Письма и документы. 1917–1922 Мартов Юлий
При первом же случае мы пришлем тезисы, как и другие – о диктатуре и демократии, представляющие нашу новую программу. Пока можете сообщить Павлу Борисовичу на основании этого письма суть нашего решения, в частности о прекращении организационных отношений с Амстердамом[266].
В последнее время, несмотря на то что режим бесправия сохраняется, нам удалось одержать ряд избирательных побед при выборах в Советы (в Москве провели 40 чел., в Харькове – свыше 100, в Брянске, Туле, Витебске, Смоленске – по несколько десятков). Везде эти цифры, благодаря здешней системе «гнилых местечек» [267], утопают в большинстве коммунистов, но цинизм самой системы таков, что ее прорыв выбором группы оппозиции вызывает в правящей партии панику. В результате начались новые гонения, и в Киеве, где боялись, что выборы в Совет дадут нам еще большую победу, сфабриковали против десятков наших товарищей истинно «ритуальный» процесс по обвинению в «содействии Деникину». Главный пункт обвинения – посылка местными профессиональными союзами профсоюзам Европы меморандума, заключающего критику большевистского режима. В числе обвиняемых Семковский, Скаржинский[268] (один из участников основания партии в 1898 г. и самый левый из меньшевиков), И. Биск[269], видный лидер печатников А. Романов[270], один из старейших деятелей М. С. Балабанов[271], Кучин-Оранский и мн. др.
Положение с Польшей здесь теперь представляется очень непрочным и вызывает большие опасения. Если Антанта ее прямо и решительно не удержит, она, по-видимому, будет наступать.
Владимир Николаевич [Розанов] недавно болел возвратным тифом, но в легкой форме. Может быть, удастся его выздоровление обставить сносными условиями.
Мысль снова возвращается к немецким событиям. Неужели масса старой партии не сломит своекорыстного упрямства своих Шейдеманов? Если из всех переговоров не выйдет реальных уступок пролетариату или если Шейдеману удастся провести за нос свою организацию, это будет вода на мельницу большевизма.
Мы надеемся издать здесь сборник по вопросу о II и III Интернационале, куда войдут и Ваши статьи, так же как и Адлера и Гильфердинга[272].
Привет последнему и Каутскому. Крепко жму руку Вам и Т. Я. [Рубинштейн[273]].
Ю. Цедербаум
Письмо П. Б. Аксельроду, 30 мая 1920 г
Дорогой Павел Борисович!
Думаю, что при данном характере делегации мы сделали со своей стороны, что можно было, и можем быть довольны результатами[274]. Вполне естественно, что она попала сразу в руки официальных хозяев и не смогла отбояриться от чересчур навязчивого их гостеприимства, стремившегося не оставить ей ни одной минуты времени для самостоятельного ознакомления с предметом ее изучения. Что мы при этих условиях с первого момента приезда их в Москву помогли им освободиться от казенных переводчиков (они же – шпионы) и дали им в помощь беспристрастных гидов, было уже большим успехом. Затем уже осталось устроить официальное свидание с ними – мы имели их два, а третье имело правление союза печатников. Во время свиданий мы, насколько было возможно, обратили их внимание на главнейшие стороны политической и экономической жизни. Первое удалось: в бюрократическо-опекунском характере данного социалистического государства они отдают себе, как кажется, ясный отчет и связь между подавлением свободы и самодеятельности и внутренней гнилостью, коррупцией и административным бесплодием, кажется, усвоили себе вполне. Хуже с экономическими проблемами, хотя они и очень стараются усвоить себе их. Но с аграрным строем России и общими ее социальными отношениями они совсем не знакомы и при отсутствии профессионального навыка в собирании материалов склонны бросаться при разговорах с вопроса на вопрос, не уяснив себе окончательно предыдущего. Тут мы стараемся помочь обширными письменными записками, которые им представили. Обычно они каждый день значительное время проводили в ведомствах, где их заваливали, благодаря той же их неприспособленности к производству таких анкет, либо сырым материалом, либо грудой организационных дел того, как функционирует та или другая отрасль на бумаге, и это засоряло их мозги, не вызывая, однако, в них ни особенного восторга слышанным, ни доверия к деловитости собеседников. Времени для хождения к «низам» почти не оставалось у них, да и возможностей большевики им не старались давать. Мы могли лишь устроить один митинг, но очень удавшийся (4000 человек), созванный союзом печатников, где они могли ознакомиться с подлинным настроением масс. Он на них произвел сильное впечатление. Других таких же собраний при наших нынешних ресурсах и при нашей «свободе» мы устроить не могли. Теперь их отвезли на Волгу показывать провинцию, но втереть очки в глаза им, по-видимому, не удастся, так как противоречие между действительным убожеством и показной внешностью им уже[275]. На обратном пути они, может быть, и пробудут здесь еще несколько дней, но это мало им прибавит, ибо они уже пришли к выводу, что, чтобы ознакомиться с Россией серьезно, им надо было бы пробыть не месяц, а 8 месяцев.
Большевики, увидев, что англичане не дают себя ослепить и ищут информации у оппозиции, переменили тон по отношению к ним, стали третировать их перед рабочими как «соглашателей», а нас – как главных якобы виновников происшедшего, начали кампанию, которая по бешенству и кровожадному бесстыдству превышает даже то, что было в 18-м и 19-м годах. Поэтому никакого сомнения не может быть, что со дня на день нас ждет разгром либо в виде исключения из Московского совета (в провинции уже исключили в Одессе, Гомеле, Николаеве) [276] и закрытия союза печатников и двух наших клубов, либо в виде массовых арестов; либо будет и то и другое. Мы предупредили англичан об этих очевидных последствиях нашей встречи с ними. Они, будучи в Всероссийской чрезвычайной комиссии[277] для анкеты, поставили ей формальный вопрос: правда ли, что лица, с которыми мы встречались, могут подвергнуться репрессиям за сообщенные ими нам сведения, и получили от председателя Ксенофонтова[278] (заместитель Дзержинского[279]) ясный ответ: «Категорически заявляю: если кто-нибудь из этих лиц подвергнется после вашего отъезда или еще во время пребывания репрессиям, то отнюдь не за сношения с вами, а за одно из преступлений, для борьбы с которыми создана ВЧК». Англичане поняли смысл ответа, и это тоже весьма полезно для их просвещения. Возможно, что до их отъезда арестов все же не будет, хотя тон газет таков, что пахнет даже не арестами, а расстрелами. Ибо мы оказываемся одновременно и «доносчиками Ллойд Джорджу» [280] (силлогизм: мы рассказываем англичанам вещи, которые Ллойд Джордж может использовать против России за интервенцию, а среди англичан может оказаться вольный или невольный агент Ллойд Джорджа) и «пособниками польских поджигателей» [281] (силлогизм: в Москве были взрывы складов с снарядами; хотя почти очевидной причиной является преступная халатность в хранении их – самовозгорание, – но по трафарету допускается злоумышленная польская рука; мы же, одновременно выступая на митингах с критикой советской власти, затрудняем ей дело обороны, а стало быть, мы – «пособники польских поджигателей», каковой термин по тому же ленинскому обычаю ходит в своем самом буквальном смысле). Две недели назад та же пресса на все лады кричала, что мы заключили Burgfrieden по случаю войны с Польшей, и хвалила нас за то, что, подобно генералу Брусилову[282], мы («мелкая буржуазия») объявили, что пойдем с большевиками против поляков (довольно многие из наших пошли добровольцами). Этим противоречием, кажется, никто не смущается. А массы, которые стараются взвинтить террористической шумихой, еще глубже погружаются в голодную апатию.
В конечном итоге первый европейский визит я считаю полезным. Люди вернутся все же если не с отчетливым и детальным знакомством с сущностью современной России, то с верным, в общем, представлением о полном противоречии между этой действительностью и идеальными целями и о том, что в основе противоречия лежит экономический утопизм. И при этом впервые мы видим людей, которые способны отделять вопрос о поддержке русской революции, как таковой, против империализма от вопроса о санкции большевистских методов и принципов. По крайней мере, они нам особенно подчеркивали, что усиление борьбы за признание советского правительства и мир они сочтут для себя обязательным независимо от результатов самой анкеты о прелестях большевистского рая.
Вы упоминаете в письме, что мы вступили в сношения с Лонге[283], не предупредив Вас и не через Вас. Последнее верно, но насчет предупреждения – это результат лишь того, что письма наши почти все не дошли. О намерении нашем вступить в сношения с французами, немцами и австрийцами я писал Вам уже давно, когда мы после Люцерна приняли (тогда же и после) посылавшуюся Вам первую резолюцию об Интернационале, где мы принципиально высказывались против I и против III и заявили, что на конгрессах II будем участвовать лишь с информационной целью, не связывая себя его решениями. Тогда мы думали снестись с указанными партиями, чтобы поручить немцам инициативу созыва «конференции центральных партий». Это намерение на деле не осуществилось. Теперь, получив снова оказию для писем, я Вам писал, должно быть, три раза разными путями (значит, уже два письма, кроме полученного Вами) и в одном письме сообщил, что мы намерены воспользоваться оказией, чтобы написать Лонге, Гильфердингу, Ф. Адлеру, Каутскому, итальянцам и Гримму[284] о том, как мы понимаем международную конференцию, т. е. что ее цель не облегчить воссоединение центральных партий с левыми III Интернационала, а формулировать отчетливую позицию, отмежевывающую как от правых, так и от коммунистов, и дать положительный и ясный ответ на вопрос о диктатуре меньшинства, о терроризме и методах строения социализма. Постановку вопроса лейпцигского конгресса[285] мы радикально отвергали. Из намеченного удалось написать лишь Каутскому, Лонге и Адлеру; письмо к Гильфердингу перехвачено большевистскими шпионами; итальянцам и швейцарцам не удалось написать.
На немецко-французском «центре» я лично построить прочное здание не надеюсь, и в этом вопросе мы с Федором Ильичом [Даном] стоим в ЦК несколько особняком от остальных членов ЦК, которые, независимо от большей или меньшей левизны, пожалуй, оптимистически смотрят на реальные возможности построения Интернационала на нынешних средних партиях. Я скорее склоняюсь к скептическому взгляду Ф. Адлера, что момент для организации политического воссоздания Интернационала еще не созрел и что как после 1870 до 1889 г. [286] необходим период der Uberwindung[287] идейного хаоса и выкристаллизования политической идеологии, прежде чем сколько-нибудь действенный и авторитетный Интернационал может быть создан. Нам пришлось уступить товарищам, которыми руководит законное опасение, что отсутствие организационной активности центральных партий при несомненной для нас безжизненности правого Интернационала сделает Москву, несмотря на все Bedenken[288] против нее, центром притяжения для всех некоалиционистских партий. Более левое наше партийное крыло (Бэр[289] и другие южане) тянут в ту же сторону по другой причине: ибо сами путаются в вопросе о проблемах революционной эпохи почти так же, как левые Unabhangigen, и склонны в них видеть авангард мирового движения.
Письма от Сам[уила] Д[авыдовича Щупака] мы не получали.
Если не будем посажены на цепь, надеюсь, что за лето сможем еще использовать оказии для писем Вам. Как физически чувствуете себя?
Крепко обнимаю. Привет от всех наших, которые уже сильно соскучились по Вас.
Из письма А. Н. Штейну, 26 июня 1920 г
Дорогой Александр Николаевич!
Только что получил Ваше письмо от 4 июня и сейчас же отвечаю, ибо имею случай отправить ответ верным путем. Большое спасибо за газеты и брошюры. За время, прошедшее от написания Вам письма, произошли выборы и положение стало довольно ясным. […] Если в лагере реакции победит авантюристская струя, то неминуема, конечно, длительная гражданская война и оживление большевизма в более опасных размерах, чем прежде. На внутренней политике партии не сможет не отразиться и ее «внешняя» политика. В этом смысле взаимоотношения партии с III Интернационалом становятся вопросом первостепенной важности. Вам известно, что большевики делают попытку привлечь левые организации к участию в съезде III Интернационала[290] независимо от переговоров правления партии с последним. […] Это определенная попытка навязать Вашей партии[291] раскол (сейчас такого же раскола добиваются от итальянцев, требуя от них изгнания Турати[292] и всего его крыла). Одновременно делается попытка, которая могла бы показаться безумной, если бы бесхарактерность европейских социалистов не поощряла Москву к «дерзанию» – попытка расколоть профессиональный интернационал. Для начала, ввиду противодействия итальянцев и англичан, основывают скромный комитет, к которому должны примкнуть, не выходя из Амстердамского Интернационала, левые национальные общепрофессиональные организации, там, где они есть, чтобы изнутри толкать влево Амстердамский Интернационал[293]. Но надо не знать Зиновьева и К, чтобы не понимать, что завтра же эта попытка, раз удавшись, будет развита дальше. […] Если левосоц. – дем. элементы не дадут отпора с самого начала, русский большевизм будет праздновать еще одну победу над европейским пролетариатом. […] Французы, чем более на них окриков сыплется из Москвы, тем становятся смирнее. Послали сюда Фроссара[294] и М. Кашена[295], которых публично заушают на собраниях как мнимых революционеров и которые тем не менее усердствуют в пресмыкательстве к большевикам (к нам даже не показались!). Я полагаю, что сейчас важнее всего было бы добиться посылки сюда обширной делегации (но не из одних левых, во всяком случае) для ознакомления на месте с принципами деятельности III Интернационала и его лидера – русской большевистской партии. Приезд сюда англичан и итальянцев, на наш взгляд, оказался весьма плодотворным и полезным, как для России, так и для Запада. Что немцы до сих пор не послали сюда никого – просто срам; ведь нельзя же такой партии, как немецкая, не сделать попытки самой изучить на жизни те самые проблемы, которые ставятся во всем мире теоретически, а в России решаются практически (например, вопросы о советской системе, социализации и пр.)! Думаю, что вопрос об отправке комиссии должен быть теперь поставлен ребром! Иначе получается какая-то смешная игра в прятки.
Наши тезисы посылаю Вам вместе с кое-какими другими материалами. Утилизируйте, как сможете.
