Плагиат. Повести и рассказы Пьецух Вячеслав
— Как! — изумился Саша. — Разве у нас еще есть монахи?!
Сосед строго ответил:
— Есть.
Он допил свой кефир, обтер губы тыльной стороной ладони и продолжал:
— Стало быть, монастырь пришлось оставить, так как вера моя ушла. Начиналось все с мелочей, например, смущало, что у Христа были родные братья, что он неуважительно разговаривал с матерью, и еще эта притча насчет хлебов… То, что пятью хлебами можно накормить несколько тысяч человек, в это почему-то верится, но чтобы от них осталось двенадцать корзин огрызков — такого точно не может быть! Но вот в один прекрасный день мне явилось принципиальное соображение, которое в одночасье решило всё: именно, если в мире существуют только две церкви, то Бога нет! Вникайте: всего только два вероисповедания налицо, которые по-разному понимают Всевышнее и состоят в контрах друг с другом, как, например, православие и католицизм, и сразу понятно, что Бога нет!
Сосед аккуратно собрал со стола пальцами крошки от булочки и смял из них крохотный колобок.
— То есть единого Бога нет! Но в том-то все и дело, что Бог есть, что Всевышнее очевидно, как солнце, и для всех, кроме идиотов и большевиков! Из этого следует, что просто Бог не един, не триедин, а множественен в соответствии со всеобщим законом множественности, которому подчиняется даже Бог. Ведь в природе нет ничего единичного, потому и богов у нас ровным счетом триста шестьдесят пять, по количеству дней в году.
— Не много ли будет? — спросил Саша Петушков язвительно.
— В самый раз. Таким образом, я закономерно вернулся к религии праотцов, называется она, как вы понимаете, язычество, и ничего юмористического я в этой вере не нахожу. Что же до нашего пантеона, то он включает в себя всех славянских богов, а также египетских, вавилонских, греческих, римских, плюс мы самосильно обожествили кое-кого из исторических личностей, среди них, например, Лейбниц и Лев Толстой…
Саше Петушкову пришлось прикусить язык, поскольку деваться ему все равно было некуда и он решил напроситься к язычникам на ночлег, резонно предположив, что его сосед-расстрига верховодит целой сектой религиозных фанатиков, а у секты есть что-нибудь наподобие штаб-квартиры, где при случае можно будет заночевать. Так оно и было, однако добирались они до места больше четырех часов — сначала рейсовым автобусом, затем попуткой, затем пешком.
В гости к язычникам Саша ехал с таким чувством, как если бы он давеча напросился на прием к Юрию Долгорукому, и поэтому увиденное не превзошло его ожиданий: в десяти километрах за деревней Зеледеево, среди тайги, стоял бревенчатый дом в три связи, напротив него было выложено из валунов капище в виде круга, посредине которого торчали крашеные столбы, в стороне козы паслись, в дощатом сарайчике свиньи похрюкивали, где-то за фаланстером [31] надрывно кричал петух. Картина показалась Саше не особенно приветной, а впрочем, его так повелительно клонило в сон, что было не до красот. Он твердо решил чуть свет пуститься в обратный путь и не предвидел ни сном ни духом что застрянет в этом скиту на два с половиной года и освобождение придет, как это ни удивительно, через милицию и любовь.
Между тем расстрига ему сказал:
— Сейчас, как видите, у нас тихо, так как общинники на работах, а вечером ожидается соборная молитва, хороводы, песни, веселье без малого до утра. Только вот насчет спиртного у нас ни-ни!
Поначалу это языческое табу [32] помучивало Петушкова, ибо за время колымского босячества он слишком пристрастился к плодово-ягодному вину. Но потом дело пошло на лад: долго ли, коротко ли, он смирился с козьим молоком, научился есть вареную картошку с постным маслом и особенно полюбил свежевыпеченный ржаной хлеб, от которого пахло чем-то несказанным, как материнский дух. Хороводы водить он первое время стеснялся, однако же мало-помалу стал проникаться языческим мироощущением, чему в значительной мере способствовала его природная вероспособность, развеселый характер новой религии и любовь к юной общиннице Вере Курепиной, которая захватила его всего. Единственно, Сашу еще долго смущал широкий языческий пантеон, и когда дело, наконец, дошло до дня памяти бога Лунина, он не выдержал и спросил у своего расстриги:
— А Лунин-то тут при чем?!
Расстрига ему в ответ:
— А при том, что из всех декабристов это был самый мудрый и порядочный декабрист. Они, конечно, все святые, но Михаил Сергеевич Лунин — бог! Ведь что такое, в широком смысле этого слова, бог?.. Повелитель стихии, покровитель занятия, податель этического знания, — но это только с одной стороны… С другой стороны, бог есть источник мысли, на которую в своей практической деятельности опирается человек. Например, Христос — его день приходится, известно, на седьмое января — преподал людям великое нравственное учение, а Лунин в свое время вывел гениальнейшую мысль. Именно, он объявляет в знаменитых «Письмах из Сибири»: «Все меня совершенно убеждает в том, что можно быть счастливым во всех жизненных положениях и что в этом мире несчастны только дураки». Воля ваша, но такую мысль мог вывести только бог!
Вскоре расстрига разболелся не на шутку, и как-то так случилось само собой, что Саша Петушков постепенно вышел в общине на первые роли, а после сделался общепризнанным заводилой и вожаком. К тому времени он уже с год как жил с Верой Курепиной, но в этот раз роман обошелся без членовредительства и развивался довольно мирно, по общегражданскому образцу. И все бы ничего, кабы не та загвоздка, что здешний батюшка, давно точивший зуб на языческую общину, не донес в районное управление внутренних дел о противозаконном сожительстве великовозрастного Петушкова с несовершеннолетней Курепиной, — милиция охотно завела уголовное дело, и Саша вынужден был бежать.
Он вернулся в Москву и не узнал родного города, точно его нечувствительным способом подменили или как будто его исподволь кто-то завоевал. Улицы были замусорены на манер пригородных пустырей, дома пооблупились, крыши проржавели и обнаружили седловидность, на каждом углу торговали бедняцким скарбом, народ заметно пообносился и смотрел дико, как сторожевые львы на воротах Английского клуба, и среди этого запустения разъезжали туда-сюда предлинные белые лимузины, навевавшие думу о бесерменах всепобедительного Бату [33].
Саша Петушков на первых порах почувствовал себя в Москве до того неприютно, что с неделю не выходил из дома и целыми днями слонялся по квартире от кухонного окна до входной двери и от входной двери до кухонного окна. Мать его к тому времени померла, с родней он не знался, напомнить о себе товарищам он посчитал бессмысленным, и поэтому ему показалось так одиноко в этом огромном угасающем полисе, словно он угодил в чужую эпоху, когда по Москве разъезжали ваньки [34] или когда вдруг окажется, что все разучились читать-считать. Замечательно, что во время этих скитаний от кухонного окна до входной двери и обратно он размышлял об одном и том же: все к лицу этому агонизирующему городу, и грязные тротуары, и облупившиеся дома, и воровские рожи, но только не прекрасная русская женщина, которая резко выпадает из ансамбля, поскольку, видимо, заслуживает иного жребия и судьбы.
В начале второй недели пребывания в Москве он вышел из своего дома на Плющихе, прогулялся до здания клуба завода «Каучук», неизменно привлекая взгляды прохожих резиновой нашлепкой на правом глазу, и вдруг обратил внимание на афишу, извещавшую о лекции на тему «Частное предпринимательство в современной России», и ни с того ни с сего решил на нее пойти.
Народу в зале собралось так мало, что, вероятно, для лектора это было даже и оскорбительно, однако сама по себе лекция совершила в жизни Саши Петушкова очередной кардинальный переворот. Из этого следует, что к афишам у нас тоже следует относиться осторожно, как к пьяным компаниям золотодобытчиков и случайным собеседникам, налегающим на кефир.
Главное, из лекции ему со всей неожиданностью открылось, что социалистические идеалы давно потеснены практикой эксплуатации труда капиталом и нынче каждый волен наживаться на безответных работягах и дураках. Это открытие потрясло Сашу, но еще чувствительнее его после задело то, что, оказывается, частная инициатива представляет собой единственный выход из тупика, сиречь осрамившегося по всем статьям социалистического способа производства, поскольку человек еще слишком несовершенен, чтобы в условиях общественной собственности на землю, заводы и недра трудиться с полной отдачей сил.
Тут-то Петушкова и осенило: если он настоящий патриот, то просто обязан попробовать себя на ниве частного предпринимательства и в меру возможного помочь родному человечеству выйти из тупика.
