открылась потрясающая физическая тайна. Оказывается, у женщин приключается иногда бешенство матки. Типа такой сексуальный приступ. И тогда, пояснил дядя, полный абзац. Жена и муж – как насмерть приклеенные. Только хирург поможет. Представляешь позор: тащиться в больницу в приклеенном виде! «И что делать??» – слушатель был на грани отчаянья. Но дядя знал выход. Опытный мужчина всегда носит при себе иголку. Если внезапно уколоть, спазм пройдёт сам собой, и не надо к хирургу. А бывает, плывёшь в океане или в реке, так? И вдруг – судорога ноги! Опять же спасёт иголка. После таких полезных бесед можно было гораздо уверенней общаться с женщинами или плавать в океане.
В том же пивном кафе к дяде прицепился один выпивший военный с разговором насчет национальности. Он обозвал дядю Марика жидом, а потом выкрикнул дурным голосом, как по телевизору какой-нибудь народный депутат: «Что вы, жиды, сделали с нашей Россией?» Мальчик был уверен, что дядя сейчас ответит: «Поясняю…», ну и так далее.
Но он промолчал. Он молчал даже после того, как военный плеснул ему пивом на брюки.
И потом на обратном пути мальчик всё допытывался, почему дядя Марик не треснул этого придурка по башке. Почему? Боялся?
– Боялся, конечно, – ответил дядя. – Боялся. Что убью. А если убью, меня посадят на пятнадцать лет в неволю. Что будет с тётей Адой?
Стало ясно, что маленький лысый дядя Марик в гневе страшен, как Терминатор.
Он однажды встречал тётю Аду возле поликлиники, где она работала врачихой, и к ней привязался не то маньяк, не то грабитель – догнал и схватил за воротник пальто… Но в результате маньяка можно было пожалеть. Потому что дядя Марик держал его за волосы головы и бил этой головой прямо о поликлинику, пока не отбил от неё здоровый кусок штукатурки.
Покуда мальчик взрослел, он не успевал уследить за переменами в близких людях – слишком был занят собственным взрослением. Между тем со временем становилось уже заметно, что мужчина с собачьими глазами и женщина с покорными злыми глазами невольницы – не слишком удачное сочетание.
Возникло такое грустноватое неравенство: беспризорная собака отыскала себе любимую хозяйку, а рабыня себе господина так и не нашла. Поэтому иногда она кидалась его ловить – в каких-то случайных гостях, на чужих днях рожденья и всеядных вечеринках, там её норовили напоить, а затем увезти на запотевшей иномарке в другие гости. После полуночи дядя звонил матери мальчика, мать говорила: «Сволочь Адка, вразнос пошла!» – а дядя Марик, обшаривая ночной холодный город, сходил с ума.
Из прошлых лет выплыли конкуренты номер три и номер восемь, к ним примкнули четверо новых и отдельный чеченец Беслан.
Согласно семейной легенде, дяде Марику в конце концов удавалось найти пошедшую вразнос тётю – то в чеченских объятьях, то в пьяном бесчувствии, то в испачканной шубе, лицом в снежной слякоти. И всякий раз тётя Ада была увезена домой, старательно вымыта и смазана кремом. Легенда не сообщала в деталях, какие военные удары наносил дядя по кавказским террористам. Но в одной жизненной подробности можно не сомневаться: горячей водой мыл и кремом смазывал.
И теперь взрослеющий мальчик испытывал к дяде Марику что-то вроде презрительного сострадания. Никогда, сказал он себе. Со мной такого не случится никогда. Спасти, вытащить из грязи – ещё ладно. Но простить измену и опять жить набело, как ни в чем не бывало?! Фига с два.