У нас в связи с приездом англичан и под покровом снова сгущенной, благодаря польскому нашествию, атмосферы открылась новая полоса гнусной травли против меньшевиков, не закончившаяся, против ожидания, общим разгромом, но все же оставившая по себе разрушения. Так, разгромили союз печатников в Москве, многих здесь и в провинции арестовали (в частности, в Екатеринбурге посидел Далин, ныне выпущенный), а Фед[ора] Ильича сослали на Урал в порядке служебной дисциплинарной меры (он – мобилизованный врач). Война en permanence[296] питает не только большевистский террор и мировой ореол большевизма, но и самый большевизм, как противоестественную систему хозяйства и столь же противоестественную систему азиатского управления. Поэтому большевизм кровно заинтересован в том, чтобы война была перманентной, и бессознательно шарахается в сторону, когда перед ним встает возможность мира. Именно поэтому мы всю свою работу подчинили идее поддержки большевиков в деле «завоевания» мира с Европой и ради этого смягчили до минимума свою оппозицию. Но еперь приближается момент, когда мир, кажется, станет реально возможным: от Польши надо ждать предложения мира, а с Англией дело как будто налаживается[297]. И вот я почти уверен, что на этот раз большевики сами сорвут этот исход. В этом случае нам придется значительно изменить политику, сделав требование отказа от авантюр во внешней политике (отказ от принесения полякам и немцам (!) на штыках советской системы, отказ от авантюр на Востоке, согласие на компромисс с английским капитализмом) центром нашей агитации. Думаю, что и европейским товарищам скоро невозможно будет проходить мимо этой весьма влиятельной «милитаристской» тенденции в русском большевизме.
Пока довольно; кажется, теперь чаще будут оказии. Привет мой Каутским, Гильфердингу, Штребелю[298]. Привет Татьяне Я[ковлевне Рубинштейн]. Крепко жму руку, привет от всех наших.
Прилагаемое письмо прошу передать Еве Львовне [Бройдо] [299].
Ю. Ц.
Из письма С. Д. Щупаку, 26 июня 1920 г
Дорогой Самуил Давидович!
Был несказанно рад, получив Ваше письмо, и весьма благодарен за его обстоятельность, давшую нам яркую картину того, что делается в Париже. Сейчас написал семилистовое письмо Павлу Борисовичу и, кажется, целиком опустошил себя. Вы его, конечно, прочтете[300] и ознакомитесь с нашими последними событиями.
О чем писать еще? Атмосфера у нас, разумеется, удушливая. […] По моему мнению, все люди стали глупее, а большевики, которые отличаются от других тем, что не ощущают тоски по печатному слову, – больше других. Думаю, что лет 15 такого режима достаточно, чтобы люди покрылись шерстью и залаяли. Шерстью, впрочем, может быть, понадобится покрыться раньше ввиду истощения тканей. Но не надо думать, чтобы жизнь материальная стала много труднее, чем была в момент Вашего отъезда. Правда, цены сейчас: хлеб 500 руб., сахар 5000, масло 2000 фунт, яйцо 75 руб. штука и т. п., чашка кофе 250 руб., белая (серая) булочка 150 руб., коробка папирос (20 штук) 750 руб., коробка спичек 120 руб., извозчик не менее 3000 руб., «вольный» парикмахер 400 руб., починка ботинок от 1000 до 5000 руб., дрова 30 000 сажень; но существование нашего «среднего» круга вряд ли много ухудшилось. Мяса часто не едим целыми месяцами, главный продукт питания – пшенная каша; но пропитание достаем себе не с большими трудностями, чем ранее. Достигается это тем, что, вопреки всем декретам и всем «нивеляторским» тенденциям наркомпрода[301], все шире распространяется «паек», получаемый рабочими и служащими. Только этот паек, в некоторых ведомствах очень почтенный, и позволяет хозяйствам вроде нашего (живу с Аб. Никиф., Ритой[302] и Женей[303], и все, кроме Риты, получаем пайки: я по «Социалистической академии») [304] сводить концы с концами, почти не прибегая к вольному рынку. Все это, конечно, достигается за счет какой-то части – части рабочих, многих служащих и бывших, непристроившихся буржуа – которые форменно голодают. Спекулянты же, люди, нажившиеся в начале революции, врачи с практикой и т. д., кормящиеся вольным рынком, тратят сумасшедшие суммы на поддержание жизни – 400–500 тысяч в месяц, а то и более. Заработки – номинально – ничтожны: высшая тарифная ставка 4800 в месяц, путем «премий», «сверхурочных» ее натягивают до 15–20 тысяч очень часто; есть «спецы», особенно в жел. – дор. и военном ведомствах, коим открыто платят 50 и 100, а то и 400 тыс. в месяц! Зато есть швейцары, сторожа, машинистки, которые реально получают 1500 и 2500 в месяц. Неравномерность в реальных доходах стала громадной. Что касается «комиссарского сословия», то его высший standard of life[305], обусловленный льготными получками продовольствия, уже почти не скрывается или скрывается гораздо менее, чем в прошлом году. Люди, как Рязанов и Радек, как Рыков, раньше ведшие борьбу с «неравенством», теперь не скрывают на своем столе белой булки, риса, масла, мяса и (у Радека и Рыкова) бутылки доброго вина или коньяка. О Караханах[306], Каменевых, Бончах[307], Демьянах Бедных[308], Стекловых[309] и говорить не приходится: эти жируют. Только Анжелика[310], Бухарин[311] да Чичерин[312] – из звезд первой величины – еще выделяются «простотой нравов». Поселенный в «советском отеле» брат Садуля[313] (есть такой чин; он виноторговец) был по распоряжению Карахана переведен на положение «выздоравливающего», то есть изъят из общей столовой отеля, где кормят тухлым супом, и получил право заказывать что захочет: и вот он ежедневно по словарю заказывает: «бифштекс с спаржей и луком» или «телячья котлета с зеленым горошком», и комендант ему все это доставляет из Охотного[314], наживая сам примерно 100 % (все ставится в счет Комиссариату иностранных дел). Это пример мне лично известный, вероятно, один из многих. Званые ужины, где общаются лесопромышленники и т. п. публика с «ответственными работниками» и где по счету заплачено несколько сот тыс. руб., считаются в порядке вещей. Есть даже санатории (немногие: привилегированные), где рис, масло, балыки, осетрина и икра – обычный предмет питания.
Атмосфера моральная, как сказано, удушливая. Живем скучно. Сильных ощущений, кроме время от времени от вновь поднимающейся, набившей оскомину травли меньшевиков с террористическими выкликами, вовсе не знаем; да и то с каждым разом даже эти проявления истерии становятся все более казенными, лишенными искры энтузиазма и не находящими отклика даже в большевистских массах. В большевизме страшный застой мысли: ни порывов, ни «святого беспокойства» за завтрашний день революции не видно. Типичным представителем власти и правящей партии стал Каменев, сытый, с свиными глазками, подчас с манерами доброго папаши-лордмэра, пекущегося о «населении вверенной ему губернии», подчас разражающийся грозными филиппиками против внутренних и внешних врагов, но и это без внутреннего огня и без убеждения; говорят, после 5 минут разговора на общую тему о перспективах он начинает зевать. Троцкий в январе размахнулся было «величавой» аракчеевской утопией милитаризации труда и «трудармий» [315] и скоро уже остыл, увидя, какая истинно российская ерунда из этого получается, и обрадовался, когда Пилсудский[316] дал ему возможность вернуться к привычному занятию – разводам, парадам и награжденью знаменами. Радек из германского плена вернулся освежившимся, взбудораженным и критически настроенным, позволяя себе в частных разговорах «ужасаться» по поводу коррупции, «казенщины» и духовной смерти большевизма и публично критиковать планы милитаризации и отстаивать самодеятельность пролетариата. Его пару раз слегка посекли, и он пришел к выводу, что при данном режиме можно «влиять», только пролезши в Центральный комитет. Для этого он пополз на четвереньках, с большим трудом, но пролез-таки, опредательствовав по отношению к оппозиции, которая сформировалась перед последним съездом партии[317], да так на четвереньках и остался и теперь превратился в чистейшего официоза, который сегодня доказывает, что в Германии до революции очень далеко, потому надо ввести в III Интернационал независимых, а завтра – что независимых надо гнать в шею, ибо все созрело; сегодня уверяет, что наша программа – отбить нападение Польши и заставить «панов» подписать мир, чтобы вернуться к «мирному строительству», а буквально назавтра – что мы мира с «панами» не подпишем, а, пройдя Польшу и поставив там советскую власть, вторгнемся в Германию, чтобы подать руку коммунистической революции, которая к осени там разразится. Даже Ларин… перестал писать проекты и почти замолк. Рыков, Томский[318], Шляпников[319] пытались поднять большую бучу, отстаивая влияние профессиональных союзов на управление производством против «единоличного начала» и милитаризации. Рыков капитулировал на самом съезде. Томский – после съезда партии, а Шляпникова до съезда угнали в Европу раскалывать профессиональное движение. После предательства вождей рядовая оппозиция, которая действительно первый раз была широкой и обнимала рабочих-профессионалистов и многих местных деятелей, восстающих против мертвящей гиперцентрализации, а также идеалистов, возмущенных чекистами и коррупцией, была легко раздавлена. На Украине ее «выжигают каленым железом», ссаживая с мест, ссылая на фронт и в глухие углы. То же и в других местах. На днях в Туле выслали на фронт 200 рабочих-коммунистов, упорно стремившихся ссадить свой комитет и Исполком, состоящие, по признанию даже здешних большевиков, из делячески полууголовных элементов.
Этот факт глухой и неосвещенной сознанием внутренней борьбы внутри большевизма – может быть, самый важный в теперешних событиях, хотя его результаты не скоро скажутся. Господствующая в партии диктатура и культ Ленина мешают оформляться оппозициям и убивают в корне гражданское мужество. Но уже сейчас видно, что если наступит внешний мир и исчезнет угроза ликвидации всего и атмосфера станет менее напряженной, то не только рабочие вообще подымут голову, но и среди коммунистов начнется взаимная грызня. Это тем более неизбежно, что всасывание ими отбросов из всех партий-интернационалистов, социал-демократов, эсеров правых и левых, Бунда, анархистов и даже кадетов, вроде Гредескула[320], ныне познавшего свет истинной веры, – еще более разжижает первоначальную консистенцию большевизма, чем то делало ранее пропитание партии присосавшимися авантюристами.
По части переходов к коммунистам за последнее время наша партия особенно отличилась. Ушли, кроме Хинчука, Яхонтова, Дубровинской[321], еще Чиркин[322], Булкин (!), Илья Виленский[323], а теперь и своевременно исключенный нами Майский[324]. Вообще, бывшие ультраправые особенно часто переходят. Не все, конечно, по шкурным или карьерным соображениям. Многие «левеют» искренно, подталкиваемые бессознательно потребностью отдаться без гамлетизма[325] той общественной работе, которая сейчас монополизирована государством и в области которой, конечно, кое-что положительное делается при всей бестолочи. Искренно, конечно, перешел Виленский. […] Заславский[326] поместил в печати письмо о том, что, убедившись в том, что ошибался в оценке большевизма, он отказывается от политики и предается отныне одной культурной работе. В партии (особенно на юге) все еще сильно ультралевое крыло, которого лидеры, вроде Бэра, вероятно, в конце концов уйдут, но которые пока своим требованием «еще смягчить тон» борьбы с большевизмом и стремлением замазывать вопрос об отношении между демократизмом и «советизмом» и о политике по отношению к крестьянству вносят большую смуту.
Партия живет и работает кустарно и урывками, ловя благоприятные моменты вроде профессиональных съездов или выборов в Совет, чтобы высунуть нос наружу. Устойчивой, постоянной работы не может быть и, верно, не будет, пока не будет мира России с Антантой. А будет ли он? Кроме Антанты, тут много зависит от большевиков, которые все больше (не исключая и «самого» [327]) влекутся стихией, сегодня увлекающей их воевать с Польшей до советской революции в ней, а завтра – поднимать мусульманский Восток против Англии. Не забудьте, что от военных комиссаров и командиров до чекистов и новейших интендантов колоссальных органов снабжения масса лиц заинтересована, как это было во Франции в 1794 г. [328], чтобы внешняя война стала перманентной, а все фанатики и доктринеры коммунизма искренно боятся мира с Европой и особенно торговли с ней, которая будет разлагать все «устои».
Мне живется пока сносно. Много приходится работать в ЦК, потому что осталось нас немного: Фед[ора] Ильича сослали, многие сильно потрепаны и нуждаются в летнем ремонте. […] В. Н. Крохмаль[329] крепко сидит в тюрьме по делу «Центросоюза» [330], обвиняется в операциях с Беркенгеймом, производившихся за спиной большевистских членов правления. Мой брат Владимир уже 2 мес. как арестован по делу «Союза возрождения», по которому с год почти сидит В. Н. Розанов. Владимир обличен в немногих грехах, но могут держать долго. Д. Д. [Далин] все сидит, болел серьезно сыпным тифом и плохо оправляется от него. Недавно арестовали Года, чему охранка страшно рада, так что даже обращается с ним соответственно любезно. Чернов остается «неуловим», и за эту неуловимость месяца 3 назад арестовали его экс-жену О. Е. Колбасину[331] с двумя ее 15-летними дочерьми и его 9-летней дочерью. Последнюю большевистские дамы вырвали через несколько дней, старшие посидели некоторое время, а О. Е. Колбасина сидит, несмотря на болезнь, до сих пор. Чернов обратился в совнарком с открытым письмом, в котором поздравлял с блестящей победой. Когда в хлопотах было указано, что фактически О. Е. взята заложницей, Дзержинский заявил, что он взятия заложников не допустит; после чего состряпали комедию «следствия»: у О. Е., которую арестовали в момент отъезда с детьми в Оренбургскую губернию, взято было письмо от Чернова к кому-то из местных людей, так вот наряжено «следствие» об этом письме, и Колбасина, далекая от всякой политики, привлечена к следствию. Надо огласить все это.