Но каким именно манером надлежало на практике исполнить эту благородную миссию, он долго не мог сообразить. Все-то ему претило: и оптовая торговля, и сфера обслуживания, и валютные операции, и строительный подряд, и банковское дело, и частный сыск… Наконец, Саша Петушков набрел на блестящую мысль — он решил создать Банк русской яйцеклетки и широко экспортировать эту нежную субстанцию [35] за рубеж. Таким образом, он убивал трех зайцев сразу: во-первых, последовательно осуществляя свою затею, способствовал выходу России из тупика; во-вторых, обеспечивал выживание русского рода с женской незамутненной стороны, пересаживая драгоценные задатки в почву, благосклонную к росту, мужанию и житью; в-третьих, внедрял наше здоровое мятущееся начало в инородческую среду, отравленную материализмом, эгоизмом и пошлостью, которые составляют там генеральную линию бытия.
Долго ли, коротко ли, Саша продал свою квартиру, зарегистрировал фирму, снял на Плющихе же небольшое помещение под контору, навел нужные знакомства в Институте акушерства и гинекологии имени Сеченова, набрал штат, развернул рекламную кампанию, и к концу девяносто второго года имя его сделалось небезызвестным в коммерческих, медицинских, уголовных и даже отчасти правительственных кругах. Пока суд да дело, он спал в конторе на раскладушке и питался нерегулярно и черт-те чем.
Не то чтобы заказы на русскую яйцеклетку немедленно посыпались в его адрес, но экстраординарность предложения до такой степени заинтриговала рынок, что в скором времени он купил себе приличный автомобиль. Впрочем, нервов, выдумки, энергии, средств, терпения он столько вгрохал в Банк русской яйцеклетки, что имел основания замахнуться на самолет. Он похудел на одиннадцать килограммов, нажил легкий тик, издергался до того, что по ночам ему снились одни погони, и надышаться не мог на свое дело, как супруги в годах не могут надышаться на вымоленное дитя.
И вот как-то раз является к нему в контору невзрачного вида посетитель с тупым лицом и каким-то протухшим взглядом, без приглашения садится в кожаное кресло напротив и говорит:
— Будем делиться, господин Петушков, иначе тебе хана. Саша справился:
— А вы, собственно, кто такой?
— Это без разницы. Пускай я буду ангел справедливости по фамилии Иванов.
— Ну так вот, господин Иванов: что-то я вашей претензии не пойму…
— А тут и нечего понимать! Каждый месяц будешь переводить на один счет двадцать пять процентов от своих доходов, и все дела.
— Хорошо. А справедливость-то тут при чем?
— При том, что у нас на выходе из Бутырок парится семнадцать человек братвы, и каждого нужно будет одеть-обуть. А где средства? Средств-то как раз и нет… Короче говоря, придется делиться, господин Петушков, иначе тебе хана.
Такая неслыханная наглость до того возмутила Сашу, что он сначала даже захлебнулся воздухом и, едва справившись с возмущением, заявил:
— Это мы еще посмотрим! На такие случаи, слава богу, милиция у нас есть!
— Блаженный ты, как я погляжу, — сказал мнимый Иванов. — Чего-чего, а милиции-то у нас нет…
Они препирались еще с четверть часа, и в конце концов Саша Петушков в резких словах потребовал, чтобы посетитель немедля убрался вон. В результате этого опрометчивого требования бандит удалился, но той же ночью сгорел Сашин приличный автомобиль.
Наутро он сел за расчеты, имея в виду миром поладить с уголовниками, взявшими его предприятие в оборот: выходило, что ежели исправно платить налоги, держаться на пяти процентах роста, вдвое ускорить оборачиваемость капитала и при этом отчислять уголовникам четвертую часть от прибыли, то убытки достигнут такой умопомрачительной цифры, что его фирма просуществует ровным счетом два месяца и шесть дней. Правда, можно было продать шесть фамильных соток в Снегирях и продержаться еще какое-то время в расчете на вмешательство милиции, но с последней недвижимостью он не захотел расставаться, отчего-то поверив бандитам на слово, что милиции, действительно, у нас нет.
Остаток дня Саша Петушков безвылазно просидел за своим рабочим столом, тупо уставившись в большой фотографический портрет экономиста Леонтьева, причем в голове у него витала одна и та же простая мысль: как мало, думал он, нужно для того, чтобы пошло прахом большое дело, на которое человек ухлопал всего себя; и что там какое-то коммерческое предприятие, когда судьба цивилизаций иной раз зависит от чепухи, например, трехсотлетняя Российская империя рухнула главным образом потому, что наследник Николай Александрович не в добрый час влюбился в одну из принцесс Гессенских, которые переносили гемофилию из рода в род [36].
У этой мысли имелся один особенно неприятный ракурс, именно Саше Петушкову подумалось стороной, что за время его скитаний потихоньку свершилась очередная русская революция, и к власти снова пришли низы. Оно бы и ничего, так как революции обыкновенно обновляют кровь нации и подвигают ее на сверхъестественные дела, кабы эти встряски не были более или менее случайны и кабы они не приводили к непредсказуемым последствиям, которые обусловлены той причиной, что низы существуют вне культуры, не знают морали и не исповедуют ни традиции, ни родства. Из этого логически вытекало: и нештатный социализм, навязанный России большевиками, и демократические свободы, неизбежно влекущие за собой разнузданную капитализацию экономики и разбой, глубоко неорганичны тому народу, который говорит — «Грех воровать, да нельзя миновать». То-то у нас из всего получается ерунда: положим, ценой неимоверных усилий ты нашел способ извлекать белки из атмосферы, но вот является посетитель с протухшим взором, и пошла твоя новация псу под хвост…
В конце концов, Саша Петушков остановился на заключении, что, видимо, идеальным устройством Российского государства следует считать то, которое существовало вплоть до весны 1917 года, именно, монархию с уклоном в социализм [37].
В скором времени он продал фирму, разошелся с кредиторами, освободил помещение на Плющихе и уехал передохнуть от треволнений в свои любимые Снегири. Там, в маленьком бревенчатом домике с антресолями, он две недели размышлял, как жить дальше и чем бы себя занять. Имея некоторое представление о складе его ума, не приходится удивляться, что в результате он решил основать движение социал-монархической молодежи, опираясь на модель комсомольской организации, принцип офицерского собрания и отчасти на французскую пословицу «Лучшая новость — это отсутствие новостей». Такое решение, на его взгляд, выливалось в прямое служение нации, обалдевшей от демократии и постепенно теряющей свое самобытное лицо из-за культа пошлости, насилия и рубля.
Известные средства у него оставались от Банка русской яйцеклетки, и даже немаленькие, так что технических сложностей не предвиделось никаких. Он зарегистрировал свое движение, снял помещение под штаб-квартиру на Никольской улице, во дворах, нанял штат, в частности, личную секретаршу Светлану Кротких, с которой у него потом был роман, развернул кампанию в печати, и к зиме девяносто четвертого года движение социал-монархической молодежи уже объединяло сто семьдесят человек.
На учредительном съезде, который состоялся весною того же года в пансионате «Березки», что неподалеку от Ильинского, Саша Петушков говорил своим сподвижникам, сверкая единственным глазом и то и дело вздымая руки над головой:
— Как бы ни хорохорилась либеральная буржуазия, у которой все либеральные ценности сводятся к свободе грабить и надувать наш по-детски доверчивый народ, дело ее — табак! Почему мы имеем все основания надеяться на крах этого режима, основанного вором и буржуа? Потому что новая социалистическая революция неизбежна, потому что русский человек все простит, но только не торжествующего уголовника, но только не роскошь за счет оскорбительной нищеты! Особенно обидно, что ведь опять у государственного руля те, кто был ничем: адвокатишки на побегушках, завсегдатаи мест лишения свободы, конторские крысы, младшие научные сотрудники и прочая шантрапа… Иное дело, история показывает, что раз наш народ в который раз допустил до власти оторванный элемент, то ему воли давать нельзя. Да и не нужна ему эта самая воля — вот в чем огромное преимущество русского человека перед европейцем, — ему только нужно, чтобы его не трогали, вот и всё!
Последовала реплика с места:
— Однако же демократические свободы — это тебе не баран чихнул!
Саша Петушков с готовностью отвечал:
— В том-то все и дело, что до второй буржуазной революции русский человек был свободен, как никогда! Это разным писакам не давали выводить больше одного подлеца на страницу, а народу всегда была обеспечена крыша над головой, кусок хлеба и три недели в Сочи, хоть ты палец о палец не ударяй! Именно потому, что наш Иванов был едва занят на производстве и государство избавило его от головной боли, как бы исхитриться заплатить за телефон, он в кино ходил, книжки читал, сочувствовал угнетенным, занимался в самодеятельности и выписывал сто газет. Вот к этому-то строю жизни нам и предстоит вернуться, хотят того новые хозяева Российской Федерации или нет…
Раздался вопрос с места:
— На практике-то это повторение выглядеть будет — как?!