Он уже судил как начинающий мужчина, с высоты своего счастливого и совершенно секретного опыта. Её звали Д. Она работала в модельном бизнесе. В городе её знала каждая собака, и не только в городе. А те, кто не знал, всё равно видели её тонкое чувственное лицо, её полуодетую фигуру на рекламных щитах нечеловеческого размера, в залистанных лакированных журналах. Ею любовались и владели все, насколько позволяет собой овладеть недостижимый гламурный образ: близорукая богиня в дымчатом чулке, роняющая над светофором, прямо над автомобильной пробкой, остроносую туфлю без задника, в то время как матовое голое плечо под прожектором напудрено блистающим февральским инеем. И только ему, пятнадцатилетнему любовнику, дозволено было видеть её дома, зябнущую в атласной пижаме, баловаться с ней до умопомрачения перед зеркальной стеной огромной квартиры-студии с убранными перегородками, смотреть, как она, высунув кончик языка, бреет себя, как одевается, прыскается туалетной водой, знать, что у неё побаливает желудок, что она обожает запретные пельмени: «Можно, я у тебя украду всего два?..»
Она подарила ему простые слова, которые могут осчастливить любого мужчину, не то что бесправного мальчика. Сказала: ни с кем никогда ей не было так хорошо. И она его подождёт, то есть дождётся его совершеннолетия.
Д. часто уезжала – он всегда точно знал дату её возвращения, поскольку они условились не теряться, в любом случае не теряться, ни на один день. Оставаясь в одиночестве, он ходил по городу воспалённый и гордый, со своей радостной тайной, которая плавилась и текла, как жидкое золото, по всему телу. С перекрёстка на центральном проспекте Д. смотрела на него более беззащитно и трогательно, чем на улице Малышева, где немножко виднелась левая грудь, а выражение глаз было скорее высокомерным.
По пути домой он выходил из трамвая раньше на три остановки, сворачивал в старый переулок и пересекал её двор, чтобы коснуться взглядом трёх окон на четвёртом этаже: он любил их даже тёмными, пустыми.
За двое суток до её приезда из Милана мальчик продал однокласснику недавно подаренный матерью цифровой плейер и купил для своей возлюбленной модный парфюм. Апрель был довольно тёплый, но к вечеру подмораживало. Когда он добрался до её дома, уже стемнело. По двору носился чей-то загулявший эрдельтерьер. Мальчик поднял глаза – и замер. Все три окна ярко светились.
Значит, она вернулась раньше! Он уже влетел в подъезд, но резко замедлился между вторым и третьим этажами, смущённый путаницей в мыслях и громким сердцебиением. Спокойно, сказал он себе.
Спустя пару минут мальчик стоял на лестничной площадке дома напротив и сквозь мутное стекло до рези в глазах пытался углядеть, что происходит в квартире Д. Он не столько видел, сколько угадывал присутствие двух или нескольких теней, их невнятные проходы, колебания заслоняемого света.
Загулявшему псу хотелось поиграть, и, когда мальчик, хлопнув дверью, выскочил наружу, эрдель с лаем кинулся вдогонку – со стороны выглядело так, что мальчик убегает, спасаясь от собаки. Водитель «девятки», мужик с усталым лицом, за сорок рублей взялся довезти до дома и обратно. Ехали нестерпимо медленно. Потом ключ в замке ворочался, как чужой. Матери не было. Оно и лучше: никто не спросит, куда он понёс полевой бинокль, куда звонит, дважды перенабирая номер. «Абонент недоступен», – сообщила механическая девушка, и в этом тоже чудилась угроза.
Эрдельтерьер встретил его уже как родного. Окна горели. Мальчик вернулся на свой наблюдательный пункт. Его знобило. Мощным колючим опахалом на фиолетовую гладь наползали ресницы – секундный обморок зрения. Первым вошёл в фокус голубоватый бокал с вином на подоконнике. А там, глубже, левее, ожидаемый угол стола затмевался краем портьеры и чем-то широким, телесным. Сначала он подумал: это женщина с толстой спиной. Но торс был мужской и совершенно голый. Чуть наклоняясь, мужчина стоял у стола так, будто готовил закуску. Размеренные короткие движения напоминали строгание мяса или овощей. И лишь потом, вглядевшись, мальчик заметил вскинутую женскую ступню – она белела за плечом стоящего, безвольно дергаясь в такт его монотонной работе. Это могло показаться изнасилованием, если бы не ласкающий перелёт узкой знакомой ладони по спине к пояснице насильника.
Когда он уходил прочь, пса во дворе уже не было.