Лидия Осиповна все похварывает, заведует «Советом защиты детей», в котором удается немало делать, несмотря на препоны наркомпрода. Там же служит Абр. Никиф[орович Алейников], который должен был ехать по делу устройства детской колонии в Швецию, но в последний момент задержан несогласием ЧК отпустить его. […]
Прилагаемое здесь письмо прошу передать или переслать Мергейму[332]. Всего лучшего. Надеюсь еще иметь от Вас письма. Крепко обнимаю.
П[авлу] Б[орисовичу] пишу в Цюрих.
Ю. Цедербаум
Из письма Е. Л. Бройдо, 26 июня 1920 г
Дорогая Ева Львовна!
Повинную голову меч не сечет, но Вас очень следует поругать за прошлое. То, что Вы в момент нашей абсолютной оторванности от Европы не снеслись с нами перед поездкой, не только нас огорчило и оскорбило, но и нанесло удар делу, хотя бы тем, что Павла Борисовича, который оставался в неведении относительно характера нашей работы, поставило в фальшивое положение, когда он теперь только убедился, что мы далеко разошлись с ним и в вопросах русской политики и в проблемах международного движения. Должен откровенно сказать, что во всем ЦК сообщение о Вашем отъезде было воспринято как симптом прямого разложения, охватившего партию. Надеюсь, что теперь сношения, между нами восстановленные, останутся регулярными.
Пишу наскоро, ибо только что получил Ваши письма, а завтра надо сдавать отчет. Из письма к Ал. Н. [Штейну] узнаете остальное. Сейчас прежде всего о положении дел в партии.
а) Течения. В течение всего 19-го года шла упорная борьба «правых» и «левых» течений. Она обострилась, когда мы решили в разгар успехов Деникина призвать к активному участию в обороне. На севере и в центре правые, по общему правилу, остались на позиции «лояльной оппозиции», критикуя нас и уклоняясь от активного проведения нашей линии, но не стремясь проводить сепаратной политики в большом стиле. Поэтому здесь обошлось без раскола и лишь отдельные лица фактически ушли из партии, отказавшись перерегистрироваться. […] Лишь по отношению к Саратовской организации, поднявшей открыто знамя бунта и объявившей, что не будет подчиняться ЦК и образует свой особый фракционный всероссийский центр, мы прибегли к крайней мере: исключили ее из партии. На юге было хуже. Чтоб иметь руки развязанными для органич[еской] работы при Деникине, харьковские правые… откололись от местной организации накануне прихода деникинцев, при них немало скомпрометировались; мы их объявили вне партии. В Екатеринославе правая группа еще раньше формально вышла из партии в ответ на призыв к защите революции от Деникина, а по приходе последнего повела себя позорно и теперь рассыпалась. В Одессе организация в большинстве правая… за время Деникина вела такую политику приспособленчества, что нам теперь приходится ее распускать и реорганизовывать сверху. В Ростове длительная деятельность правых привела к расколу, причем левые в виде реакции сначала усвоили полубольшевистскую программу; сейчас стараемся их снова воссоединить. На востоке, после краха политики Майского, линия была выпрямлена, и под руководством И. И. Ахматова[333] сибиряки вели себя идеально: оказались духовно во главе внутренней революции, свергшей Колчака (материальную силу составили эсеры), образовали демократическую самостоятельную Вост[очно]-Сиб[ирскую] республику с программой мира с советской Россией и очищения Дальнего Востока от японцев и мирно уступили власть большевикам, когда последние, сначала их поддержавшие ввиду сознания, что самостоятельная демократическая республика легче добьется от Антанты эвакуации Сибири, подняли под конец против них рабочих.
Работа правых, отказавшихся от «активизма» и упорствовавших на «нейтральности» в борьбе между большевиками и контрреволюцией, имела последствием «ультралевую» реакцию, которая привела к выходу из партии многих меньшевиков и переходу большинства их к коммунистам. Перечислю Вам этих перебежчиков: Хинчук, А. А. Дубровинская, Яхонтов, рабочий московский Трифонов[334], Чиркин, Булкин (!), Илья Виленский, Митин[335] (петербургский), Квасман[336]; теперь заявляет с намерением уйти из партии, но не вступит к коммунистам Вас. Ис. Броудо[337]. Кое-кто явно ушел по карьерным соображениям. Но и среди неушедших (особенно в Харькове и Екатеринославе) опасно левый уклон, стирающий всякую границу между с[оциал]-д[емократией] и коммунизмом. На апрельском совещании левые во главе с Бэром произвели серьезный натиск, с трудом отбитый. Понятно, что в вопросах организационной политики они толкают на раскол и меры крайней репрессии там, где без этого можно обойтись, и лишь мешают нам в и без того трудной работе поддержания дисциплины при условиях полного отсутствия гласности.
б) Парт[ийные] успехи. Несмотря на все гонения, каждый раз, как удается высунуть нос, мы собираем вокруг себя массы. Это сказалось на ряде выборов в Советы (кроме Петербургского, где «зиновьевские» выборы[338] прошли по-старому, так что, кроме Каменского[339] и еще пары человек, никто не прошел). Именно: в Москве мы получили 46 мандатов, в Харькове 205, в Екатеринославе 120, в Кременчуге 78, Полтаве 30, Ростове-на-Дону 12, Одессе 30, Николаеве 11, Киеве 30, Бежице 20 с чем-то, Туле 50, Твери 8, Гомеле 20, Витебске 15, Смоленске 30, Самаре 20 с лишком, Ташкенте 20, Иркутске 30. Словом, везде, где только давалось выставить кандидатов, несмотря на отсутствие свободы агитации, проходили наши кандидаты. Здесь на химическом заводе против меня выставили кандидатуру Ленина. Я получил 76 голосов, он – 8 (при открытом голосовании). Такие же успехи были на ряде областных и всероссийских профессиональных съездов.
Эти успехи вновь встревожили большевиков и настроили начать гонения. В Одессе, Гомеле, Николаеве наши фракции были исключены из Советов на первом же заседании (мотивировка в Николаеве: воздержались при голосовании Ленина в почетные председатели!). Потом пошли разгромы организаций. В Киеве всех членов бюро проф. союзов судили за «контрреволюционную деятельность» во время деникинской оккупации (фактически за то, что вели легальную профессиональную работу), а весь комитет за выражение солидарности с первыми (!). Приговорили 4 членов бюро (в т. ч. Кучина и Романова) к принудительным работам до конца гражданской войны, а комитетчиков с Семковским, Скаржинским, Биском, Балабановым – к запрещению всякой общественной и политической деятельности. Перед польским наступлением арестованных отпустили, и теперь Кучин добровольцем на фронте. Затем в Самаре забрали массу нашего народа в связи с всеобщей стачкой протеста против ареста делегатов, выбранных на съезд проф. союзов. После в Омске взяли комитет за выпуск нелегального воззвания, в Питере арестованы Шпаковский, Малаховский и Шевелев в связи с делом Голикова, Смирнова и Бабина (дело о листке правой группы, выпустившей листок с призывом не работать 20 мая). В Екатеринбурге взят весь комитет после первого избирательного собрания в начале выборной кампании в Совет (в том числе Клячко питерский и наш Далин, бывший там в служебной командировке; теперь выпущен), Суханов[340], служивший там же на видном посту, потребовал, чтоб его или арестовали, или уволили. ЦК коммунистов предписал уволить. В Туле во время грандиозной забастовки, провоцированной помпадурством[341] комиссара, взяли всю советскую нашу фракцию. Наконец, в Москве после митинга, устроенного печатниками английским гостям, разгромили союз печатников, чем спровоцировали, конечно, забастовки. Все правленцы, кроме скрывшегося Камермахера[342] – Чистов, Буксин, Девяткин и др. арестованы, поставлено правление назначенцев. За наши «разговоры» с англичанами поднята была чисто «ритуальная» травля, в которой нас объявляли «агентами Ллойд Джорджа» и даже «пособниками польских шпионов, взрывающих склады». Наши товарищи, занимающие ответственные посты на советской службе, подавали протесты, требуя, чтобы или травля прекратилась, или их уволили. Для Фед. Ильича этот протест кончился печально: его сослали «в резерв» в Екатеринбург (он мобилизован как врач).
Таковы дела. За вычетом этих «проторей и убытков» мы все целы. Пришли сведения о Мартынове, зарытом по-прежнему в деревне в царстве Петлюры и погромов. Он сообщает, что «разделяет позицию ЦК». Да, забыл сообщить, что В. Майский, за исключение которого из партии нас так ругали, тоже объявился… коммунистом и уже пишет книгу «Почему я стал большевиком». Если не стал большевиком, то стал благосклонным к ним и Петр Павл. Маслов[343], приславший мне недавно письмо из Иркутска. Аким[344] был тов[арищем] мин[истра] иностр[анных] дел (при Ахматове) в кратковременной иркутской республике и, как видно, значительно полевел. Полевел также Шварц[345], с год находящийся на фронте.
У всех нас впечатление такое, что пока кольцо блокады не будет снято и Россия не выйдет из атмосферы вечной паники перед контрреволюционными военными набегами, нашей партии придется не жить, а прозябать. В это время впору не растерять связей, не утратить минимальной организованности и не утратить с[оциал]-дем[ократического] облика, к чему одинаково склоняют и наши правые, и наши левые. Но когда наступит «передышка», мы, мне кажется, еще воспрянем. Самый тот факт, что и среди самого гнусного террора и среди самого повального пресмыкательства перед большевизмом во всем мире находятся люди (сейчас только мы), часто простые рабочие, которые открыто и твердо противоставляют свое credo[346] большевикам – самый этот факт хотя и раздражает массы, уже привыкшие безропотно идти за диктаторами, но в то же время создает нам у них определенную репутацию, которая скажется в переломный момент. А ведь когда большевиков на полгода оставят в покое, их внутреннее разложение так явно обнаружится, что все отношение сил радикально переменится.
[…]
Письмо П. Б. Аксельроду, 27 июля 1920 г
Дорогой Павел Борисович!
Пользуюсь оказией, чтобы написать Вам пока несколько слов, ибо товарищ уезжает завтра, и сегодня ему надо сдать письмо. Вероятно, я буду иметь случай на днях же написать подробнее. Сейчас же я хочу Вам сообщить главную, хотя и не «окончательную» новость: большевики объявили нам официально, что пустят меня и Абрамов[ича] за границу. Дело в том, что мы подали в Совет Народных Комиссаров мотивированное заявление, требуя, чтобы нас пустили «для организации» заграничного представительства «нашей партии» ввиду опубликованного Вашего заявления о сложении Вами полномочий[347]. Мы прибавили, что надеемся, что «советская власть считает себя достаточно прочной, чтобы не бояться нашего «тлетворного» влияния на наших западноевропейских единомышленников». Копию заявления мы в французском и немецком переводе разослали всем делегациям конгресса III Интернационала. Вероятно, это и послужило причиной того, что власти решили согласиться. Конечно, это ничего не доказывает: при прохождении бесчисленных, принятых здесь формальностей еще нас могут не пустить, особенно если к тому времени иностранцы разъедутся. Но некоторая надежда все же есть, и мы начинаем (вернее, я, ибо, по решению ЦК, поеду я один) хлопоты. В благоприятном случае я смогу выехать через две-три недели и, следовательно, к концу августа быть в Берлине. Быстрота отъезда будет зависеть в значительной мере от того, насколько легко удастся достать денег, которых при нынешнем курсе нужно будет очень много.
Вот, значит, наша главная новость. У меня все-таки появилась реальная надежда Вас скоро увидеть, хотя и несколько жутко уезжать в теперешней обстановке: повсюду наших товарищей преследуют, и все друзья и даже посторонние уверены, что мое присутствие одно только несколько сдерживает большевиков; мой отъезд, а особенно известия о моей деятельности за границей, могут их разнуздать окончательно. Отчасти поэтому многие в партии будут очень недовольны моим отъездом. Пробыть за границей я думаю 6–8 недель.
Пока мы завязали сношения с независимыми, приехавшими сюда, то есть с Дитманом[348] и Криспином[349]. Их отношение к нам, во всяком случае, таково, что мы можем рассчитывать хоть немного повлиять на них в смысле удержания от шагов, которые бесповоротно закрепили бы партию за большевистским «III Интернационалом». Здесь очень важно выждать время, ибо, по моему личному мнению, уже месяца через два на международном социалистическом горизонте звезда его будет склоняться вниз. Сейчас же момент для них весьма благоприятный.
Кстати: сегодня здесь «праздник III Интернационала», и, к удивлению, на этот раз большевикам удалась весьма внушительная, массовая и народная манифестация, тогда как уже давно все их «смотры» носят отвратительно-казенный и убогий характер. По-видимому, интернациональная идея все же глубоко захватывает на момент здешние усталые и апатичные массы – захватывает, благодаря сознанию, которое должно быть и у санкюлотов 94-го года, что судьбы России в данный момент стоят в центре мировых интересов.
О конгрессе III Интернационала напишу Вам специально, когда соберу новости «закулисные». Кажется, есть кое-что поучительное. У нас ничего нового за последнее время. Фед[ор] Ильич все еще в ссылке в Екатеринбурге.
Привет всем товарищам, а Вам – привет от всех наших.
Обнимаю.
Ю. Ц.
Письмо П. Б. Аксельроду, 4 августа 1920 г
Дорогой Павел Борисович!