— В общем и целом так… Во главе государства становится князь Иван Голицын [38], который положит начало новой династии и провозгласит цесаревной-наследницей старшую свою дочь. Законодательная инициатива будет принадлежать Государственному совету из тринадцати гениев — чего-чего, а тринадцать гениев мы в России всегда найдем. Деньги отменяются, как, в сущности, было и при советах, колхозы распускаются, промышленные предприятия переходят под рабочее управление, думцев отправим картошку копать, власть на местах представляет мировой сход…
И вновь реплика с места:
— Наверное, думцы на такую пертурбацию не пойдут. Они скорее полстраны вырежут, чем уступят свои насиженные места!
— Ничего, заставим! Мы всех заставим плясать под социал-монархическую дудку, когда вокруг нашего знамени скопится весь народ! Но все-таки главная задача — это деньги отменить, поскольку данное мероприятие сразу снимет тысячу проблем, например, киллера нанять уже будет невозможно, потому что не на что будет его нанять…
Эти дебаты продолжались еще два дня, закончился учредительный съезд широкой пьянкой, Саша Петушков был, разумеется, избран вожаком движения и получил исключительные полномочия, вскоре представительная делегация с ним во главе отправилась в Баден-Баден на празднование тысячелетнего юбилея дома Валуа, и тринадцать гениев на первых порах отыскивали без него.
Между тем движение социал-монархической молодежи день ото дня набирало силу, стала выходить еженедельная газета «Рюрик», пожертвования стекались со всех сторон, так что Саша не мог надивиться, откуда в России столько свободных денег, число сторонников уже приближалось к четырехзначной цифре, и даже сложилась своя военизированная организация, для которой в Таманской дивизии купили станковый пулемет.
Но вот как-то раз заказывает Петушков ящик минеральной воды для внутреннего пользования, а напиток не несут что-то и не несут. Тогда он звонит своей секретарше Светлане Кротких, и через полчаса она ему сообщает, что, дескать, на банковском счете движения значится сто рублей. В другой раз он подумал бы, что тут какое-то недоразумение или ошибка, кабы не такое решающее обстоятельство: во всем помещении штаб-квартиры не оказалось ни одного сподвижника, все поисчезали в неведомом направлении, и только одна Светлана рыдала в уголке, у кадки с королевской пальмой, размазывая по лицу слезы и макияж. Саша Петушков некоторое время посидел у себя в кабинете, тупо уставившись в большой литографированный портрет государя Александра III, а потом навсегда покинул помещение на Никольской и уехал в свои любимые Снегири.
В Москву он больше не возвращался; он прочно поселился в маленьком бревенчатом домике с антресолями и до сих пор предается занятию, на которое он напал, сам того не желая и невзначай.
Рос у него под окнами куст крыжовника, и вот как-то раз — дело было в двадцатых числах августа — Саша мимоходом сорвал одну крыжовинку и сжевал. Вкус этой ягоды поразил его: точно вся гамма мыслимых ощущений соединилась в ее благоуханной мякоти, от привкуса поцелуя до электрического эффекта, немедленно нахлынули щемящие детские воспоминания, и в нос пахнуло чем-то одновременно и русским, и не совсем. Он сорвал другую ягодку и рассмотрел ее против солнца: глянцевая ее поверхность была покрыта еле заметным пухом, как кожа пятнадцатилетней девушки, а внутри светился жидкий янтарь и сидели две косточки, похожие на зародыши близнецов.
С тех пор Саша Петушков ничем больше не занимался, кроме разведения крыжовника, и уже ничто его не волновало сильнее заморозков на почве, и не было врагов ненавистнее, чем огневка и вонючий садовый клоп.
На этом поприще Саша достиг со временем замечательных успехов, так, он вывел четыре новых сорта крыжовника в дополнение к семистам двадцати двум выведенным до него, стал почетным членом британского Эгтон-Бриджского общества селекционеров, добился плодоношения кустарника с последней декады июня по первые холода и так выгодно торговал саженцами, что ему вполне хватало на прожитье.
В своем саду он копался с утра до сумерек, и только когда солнце окончательно канет за горизонтом, обдав напоследок запад как бы золотом на крови, угомонится дачный поселок, птицы попрячутся, и одни порскают между темной землей и еще светлым небом летучие мыши, похожие на души покойников, Саша Петушков садился, подперев голову, на крылечко и задумывался о своем. Он вспоминал приключения молодости, как он скитался, любил, стремился, работал, страждал, и никак не мог решить одного недоразумения: а зачем…
Михаилу Евграфовичу
История города Глупова в новые и новейшие времена
…История города Глупова прежде всего представляет собой мир чудес.
М.Е. Салтыков-Щедрин
От изыскателя
Уж на что Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин был бесстрашный писатель, а и то довел свою «Историю одного города» только до слишком свежего еще 1825 года, на которое пало «происшествие 14 декабря», как уклончиво называли в его времена восстание декабристов, и малодушно осекся на сообщении, что-де «история прекратила течение свое». Но не тут-то было, история отнюдь не прекратила течение свое, и, как теперь стало доподлинно известно, после двадцать пятого года прошлого столетия в городе Глупове тоже происходили разные по-своему замечательные события, о которых пришла пора поведать заинтересованному современнику. Конечно, долгожданная пора эта пришла с некоторым запозданием, однако задержка вышла не из-за того, что все это время у нас никак не находилось еще одного более или менее бесстрашного писателя, а из-за того, что только-только удалось обнаружить на карте-километровке точное местонахождение города Глупова, который на поверку оказался банальным населенным пунктом районного подчинения. Так вот дальнейшие архивные изыскания показали, что и после 1825 года в Глупове происходили многие удивительные события, что история отнюдь не прекратила течение свое. К сожалению, события эти развивались примерно в том же ключе, что и до 1825 года, то есть по-прежнему там творились разные чудеса.
Почему, собственно, с сожалением пишется о том же самом ключе… Да потому, что нет возможности осветить глуповские чудеса иначе, как средствами пресловутого смеха сквозь слезы, а таковой — есть основания опасаться — всегда сулит многие осложнения, включая даже и бытовые. Посему первым делом хотелось бы объясниться: это вовсе не изыскатель глумливый ёрник, это у нас просто такая жизнь, а скромного изыскателя никак не приходится винить в том, что история нашей администрации есть отчего-то один печальный анекдот, что отечественный дурак не столько боится расстрела без суда и следствия, сколько веселого надругательства над собой, что, как бы ни были дороги нам причуды и диковинки родимой истории, о них бесчестно было бы умолчать, что в большинстве мы устроены таким славным образом, что склонны шутить над тем, над чем пригорюнился бы любой здравомыслящий иноземец, — это, по-видимому, из-за критического, даже запредельного объема несчастий самого праздного характера, которые были предначертаны нам судьбой, а на запредельную боль организмы отвечают неадекватно. Все эти объяснения насущно необходимы, а то ведь скажут: вот гад какой, просто-таки измывается, срамник, над определенными периодами истории СССР и при этом разгуливает на свободе… Тут вот в чем дело: у истории всех народов бывают такие периоды, которые даже оплакать невозможно, над которыми можно исключительно измываться, как бы святотатственно это ни показалось со стороны. Одним словом, хочется верить в то, что сравнительно с реакционной царской цензурой, давшей путевку в жизнь щедринской «Истории одного города», нынешнее отсутствие таковой окажется более снисходительным к сатирическому перу. Хотя, конечно, нельзя сбрасывать со счетов ту загадочную силу, которую нужно назвать непроницаемостью отсутствия.
Теперь два слова о том, как удалось выйти на город Глупов. А очень просто: в пункте третьем описи градоначальникам у Михаила Евграфовича упоминается опальная Авдотья Лопухина, с которой до 1740 года находился в любовной связи тогдашний глуповский градоначальник Иван Матвеевич Великанов; поскольку исторической науке недавно стало известно, где именно отбывала ссылку Лопухина, то достаточно было поднять карту-километровку, чтобы обнаружить искомый пункт. Разумеется, Глупов оказался совсем не Глупов, и даже не облагороженный Непреклонск, а в 1928 году получил такое публицистическое наименование, что уж лучше пускай он так Глуповом и пребудет.