Через двое бессонных суток он позвонил Д., чтобы услышать: она только что приехала, она так скучала, она его ждёт!..
Мальчик положил трубку и спросил себя, что имеет право называться «смыслом жизни», если он собирается жить дальше? Ничто, ответил он себе. И не собирается.
Окончательное решение потребовало полутора часов, которые он провёл в ванне, разглядывая собственные руки, ноги, волосы на животе, будто видел их впервые. Потом, вытершись насухо, он подошёл к старому зеркалу в прихожей, заглянул себе в зрачки и сказал:
– Не хочу.
Если мужчина решил умереть, он должен действовать технично и здраво. Неудача в таком деле равносильна позору. Он уже выбрал вполне легальное средство – ударную дозу транквилизатора, который возьмёт из кухонного шкафа. Доступно и безболезненно. Надо просто уснуть, послать себя в ноль, а химия сама заглушит ненужную сердечную мышцу. Он это сделает утром, без прощальных жестов. Когда ближе к ночи мать вернётся домой, всё уже будет кончено.
Пугала только одна мысль: безвестность. Никто не узнает, даже не поймёт причину самоубийства. Каждый будет судить в меру своей пошлости – это неизбежно. Но чтобы вообще никто, ни одна живая душа?.. Ужасно. И вот тогда мальчик вспомнил про своего дядю, близкого, но нейтрального человека, который всё поймёт и уж точно не помешает.
Просьбу любимого племянника поговорить «строго между нами» дядя Марик воспринял как высокую, важную миссию. Он даже надел по такому случаю в меру потёртый галстук времён перестройки и демократизации. Встретились вечером в кафе «Надежда», тихом и непопулярном, где раньше вместе пили пиво. Дядя взял себе кружечку, а племянник отказался.
Мальчик рассказывал по возможности сухо, не вдаваясь в подробности, но всё-таки волновался, бледнел, опуская глаза. Дядя Марик хмурил брови и немножко излишне важничал. Почти сразу поняв, о ком идёт речь, он позволил себе уточняющие вопросы: «Сколько ей лет?», «Она русская?» И даже зачем-то: «Она курит?»
– Разве это имеет значение? – спросил мальчик.
– Огромное, – заверил дядя и взял ещё пива.
О своём желании умереть мальчик заявил более чем твёрдо. Но дядя всё уточнял и уточнял:
– Ты уже решил?
– Уже.
– На сто процентов?
– На двести.
Дядя Марик поглядел по сторонам, как опытный заговорщик.
– Молодец, – сказал он тихо. – Мужское решение. Уважаю.
– Спасибо за поддержку, – мальчик был слегка обескуражен.
– Да, я поддерживаю. И словом, и делом!
– В каком смысле – делом?
– В том смысле, что уголовным. У меня есть хороший друг в прокуратуре.
– А при чем здесь прокуратура?
– Поясняю, – сказал дядя Марик. – Ей двадцать четыре года, так? А тебе ещё нет шестнадцати. Что мы, извиняюсь, видим? Растление малолетних. Совращение и разврат.
– Это была любовь.
– Любовь – да. Но если ты жив. А если нет? Я её накажу.
– Кто тебя просит?? – мальчик почти кричал.
– Никто. Но я обещаю железно. Как только ты совершишь это самое, я тоже кое-что совершу. Клянусь. Пусть посидит в неволе.
– Это подлость.
– Ещё бы. Срок будет приличный.
– Ты сука, ты предатель!
– Хорошо, – сказал дядя Марик. – Я предатель. – И взял ещё пива.
Вечер был изумительно прозрачным.
И невзначай можно было залюбоваться походкой покидающего кафе – с таким он шёл взрослым и вкусным чувством собственной правоты. Запас его будущей жизни равнялся теперь количеству воздуха в этом апрельском пространстве. И старенький лысый предатель, уткнувшийся там в своё пиво, никакому на свете прощению не подлежал.