В последнем письме, недавно отправленном Вам через одного из иностранных гостей, я сообщал, что нам неожиданно (мне и Абрамовичу) разрешили выдать паспорта за границу и что я намерен, если это словесное разрешение не окажется обманом, выехать довольно скоро и пробыть за границей до 2-х месяцев. Разрешение дано высшей властью. В настоящее время дело проходит в порядке выполнения формальностей довольно быстро, и у меня пока при соприкосновении с чиновниками создается впечатление, что как будто «разрешение» надо понимать всерьез. С сегодняшнего дня дело находится в «Особом отделе Всероссийской чрезвычайной комиссии», которая является последней, контролирующей выезд за границу, инстанцией и которая должна подтвердить, что «не имеется препятствий». Обыкновенно до сих пор все «разрешенные» комиссариатом иностранных дел поездки меньшевиков и просто приличных людей срывались на этой инстанции и обыкновенно уже бесповоротно, точь-в-точь как в старой охранке. Но в нашем случае есть голос Совета народных комиссаров, давшего разрешение, так что как будто и с этой стороны нельзя ждать прямого протеста. Но обструкция под каким-нибудь формалистским предлогом или просто без предлога еще возможна, и лишь через 4 дня, когда комиссариат иностранных дел рассчитывает получить ответ на свой запрос от охранки, положение станет яснее. Но и тогда в связи с резко меняющимся международным положением (благодаря проявившемуся желанию большевиков не мириться с Польшей, а «советизировать» ее) [350]правительство может круто изменить свое отношение к вопросу и отменить уже данное разрешение. Да, сверх того, если это международное положение ухудшится, может затрудниться и самый въезд в Эстонию или Германию. Пока с этой стороны я себя обеспечил и впредь до изменения положения могу рассчитывать, что и в Ревель, и в Германию проеду без задержки. Если все сложится благополучно, то через две недели будет улажена, вероятно, и финансовая сторона поездки и смогу выехать; но партийные дела (отсутствие Фед[ора] Ильича во время ожидающейся 20 августа партийной конференции и приезд сюда к этому времени Семена Юльевича [Семковского]) могут меня задержать еще на неделю, не более. Абрамовичу же пока поехать, очевидно, не придется – денег не хватит на две поездки, а ему приходится заботиться о семье. Это жаль, ибо, как выяснилось из бесед с немцами, его вполне свободный и литературный немецкий язык, по их мнению, делает его особенно пригодным для бесед с более широким кругом Parteibeamten[351] и влиятельных рабочих, тогда как я слишком заикаюсь, выражаюсь тяжеловато и явно буду утомителен для более широких коллективов. Однако лишиться нас обоих на 3 месяца ЦК не счел возможным, и он прав, ибо я боюсь даже за свое собственное отсутствие. Не говоря уже о том, что мое присутствие служило здесь известным сдерживающим моментом для большевиков в их отношении к нашей партии, в том, что репрессии никогда не доводились до фактического уничтожения партии, какое имеет место по отношению к эсерам. Но и в внутрипартийных делах при отсутствии Фед[ора] Ильича недостаточно будет сил одних Раф[аила] Абрам[овича Абрамовича] и Семена Юльевича для сдерживающей работы по отношению к разным факторам разложения, проявляющимся то в отколе к коммунистам, то в таком столкновении между «крайне левыми» элементами и имеющимся еще в партии правым крылом, которое легко может повести к открытому расколу, а к частным расколам, не оправдываемым обстоятельствами, уже не раз приводило. Дело в том, что более старые члены ЦК – Череванин, Ерманский, Горев – совершенно развинчены физически и очень мало работоспособны, а последние двое притом именно по отношению к «отмежеванию слева» проявляют иногда слишком большую нерешительность и дипломатичность; а более молодые – Югов, Плесков[352], Трояновский, Далин, – на которых и держится текущая работа, недостаточно авторитетны в такой период, когда нет никакой свободной дискуссии и никакой коллективной партийной умственной жизни и когда поэтому рядовые члены партии ждут каждый раз пароля от людей, лично наиболее авторитетных.
Все это я Вам пишу, чтобы Вы поняли, почему, несмотря на признание всеми необходимости поездки за границу, решение «отпустить» меня было принято лишь скрепя сердце при сильной оппозиции Череванина и на местах может вызвать бурю недовольства.
Приехала сюда, как Вы знаете, делегация независимых для переговоров о возможности вступления их в III Интернационал и об условиях такого вступления. На конгрессе они, подобно французам, участвовали как гости, но вели себя, конечно, с гораздо большим достоинством. Как свое условие они поставили «автономию» для каждой нации в проведении общей политики. Им, в свою очередь, ответили требованием выкинуть Штребеля, Каутского, Гильфердинга и т. д., безусловно повиноваться и т. п. Они уедут сообщать об этих переговорах своему ЦК, и тогда, по их словам, начнется в партии новая дискуссия. Дитман надеется, что, в связи с тем, что они здесь узнали о положении дел, удастся добиться пересмотра лейпцигского решения. Криспин говорит осторожнее, но тоже заявляет, что такое присоединение, какого хотят большевики, немыслимо. Мы обрушились на самую постановку вопроса об «автономии», которая сводится к тому, чтобы ценою завоевания свободы действий у себя дома в сторону отклонения вправо от большевистской ортодоксии окончательно санкционируется «автономия» русских большевиков от всякого международного социалистического контроля в деле их собственной внутренней политики и в деле их международной политики, которой они ставят и будут ставить международный пролетариат перед совершившимися фактами и на Западе, и на Востоке, и на Юге. Дитман признался, что получилось для европейцев и неудобное, и недостойное положение «граждан 2-го ранга», но что-то не видно, чтобы он и его друзья наметили выход из него. Пока нам приходится лишь поддерживать в них «осторожность» в деле давания большевикам новых авансов; большего нельзя достигнуть ввиду состава делегации, где Дитман и Криспин нейтрализуются Деймигом[353] и Штеккером[354]. Желая быть лояльными, первые двое, познакомившись с нами, предложили нам вести беседу совместно со всей делегацией. Но левые вдруг возымели сомнения, будет ли «лояльно» им в Москве видеться с официальным центром партии, борющейся против советского правительства. Сошлись, по обыкновению, на гнилом и постыдном компромиссе: они будут беседовать не с ЦК, а со мной и кем-нибудь еще лично. Мы ответили Дитману, передавшему это предложение, что мы отклоняем эту честь и отказываемся от всяких разговоров с делегацией, приглашая их двух пожаловать к нам в ЦК. Выслушав это, Дитман просиял и сказал, что этот ответ идет навстречу его желанию и он лишь считал неудобным «подсказывать» его нам, но что в такой форме он окажет свое действие (eine wohlverdiente Ohrfeige[355]). Мы заявили, что подробный протест пошлем в их ЦК и потребуем официального ответа, поддерживает ли их партия с нами официальные отношения, как с одной из партий небольшевистского толка. С тех пор мы беседуем только с этими двумя и надеемся этими беседами сильно подготовить почву для более широких разговоров.
Пока ограничиваюсь этим. Надеюсь писать Вам из-за границы. Если до отправки письма будет что-нибудь существенное, добавлю. Крепко жму руку.
Ю. Ц.
Из письма А. Н. Штейну, 4 августа 1920 г
Дорогой Александр Николаевич!
Явилась надежда, что отныне удастся сравнительно регулярно посылать письма за границу. Пишу это письмо «для пробы», полагая, что последнее, посланное с итальянским товарищем, Вы получили и находитесь в курсе наших дел.
За истекшую неделю ничего особенного не наметилось, кроме, пожалуй, еще более резко обозначившейся тенденции смотреть на войну с Польшей как на пролог к германской революции, а потому и не желать скорого окончания этой войны. Верно, в этой связи власти обратили наконец внимание на нестерпимо националистские нотки в официальной антипольской агитации: Троцкий постановил закрыть орган «военспецов» «Военное дело» [356] за «шовинизм», который там свил гнездо не со вчерашнего дня. […] «Оборонческая» идеология войны с Польшей заменяется «всемирно-революционной».
Кашен и Фроссар окончательно присоединяются к III Интернационалу, судя по письму первого, помещенному в сегодняшних газетах. Пресса условием вступления французов ставила «исключение Альбера Тома и К». Любопытно, какие обязательства взяли на себя в этом смысле Кашен и Фроссар. […]
В. Герцог[357], как мне сообщили, выступил на митинге в Смоленске, куда прибыл вместе с англичанами знакомиться с фронтом. В своей речи он заявил: как вы расправились с меньшевиками и прочими социал-предателями, так мы расправимся с Каутским, Гильфердингом и К.
В восточной политике большевиков замечается кой-какой «гамлетизм». После того как, по-видимому, обо всем дотолковались с Мустафой Кемалем[358] и другими националистами, появились здесь «турецкие коммунисты», выразившие недовольство по поводу этих шашней с буржуазией. Их протесты, видно, возымели действие, ибо тотчас после отъезда послов Мустафы Кемаля бюро III Интернационала опубликовало воззвание к рабочим Турции, Армении и Персии о созыве на 1 сентября общего рабочего конгресса для этих трех стран. Пока что, по-видимому, большевизм плохо прививается на Востоке, ибо в Азербайджане крестьяне отказались принять переданную им нами помещичью землю, так как «шариат[359] запрещает брать чужую собственность».
Не выходит что-то и с «Башкирской советской республикой». Вторично ее «автономное» правительство сменено Москвой. На этот раз его просто арестовала уфимская чрезвычайная комиссия. Причина, главным образом, то, что Башкирия не дает хлеба. Теперь, с созданием более обширной Татарской республики на Волге, возникает прямая опасность, что при стремлении выкачивать у этих автономных республик не только рекрутов, но их хлеб, советская власть сама организует целый ряд мусульманских Вандей[360].
На бывшем только что совещании продовольственников несколько человек сделало слабую попытку поставить вопрос об изменении всей системы в смысле взимания с крестьян определенного, прогрессивно возрастающего натурального налога с тем, чтобы остатком хлеба он распоряжался свободно. Но коммунисты наложили свое veto, и вопрос не обсуждался даже.
Неурожай грозит превзойти 1891 год[361] во всей России, кроме Сибири и Северного Кавказа до Новороссии. Что в этом положении будет делать советская власть, трудно себе представить.
Забастовка протеста московских печатников повела к новым арестам и иным репрессиям. Сейчас в московской тюрьме заключено свыше 30 печатников. Привет друзьям. Крепко жму руку.
Ю. Цедербаум
Письмо А. Н. Штейну, 5 августа 1920 г
Дорогой Александр Николаевич!
Вот уже две недели, как немцы здесь, в Москве[362], но нам не удалось много с ними беседовать, ибо их время очень захвачено частью Конгрессом, частью сепаратными переговорами с большевиками. Все же несколько бесед с Криспином и Дитманом имели. Оба они хотели сделать эти разговоры официальными с обеих сторон, т. е. чтобы участвовала вся делегация. Но Daumig и Stocker, явно инспирированные большевиками, заявили, что считают нелояльным вести официальные ереговоры с партией, враждебной большевикам, и настояли на том, что делегация примет лишь меня и других «отдельных товарищей» из партии. ЦК ответил, что от такого свидания он отказывается, против поведения делегации по отношению к партии будет протестовать перед ЦК независимой партии и приглашает лично Дитмана и Криспина явиться в ЦК. Последние одобрили наш ответ, и мы уже с ними вели беседы. Прошу Вас разъяснить немцам все неприличие и недостойность этого поведения после тех отношений, которые у нас существовали с независимыми со времени их зарождения и после того, как Лейпцигская[363] резолюция возложила на партию обязанность столковаться по вопросу об Интернационале с партиями, вышедшими из II Интернационала, к числу коих принадлежит наша.
Как мы и сказали Дитману и Криспину, их поведение здесь отличалось пассивностью и нерешительностью, которые совсем не подобают «великой державе», какою сейчас в международном рабочем движении являются независимые. Они держались совершенно в стороне от всех, съехавшихся на конгресс, хотя даже среди коммунистических групп есть питающие известный respect[364] к их партии и хотя, например, в итальянской, а может быть, и в других делегациях есть меньшинства не коммунистические, а с демократией. Они даже не обратились к французам, пресмыкавшимся перед большевиками, и дали им возможность вести до конца переговоры сепаратно. Понятно, насколько большевики выигрывают оттого, что всякая группа, условно готовая вступить в III Интернационал, договаривается с ними сепаратно. Соответственно этому и весь вопрос об условиях вступления немецкие товарищи поставили узконационально: III Интернационал должен им и всем другим партиям предоставить автономию в проведении у себя дома общих принципов. О том, что должна прекратиться «автономия» русских, которые вне всякого международного контроля решают вопросы не только своей внутренней, но именно международной политики, например об импортировании в Польшу «советского строя» и о распространении революции путем вторжения революционных сил (завтра, может быть, в Германию или Австрию) – об этом они даже намеком не заикались.
Итог переговоров тот, что только независимые все же держались тверже, чем французы. Ленин и К не решились угодить левым, требовавшим резолюции о нежелательности принятия центральных партий, и постановили поручить Исполнительному Комитету вести дальнейшие переговоры. Дитман думает, что с их возвращением в партии начнется новая дискуссия, которая продлится месяца два, и надеется, что сейчас, после проделанного опыта, вопрос может быть решен несколько иначе, чем решался до сих пор. Он настаивает, чтобы к этому времени кто-нибудь от нас был в Германии. Есть надежда, что это состоится и что я недели 3–4 буду в Берлине. Дело в том, что советское правительство ответило согласием на наше требование отпустить делегатов ЦК за границу и я теперь выправляю паспорт. Если не случится перемены (увы! очень возможной) в международной ситуации в связи с явным нежеланием нашим мириться с буржуазной Польшей, то моя поездка осуществится. Я надеюсь, что при этом впуск в Германию не встретит затруднений и в Ревеле мне немецкий консул визу поставит (Дитман обещает устроить). Если будет задержка, я буду Вам телеграфировать, чтобы добиваться разрешения. На всякий случай можете напечатать в газете, что советское правительство постановило Мартову и Абрамовичу выдать паспорта на выезд за границу «для организации заграничного представительства партии», о чем хлопотал ее ЦК (официальная мотивировка). Опубликование этого может, пожалуй, помешать последующей отмене.
Да, а с делами в Польше получился оборот, который может передвинуть всю ось международной политики. Большевики играют теперь на «ва-банк». Революционный (не только военный) успех в Польше, если он будет иметь место, сможет, по моему мнению, вызвать перегруппировку империалистических сил, вынудив, несмотря на все к тому трудности, Англию и даже Францию искать сближения с Германией, чтобы образовать, даже ценой пересмотра Версальского мира[365], западноевропейский блок против революции. Если б к этому пошло дело, в то время как, ввязавшись в Польшу, мы затевали революцию, обреченную почти фатально на венгерский исход[366] (в этом почти все польские коммунисты уверены), то едва ли русская революция будет в силах (экономически) выдержать натиск сплотившегося капитализма. В самой стране неурожай (очень значительный), успехи Врангеля[367] и начавшиеся уже крестьянско-казачьи движения в Сибири, на Кубани, Дону и Тереке, при непрерывающейся Bandenwirtschaft[368] во всей Украине, положение обещает к весне быть невеселым.