Со времен Салтыкова-Щедрина в архитектуре и географии сего населенного пункта особых изменений, вероятно, не произошло. Все так же стоят на своих местах семь холмов и текут три речки, о которых упоминает Павел Маслобойников, последний из четырех глуповских классиков-летописцев. По-прежнему вдоль улиц, кое-где даже опушенных совершенно сельской растительностью, бродит мелкая домашняя живность, теснятся домики в три окошка, невзрачные и однообразные, как вороны, виднеются купеческого вида особнячки, первый этаж у которых каменный, а второй — та же избушка, но только нахлобученная на первый, попадаются строения и околоинтеллигентной наружности, то оштукатуренные с каким-нибудь вензельком, то деревянные с башенкой, мезонином и такими резными штучками, похожие на наши подмосковные дачи дооктябрьской закладки, — словом, все время кажется, что вот-вот из-за угла выедет извозчик в своем дурацком цилиндре или покажется усатый городовой.
К приметам нашего времени следует отнести один трамвайный маршрут, относительно новое здание горсовета, впрочем, как-то приосевшее одним боком, нелепого вида башню неизвестного назначения, вход в которую заперт на амбарный замок, и посередине городской площади — пустующий постамент.
В общем же впечатление от сегодняшнего Глупова складывается такое, что, вероятно, на земле немного-таки отыщется городов, которые в течение двух последних столетий в такой мере оберегала бы беспокойная человеческая рука; ну, разве еще Венеция в этом ряду да наш Суздаль за вычетом мотеля для иностранцев.
Заслуживает внимания еще то обстоятельство, что глуповцы отнюдь не показались такими головотяпами, какими их описал Салтыков-Щедрин. Чудаковаты они немного — это что есть, то есть, но в остальном средний глуповец мало чем отличается от того же ленинградца или москвича. Насчет чудаковатости глуповцев следующий пример: зашел изыскатель грешным делом пропустить кружку пива, и только он со своей кружкой пристроился у стола, как к нему подошел мужичок в кожаной кепке, сдвинутой на затылок…
— Давайте, — говорит, — поспорим, товарищ, что я кружку пива выпью ровно за секунду и две десятых?
— Пейте на здоровье, — было сказано мужичку.
— Да нет, вы меня не так поняли: я из спортивного интереса. Я за свои кровные куплю себе кружку пива, я просто спорю из спортивного интереса.
Пари так и не состоялось, но этот неистовый мужичок действительно выпил у меня на глазах кружку пива практически моментально.
— Вообще-то я приукрасил, что за секунду и две десятых, — сказал он, вытирая ладонью рот. — Если быть предельно откровенным, то на пол-литра пива у меня уходит одна секунда и три десятых.
С этими словами он вытащил из кармана истрепанную газетную вырезку и добавил:
— Вот тут пишут, что один бес в Голландии выпивает пол-литра пива за секунду и семь десятых. Стало быть, у меня мировой рекорд?! — И вдруг он заорал, выпучивая глаза: — А куда заявить?!
Уж кстати заметим, что несколько позже изыскателю встретился еще один любопытный тип — паренек с какими-то заспанными глазами; увидев изыскателя, он почему-то насторожился и сказал, указывая пальцем на полуразвалившийся забор, оклеенный патриотическими плакатами:
— Это сделали ребята из самодеятельности.
Хорош и сторож глуповского архива: он носит фуражку с самодельной кокардой, издали похожую на георгиевскую звезду, и обычно настолько пьян, что удивительно, как это он до сих пор не спалил городской архив.
Теперь о самом главном. Дальнейшее описание глуповской истории, простирающееся до начала 1988 года, содержится в необыкновенно крупноформатной, так называемой амбарной книге, исписанной разными почерками, из чего вытекало, что к ней приложило руку не одно поколение летописцев, в двух так называемых общих тетрадях в клетку и одной машинописной рукописи, заключенной в зеленой папке, на которой золотом вытеснено: «К докладу». Документы эти излагают события крайне сухо, и поэтому впоследствии пришлось кое-что домыслить, дорисовать, опираясь на силы воображения и общее знание обстановки; плюс к этому, конечно, кое-какие частные суждения и рекомендации, без которых в изыскательском деле не обойтись.
Фундаментальнейший вывод, к которому приходишь при скрупулезном прочтении означенных четырех документов, заключается в том, что новая и новейшая история города Глупова главным образом составилась из невзгод. Многие из них были прямо чудесного свойства, однако в ряду разного рода неурядиц затесались и такие, что имели вполне материалистические истоки и только в ходе развития трансформировались в полные чудеса.
Опись градоначальникам, а впоследствии председателям горсовета
1) Копф, Карл Андреевич, из тамбовских немцев. Ввел униформу для всех слоев гражданского населения и стер с лица земли Стрелецкую слободу за маниакальную приверженность к разноцветным кафтанам и черным плисовым штанам. При нем случилось первое избиение медицины, и Глупов посетил французский путешественник де Кюстин. Знаменит особенно тем, что заложил в городе видообзорную каланчу. Скончался в 1848 году от апоплексического удара, причиной которому послужили слухи о революции.
2) Лычкин, Василий Иванович, в прошлом тамбурмажор лейб-гвардии Преображенского полка. На месте бывшей Стрелецкой слободы разбил плац для занятий физическими упражнениями. Начал было борьбу против пьяного воровства, но потерпел неожиданное фиаско. В Крымскую кампанию образовал из глуповцев народное ополчение, которое, однако, заплутало по пути к театру военных действий. В 1855 году умер от огорчения.
3) Патрикеев, Максим Максимович, идеальный градоправитель дооктябрьского периода. Основал фарфоровую фабрику, перевел Библию с иврита на мокшу, в городские дела практически не мешался. На рубеже 50–60-х годов был отстранен от должности за растрату казенных средств.
4) Саркисов, Алексей Федорович, либерал. Продолжил строительство видообзорной каланчи, восстановил здание гимназии, сожженное в правление Перехват-Залихватского, вообще предпринял множество благих начинаний, которые неизменно давали обратные результаты. В 1863 году разочаровался в своих административных способностях и исчез.
5) Мадерский, Павел Яковлевич, неистовый реформатор. Хотя и был правителем приличных повадок, тем не менее осуществил в городе девять реформ и ополовинил глуповскую казну. К началу семидесятых годов надоел глуповцам до того, что они умолили его куда-нибудь удалиться. Кончил свои дни в Кишиневе старшим телеграфистом.
6) Штукин, Парамон Кузмич, капитан жандармерии на покое. Неукоснительно исповедовал политику «ежовых рукавиц» и, в частности, упек в Спасо-Ефимьевский монастырь целую компанию суфражисток. В его градоправительство был открыт сумасшедший дом и вошло в употребление умиротворяющее сан-туринское вино, которое настаивалось на порохе и гвоздях. Казнен террористами в семьдесят девятом году.
7) Терский, Аполлон Григорьевич, бывший палач Александровской тюрьмы на Сахалине. Казнен террористами в восемьдесят первом году.
8) Пушкевич, Иван Осипович, чиновник десятого класса, страдавший приступами хандры. При нем в Глупове распространилась неистовая тяга к чтению, вылившаяся в некоторые отнюдь не литературные результаты. Продолжил строительство видообзорной каланчи, но в этом не преуспел. Заложил в городе памятник Никколо Макиавелли, однако в этом начинании тоже не преуспел и с горя подал в отставку. Дата смерти в летописи не указана.
9) Грустилов, Семен Антонович, правнук застенчивого женолюба, описанного Щедриным. В годы его правления начались гонения на цыгано-синдикалистов и был до последнего человека уничтожен местный пролетариат. Отравился в 1905 году, не приняв первую русскую революцию.
10) Перламутров, Максим Кузмич, брандмайор из Вышнего Волочка. При нем в городе было проведено электричество, образовалось Общество муниципальных сообщений, акционерное общество «Бахус», ведавшее осушительно-оросительными работами, и некоторое время свирепствовал политический плюрализм. Из мистических соображений переселил Навозную слободу на место Пушкарской, а Пушкарскую соответственно на место Навозной. Как в воду канул в феврале семнадцатого года.
11) Зубкова, Екатерина, эмиссар Временного правительства. Провозгласила демократические свободы, особливо в вопросах пола, ввела в обращение аббревиатуры, устраивала показательные суды. В конце концов объявила своего внебрачного сына наследником глуповского градоначальничества и была застрелена неким Содомским, последним из террористов.
12) Стрункин, комиссар от партии большевиков. Враз уничтожил в Глупове уголовную преступность, упразднил частную и личную собственность, наладил снабжение города продовольствием, распространил учение о лучезарном четверге, у которого сразу оказались тысячи неофитов, отменил христианство, провозгласил новую эру в истории человечества, ввел прогрессивное правописание, открыл краеведческий музей и закрыл сумасшедший дом. Казнен монархистами в 1918 году.