Быть может
В школе все нормально влюблялись в одноклассниц или, в крайнем случае, в учительниц. То есть по месту учёбы. А этого мальчика угораздило влюбиться в кино. Он увидел её на экране, в дрянном фильме про «школьные годы чудесные», – и захотел, чтобы киносеанс вообще не кончался. Она не отличалась ничем особенным: тихая русая девочка в очках, с негустой чёлкой. И симпатизировал ей один лишь плюгавый троечник, которому она отвечала товарищеской заботой о его слабой успеваемости. Это по фильму. А по жизни получалось, что такое вот невзрачное сокровище, милая серая мышка, нечаянно вскружила голову мальчику с периферии. Кстати, вовсе не троечнику, а возможно, даже потенциальному принцу.
В городе, где он жил, имелись два кинотеатра плюс четыре дома культуры. И по высшей воле кинопроката картина планомерно переходила из одного полупустого зала в другой, а следом за ней плёлся влюблённый мальчик, лелея в кармане деньги на билет, сэкономленные за счёт школьных завтраков. В общей сложности он успел посмотреть фильм двенадцать раз – но даже не запомнил сюжета. Зато он увидел чернильную родинку возле губ и мягкую застенчивость жеста, когда она поправляла белую вязаную шапочку, закрывая уши на морозе.
Иногда она выглядела бледнее обычного (наверно, не выспалась). Иногда приветливей, чем нужно, обращалась к своему троечнику (прилип как банный лист)… И каждый новый просмотр окрашивался беспокойством: «Как же она там – до сих пор без меня?»
Она убегала по свежей слепящей лыжне вместе с киношными одноклассниками, ещё не зная своей судьбы. А снизу выползали титры с путеводной подсказкой: «В роли Насти – Лена Литаева».
Декабрьским вечером потенциальный принц дождался густых фиолетовых сумерек и покалечил фотоафишу у кинотеатра «Мир», вырезав из неё дорогой образ, который доверил совершенно секретной тетради в клетку.
Наконец картина отмерцала, ушла с экранов – а мальчик остался.
Новый год затевался еле-еле, как отсыревший бенгальский огонь, и было не жалко отдать хоть десять Новых годов за возможность просто сесть в поезд, по-взрослому независимо, доехать до столицы (где же она ещё может жить?) и поскорей отыскать эту девочку, дать ей знать о своём существовании.
Нет, он был не настолько наивен, чтобы везти свою любовь как долгожданный гостинец, как ценную бандероль. Но сама возможность, то есть невозможность такой поездки вдруг стала заглавным, потрясающим событием, которое, между прочим, не обязано было случаться. Как совсем не обязателен мираж взрослой любви посреди тошнотворной пустыни, именуемой «школьные годы чудесные». Их предстояло ещё превозмогать невыносимо долго. И, забегая вперёд, сразу скажем – никуда он поехать не смог, этот влюблённый семиклассник. А чувств его хватило, безо всякой подпитки, на целых полгода.
Ведь, наверно, чувствам, если они живые, надо хоть чем-то питаться, кроме смятой картинки в секретной тетради.
На этом, собственно, можно было бы считать историю законченной, если бы не звонок по телефону, спустя двенадцать лет, из ледяного номера московской гостиницы, где неузнаваемо взрослый, невменяемо трезвый персонаж избывает время служебной командировки, затянувшейся до почти полного замерзания. Почему он вдруг вспомнил?.. Я представляю беспризорное падение пороховой пылинки в пересушенный валежник, снайперски точный солнечный укол, крошечную вспышку и – через час-другой – пожарную панику егерей среди огненных лесных соборов…
Так или иначе – он вспомнил! И поразился неравенству между собой и собой. Стоило так тосковать, погибая от желания попасть в этот недостижимый город, чтобы, начерно прожив двенадцать минут экранного времени, очнуться в центре Москвы на жестяной простыне с клеймом и содрогнуться от собственной трезвости.
Он снял казённую трубку и набрал 09.
– Тридцать седьмая слушает… – Да уж, такие числа не делятся ни на что. Только сами на себя.
– Будьте добры, квартирный телефон Литаевых.
– Вторая буква «Евгений»?
– Нет. Вторая буква «Игорь».
– Адрес?
Спросила бы чего полегче. Но без адреса она не скажет – не положено. И тут с внезапным азартом он исполнил жалостную песню «Мы сами не местные», то есть прямо с Урала, замерзаем у «трёх вокзалов», близких никого нету, кроме Литаевых. Нашего деверя семья. То есть шурина. Девушка, дайте всех – кто есть!