Утверждают, что на днях в Верховном революционном трибунале будут судить В. Н. Розанова, Потресова, моего брата (Левицкого) вместе с народным социалистом Мельгуновым[369] и многими десятками демократов и либералов по делам «Союза возрождения» [370], национального центра и других групп. Трем первым грозит, по-видимому, в худшем случае тюрьма, могут и оправдать.
Жму руку. Поклон Татьяне Яковлевне.
Ю. Ц.
Получили, надеюсь, пакет, пересланный с итальянцами, и другой, посланный тем же путем, что и это письмо?
Письмо А. Н. Штейну, 20 сентября 1920 г
Дорогой Александр Николаевич!
Пишу Вам накануне своего отъезда в надежде, что письмо дойдет еще до моего прибытия в Берлин. Задержался я на целый месяц потому, что нас очередным образом подвергли разгрому (в Москве и Харькове), на этот раз не только без серьезного основания, но и без внешнего повода, которым мог бы быть оправдан полицейский набег. Хотя меня и Раф[аила] Абрамовича только подвергли обыску, но пока по отношению к остальным продолжалась обычная игра со «следствием», нам неудобно было уезжать. Только на днях окончательно выяснилось, что «дела» не будет, хотя все еще человек 17 здесь и до 60 в Харькове сидят.
Прилагаю письмо для Тат[ьяны] Яков[левны]; второе письмо попрошу Вас отправить по почте. Прилагаемый пакет прошу сохранить для меня. Жму крепко руку. До скорого свидания.
Ю. Ц.
Раф[аил] Абр[амович] приедет позже, ибо везет семью, и формальности по паспорту затягивают его отъезд.
Из письма С. Д. Щупаку, 27 сентября 1920 г
Дорогой Самуил Давидович!
Три дня назад прибыл в Ревель по паспорту, выданному Караханом, и теперь веду переговоры с германским консулом о пропуске в Берлин; надеюсь, что в субботу смогу выехать туда на пароходе. Раф[аил] Абрам[ович] тоже имеет уже паспорт, но задержался вследствие того, что хочет перевезти с собой свою семью.
Дальнейшие мои планы выяснятся по приезде в Берлин. К большому моему огорчению, я свое письмо к Вам должен посвятить неприятному инциденту, внесшему нежелательный элемент в наши отношения. Вы опубликовали в «Republique Russe» [371] мое письмо, явно не назначенное для опубликования в силу интимного характера тех наблюдений над общими нашими знакомыми, которые ныне занимают в России «посты» [372]. Мы все отказываемся понять, как Вы могли признать этот непринужденный рассказ пригодным для печати? Неужели, если бы я сообщил, что тот или другой большевистский вождь часто меняет своих жен, то и это появилось бы в печати? А я, конечно, в письме к Вам не постеснялся бы и это поведать среди всякой болтовни о русском житье-бытье. Как можно было лезть со всем этим в печать? Вы поставили меня в самое фальшивое положение. Еще никогда никто не мог меня обвинить в том, что я веду политическую борьбу, «разоблачая», кто как живет и кто что ест. А у нас, несмотря на весь упадок политических нравов при большевизме, все же н такой метод борьбы смотрят как на грязноватый. И предположение, что я в Европе печатаю такого рода «разоблачения», очень унизило меня в глазах многих. Большевики неожиданно имели такт не поднимать шума в печати, но неприятных разговоров тем из товарищей, которые с ними встречаются, нельзя было им избежать. При этом, так как, естественно, я в письме свои иллюстрации мог брать из жизни тех именно большевиков, с которыми мы еще встречаемся, то получилось, что задетыми оказались как раз те наиболее приличные, через которых иногда удается действовать, чтобы спасти от смерти какого-нибудь «спекулянта» или вырвать из тюрьмы какогонибудь товарища. Появление письма сделало невозможным для товарищей продолжать ходить к этим людям, у которых именно во время хождения с «ходатайствами» им удавалось видеть на столе те яства, о которых Вы сочли нужным публиковать в «Republique Russe». Без преувеличения я должен сказать, что это опубликование серьезно затруднило нам наши демарши по поводу многочисленных в последнее время жертв репрессии.
Откровенно должен сказать, что отказываюсь понимать ту Вашу нынешнюю mentalite[373], которая побудила Вас печатать письмо. В какие времена, по отношению к каким противникам мы считали подобные разоблачения средством борьбы? Но если уже Вам казалось, что эти детали и иллюстрации с какой-нибудь точки зрения поучительны, то почему не заменить имен буквами, чтобы хоть так смягчить «пасквильный» характер рассказа? И наконец, если уж Вы решили печатать, зачем делать это от имени «одного из вождей», то есть придавать этому высокополитический характер, вызывать представление, что это не просто частное письмо, невинно «сплетничающее» об общих знакомых, а именно обдуманный политический шаг, входящий в систему идейной борьбы? Вы могли просто написать «мне пишут». Теперь же не только большевики, но и масса моих товарищей вынесла впечатление, что письмо опубликовано по моему поручению.
Наша позиция Вам настолько хорошо известна, что Вы должны были понимать, что мы принципиально отвергаем метод борьбы с большевиками, заключающийся в том, чтобы идти к европейской и русской буржуазной бешено ненавидящей большевиков публике и давать ей «сенсационный» материал о роскоши и разврате, в которых живут большевики. Поэтому и я, и мои коллеги считаем, что, независимо от отсутствия у Вас формального права печатать эти отрывки без моего поручения, Вы и по существу должны были считаться с тем, что я не могу желать их опубликования.
При всем хорошем отношении ко мне партийной публики мне пришлось пережить не один неприятный guart d’heure[374]. Люди, не знающие Вас, когда получали от меня уверение, что опубликование сделано без моего ведома, делали неприятный вывод, что я «неосторожен в выборе своих корреспондентов». Мне поэтому пришлось поставить в ЦК вопрос о моей вине в этом инциденте. Я рассказал о характере наших личных отношений, об интимном характере всех моих писем к Вам и просил судить, проявил ли я легкомыслие, «откровенничая» в письмах к Вам. Коллеги признали, что я имел все основания доверять Вашему чутью и такту и поэтому не могу быть обвинен. Но они поручили мне передать Вам их общее мнение, что опубликованием письма Вы нарушили доверие к Вам. В то же время они решили настаивать, что Вы должны в «Republique Russe» напечатать, что письмо было Вами опубликовано без ведома автора, который, узнав об его опубликовании, выразил свое неудовольствие, так как отнюдь не предназначал его для печати. Таким заявлением Вашим мы формально ликвидируем для партии этот неприятный инцидент. Для меня он, повторяю, неприятен не только тем, что Вы меня «подвели», но и тем, что Вы проявили mentalite, совершенно мне чуждую и непонятную, обнаружив готовность петь в хоре тех международных ненавистников большевизма, которые изображают их просто грабителями, развратниками и т. п.
Но довольно об этом. Слишком много крови я себе не портил из-за всей истории, так как, повторяю, большевики по непонятной причине не вытащили ее ни в печать, ни на собрания.
Спешу отправить письма и вкратце сообщу наши новости. Я должен был выехать уже месяц назад, но в это время ЧК произвела разгром нашей организации в Москве и Харькове во время собиравшихся там общепартийной и южной конференций, арестовав в Харькове 60 членов партии и в Москве 40 с лишком. У меня был обыск, Раф[аила] Абр[амовича] продержали ночь и отпустили, Трояновского, Плескова, Ерманского, Ежова, Назарьева и многих других держали месяц. В Харькове Сандомирский, Кучин, Рубцов и многие другие все еще сидят. Бэр освобожден. Мне пришлось ожидать, разрешатся ли они процессом – и тогда я считал бы неудобным уехать – или дело не кончится ничем. Оказалось второе – дела состряпать не удалось. Когда я уезжал, обещали освободить даже Либера, которого взяли для того, чтобы попытаться нас связать с более правыми кругами. Печатники Буксин, Девяткин, Романов и др., после нескольких месяцев тюрьмы, приговорены «административно» к 6 месяцам – 2 годам принудительных работ (Крамеру удалось скрыться). Сидят в московской тюрьме в ожидании такой же расправы 14 правых ростовцев (Локерман, Васильев, Бирик, Гурвич и др.). В Кременчуге и других местах тоже были большие аресты.
Федора Ильича – «для пользы службы» в свое время угнали из Москвы в Екатеринбург, а теперь по его просьбе пересылают в Минск. Попытка добиться для него паспорта за границу потерпела фиаско.
Володя (мой брат) и Розанов по процессу «Национального центра», где они оказались в очень неприятной компании белогвардейцев, в качестве членов «Союза возрождения» получили смертную казнь с заменой вечным (до конца гражданской войны) заключением в концентрационный лагерь, так же как и Кондратьев[375], Мельгунов и Филатов (энесы). По делу Центросоюза получили 15 лет таких же работ: Коробов, Лаврухин, Кузнецов, A. M. Никитин и Розен (Азра). В. Н. Крохмаль оправдан (т. е. получил 3 года с применением амнистии). Сообщите М. С. Алейникову, что В. М. Алейников, приехавший из Голландии с проектом торгового договора и очень обольшевичившийся, был тем не менее почему-то вскоре арестован и, когда я уезжал, еще не выпущен. […]
Из письма А. Н. Штейну, 28 сентября 1920 г
Дорогой Александр Николаевич!
Уже 3 дня, как я прибыл в Ревель и в отчаянии, что не могу двигаться дальше, пока не получу визы от германского консула, для чего нужно согласие германского правительства. Сегодня отправил Вам телеграмму с просьбой через Дитмана устроить это дело. Но этим не разрешены будут все затруднения, ибо произошел перерыв в пароходном сообщении между Ревелем и Штеттином и мне придется искать окружных путей, либо через Стокгольм, либо через Ригу. И тут и там опять нужны разрешения соответствующих правительств для приезда, которые требуют времени, а между тем пароходы отсюда в Стокгольм и из Риги в Германию идут крайне редко, так что малейшая проволочка с визой может замедлить мой отъезд на неделю. И вот я узнаю, что конгресс перенесен с 24 на 12 октября[376], так что в лучшем случае поспею к самому конгрессу, а в худшем случае – опоздаю к его началу. Все это крайне неприятно. Мой отъезд из России задержался на целый месяц, потому что большевики вздумали устроить разгром нашей партии, захватив в Харькове южнорусскую конференцию, а в Москве учинив облаву, в которой заарестовали многих делегатов, приехавших на общерусскую конференцию, а также многих рядовых членов партии и нескольких членов ЦК. Пока история эта не выяснилась и нам угрожали судебным процессом, я не счел возможным выезжать, чтобы, в случае надобности, предстать перед судом (у меня был, как и у Раф. Абрамовича, обыск, но у нас не отняли паспортов). Теперь более или менее выяснилось, что мерзавцы удовлетворяются тем, что расстроили нашу конференцию. Раф. Абр[амович] задерживается потому, что ему все еще не выдали паспортов на семью, которую он хочет взять с собой.
По «Freiheit» [377] у меня сложилась безотрадная картина отношения сил в нынешней борьбе. Берлинские и рейнские партийные массы, очевидно, в большинстве за принятие условий! Значит, или победа левых, или, во всяком случае, раскол очень глубокий. Партия пожинает плоды «русского культа», которому она содействовала в течение двух лет. Если б не допускали все время без протеста отождествление всякой идейной критики большевизма с содействием контрреволюции, то теперь не могли бы выноситься резолюции о «контрреволюционности» статей Дитмана. Даже сейчас, когда борьба пошла по всей линии, «Freiheit» остается исключительно в положении обороны, не атакуя больных мест большевизма. Даже в «Rote Fahne» [378] смеют критиковать военную политику советской России с ее попытками принести Польше на штыках диктатуру пролетариата, а в «Freiheit» по этому основному вопросу, о котором Вы пишете в последнем письме, – ни слова о статье Strobel’а[379], давно уже затрагивавшего эту тему, замалчиваются. В «Sozialist» [380], кроме Вашей статьи, вообще я не нашел никакой попытки теоретического освещения начавшейся борьбы. Вообще, правое крыло не проявляет и подобия той энергии и энтузиазма, которые обнаруживаются левыми. Мудрено ли, если последнее увлечет за собой массы?
По-видимому, самое ускорение конгресса есть уже победа левых, ибо не в наших интересах сократить период дискуссии. Печально все это.
[…]
Я не знаю ни Вашего, ни чьего-либо адреса в Берлине и приду к Вам, когда приеду, в редакцию.
Получили ли мое последнее письмо, которое должно было пойти к Вам (тем путем, каким Вы в мае отправляли мне письма и литературу) на прошлой неделе? Там было, между прочим, письмо Татьяне Яковл[евне] от Влад[имира] Никол[аевича Розанова]. Если она не получила, могу сообщить, что Влад[имир] Николаевич (как и мой брат Левицкий) получил по процессу смертный приговор с заменой концентрац[ионным] лагерем до конца гражд[анской] войны. Пока попытки добиться того, чтобы «принудительная работа» выполнялась им на службе в каком-нибудь учреждении с возвращением лишь на ночь в тюрьму (это обычно разрешается), успехом не увенчались, но это не безнадежно. Пока что он избавился от тяжелых работ, устроившись как фельдшер. Сидится там неплохо, и об его питании достаточно заботятся.
Политически процесс оставил плохое впечатление. В. Н. и другие правые социалисты оказались в «борьбе за демократию» запутанными в такую реакционную компанию, что трудно было представить себе самую возможность чего-либо подобного. Жму руку, надеюсь все же вскоре сделать это буквально. Всем привет.
Ю. Мартов
Посылаю Вам сведения о нашем разгроме. Может быть, и это как информационный материал будет иметь поучительное значение в данный момент. Или еще нельзя таких фактов оглашать?
Письмо П. Б. Аксельроду, 29 сентября 1920 г
Дорогой Павел Борисович!