13) Брусникин, декадент, впоследствии предводитель Армии всемирного высвобождения. Оставил по себе память исключительно в связи с тем, что ввел насильственное обучение эсперанто и разгонял шествие голых гимназисток с транспарантами «Долой стыд». В девятнадцатом году бежал из города, переодевшись молочницей. Как это ни изумительно, до сих пор жив; обитает в Нью-Йорке на счет Толстовского фонда и выступает с лекциями о семантическом значении дореформенной орфографии.
14) Беркут, Николай Емельянович, первый председатель Глуповского горсовета. Физически уничтожил народившуюся было коллегиальную форму градоправления, достроил, наконец-то, видообзорную каланчу. Расстрелян в двадцать шестом году за развал политмассовой работы и вредительство в широком диапазоне.
15) Милославский, Лев Александрович, номенклатурный работник. Вновь открыл сумасшедший дом и вообще совершил в городе ряд чудес, например в сверхъестественно ударные сроки выстроил красильную фабрику и при этом установил три мировых рекорда. Развернул широкую очистительную борьбу, в результате которой заметно поредело местное население. Основал на территории бывшей Болотной слободы сельскохозяйственное производство нового типа. С целью изучения окрестностей направил в тамошние лесодебри три экспедиции: познавательную, спасательную и карательную. Расстрелян в начале Великой Отечественной войны за переписку с Бухариным и германофильские настроения.
16) Зуев, комендант. Ходил по городу со шпагинским автоматом. В сорок пятом году был куда-то откомандирован.
17) Казюлин, Феликс Анисимович, фигура темного происхождения. Нагнал ужас на глуповцев многими массовыми мероприятиями вроде кампании за искоренение задних мыслей. Ввел униформу для гражданского населения, открыл театр оперетты, в который захаживал по ночам. При нем произошло второе избиение медицины. Скоропостижно скончался от обыкновенной желтухи.
18) Беляев, Илья Ильич, демократ по простоте душевной, тоже большой чудесник. В силу производственной необходимости как-то на двенадцать суток остановил солнце. Построил новое здание горсовета, которое поначалу зиждилось на воздушной подушке и было способно передвигаться. Отправился с экспедицией на поиски хлебного дерева в заграничную командировку. Отстранен от власти в результате переворота.
19) Железнов, Андрей Андреевич, искусственный человек. Пришел в негодность, исчерпав свой ресурс.
20) Колобков, Леонид Михайлович, при котором история продолжает течение свое.
Невзгоды эпохи единообразия
Начиная с 1826 года и вплоть до Крымской кампании город Глупов жил как-то квело, неубедительно, потому что в нем не происходило ничего из ряда необыкновенного. То есть кое-что, понятно, происходило: своим чередом засевались огороды, отправлялись мелкие служебные обязанности, народ плодился и помирал, своим чередом секли глуповцев в съезжем доме, выстроенном заместо академии еще во времена утописта Василиска Семеновича Бородавкина, время от времени сшибались даже необузданные страсти и стрясались бурные события, вроде первого избиения медицины, но ведь у нас как — если не пожар, не чума, не нашествие Кончака, то мы как бы и не живем. Со своей стороны, аукнулись в Глупове и «происшествие 14 декабря», и европейские революции сорок восьмого года, но аукнулись точно по предначертанию свыше, то есть как-то глухо, превратно, с тенденцией в анекдот. Например, одно время в городе отбывал ссылку коллежский секретарь Михаил Николаевич Глебов, который сначала получил десять лет каторги за то, что 14 декабря, невзначай проезжая Сенатской площадью, пожертвовал лейб-гренадерам десять рублей на водку, а затем был сослан в Глупов до так называемого особого распоряжения; распоряжения этого так и не последовало, поскольку о Глебове позабыли; он прожил среди глуповцев без малого тридцать лет и повесился в 1861 году в связи с выходом манифеста об отмене крепостного права, которому он оставался верен до последнего издыхания.
Вскоре после воцарения императора Николая Павловича в Глупов был назначен градоначальником Карл Андреевич Копф, из тамбовских немцев. Несмотря на многолетнюю службу, Карл Андреевич состоял в чине штык-юнкера, и это не мудрено, потому что мужчина он был мелкий, девообразный, очень невзрачный и вообще замечательного в нем было лишь то, что он имел только одно левое ухо — другое ему в сердцах откусил во время разводного учения граф Алексей Андреевич Аракчеев.
Характернейшая черта градоначальника Копфа заключалась именно в том, что он был несколько подвинут на пункте единообразия. Разнобоя он не терпел ни в чем: ни в суждениях, ни в манерах, ни в архитектуре, ни в гастрономии, ни особенно в мелочах — просто ему делалось плохо, когда он усматривал какую-нибудь мелкую дисгармонию, например, когда ему попадался на глаза палисадник, выкрашенный частично коричневой краской, частично синей из-за того, что в свое время коричневой не хватило, или когда его взору представала какая-нибудь беспримерная баба, по бедности одетая в мужнин кафтан с разными рукавами.
Видимо, разнобой как-то вредил его психическому здоровью, и с принятием Карлом Андреевичем глуповского градоначальничества тут устанавливается продолжительная эпоха единообразия. Средствами довольно-таки крутыми, простиравшимися до угроз ввести в Глупове военное положение, штык-юнкер Копф в короткое время достиг того, что мещанские дома в городе строились исключительно в три окошка, а жилища высших слоев населения красились под кирпич и снабжались обязательным мезонином, что парни носили одинаковые кумачовые рубахи, а мужики — синие, что женщины одевались в полосатые ситцевые платья, а девки — в некрашеную холстину, причем кормилицам присваивались повойники с рожками, а повитухам — кики, шитые серебром, и даже Карл Андреевич учредил специальные мундирчики для детей, украшенные медными петушками.
Единственно строптивцы из Стрелецкой слободы артачились против этих галантерейных нововведений, пытаясь отстоять свои исконные разноцветные кафтаны и черные плисовые штаны, но вот летом двадцать седьмого года Карл Андреевич вызвал из губернии артиллерийский дивизион.
Стрельцы повытаскивали из закромов пищали с колесным боем, которые они на случай хранили еще со времен разинского восстания, и заняли оборону.
Градоначальник Копф, предводительствовавший операцией, дал фейерверкерам сигнал боевой готовности и обращается к инсургентам:
— До чего же, — говорит, — вы глупый народ! Ну с чем это сообразно: под картечь иттить за плисовые штаны?!
— Ты нас не дури! — в ответ доносится от стрельцов. — Мы у Петра Алексеевича бороды отстояли, так неужели мы позволим над собой колбаснику мудровать!
Этого оскорбления Карл Андреевич не стерпел, и в полчаса Стрелецкая слобода со всем ее населением была стерта с лица земли.
Чего уж там греха таить, ужаснулся город такому беспощадному избиению, и с ужаса глуповцы сами на себя начали изумляться: как это они прежде ходили в чем бог на душу положит, как это они своевременно не постигли жизненно важного значения униформы… Что же касается Карла Андреевича, то эта победа только раззадорила его на дальнейшую унификацию глуповской жизни буквально во всех ее проявлениях; исходя из той укоренившейся мысли, что средний глуповец в глубине души есть создание суверенное, самомнительное и прыткое, то есть трудно поддающееся управлению, Карл Андреевич взялся отрегулировать быт своих подданных по единому образцу, чтобы, например, они по набату бодрствовали и спали, трудились и прохлаждались. Частично градоначальник Копф самостоятельно пришел к укоренившейся мысли по прочтении карамзинской «Истории государства Российского», из которой он сделал вывод, что не было, нет и не будет в свете такого взбалмошного, неустроенного народа, потому что вся его история представляет собой нагромождение безобразий и недаром чуть что он хватается за топор. Частично же эту мысль подал градоначальнику какой-то местный мудрец с законотворческими наклонностями, который подбросил в переднюю его резиденции пространный проект о приведении глуповской жизни к общему знаменателю, «дабы, — как записано у этого иуды, — совершенно изничтожить разбойный их нрав и пьяное окаянство». Впрочем, нельзя сказать, чтобы этот проект был выдумкой подлого и неистового ума, так как он, например, предусматривал потребление не более полуведра пенника [39] в день на душу взрослого населения и в некоторых позициях действительно сулил установление прочного общественного порядка. Но, на несчастье, Карл Андреевич был человеком формы, и ему не всегда были доступны категории существа; посему он поставил реконструкцию городской жизни на такую бестолково-энергичную ногу, что добился прямо противоположного результата, то есть Глупов стал физически неуправляемым, как какое-нибудь отдаленное государство. Во многом это произошло благодаря тому, что ради совершенного единообразия Карл Андреевич упразднил фамилии с именами и всему глуповскому простонародью присвоил порядковые номера. Понятное дело, что это нововведение привело к полной неразберихе, потому что в Глупове счету сроду не обучали: недоимки перестали взиматься, остановилась торговля, распались родственные связи, а в съезжем доме под одну гребенку секли и правых и виноватых. Последнее было нестерпимей всего, поскольку чувство справедливости испокон веков считалось одним из самых сильных чувств здешнего человека, и среди глуповцев начало созревать какое-то неясное, томное недовольство. Это недовольство требовало исхода, и вот представился случай выплеснуть его вон.