Видимо, спето было неплохо. Потому что суровая тридцать седьмая, вздохнув, продиктовала ему сразу четырнадцать номеров.
Теперь у простуженного командировочного появилось занятие, от которого он, кстати, не ждал абсолютно никакого результата.
Первый номер по списку – короткие гудки. Перезвоним позже. По второму – трубку сняли немедленно, словно ждали звонка. «Да», – сказал тихий прозрачный голос. Она только произнесла «да», и уже не было никаких сомнений. Но всё же: «Вы – Лена?» Мог бы и не спрашивать.
– Вы та Лена, которая в «Зимних каникулах» снималась?
– Да. Это я. А что вы хотели?
А действительно, чего он хотел? И что, вообще, ей сказать? Об этом он не успел подумать ни тогда, в седьмом классе, ни тем более сейчас. И по какой-то дурацкой инерции исполнил ещё один куплет про «не местных» – они вроде бы только ради этой встречи и прибыли сюда со своей Камчатки.
– Я сейчас иду на работу. Может быть, вечером…
Она уже, оказывается, ходит на работу. Вечером – замечательно. Где ей будет удобно.
– Знаете кинотеатр «Мир» на Цветном бульваре?
Ещё бы он не знал кинотеатр «Мир»! Других названий, кажется, в природе не существует.
– Вы меня видели где-нибудь, кроме фильма?.. Значит, вы меня не узнаете. Я буду в пёстрой шубке.
…К вечеру потеплело и пошёл снег. Она увидела его раньше, чем он её, – совершенно незнакомая, симпатичная молодая женщина в меховом капоре. Незамужняя воспитательница детсада и думать забывшая о всяких там съёмках, куда она попала девочкой случайно, практически с улицы.
Уже на третьей минуте знакомство вошло в русло непринуждённой болтовни о чём угодно. В озабоченной заснеженной толпе возникла праздно гуляющая парочка. Кавалер не нашёл ничего развлекательней, чем описать вкратце историю своего школьного сумасшествия на киношной почве. Дескать, бывают же курьёзы. Дама выслушала участливо и осторожно поинтересовалась: жива ли ещё та бесценная реликвия, огрызок покалеченной афиши? Он признался, что жива, умолчав о том, что фотография давно уплыла в коллекцию младшей сестрёнки, собирающей «артистов».
Потом они угодили ненароком на индийский фильм, где было чем заняться – например, читать угрожающим шёпотом садистские стишки, кто больше вспомнит: «Петя хотел поглядеть на систему – теперь его можно наклеить на стену!» И прыскать, сдерживая хохот, и стукаться горячими лбами. От неё пахло мокрым мехом и польскими духами «Быть может». Они так неприлично ржали, что растроганные болельщики Зиты и Гиты чуть не выгнали их из зала. Да они и без того сами вскоре ушли, потому что придумали сварить глинтвейн в гостиничных условиях посредством кипятильника.
И в его одноместный номер они легко проникли, не замеченные сторожевой гостиничной тёткой (отлучилась как нельзя вовремя), и то, что они обозвали глинтвейном, обжигаясь, пили из блюдечка, дуя, как на чай, сидя на постели со скрещенными босыми ногами, по-персидски, и сознаваясь друг другу в нежных глупостях на чистом персидском языке. И можно было беззаветно сражаться за казённую подушку – одну на двоих, и просить воспитательницу о срочных воспитательных мерах, и без спроса целовать чернильную родинку возле рта.
А следующей ночью где-то между Ярославлем и Галичем, разбуженный храпом соседа по купе, он почему-то вспомнил её фразу: «Мне нужен муж старый, лет сорока пяти, и молодой любовник…» И вдруг понял, что никогда не простит себе эту встречу, отнявшую последние права у маленького школьника, сочинителя великой счастливой Возможности, до которого теперь уже точно никому нет дела.
Ещё он подумал, что признак взрослости – всеядность. Матёрому пьянице не важно, чем гнать своё похмелье: драгоценным старинным вином, огуречным лосьоном или теми же польскими духами. Взрослый спасается чем попало от тоски и невозможности жизни.