Ну вот я и за границей, в Ревеле, и с первых дней испытываю некоторое разочарование. Оказалось, что мы в России совсем идиллически представляли себе такую вещь, как поездку за границу. Я думал, что приеду в Ревель и через 3–4 дня двину дальше, в Германию. На деле оказалось, что современная Европа придумала столько препятствий для передвижения по ней, что путешествие обращается в длительный процесс скачки через барьеры. Я здесь уже 5-й день, но до сих пор сделал только первые шаги по получению германской визы и раньше четырех дней мне консул не обещает ответа. Затем идет расстройство пароходного сообщения: и уже получив визу, я буду счастлив, если через неделю окажется пароход на Штеттин. Если же нет, то надо ехать на Стокгольм и оттуда в Берлин. На всякий случай телеграфировал Брантингу[381] с просьбой распорядиться о даче мне шведской визы. Но путь на Швецию еще – и много – дороже, чем прямой путь, а уж этот последний стоит чудовищные деньги – 1400 (!!) германских марок (т. е. на наши советские деньги примерно 100 000 рублей). А путь на Швецию еще на 1000 марок больше. Сюда не входит уплата за визы и за телеграммы в министерства, которые отправляются на мой счет. Но это все пустяки, у меня денег хватит, но эти непредвиденные задержки сорвали мою первую миссию, заключавшуюся по соглашению с Дитманом и Криспином в том, чтобы принять еще участие в предсъездовской дискуссии по вопросу о III Интернационале в печати и собраниях Vertrauensmanner’ов[382]. С огорчением я узнал здесь, что вместо 24-го съезд назначен на 12 октября, так что я, при обнаружившихся непреодолимых затруднениях, в лучшем случае попаду в Берлин лишь дня за 4 до съезда, а в худшем – смогу прибыть в Галле лишь с опозданием на 1–2 дня. Отъезд мой из Москвы задержался на целый месяц после того, как я получил уже паспорт. Дело в том, что 20 августа в Москве должна была начаться наша партийная конференция, обещавшая быть очень многолюдной (сравнительно), и я хотел быть на ее открытии и при решении основных вопросов. Но только часть публики съехалась, как ленинская полиция произвела в Москве повальные аресты среди с[оциал]-д[емократов] и с[оциалистов] (до сих пор неизвестно, по какой причине, причем – и не случайно – захватили и большую часть приехавших конферентов). У меня и Абрамовича сделали только обыск, но трех членов ЦК – Ерманского, Плескова и Трояновского – арестовали, так же как Ежова и многих других. Вскоре мы узнали, что в то же время в Харькове забрали прямо на последнем заседании нашу областную южнорусскую конференцию, которая почти в полном составе должна была ехать в Москву на общую конференцию. Таким образом, прежде всего конференция расстроилась, чем внесена в партию изрядная дезорганизация, ибо к ней долго готовились и на нее в провинции возлагали большие надежды в деле оживления и объединения работы. А главное, в течение долгого времени власти не говорили толком, чего они хотят, собираются ли инсценировать процесс и т. д. Вопреки обыкновению, принятому в этих случаях, московская и петербургская пресса не сопровождала ареста какой-нибудь яростной кампанией, «ритуальными» обвинениями, вроде пособничества полякам и т. п., что полагается в таких случаях. На юге же власти и «сам» Раковский намекали, что предстоит «процесс-монстр» против всей партии, хотя тоже не могли членораздельно формулировать обвинения. При таких обстоятельствах я счел невозможным уехать, пока не выяснится положение, и прямо заявил большевикам, что жду, чтобы, в случае начатия процесса, потребовать моего привлечения к нему. Только через месяц в Москве обещали освободить всех арестованных (но, когда я уезжал, еще человек 10 с Назарьевым во главе продолжали сидеть), а в Харькове еще сидит человек 50, хотя, по-видимому, и там кончится освобождением. Абрамович все еще не добыл паспорта для своей семьи (самому ему выдали); надеюсь, что он приедет через неделю. Мы пытались добиться также разрешения на выезд за границу для Федора Ильича, которого после 3 месяцев ссылки в Екатеринбурге большевики не соглашались снова пустить в Москву. Мы тогда предложили им, чтоб, по примеру царских времен, ему заменили ссылку заграницей. В результате они решили, что, считая его «крупной организаторской силой», военно-врачебное ведомство не может его выпустить, но зато даст ему видное место на западном фронте. Теперь он отправился в Минск, где, во всяком случае, будет лучше обставлен и менее оторван, чем в Екатеринбурге. Здесь, в Ревеле, я нашел В. Чернова, который после целого ряда счастливых ускользаний от большевистской полиции перебрался нелегально через границу.
Мои планы пока не очень конкретизированы и окончательно установятся с приездом Абрамовича. На первое время я имел поручение принять участие в дискуссии среди независимых, но теперь, ввиду задержки, это дело будет erledingt[383] к моему приезду и мне придется, вероятно, считаться с расколом среди независимых, который изменит всю ситуацию. С Вами надо будет сейчас же по окончании конгресса повидаться. Я бы мог поехать в Цюрих, а оттуда в Вену и Прагу, чтобы вернуться в Берлин, где надо будет поработать подольше (надеюсь, что теперь пресса независимых для нас откроется). Что касается Франции, то я весьма сомневаюсь, чтобы меня туда пустили. Не говоря о прошлом, я намерен, согласно данному мне поручению, возможно больше выступать против интервенции с требованием, чтобы Антанта признала советскую Россию (не ее дело судить о «законности» или демократизме большевистского строя), и вряд ли после этих выступлений меня в Париж согласятся пустить. Если в Италии начнется открытая дифференциация в партии, я туда поеду.
По приезде в Берлин дам Вам, конечно, знать. Пока мой адрес – Штейна.
Щупак сделал нам неприятный сюрприз, опубликовав в «Republique Russe» отрывки из моего письма, которые при минимуме ума и такта он должен был считать неназначенными для опубликования. В дружеском письме можно сообщать, какие блюда бывают на столе у Рязанова или Рыкова, но опубликовывать эту «causerie» [384], да еще подавать публике под соусом сообщения одного из «марксистских лидеров», – это очень уж «по-американски» и страшно принижает характер нашей борьбы с большевизмом. Я ему вымыл по этому случаю голову, а ЦК потребовал, чтобы он опубликовал, что напечатание этого письма последовало без ведома его автора.
Как себя чувствуете? Как спите? Я, в общем, чувствую себя недурно, аппетит, сон и работоспособность нормальные, но совсем потерял голос: хрипота такая и столь уже на этот раз длительная, что меня начинает беспокоить. Самая короткая речь меня бесконечно утомляет. Ну, всего лучшего. Крепко обнимаю и надеюсь скоро свидеться.
Ю. Ц.
Если Вы живете у т-те Эрисман, передайте ей, что ее брат (Мельгунов) здоров и находится в сносных условиях заключения. Хлопочут о том, чтоб ему (это бывает) разрешили где-нибудь служить и лишь ночевать в тюрьме.
Письмо П. Б. Аксельроду, 10 октября 1920 г
Дорогой Павел Борисович!
Ну вот я и в Берлине, куда мог попасть, лишь направившись окольным путем через Стокгольм (ибо пароходное сообщение между Ревелем и Штеттином оказалось прерванным в течение 3 недель из-за какой-то стачки). Брантинг, которому я телеграфировал, выслал мне немедленно визу. Не останавливаясь в Стокгольме, я прибыл в Берлин в пятницу вечером, можно сказать, к самому съезду в Halle, который открывается завтра. Путешествие через Стокгольм – очень дорогая вещь (один проезд на пароходе и по железной дороге – 2050 марок – германских!!). В Ревеле я не дождался Абрамовича, который, очевидно, еще не добился разрешения на выезд для своей семьи. Боюсь, что из-за этого промедления его вообще не выпустят, после того как Зиновьев, который должен завтра приехать в Галле, констатирует, что у правых независимых появилась теперь (после «похмелья») склонность ориентироваться на русских меньшевиков.
Пока беседовал только с Штейном, Гильфердингом, Дитманом и Штребелем. Впечатление довольно безотрадное. Лидеры партии ошеломлены быстрым развалом громадного организационного здания. Явно заметна растерянность, выражающаяся в совершенно не немецкой подготовке съезда. Не подумавши, Vorstand[385] согласился на предложенное левыми место съезда – в Галле, где организация фанатично-большевистская, что сразу окружит конгресс отравленной атмосферой. Не позаботились о привлечении на конгресс иностранных партий. По собственной инициативе Лонге предложил приехать, а об австрийцах, которые одни только могли бы здесь выступать с авторитетом, они даже не подумали. Я, по собственной инициативе, отправил Фрицу[386] телеграмму о том, что присутствие его или Бауэра крайне необходимо.
На конгрессе почти наверное будет большинство левых (небольшое), и правые решили в этом случае сейчас же произвести раскол – переедут в Лейпциг, где все уже приготовлено, и там устроят свою конференцию. Оттуда я вернусь в Берлин, и тогда надо будет решить, что делать. Я хотел бы сейчас же повидаться с Вами. Но надо считаться с тем, что независимые, как уже мне говорили, будут на первое время нуждаться в моей помощи, ибо намерены после раскола перейти от обороны к нападению и подвергнуть критике теорию и практику большевизма. Надо ковать железо, пока горячо, пока пыл их не остынет. Поэтому я укрепляюсь в мысли, с которой ехал из России, что свой Sitz[387] мне надо устроить в Берлине или Вене. Можно было бы, добыв визу, съездить к Вам на неделю в Цюрих и вернуться потом сюда, а Париж resp. [388] Лондон оставить на после. Другое дело, если приедет Абрамович, который поселяется здесь с семьей, мы могли бы разделить работу: он взял бы на себя Австрию, Чехию и Германию, а я поехал бы в Швейцарию, Италию, Париж. С другой стороны, если бы Вы приехали на время сюда, мы бы могли обсудить все наши дела сообща с Щупаком и Евой Львовной. Но это надо решать в зависимости от того, полезно ли для Вас сравнительно длинное путешествие в Берлин. Я, право, не берусь судить, потому что мне иногда кажется, что при Вашей нервной «комплекции» для Вас часто перемена места и переход к новой обстановке не минус, а плюс. Поэтому у меня и явилась мысль, чтобы Вы к нам приехали, потому что с точки зрения дела проще, чтобы я приехал к Вам на неделю и потом вернулся сюда. Даже если сюда приедет-таки Абрамович, мы вполне можем вдвоем приехать к Вам, а уж разговоры с Щуп[аком], Ев[ой] Льв[овной] и другими здешними товарищами мы могли взять целиком на себя. Поэтому, summa summarum[389], предлагаю Вам самому решить вопрос: как нам встретиться? Решайте его с точки зрения удобства для Вас и помня, что я поехать в Цюрих могу, что здесь Вас можно будет хорошо устроить и что пока моя поездка в Швейцарию преследовала только цель свидания с Вами, так как на первое время главная «международная» моя работа должна будет направиться на «обработку» немцев. Ответьте мне сюда, на адрес Марка Исаича Бройдо[390] (Ева Львовна едет тоже в Галле), в случае надобности он перешлет мне в Галле или Лейпциг; считайтесь с тем, что к концу недели примерно я буду здесь опять. Итак, пишите, улыбается ли Вам и возможно ли Вам (и полезно ли Вам!) прокатиться сюда (но, дорогой Павел Борисович, во всяком случае, с тем, что если Вы поедете сюда, Вы поедете со всеми удобствами, т. е. во втором классе и, если можно, в Schlaftwagen’е[391], не экономя ни в коем случае на этом; если б я поехал в Цюрих, то предупреждаю заранее, что я от этой «роскоши» не откажусь, ибо нашему брату теперь со своим здоровьем шутить не приходится); или же Вы предпочитаете, чтобы я к Вам приехал. Считайтесь также с тем, каким путем можно скорее осуществить наше с Вами свиданье, что для меня важнее всего: я по возвращении из Лейпцига смог бы выехать почти немедленно – т. е. дня через 3 (если получение визы не задержит).
В Ревеле и на дороге, которая совпала с чудной погодой, я очень хорошо отдохнул и физически и нервно чувствую себя хорошо. Только голос мой совершенно плох: совсем осип и не выдерживает напряжения. По возвращении придется лечить его здесь у какого-нибудь специалиста.
По словам Щупака, Вы в последнее время не очень хорошо себя чувствовали. Как теперь?
Крепко обнимаю Вас и жду Вашего ответа. Если в мое отсутствие приедет или даст знать о себе Абрамович, Вас немедленно известят.
Ю. Ц.
Из письма П. Б. Аксельроду, 17 октября 1920 г
Дорогой Павел Борисович!
Приехав вчера из Halle, застал Ваше письмо. Сейчас же я начну хлопотать о визе для Швейцарии с тем, чтобы, повидавшись с Вами, вернуться сюда, ибо здесь сейчас объективно для нас создались наилучшие условия для работы. Поездку во Францию – буде разрешение удастся добыть, что сомнительно, – удобнее будет устроить позже; всего бы лучше за месяц до их конгресса, чтобы можно было быть и на конгрессе.