В Глупове открылась эпидемия болезни, названная в летописи весьма неприличным словом, — надо полагать, это была повальная дизентерия, вызванная, возможное дело, тем, что кто-то, прикрывшись порядковым номером, выбросил на рынок недоброкачественный продукт. В итоге нарушилась полная стройность жизни, потому что отправлять так называемые естественные потребности глуповцам тоже было велено по набату. Такое самовольство наверняка вызвало бы со стороны градоначальника самые лютые меры, кабы не то спасительное обстоятельство, что Карл Андреевич сам не вылезал из холодного нужника и знать не знал о повсеместно творившемся разнобое. На эпидемию из губернского города наехало семь душ лекарей и два знахаря, которые в силу несерьезного состояния тогдашней медицинской науки начали пользовать глуповцев, первые — раствором марганцовокислого калия, а вторые — настойкой на жженой собачьей шерсти, и вдруг город вообще прекратил отправлять так называемые естественные потребности. День не отправляют, другой не отправляют, третий не отправляют, и поэтому, конечно, на четвертые сутки от двора ко двору стало распространяться угрюмое подозрение: «Залечили…»
Семь лекарей и два знахаря, от греха подальше, упаковали свои пожитки и бросились вон из города, но у заставы их давно поджидала толпа горожан, предводительствуемая мужиками из рода Проломленных Голов, настроенная более или менее кровожадно. Если бы медицина повела себя достойным манером, то есть слукавила бы, что-де курс лечения она провела единственно верный и просто это у глуповцев такой резко континентальный кишечный тракт, то, скорее всего, медицину бы безболезненно пропустили, но лекари со знахарями малодушно повалились глуповцам в ноги и, как сообщает летописец, «были жестоко биты, а когда вышло из злодеев последнее издыхание, то обществом побросали тела в колодец и засыпали их землей».
По этому случаю в Глупов нагрянуло специальное следствие, но, поскольку массовое преступление у нас как бы даже и не преступление, а почти что шалость, дело спустили на тормозах. Следователи только объели город, чем обрекли его на продолжительное продовольственное прозябание, посекли выборочно десяток-другой порядковых номеров и для памяти посрывали с детских мундирчиков медные петушки. Тем и закончилось первое избиение медицины.
А в тридцатых годах через Глупов проследовал французский путешественник де Кюстин. Карл Андреевич встретил француза на достославном выгоне в сопровождении городской инвалидной команды, у которой и вправду были такие зверские физиономии, что де Кюстин возомнил со страху, будто его встречают для того только, чтобы арестовать. Об этой встрече в летописи сохранились отрывочные известия; якобы де Кюстин заметил Карлу Андреевичу, что Санкт-Петербург самая блестящая столица в мире, а Москва — это отродье Азии, с изумлением видящее себя в Европе, что Россия замечательна отвратительными старухами и красивыми стариками, что повсеместность клопов вызывает недоумение и, имея в виду столь положительный век, трудно было их в таком количестве ожидать, что глуповцы, несмотря на свой негуманный вид, по всем вероятиям, добродушнейшие из смертных, что русский язык похож на испорченный греческий, а градоначальник Копф похож на императора Николая Павловича и его отличает та же беспокойная суровость, что и всероссийского государя. На все это Карл Андреевич отвечал:
— Будет исполнено, ваше превосходительство!
Наверное, он принял путешественника за начальство.
Француз проследовал было дальше, не удостоив Глупов даже поверхностного осмотра, но тут из центра пришла депеша, которая изобличала путешественника в содомском грехе и предписывала не оказывать ему никаких знаков расположения. Не мешкая ни минуты, градоначальник снарядил вслед погоню, в результате которой де Кюстину сожгли коляску и в назидание порвали дорожный фрак. Немудрено, что по возвращении во Францию путешественник сочинил злобный пасквиль на глуповские порядки. Впрочем, переведен на русский язык он был только сто лет спустя и на патриотическое расположение тогдашних умов нисколько не повлиял.
В градоначальничество же штык-юнкера Копфа в Глупове был похоронен один странный юноша, который называл себя Студентом Холодных Вод. Этот юноша явился неведомо откуда, носил в глазу стеклышко и был не в своем уме, но при этом так эффективно и так, главное, просто лечил всю номенклатуру женских болезней, что отбою не было от глуповских женщин всех сословий и состояний. Как и градоначальник Микаладзе, неистовый женолюб, Студент Холодных Вод скончался от истощения.
Последней затеей Карла Андреевича было строительство видообзорной каланчи. Бог ведает, что его подвинуло на это изощренное предприятие, — вообще, с точки зрения чистого разума, многие замыслы здешних градоправителей непонятны, — но как бы там ни было в конце сорок восьмого года Карл Андреевич самолично определил строительную площадку и приказал доставить в город извести, дубовых бревен для стропил и запас клейменого кирпича.
Первая попытка выстроить каланчу не удалась потому, что неизвестные злоумышленники растащили по дворам известь, которая, кроме всего прочего, еще и представляла собой отличное средство против мышей и крыс. Не то чтобы эти вечные спутники человечества особенно досаждали глуповскому народу, но ведь у нас как — ежели ты что и украл, то будь любезен найти продукту какое-то применение.
Умер градоначальник Копф в том же сорок восьмом году от апоплексического удара. Как раз накануне он получил из губернии циркуляр, изобличавший очередную французскую революцию и предписывавший строжайшие меры против проникновения ее флюидов в подведомственные края. Прочитав циркуляр, Карл Андреевич по простодушию всерьез напугался: как бы, невзирая на исполинское расстояние, отделяющее Глупов от богом проклятого Парижа, в городе не аукнулась бы французская революция, но тут он ненароком выглянул в окошко, увидел сидельца москательной лавки в непоказанном, чуть ли даже не в трехцветном шейном платке и умер от апоплексического удара.
В день его смерти случилось чудо: на небесах, ко всеобщему изумлению, вдруг само по себе написалось багряными буквами таинственное слово «эгалите» [40].
Осложнения из-за «эгалите»
После смерти штык-юнкера Копфа градоначальником в Глупов был назначен бывший тамбурмажор лейб-гвардии Преображенского полка Лычкин Василий Иванович, великан. Приняв, как говорится, бразды правления, он первым делом заперся у себя в кабинете, чтобы решить вопрос: как это на небесах вдруг само по себе написалось слово «эгалите»? Версии были такие: то ли пронырливые французы волшебным образом дали о себе знать, то ли язвительные глуповцы, по тем временам народ еще бойкий, самостоятельный, как-то исхитрились начертать это слово на небосводе, ибо уж на что на что, а на выдумки голь хитра, то ли это было просто-напросто предостережение свыше. Ни к какому окончательному заключению Василий Иванович не пришел, поскольку варианты он просчитывать не умел, но все же на всякий случай решил принять некоторые превентивные меры, или, лучше сказать, меры в принципе, вообще. Для начала он повелел согнать на Соборную площадь глуповское население, вышел на балкон своей резиденции и показал толпе значительный гвардейский кулак.
— Чуете? — сказал он народу, в разных ракурсах демонстрируя свой кулак.
— Чуем, — ответили глуповцы в один голос.
— Чуять-то мы чуем, — добавил какой-то задорный мужичок, — да только откуда ветер дует, это нам невдомек.
— Кто таков? — спросил Василий Иванович, рассердясь.
— Здешний, то есть глуповский, мещанин.
— Якобинец?
— Это мы без понятия.
— Стало быть, якобинец! А ну-ка, кто там, — в железа его за неудобные разговоры! Я вам покажу, как поганить небеса разными поносными словами, вы у меня узнаете, что такое «эгалите»!
— Об этом, батюшка, и речь,– раздался чей-то смиренный голос.– Разъясни ты нам, Христа ради, что это за «эгалите» такая? Хотелось бы знать, через что страдаем…
Василий Иванович ответил уклончиво, потому что он сам не знал значения этого слова.
— Ну, это, положим, не вашего ума дело. Вместо того чтобы интересоваться насчет «эгалите», вы бы лучше поинтересовались вывести тараканов. Ведь это же страм, сколько их у вас развелось!