Он вернулся из Москвы к вечеру тридцать первого декабря и сразу очутился в нарядном предновогоднем доме, где пахло мандаринами, пирогами и хвоей. Где кухня потела над неизбывным «оливье», на вешалке не хватало мест и разномастные шубы лежали вповалку. Где красили губы, шептались в прихожей, готовились к неизбежному чуду, придирчиво оглядывая себя, как перед выходом из-за кулис. Среди красивших губы была его будущая жена – самая неяркая, но самая милая. Этот розовощёкий праздник захлёбывался в наивных клятвах и счастливо завирался. Гости кричали – каждый своё. Потом затихали, теснясь по двое в медленном танце.
И никого уже больше не ждали.
Если бы я был Спесивцевым
Если бы я был Спесивцевым, я бы женился на этой злющей зеленоглазой Лиде, с отличием закончил философский факультет, а затем с радостью и любопытством подался в крановщики. Что означенный Спесивцев и совершил, буквально не моргнув глазом. Но диалектика живой природы, изведанная при пособничестве Энгельса, давала странные сбои, ввиду которых лучше прикусить язык, чем рассуждать на тему «Если бы я был Спесивцевым».
Сами посудите. Начало сентября, душистая теплынь. Погода жмурится в блаженстве. Улицы полны томными женщинами, забывшими одеться. Спесивцев со свежим философским дипломом и в новых джинсах идёт поступать на первую в своей жизни работу.
Ему обещали место в техникуме, кажется торговом, – преподавать провинциальным девочкам диалектический материализм. Им, видно, без этого нельзя. Вот они совершают перелёт через прохладный вестибюль, приникают к зеркалу жёсткими ресницами и строят глазки будущему своему наставнику. А он – молодой, но строгий – скоро доложит им всю заветную правду об эмпириокритицизме. Только вот сейчас дождётся завуча М.Т. Подзирук…
М.Т. является лишь после обеда. У неё красивая фигура и усы, как у поручика Лермонтова, окрашенные белоснежным кефиром. Спесивцев заметно волнуется.
– А ваше место уже заняли! – с ходу обнадёживает Подзирук.
– То есть… Кто занял?
– Ангелина Степановна, наша географичка. Ей же через два года на пенсию. Сами понимаете.
Он молчит, не в силах оторвать глаз от кефирных усов. М.Т. Подзирук понимает его взгляд как-то по-своему и нежно рдеет:
– Я вам даже лучше место могу предложить. Освобождённый комсомольский секретарь.
– Освобождённый? Никогда в жизни. В том смысле, что – спасибо.
– А почему?
– Пока не чувствую себя достойным.
В результате провинциальные девочки так и не узнают всей жгучей правды об эмпириокритицизме.
Через полчаса отчаянной безработицы Спесивцев натыкается на фанерный плакат, прислонённый к ларьку «Мороженое». Вкупе со стаканчиком талого пломбира объявление кажется ему симпатичным: «Ждём вас в тресте «Сталеконструкция» учиться! Машинисты кранов – 1) башенные 2) козловые. Зарплата вовремя учёбы!»
Насчёт козловых машинистов они, конечно, загнули, думает Спесивцев. Но в башенных явно слышатся высота и пафос. В конце концов – мужская специальность. И всё такое.
«Сталеконструкция» в лице мастера Коняшкина встречает Спесивцева пылко, словно ждала его много долгих лет – и вот они сошлись…
– Но никаких козловых! – сразу предупреждает новичок. – Только башенный.
– Ну так-ть! – умиляется Коняшкин.
– Когда начнём учиться?
Выясняется, что в команде крановщиков недобор – всего один человек, и тот Спесивцев.
– Ещё кто-нть нарисуется – и сразу начнём.
– Значит, я пока пойду…
– Стоять! – восклицает мастер. – Ты пока будешь слесарь 6-го разряда! И зарплата.
– Как насчёт должностных обязанностей? – спрашивает слесарь.
– В наличии. Ты, главно, держись Ивана и не бзди. Я тебе его завтра покажу.