О том, что было в Halle, Вы уже знаете, вероятно, из газет. Я приехал за границу как раз вовремя. Даже месяцем раньше, если б я приехал, польза была бы меньшей: я бы принял участие в дискуссии о III Интернационале парой статей в «Freiheit» и уже не представлял бы интереса ни для партии, ни для широкой публики. Теперь же вышло иначе. Настал в развитии этой больной европейской революции наконец такой момент, когда социалисты и рабочие стали способны (вернее сказать, вынуждены) увидать всю правду о России, которую одни не могли, другие старались не замечать. Два события произвели этот перелом: попытка большевиков сорвать Версальский мир взятием Варшавы и внесением революционной войны в Германию за спиной германского пролетариата и поход их на «центральные партии» в целях их раскола во что бы то ни стало. Оба события стоят между собой в некоторой связи. После месяца дискуссии я застал уже здесь совсем иную атмосферу в независимой партии, чем та, о которой имел представление по письмам Вашим и Каутского, Halle довершил этот процесс. Правые демонстративно подчеркивали солидарность с нами. Дитман, представляя иностранных гостей, сухо упомянул о Зиновьеве, а меня представил как представителя той марксистской партии, которая с первого дня образования USP[392] шла по тому же пути. Зиновьев, речь которого признается в своем роде перлом демагогического искусства, могущего смутить не одну путаную голову, очень помог мне не только наглостью и развязностью своего тона по отношению к Европе, но и исключительно корректным и нарочито мягким тоном по отношению к нам. Какую-то ошибку в расчете он при этом сделал. То ли он трусил и надеялся обезоружить меня этим тоном, то ли он считался с тем, что у левых независимых нет еще уверенности в том, что я «контрреволюционер», только он, поскольку упоминал о нашей партии или обо мне, говорил как о честных противниках, преданных рабочему классу и т. д., но некоторые-де не понимают того, как делать революцию. Этим он лишил уже себя возможности после того, как я выступил, объявлять сообщенные мной факты ложью или клеветой – единственный способ, которым бы он мог ослабить впечатление от этих фактов. И говоривший после меня Лозовский не решился это сделать, хотя и повторил несколько басен о меньшевиках и продолжал называть меня «Genosse» [393], несмотря на то что я в своей речи, не прибегая к грубости, характеризовал большевиков совершенно откровенно. Хотя свою речь я не сам говорил, а пришлось поручить читать Штейну, и хоть написал ее я перед самым выступлением, так что не удалось переписать, и Штейн, благодаря моему проклятому почерку и плохому освещению, даже местами запинался, – тем не менее все сходятся на том, что речь произвела огромное действие. На верхи партии произвела, по-видимому, впечатление моя постановка вопроса, противопоставляющая деспотическому контролю международного движения московским правительством, то есть правительством восточной, пропитанной реакционными тенденциями, мужицкой революции (как сущность III Интернационала), международный контроль европейского пролетариата над самой русской революцией. По этому поводу я говорил им и о недопустимости постановки вопроса, что «в России это годится, а у нас нет» и т. п. На рядовых же делегатов больше всего произвели впечатление факты о терроре и самовластии правительства. Крики: «Bluthund», «Henker», «Noske», «Schlachter» [394] и т. д. огласили зал; Зиновьев был бледен, а левые явно смущены и шумели недостаточно сильно, чтобы перекричать меньшинство. После заседания один немецкий рабочий подошел к Штейну и передал ему 50 марок на меньшевистскую партию из своих личных сбережений; Циц[395], Криспин, Гильфердинг и многие другие сказали мне, что моя речь им сослужила большую службу. […]
Есть серьезное предложение основать здесь специальное издательство для печатания наших брошюр по-немецки. Мою речь, вероятно, тут же выпустим и по-русски.
На конгрессе вожди правых хотя еще и не вполне обрели себя и не противопоставили большевизму законченного политического мировоззрения, но сделали значительный шаг вперед, а по отдельным вопросам, как, например, единство профессионального Интернационала, заняли sehr bindende[396] позицию. Доклад Криспина был великолепен; этот человек сильно вырос за два года, и Щупак, который его не терпел, говорит, что его не узнает. При некоторой педантичности и тяжеловатости доклад был очень содержателен и свободен от всякого Entgegenkommen[397] по отношению к большевикам. Очень хороша была основная речь Гильфердинга, а место, когда он отделывал Зиновьева за его мошенничества и специфически большевистские приемы, было превосходно. Уже после раскола он произнес вторую речь, в которой заявил, что между социализмом и большевизмом непроходимая пропасть не только идейная, но и моральная.
Самыми драматическими моментами конгресса были сцены, происшедшие во время речей Зиновьева и Лозовского, когда оба они по-большевистски стали «клеймить» профессиональный Интернационал как «желтый». Правая сторона, среди которой много Gewerkschafter’ов[398], пришла в такое возмущение, какого я еще не видел в немецком собрании. Люди были буквально разъярены. […] Старые работницы исступленно кричали, что говорить Лозовскому дольше не дадут. Словом, «наши» себя показали во всем хамстве и, несомненно, оставили «глубокое впечатление».
Таковы дела. Все это не значит еще, что наше дело уже побеждает. Большевизм себя страшно скомпрометировал своим 21 пунктом[399] в глазах интеллигентного пролетарского авангарда, но в темных массах здесь престиж еще высок, психоз далеко не прошел, и на первых порах здешняя расширившаяся коммунистическая партия может одержать ряд побед, а правые независимые некоторое время смогут оказаться в меньшевистском положении – «авангарда без масс». Проявят ли они в таком положении достаточно внутренней стойкости и гражданского мужества, трудно сказать. Во всяком случае, у них уже есть сознание, что они защищают европейское движение с его вековыми ценностями от натиска Unkultur[400], и это сознание поднимает их дух.
Теперь почва здесь вполне подготовлена (вероятно, и в Швейцарии) для того, чтобы созвать то совещание марксистских партий и частей партий, о котором мы в ЦК писали в нашей резолюции еще полтора года назад и которое могло бы послужить прелюдией к широкой работе по восстановлению Интернационала или, что вероятнее, за отсутствием предпосылок для организации Интернационала, заслуживающего этого имени, было бы первым в ряду совещаний, имеющих задачей идейно сблизить элементы, свободные и от большевизма, и от оппортунизма. Как только независимые восстановят свою потрепанную расколом организацию, я буду беседовать с ними о практических подготовительных шагах для подобного совещания. В своей последней речи Гильфердинг уже заговорил о том, что теперь возможно объединение всех партий, высказавшихся за соглашение с III Интернационалом, но отказавшихся принять его ультиматум. Для нас подобная постановка, конечно, неприемлема, и речь должна открыто идти об объединении партий, готовых бороться внутри рабочего движения на оба фронта.
Я думаю, что с австрийцами на этой основе удастся сговориться, хотя они и проявили тот национальный эгоизм, на который Вы так жаловались. Мы в России после ряда разочарований пришли к более «философскому» отношению к этим проявлениям непредусмотрительности, близорукости и оппортунизма по отношению к настроениям масс. На социалистическом поколении, пережившем кризис 1914 года, тяготеет проклятие этого кризиса. Лучшие представители этого поколения – и те, которые сами грешили в первые дни войны, и не грешившие – чувствуют, что на всех них лежит ответственность за то, что в критический момент социал-демократия обанкротилась и потеряла доверие масс. И когда они видят, что массы загипнотизированы и восхищены картиной того страшного напряжения революционной воли, которое, надо это признать, впервые после якобинцев 1791 года[401] развили большевики, они не решаются прикоснуться к этому кумиру. Но теперь более чем когда-либо я уверен, что наше время еще придет и что кульминационный пункт большевистских триумфов уже позади. У меня было об этом вполне определенное представление уже в момент заседаний съезда III Интернационала, что я и высказал товарищам.
Как я уже Вам писал, мы «центром» вовсе не восхищены и иллюзий относительно него не питаем. Но чувствуя, что лишь часть его из карьеризма или по убеждению эволюционирует в сторону большевизма, другая же лишь «с волками по-волчьи воет» до поры до времени, мы только в кооперации с этими элементами видим для себя возможность работы в интернациональном масштабе. Женевский конгресс[402] нас не переубедил относительно нежизнеспособности II Интернационала. Если политика Адлера-Бауэра национально эгоистична, то еще более эгоистична в этом смысле политика всех правых социалистических партий.
С Штребелем я познакомился. Многие его статьи мне очень понравились, но известие о том, что он, покинув независимых, опять пошел к Mehrheiter’ам[403], очень огорчило меня. На массы иначе как verwirrend[404] не могут действовать такие переходы взад и вперед; ведь еще совсем недавно Штребель непримиримо враждебен был старой партии. Нехорошо, что он дает пример того политического дилетантизма или импрессионизма, который теперь в таком ходу в Германии и в социалистической, и в буржуазной среде и свидетельствует о страшно глубоком духовном кризисе, переживаемом нацией. Признаться, разговор мой с ним не оставил во мне и впечатления мужества мысли: он что-то подозрительно заговаривает о недостаточности экономического объяснения истории, о роли личности, о необходимости внести «этический элемент» и т. п.
Сегодня наконец получил давно ожидавшийся мною пакет с материалами и начатыми работами, который одновременно с моим выездом был отправлен за границу. Одновременно получил письмо из Москвы. Абрамовича все еще задерживают с выдачей разрешения его семье. Боюсь, что «эффект» моего выступления будет таков, что у него самого отнимут теперь разрешение. А это жаль, ибо он, свободно говорящий по-немецки, мог бы теперь выступать на десятках собраний, чего я не смогу как по недостаточному знанию языка, так и в силу «пропажи» моего голоса. Придется поручить это Штейну (он, разумеется, тоже теперь иначе настроен и даже настолько, что его приходится уже «держать за фалды», чтобы не скомпрометировать себя и нас чересчур крутым поворотом от апологии советской России к прямому «мордобою»; он страшный неврастеник и, подавленный разгромом партии, дышит ненавистью;
как русский человек он не боится покаяться и признается, что он и его друзья сами накликали беду). Я буду ходить вместе с ним и «суфлировать» на собраниях Funktionar'oB[405]. Клара Цеткин[406], приехав в Москву, как пишут мне товарищи, пожелала иметь свидание с нашим ЦК. О результатах свидания еще ничего не пишут. Ну, пора кончать. Надеюсь, что Ваше недомоганье недолго продолжится. Крепко жму руку.
Ю. Ц.
P. S. Прилагаю только что полученное письмо из Москвы к Вам.
Из письма П. Б. Аксельроду. 12 ноября 1920 г
Дорогой Павел Борисович!
Рафаил Абрамович приехал третьего дня; все еще поглощен устройством своим (прописка и искание квартиры, что для него нелегкая вещь, ибо он приехал с семьей), так что пока я не успел с ним даже как следует поговорить, тем более что надо было его тотчас же водить с визитами к Гильфердингу, Штребелю и Криспину. Шлет Вам свой сердечный привет и поклоны от наших. Они все в Москве живы и здоровы, и на них мое здешнее выступление не отразилось (статьи по этому поводу Бухарина, Троцкого и Зиновьева были сравнительно спокойны; то есть меня обличали только в контрреволюционности, но не кричали о необходимости нас уничтожить). Ничего особенного со времени моего отъезда не случилось. Только Астрова в Одессе арестовали. Относительно заговоров и восстаний то, что сообщалось в здешней прессе, оказалось, как и следовало ожидать, весьма преувеличенным. Ничего особенного не было и в смысле нужды, пока еще положение, по сравнению с летом, не ухудшилось. От швейцарцев я получил для партии приглашение на конференцию.
Швейцарское правительство разрешило консулам выдавать разрешение на приезд на конференцию. При этом условии мне, я думаю, уже будет нетрудно получить для себя в консульстве разрешение приехать на неделю раньше. Здесь мне обещал помочь Оскар Кон[407], у которого есть связи в швейцарском консульстве. Абрамович тоже поедет в Швейцарию, но, быть может, предварительно ему придется поехать в Прагу, куда чехословаки собираются приглашать нас на свой конгресс[408].
Я до сих пор не получил того Вашего большого письма, в котором Вы запрашивали Еву Львовну, стоит ли его теперь пересылать. Перешлите его, как оно есть: оно, может быть, сократит число вопросов с моей стороны, которые при свидании пришлось бы мне Вам задавать.
Высылаю Вам резолюцию нашего ЦК о внешней политике, которую он принял еще при мне (по-немецки она появилась в «Sozialist»). Здесь и Ева Львовна и даже Штейн находят, что в своей принципиальной части она «полубольшевистская». В России же мне трудно было отстоять ее в таком виде, ибо даже среди наших товарищей была склонность придавать ей более «левый» характер ослаблением критики большевистской внешней политики. Я, впрочем, и сейчас считаю ее и теоретически, и политически правильной. Кроме того, посылаю Вам копию моего ответа лондонским «меньшевикам», которые обратились ко мне с письмом и с проектом своего обращения к английским рабочим. Среди этой публики оказались старик Зунделевич[409], который все время был «плехановцем», и некоторые другие лица, о которых у меня есть основание думать, что они могли себя зарекомендовать в Англии публично как колчаковцы. К осторожности по отношению к ним меня призывал и Пескин[410], который здесь был в течение недели.
Был здесь также Мергейм. С ним я беседовал «по душам» и остался им очень доволен.
Могилевский[411] мой хороший приятель и очень дельный работник. К сожалению, он оказался из категории тех «практиков», которые именно потому, что не могут жить без общественной работы, очень легко соблазняются практиковать оппортунистическую политику по отношению ко всякой власти, от которой иначе нельзя получить права продолжать эту деятельность. Поэтому он при крымском правительстве Винавера[412] скомпрометировал себя и всю мирную организацию поссибилизмом[413] по отношению к этому правительству и к французским оккупационным властям и даже по отношению к Деникину допускал весьма двусмысленные действия. Нам пришлось заняться этим вопросом, но только что мы назначили партийное расследование, как пришла весть, что большевики заняли Крым и что Могилевский вместе со всей организацией «переместили ориентацию», встретили большевиков как избавителей и… заняли посты комиссаров, которых у нас во всей России даже самые левые товарищи не считают возможным занимать. Мы собрались сделать им за это нахлобучку, когда большевики после короткого пребывания были изгнаны из Крыма и до нас стали приходить глухие вести (до сих пор проверить не удалось), что Могилевский и К сумели «приспособиться» и к Врангелю, что в качестве представителей городской думы они участвовали в банкетах в честь Врангеля и союзников и т. п. На этот раз в партии поднялся такой крик возмущения и требования исключить раз навсегда всю крымскую организацию, что ЦК не знал уже, как выпутаться из положения; но нас выручило новое известие (к счастью, «преувеличенное»), что Врангелю надоело разыгрывать либерала и что он повесил Могилевского за «государственную измену» (именно за его якшанье с большевиками в течение короткой паузы). На деле его действительно собирались повесить, но раздумали. В России товарищи, очень его ценящие, очень рады были известию, что он жив и в безопасности, но, я уверен, будут весьма обеспокоены, если узнают, что он выступает нашим представителем в каком-нибудь смысле. Поэтому нам с Абрамовичем придется с ним списаться, допросить «с пристрастием» и посмотреть, насколько можно похерить его прежние грехи, если он готов в будущем вести менее сепаратную, менее приходскую политику. Из сказанного Вы видите, что доносители даже до известной степени были правы, когда доносили швейцарскому правительству, что он был «комиссаром» (правда, не в Москве, а в Крыму и не по административной части, а не то по продовольствию, не то по народному просвещению). При этих обстоятельствах я, признаться, особенной беды не вижу, если он и не прочтет реферата в Лозанне. А так он прекрасный человек и толковый работник. Как теперь Ваша голова? Я себя чувствую хорошо. Поклон Александру Павловичу [Аксельроду]. Жму крепко руку.