Тут новый градоначальник, что называется, попал в самую точку: с помощью краденой извести глуповцам удалось извести вечных спутников человечества, но вместо них расплодились в несметном количестве рыжие тараканы, которые приспособились ее есть. Однако тараканами всерьез заняться не довелось, поскольку тем временем, как будто в пику указаниям властей предержащих, в Глупове распространилась мода на глиняные свистульки, и город года так два ничем, кроме этих свистулек, не занимался.
Но градоначальник Лычкин решил, что народ просто-напросто придуривается, что дело вовсе не в свистульках, отвлекающих его от противоборства нашествию тараканов, а все дело в проклятом «эгалите», которое бесовским образом действует на народ. Поэтому вскоре на заборах и стенах домов появились официальные афишки, которые начинались следующими словами: «Вам же добра желая, как вы есть публика истинно глупая, несамостоятельная, строжайше повелеваю…» — и далее шел перечень распоряжений, нацеленных на то, чтобы в зародыше вытравить думу о тайне «эгалите». В частности, горожанам предписывалось изъять из обращения столовые и кухонные ножи, сообщалось, что на месте пустыря, оставшегося от разгромленной Стрелецкой слободы, будет оборудован плац, где благонамеренные обыватели смогут подзаняться воинскими артикулами и другими физическими упражнениями, которые суть лучшее средство от вредных мыслей, а также воспрещалось ношение чепцов с разноцветными лентами и космополитических картузов. Заканчивалась градоначальникова прокламация на такой грозной ноте: «Нарушение оных предначертаний приравнивается к измене Отечеству и наказуется по всей строгости законов, вплоть до расстреляния без суда и следствия, чему порукой верное солдатское сердце и решительная рука».
Самым забавным образом повернулось дело с чепцами и картузами. Пока глуповцы как следует вчитались в афишки и сообразили, что с новым градоначальником шутки плохи, нашелся некто Дерзаев, бывший ученик II класса местной гимназии, сожженной в правление Перехват-Залихватского, который в городском саду штрафовал на пятачок глуповскую публику за ношение противозаконных головных уборов и нажил на этой операции относительно капитал [41]. Бывшего гимназиста Дерзаева, впрочем, арестовали по обвинению в принадлежности к французской нации, поскольку было очевидно, что такое неслыханное проворство плюс нагой практицизм коренному глуповцу свойствен быть не может. Молодой человек, правда, имел совершенно российскую физиономию и даже владел жаргоном Навозной слободы, но градоначальника это не остановило, и преступник был показательно продан в рабство хану Большого Жуза.
Как и почти всех прежних градоначальников, глуповцы искренне Лычкина полюбили. Эта загадочная любовь, надо полагать, объяснялась тем, что во всестороннем административном попечительстве, вне которого у нас немыслимо никакое правление, всегда есть что-то скрупулезно вникающее, мелочно оберегающее, то есть нечто трогательно-отеческое, а на отеческую заботу единственно грубое сердце не отзовется ответным чувством. Глуповцы же, если чем и были истинно замечательны, помимо пресловутого головотяпства, так именно добрым сердцем, и, стало быть, это нисколько неудивительно, что они не только искренне полюбили Василия Ивановича, но и всячески содействовали ему во многих укрепительных начинаниях. Среди образованной части глуповцев сложилось даже что-то вроде партии, пропагандировавшей повойники и славные малахаи, но, на беду, эта партия зашла слишком далеко и в конце концов докатилась до коллективных читок некоторых непоказанных сочинений, как-то исследования Прыжова «История кабаков в России», а также втихаря проповедовала культ Ярилы, за что эта партия по лишении чинов и дворянства была в полном составе сослана на Аляску. Что же касается средних слоев глуповского населения и так называемого простонародья, то они, в свою очередь, оказали Василию Ивановичу содействие в борьбе против злоупотреблений в виде пьяного воровства, которая развернулась после того, как на задах у содержателя пригородного трактира были обнаружены дубовые стропила и запас клейменого кирпича. После этого случая Василий Иванович учредил у подъезда своей резиденции такой специальный ящик, куда обывателям предлагалось складывать донесения о прочих случаях пьяного воровства, и в него немедленно посыпались жалобы на соседей. Так, был взят по доносу купец третьей гильдии Сабанеев, обвинявшийся соседями в том, что он торгует человеческим мясом, живет с собственной дочерью и поклоняется Вельзевулу. Во время допросов Сабанеев, как указывает летописец, «находился в совершенном запирательстве», и это навело Василия Ивановича на ту фундаментальную мысль, что бороться со злоупотреблениями в Глупове возможно только злоупотреблениями, и он приказал помаленьку варить купца в чане с водой, пока тот не сознается во всех своих преступлениях. Ну и, конечно, сознался Сабанеев, никуда он не делся, так и сказал перед смертью:
— Надоели вы мне, дьяволы, хрен с вами — кругом виноват.
Следом был взят дворянин Половинкин по обвинению в колдовстве. На поверку оказалось, что этот самый Половинкин «выдумал некий бесовский аппарат, посредством которого аппарата производится едва различимый звук, нечувствительно распространяющийся во все стороны, и услыхать его можно повсюду, где ни поставишь другой такой аппарат ради ублажения князя тьмы». Надо полагать, что речь в этом случае шла об изобретении радио, и если только летописец ничего не напутал, не пошел на поводу у слухов, чего-то не присочинил, то радио в Глупове появилось задолго до Попова и Маркони, а именно в начале пятидесятых годов девятнадцатого столетия. Половинкина же за колдовство сослали в Соловецкий монастырь на вечное покаяние.
А вот донесений о случаях пьяного воровства так и не поступило; то ли в ту пору в Глупове этим грешили все, то ли таковое воровство вовсе преступлением не считалось, то ли город вообще не знал за собой такого греха, но, одним словом, донесений на этот счет не поступило ни одного. Несмотря на то что тут могла иметь место профанация идеи, а возможно, и саботаж, жалобный ящик был вскорости упразднен, тем более что в нем обнаружилось сразу несколько неприличных карикатур на особу градоначальника — видимо, слепой любви у нас все-таки не бывает. Казус с карикатурами так рассердил Василия Ивановича, что он в сердцах выписал население Болотной слободы в черносошные крестьяне.
И вот разразилась война в Крыму. Одним непогожим днем глуповцы вдруг услышали присноужасное «туру-туру» и:
- Трубят в рога!
- Разить врага
- Пришла пора!..
Глуповцы, наученные горьким опытом и отлично знавшие, что они-то и есть тот самый враг, разить которого пришла пора, попрятались кто куда, опасаясь как минимум артиллерийского дивизиона. Сидя по банькам, погребам и другим укромным местам, глуповцы измучились, соображая, чем таким они опять накликали на свои головы «туру-туру», и постепенно склонялись к тому решению, что виною всему рыжие тараканы, которых они так и не удосужились вывести из-за моды на глиняные свистульки, а потом из-за лихорадки доносительства на соседей, или же виновато проклятое слово «эгалите». Однако, ко всеобщему облегчению, оказалось, что всего-навсего мимо Глупова проследовали регулярные части, направлявшиеся в Тавриду для отпора вражеской коалиции. Только было и беды, что градоначальник Лычкин повелел назначить сто порядковых номеров в народное ополчение, каковое и составилось часа в два, поскольку от добровольцев отбоя не было, чему, впрочем, могли быть и непатриотические причины.
По выходе из города глуповское ополчение заплутало, что, в общем, неудивительно, если иметь в виду девственное состояние тогдашних коммуникаций, и особенно дороги от Глупова до губернского центра, которая была настолько гадательна, что и столетие спустя один знаменитый поэт описывает ее так:
- Я уплыву на пароходе,
- Потом поеду на подводе,
- Потом еще на чем-то вроде,
- Потом верхом, потом пешком… —
короче говоря, заплутать в этих краях было немудрено.
Прознав о том, что глуповское ополчение так и не добралось до театра военных действий, Василий Иванович огорчился и приболел. Потом до него дошли слухи о том, что ополченцы бродили-бродили незнамо где и уже после Парижского мира проявились в Области Войска Донского, дали сражение казакам, были рассеяны и исчезли — уже навеки. Это известие сделало болезнь градоначальника необратимой, и он скончался в 1855 году; такой был неистовый монархист, что даже умер в один день и час с императором Николаем.
После смерти градоначальника Лычкина неожиданно открылись две любопытные вещи: во-первых, открылось, что покойный был истинный рыцарь административного дела без страха, а главное, корысти, так как он не только не нажил себе никакого состояния, но и оказался до такой степени скромен в быту, что после него осталась лишь складная металлическая койка военного образца, шинель второго срока, которой он, по справкам, укрывался во время сна, и домашние тапочки с дырками против большого пальца; во-вторых, открылось, что покойный по примеру многих своих предшественников был необыкновенно падок до женского пола, так как сразу после похорон градоначальника в губернию полетело несколько сот запросов от глуповских отцов и супругов на тот предмет, не будет ли каких льгот фамилиям, из которых для услаждения властей предоставлялся прекрасный пол. Вот уж действительно — кому Наташка ядреная, а кому бумажка орленая.