– Вы страшно любезны.
…Идя домой, он воображал, что сделает жена Лида, узнав о резкой смене профориентации. Жена была немного старше Спесивцева и работала тренером по художественной гимнастике. Она так долго пыталась примириться с его философской придурью, что уже почти гордилась ею. И тут – на тебе.
Первое, что сделала Лида, это была окрошка.
– Если б ты знала, – начал Спесивцев, размешивая ложкой сметану, – как всё же тоскуют руки по штурвалу… Практически лишь одна у лётчика мечта. Знаешь какая? Лида, ты не поверишь, – высота.
Квас в бокале казался вкуснее, чем в тарелке.
– Только ты на это способен, – сказала Лида с ненавистью. – Окрошку запивать квасом.
…Его трикотажный пуловер среди рабочих спецовок наводил на мысль о хитроумном внедрении агента в ряды пролетариата. Внедрённый Спесивцев пока имел в виду одну служебную обязанность – держаться Ивана.
Сутуловатый тощий Иван с торчащим кадыком и красными руками был тих и задумчив, как Будда. Он низошёл с крыльца «Сталеконструкции» и сел на скамью. Спесивцев присел рядом. С четверть часа Иван молчал так напряжённо, словно принимал стратегическое решение.
– Ну что, покурим? – вдруг спросил Иван.
– Покурим.
После безмерно долгой папиросы Иван ушёл в себя ещё минут на двадцать. Видимо, решение предстояло нелёгкое.
Спесивцев закрыл глаза и посмотрел на солнце сквозь веки. Солнце вело себя по-пляжному и по-субботнему.
– Ну что, съездим?.. – вдруг спросил Иван.
– Спроста.
К ближайшей трамвайной остановке шли мерным, прогулочным шагом. Трамвай уходил из-под носа. Но Иван и не подумал ускориться. «Это правильно, – подумал Спесивцев. – Философ не должен расплёскивать себя».
Наконец они прибыли на какой-то адский громыхающий заводик. Во дворе среди лебеды и щебня виднелся ржавый агрегат, вроде разбитой римской катапульты. Иван подошёл осторожно и принюхался. Он тихо произнёс краткую фразу, вместившую сразу три половые аномалии, и выдрал из агрегата шаткую внутренность.
– Подержи, пожалуйста!
Слесарь 6-го разряда приступил к исполнению. Держать внутренность пришлось минуты две. Затем Иван отряхнул руки:
– Ну что, пообедаем? Да брось ты её на хрен…
Обед в заводской столовой прельстил Спесивцева большим количеством подливы к малосъедобному шницелю и добавочным компотом.
– В домино играешь? – поинтересовался Иван.
– Нет.
– Ну, гляди сам… – удивился Иван и ушёл играть.
И Спесивцев остался глядеть сам, сожалея лишь о том, что не захватил ничего почитать. Так прошёл первый день его пролетарской карьеры.
Утром следующего дня отрешённый, хмурый Иван, сидя на скамье, потратил ровно двадцать одну минуту, чтобы собрать в кулак весь свой могучий разум.
– Ну что, покурим? – неожиданно спросил он.
Проницательный Спесивцев сильно заподозрил, что на исходе папиросы последует приглашение съездить… «Что у нас вообще со временем творится? – думал он. – Либо его нет начисто, либо страшно много и оно уже стало пространством. А пространство только и делает, что ходит кругами – от себя к себе. Белки в своих колёсах витки не считают, незачем. Это у нас: позавчера, вчера, сегодня… Есть разница? Вчера вот у меня книжки с собой не было…»
– Ну что, съездим?.. – вдруг спросил Иван.
– Это мысль.
И они поехали. Заводик всё так же громыхал. Лебеда пылилась.
«Если он сейчас не приблизится к этой ржавой железяке – кое-что в мировых базовых постулатах придётся срочно менять…» Но Иван при виде вчерашней катапульты лишь помянул негромко половые аномалии и свернул в сторону цеха.
Разговаривать в цехе было нельзя – только орать сквозь грохот, «…пусть себе засунет!!» – докричал кому-то Иван, и они быстро вышли.
– Ну что, пообедаем?