Ю. Цедербаум
P. S. Федор Ильич, оказывается, живет в Смоленске и в день отъезда Абрамовича должен был приехать в Москву на несколько дней.
Лондонской группе с[оциал]-д[емократов]
Адрес отправителя: Martow, Berlin Schmargendorf, Charlottenbrunnerstr, 3.
Дата штемпеля отправки: 13 ноября 1920 г.
Уважаемые товарищи!
Получил ваше письмо от 16 октября с приложенным при нем проектом воззвания, а также и последующее письмо от 23/10.
По поводу проекта должен самым определенным образом указать, что его содержание и дух коренным образом противоречат основной линии партийной политики. Меня удивляет, как тов. Брейтвейг[414], так недавно покинувший Россию и хорошо осведомленный об этой линии, не указал на это вам и вашим товарищам. Партия не стоит на той точке зрения, что «борясь против блокады, рабочие Великобритании поддерживают советский режим», как, например, мы не считали, что, борясь против условий Брестского мира[415], немецкие независимые поддерживали большевистский режим или что, борясь против условий Версальского мира, социалисты Антанты поддерживают нынешнее немецкое правительство. Такая постановка вопроса, несмотря на то что вы делаете из нее совсем иные выводы, есть та самая, которая объединяет весь русский контрреволюционный лагерь, протестующий против антиинтервенционистов во имя «демократии». Вывод же, который вы делаете – условная борьба против интервенции, – радикально отличается от тактической позиции партии, которая ясно заявила, что в борьбе и против Деникина и Врангеля, и против Польши, и против интервенции и блокады она защищает то же дело, какое защищает советское правительство без всяких условий, то есть независимо от того, какую политику внутри России ведет в это время советская власть. Партия исходит при этом из того факта, что сама по себе борьба советской диктатуры против иноземного вмешательства и против Врангелей имеет объективно революционное значение, несмотря на совершенно реакционное значение борьбы, которую та же диктатура ведет в России против социал-демократии или во всем мире против классового единства пролетарского движения.
Менее существенным, но характерным является употребление вами таких характеристик большевиков, как «палачи русского пролетариата». Партия так не смотрит на большевиков, как она не считает Робеспьера и Сен-Жюста[416] «палачами французского народа», хотя они отправляли на тот свет не меньше «беднейших крестьян» и рабочих, чем это делают Ленин и Троцкий. Такие характеристики, если они не должны быть простым подражанием большевистскому стилю («кровавый Церетели» и т. п.), должны отражать наш взгляд на социальную природу большевизма, а эту природу мы отнюдь не видим в классовом угнетении пролетариата.
Наконец, переходя к выставленным вами «минимальным требованиям», я должен отметить, что «общее, равное, прямое и пр. голосование в Советы» есть совершенно ненужный псевдоним для замены советов парламентом и муниципальными органами. Одно из двух: либо выдвигать программное требование парламентаризма – тогда ни к чему термин «советов», либо (так сделала партия) выдвигать временный тактический лозунг: осуществление существующей лишь на бумаге «советской системы», то есть свобода выборов и агитации, отмена открытого голосования, упразднение назначенцев и т. д. – в целях уничтожения партийной большевистской диктатуры.
Хотя вопрос о воззвании теперь ликвидирован, считаю нужным указать на то, что в письме вашем от 16/10 говорилось, что «обращение» будет сделано от нас, как частных лиц, лишь идейно, но не организационно связанных с с[оциал]-д[емократической] партией, между тем как проект воззвания начинается словами: «нижеподписавшиеся члены РСДРП и т. д.». По этому поводу я должен сказать, что ввиду невозможности в настоящее время регулярных сношений между Россией и заграницей и ввиду того, что за границей в настоящее время находится большое множество бывших членов партийных организаций, которые (в Сибири, на Урале, на юге и в иных местах) проводили политику, резко противоречившую решениям партии и вызвавшую со стороны партийных конференций и ЦК ряд «отмежевывающихся» заявлений и репрессивных мер, – ввиду всего этого ЦК не считает возможным какие-либо выступления за границей прямо или косвенно от имени партии со стороны кого-либо, кроме лиц, на то специально уполномоченных ЦК или уполномоченных этими последними. Уполномоченными ЦК для представительства РСДРП за границей в настоящее время являемся мы с тов. Р. Абрамовичем. Согласно полученному нами от ЦК мандату мы будем способствовать организации всякого рода групп содействия партии, составленных из известных партии товарищей и готовых проводить политическую линию партии в целом. Товарищам, которые благодаря ли долгой оторванности от России или в силу прежнего расхождения с партией находятся еще на пути к определению своей политической линии, я бы рекомендовал образовывать русские социал-демократические клубы, не носящие характера партийных ячеек, для обмена мнений в целях выработки определенной позиции. Такого рода клубам представители ЦК будут оказывать всесильное содействие доставлением партийных материалов. В настоящее время у нас только ставится технический аппарат для этой цели. Надеюсь, что в близком будущем смогу выслать вам копии с резолюций и других партийных документов последнего времени, которые пока имеются у меня в единичных экземплярах.
Относительно вашего предложения приехать в Лондон не смогу сказать еще ничего определенного: в мои и тов. Абрамовича планы входит объехать главные европейские центры, но вопрос, когда и как это будет возможно, зависит от того, получу ли я разрешение на въезд в Англию, и от других факторов. В настоящее время BLP[417]поднят, как вам известно, вопрос о международной конференции в Лондоне; если бы таковая состоялась, мой приезд был бы приурочен к этому времени. Во всяком случае, в Лондоне я надеюсь быть, но в настоящее время еще невозможно определить, когда это будет.
С товарищеским приветом.
Письмо П Б. Аксельроду, 25 ноября 1920 г
Дорогой Павел Борисович!
Ваше последнее письмо меня повергло в немалое огорчение. Во-первых, потому, что Вы больны, по-видимому, затяжной и довольно мучительной болезнью, во-вторых, потому, что Вы составили себе неверное представление о действительном характере и действительных мотивах нашего отношения к Вам или, вернее, к нашим с Вами разногласиям.
Я думаю, что Вы были неправы, если вынесли впечатление, что в моих письмах «и намека не было на решение или намерение обстоятельно перетолковать о действительных или кажущихся разногласиях». Напротив. Все мои письма подчеркивали мое желание с Вами повидаться, разумеется, главным образом для того, чтобы лично в устной беседе взаимно выяснить точки зрения и, если возможно, прийти к какой-нибудь общей ligne de conduite[418]. До этого свидания я старался держать Вас в курсе всего, что мы предпринимаем, не предпринимать пока ничего, что могло бы нас чересчур связать, и, как мне кажется, в своих письмах я достаточно говорил о наших оценках событий и о наших планах, чтобы вызвать Вас на Auseinandersetzung[419] в случае, если б Вы сочли нужным и возможным сделать это еще до нашего свидания, в порядке переписки. Мы с Абрамовичем твердо решили приехать в Цюрих за несколько дней до конференции только для того, чтобы иметь возможность с Вами беседовать по всем вопросам и чтобы, в частности, о самой конференции и о том, что нам на ней делать, переговорить с Вами au fond[420].
Даже формальный мандат, который мы с Рафаилом Абрамовичем имеем, говорит о том, чтобы мы совместно с Вами решили вопрос о дальнейшем заграничном представительстве партии (это было принято еще до того, как Вы сложили свои полномочия, но когда Вы уже просили снять с Вас их). По существу же, как мы двое, так и все члены ЦК, конечно, ничего большего не желают, как того, чтобы Вы и в будущем принимали самое ближайшее участие в партийных делах. Но есть разница в том, как это понимает партийная масса и как понимаем мы. Партийная масса представляет себе дело так, что Вы от нас лучше, чем до сих пор, узнаете о линии поведения партии в России, столкуетесь в качестве «gut disciplinierten Genossen» [421] о том, как со своей стороны содействовать ее проведению. Мы же видим, что дело гораздо сложнее, что если кое-какие наши разногласия носят случайный характер или основаны на недоразумениях, то есть другие, которые органически вытекают из различной оценки всего исторического процесса, нами переживаемого; вместе с тем мы понимаем, что Вашей предыдущей деятельностью Вы достаточно ангажировались, чтобы не всегда считать себя вправе отказаться от использования своего личного авторитета в Интернационале в тех вопросах, по которым Вы нашей точки зрения представлять не можете. Более того, Вы знаете хорошо, что мы не настолько узки, чтобы не понимать, что иногда даже (?) «партизанское» действие такого деятеля, как Вы, полезнее для дела, чем самоурезывание в интересах коллективного выступления, разумеется, если обе стороны, как это и есть в данном случае, не желают непременно «отмежевываться» демонстративно друг от друга. И с этой точки зрения мы не хотим спешить с зафиксированием того, что могло бы в данный момент стать нашей общей ligne de conduite. Ибо сейчас, вероятно, такую роль было бы установить весьма трудно без, если хотите, некоторого насилия над Вашей политической совестью, которое Вы бы приняли как необходимую жертву. Нам это стало ясно, когда наше решение о выходе из II Интернационала сделало для Вас невозможным проводить нашу «заграничную» политику. Поэтому скажу прямо: я считаю, как, вероятно, и Вы считаете, что для дела лучше, если в течение некоторого времени Вы не будете связаны никакой формальной ответственностью перед партией и (тогда) потом Вы сможете нас представлять, чем если мы теперь же сговоримся на некоторой общей линии, которая, по необходимости, будет гораздо больше отражать наши коллективные настроения, чем Ваши, и которая тем не менее Вас свяжет в тот или иной момент. Это лучше потому, что не думаю, чтобы понадобилось много времени, прежде чем опыт разрешит главные из наших разногласий, и тогда либо мы сами повернем «вправо» (употребляя наименее подходящий к этим разногласиям термин), либо Вы признаете, что наш уклон «влево» был, в общем, правильным. Все, что до тех пор в нашей «официальной» политике сможет быть смягчено, корректировано, оговорено в нужном, с Вашей точки зрения, смысле, может быть достигаемо в результате тех бесед с Вами, устных и письменных, от которых, повторяю, я ни в коей мере не уклонялся и не буду уклоняться. Если я сам в письмах не заговаривал о содержании наших разногласий, то потому, что представляю себе, что, прежде чем нам об этом плодотворно говорить, Вам надо прежде всего услышать от нас фактическую историю того, как развивалась и почему изменялась наша политика в России. Ибо ведь в сущности с августа 1917 года Вы были от нас оторваны, и особенно о первом периоде, когда партия ощупью отыскивала свой путь и частью пыталась идти по иному, чем избранный ею после, – об этом Вы всего хуже информированы.
Когда Вы написали Еве Львовне, что считаете полезным, чтобы до личного свидания мы ознакомились с Вашим неотправленным письмом, я попросил ее просить Вас его сейчас же выслать нам, надеясь, что это письмо позволит если не обо всем, то кое о чем разъяснить недоразумения или зафиксировать действительные разногласия еще до свидания. Ева Львовна говорит, что она Вам сейчас же это написала.
Не знаю, в какой мере Вас эти объяснения удовлетворят. Но я хотел бы прежде всего одного: чтобы Вы убедились, что с моей стороны не было и, конечно, не будет попыток ввести в наши отношения какую-нибудь «дипломатию». В том или другом случае возможно «menagement» [422], естественное и законное по отношению к Вашему положению и возрасту, но ни о какой дипломатии между нами речи быть не может. Поэтому избегание (хоть не вполне сознательное) откровенных объяснений не могло психологически иметь места и не имело.
Мое личное впечатление, что различие в оценке фазисов русской революции у нас с Вами очень велико, так же как и в некоторых других вопросах. В вопросе об Интернационале, напротив, наши точки зрения, вероятно, гораздо ближе друг к другу, чем это может казаться на первый взгляд. Здесь мы расходимся больше в вопросах о выборе практических путей и даже в пункте оценки всякого рода «реконструкторов»; то, что Вы нам по этому писали, мы едва ли разойдемся.
Формулировка швейцарцами задач Бернской конференции[423] мне показалась сносной потому, что можно было ожидать еще худшего – в духе Лонге, – т. е. в смысле приглашения партий, стоящих принципиально за III Интернационал, но не приемлющих 21 условие. Теперь, когда Гримм и К своими глупо-бестактными выступлениями по поводу Реноделя[424] и Макдональда[425] испортили заранее половину дела, я вижу, что их формулировка была вызвана не желанием не оттолкнуть французов, а их собственным оппортунизмом и конфузионизмом. Думаю, что в Берне нам придется очень много ругаться и что мы едва ли многого там добьемся. Будет уже хорошо, если на этом первом совещании удастся связать между собой «центральные» фракции так, чтобы сделать для них невозможными дальнейшие капитуляции в одиночку перед Москвой.
Я рассчитываю, что смогу выехать в начале будущей недели, чтобы к 1-му быть в Цюрихе. Ввиду этого отказался от поездки в Прагу на чешский съезд, куда меня пригласил чешский ЦК.
Смилга[426] я постараюсь повидать, чтобы получить личное впечатление. Письмо его мне не нравится, хотя бы кое в чем он и был прав: человек, никогда не бывший в партии (и даже ни какой партии), сначала служивший большевистским комиссаром, потом писавший в прессе Mehrheiter’ов и в буржуазной газетке «Голос России» [427], может, конечно, претендовать, чтобы его вообще не отталкивали, но не имеет никакого права требовать, чтобы вместе с ним основывали газету для влияния на европейское общественное мнение. Ведь он пишет о немецкой газете типа «Republique Russe» и не понимает, что когда такую газету ведет старый деятель, как Пескин, это – одно и когда ее основывает такой homo novus