Последние, предсмертные слова Василия Ивановича были странные. «Наказываю подданным, — сказал он, — все забыть. Так прочно забыть, как будто и не было ничего».
Смерть певца
С 1855 года по реформенный 1861 год Глуповом правил Максим Максимович Патрикеев. Человек он был, как говорится, ни то ни сё, не консерватор, не либерал, не человеконенавистник, не филантроп, не бессребреник, не стяжатель, а просто просидел мужчина сиднем шесть лет в своем кабинете, и даже не всякий глуповец знал, каков из себя высший здешний администратор. Это потом уже выяснилось, что Максим Максимович шесть лет занимался вперемежку росписью по фарфору и переводом Библии с иврита на мокшу, поскольку по матери был мордвин.
Собой же он был представителен, даже и величав, но в глазах у него читалась глухая скука.
Эти шесть лет были счастливейшими годами истории города Глупова в ее дооктябрьской части. В градоправительство Максима Максимовича ничто не мешало естественному течению жизни, потому что он не вмешивался ни во что, и глуповцы взбодрились, ударились в деятельность, из чего летописец выводит следующее любопытное заключение: «Шестилетнее правление господина Патрикеева,– пишет он,– со всей наглядностью доказало, что наилучшее из того, что способен сделать градоправитель для своих подданных, это ничего не делать, а только в малую меру споспешествовать Богом определенному ходу жизни, нисколько не нарушая небесных предначертаний» [42]. Действительно, как Итака благоденствовала в отсутствие Одиссея, так и Глупов расцвел, оставленный Максимом Максимовичем безо всякого попечения. Буйствовала торговля, изощрялись ремесла, явились, наконец, пути сообщения в виде железной дороги, которую, впрочем, глуповцы побаивались по причине консервативного чувства и неодушевленности системы передвижения, возникла газета «Истинный патриот», строго соблюдавшая завет покойного градоначальника Лычкина и писавшая преимущественно о грядущем. Однако все эти исторические вехи и приметы цивилизации решительно ничто по сравнению с тем обстоятельством, что на патрикеевское шестилетие пали расцвет и гибель поэта Никиты Чтова, о котором и сегодня знает кое-кто из узких специалистов.
Никита Чтов родился в 1830 году в семье одесского биндюжника, сосланного в Глупов за пререкания с околоточным надзирателем. Детство и отрочество поэта, как водится, были безрадостными, и это главным образом потому, что его много и сильно били: били непросвещенные родители, сверстники, соседи, учитель церковноприходской школы, пьяные сидельцы, городовые, прохожие, шорник, к которому он был отдан в ремесленную науку. Трудно сказать наверняка, но, возможно, именно это беспрестанное битье сыграло заглавную роль в его становлении как поэта. Во всяком случае, отрицать его влиятельность было бы легкомысленно, потому что телесные наказания и просто побои воспитывают у нас не одних преступников, но также художников, мыслителей, страстотерпцев. И это неудивительно, так как оскорбление действием в наших условиях есть не просто наказание, как правило, ни за что, а средство полировки души и крови, и по той логике, по какой люди плачут с горя, от счастья и еще потому, что соринка попала в глаз, из-под палки в России выходили даже и мировые гении; недаром существует обидная поговорка: «Русского побей — часы сделает». В общем, шестнадцати лет от роду Никита Чтов начал писать стихи.
Поскольку в то время еще сочинительствовали не все и поэтов на державу было, как говорится, раз-два и обчелся, творения Чтова неизменно печатались в «Истинном патриоте» под псевдонимом Певец, избранном еще в ту пору, когда поэт находился у шорника в ремесленном обучении. Первая проба пера, в сущности, представляла собой воспоминание о детстве и отрочестве, положенное на хорей; их поэт почему-то не помянул лихом, а, напротив, изобразил в довольно радужных тонах с толикой тонколирической ностальгии. Впоследствии он сосредоточился на патриотической теме, как бы мы сейчас выразились, и ни о чем другом практически не писал. В Глупове к творчеству Никиты Чтова сложилось неоднозначное отношение: кто-то предлагал поставить ему на Соборной площади золотой памятник, а кто-то призывал власти предержащие публично четвертовать его за кое-какие грамматические вольности — слава богу, градоначальнику Патрикееву было ни до чего.
Однако ни талант, ни признание сограждан не освобождали Певца от житейских тягот и неудобств, так, «Истинный патриот» либо вовсе не платил ему за стихи, либо платил сущую чепуху. В летописи упоминается, что месячный доход Певца составлял на круг рубля три-четыре, и он едва обеспечивал прожитье: за квартиру, правильнее сказать, за чуланчик, который Чтов снимал у одного спившегося конторщика, он платил полтора рубля в месяц, за говядину и хлеб — еще полтора рубля, а свечи, а чернила, а бумага, стоившая до пяти рублей десть, да ведь иной раз требовалось и развеяться, выбросить на порцию очищенной гривенник-другой, потому что при некоторых обстоятельствах очищенная для поэта — это то же самое, что для младенца материнское молоко. Страничка из дневника Никиты Чтова, сохраненная между листами амбарной книги, свидетельствует о том, что его обстоятельства были те самые обстоятельства, и поэтому он очищенной не гнушался; вот запись от 12 декабря 1859 года: «Более двух месяцев не писал я свой дневник. Я много выстрадал за это время. Я каждый день пью водку, без водки не могу закончить день, с водкой мне надежней и веселее. И теперь пишу пьяный. Жизнь с каждым днем тяжелее, невыносимей. Кроме мучения, ничего нет. Мне гнусна становится ложь, гадость, рабство в жизни. Мне хочется чего-то лучшего, небывалого, хочется уяснить другим настоящее. Но всюду запор, давление, окрик. Вот почему тяжела мне эта горькая жизнь, отчего я пью: выпьешь — по крайней мере, заснешь. Но и во сне представляются какие-то чудовищные образы, какая-то житейская дрянь, и во сне нет покою… О, будь у меня свобода и средства к жизни! Без этого я гибну; меня не хочут понять, презирают, давят сильные мира сего; у меня нет даже друга, который посочувствовал бы мне, пожалел бы меня…»
Чудно только, что эти страдания никак не отразились в стихотворениях Чтова; напротив, чем неустроеннее было его материальное положение, чем горше было у него на душе, тем пронзительнее звучала в стихе любовь к малой родине, тем благостней становился его накал. Когда, например, сгорел дом спившегося конторщика, а вместе с ним и пожитки Чтова, он долго ходил по городу именно что в «ветхом рубище певца», которое состояло из невозможных нанковых штанов и обтрепавшегося стеганого халата, подаренного ему одним помещиком-меценатом, но в это время появилось его прелестное стихотворение «Я родился и рос в благодатном краю»; когда Певца по ошибке избили молодцы из Навозной слободы, спьяну принявшие его за цыгана, и он потом полгода плевался кровью, был написан лирический цикл «Богатырские песни»; когда он был посажен в холодную по ложному обвинению в краже сена, из-под его пера вышла замечательная поэма «Патриотические мечтания». И только после того как в губернском городе выпустили книжку его стихов и он получил шестьдесят рублей гонорара, из которых пятьдесят восемь немедленно проиграл на бильярде, а два рубля пожертвовал нищему старику, родилось его пессимистическое «Горька судьба поэтов всех времен», каковое у него впоследствии частично позаимствовал Кюхельбекер [43].
Почему искусство у Чтова так не вязалось с жизнью, это вопрос особый. Видимо, русская лира вообще настроена на какую-то внутреннюю, самодовлеющую ноту, звучащую иногда контрапунктно относительно бытия. Либо жизнь в соответствии с каким-нибудь вредным законом враждебно настроена к отечественному художнику, и он принимает это как должное, как некую неизбежность, вроде старения организмов. Либо патриотическая направленность у нас искони воспитывается именно житейскими тяготами, несправедливыми ударами судьбы и прочими неприятностями. Либо русский художник так и рождается законченным патриотом, и чувство родины — единственный источник его баллад, какой бы злыдней эта родина ни была.
Одним словом, Певец, несмотря ни на что, продолжал гнуть свою столбовую линию, которую можно сформулировать следующим манером: отчизна, что мать родная, какая есть, такая и слава богу. Но при этом Никита Чтов был крайне нетерпим к творчеству тех своих предшественников по перу, которые позволяли себе в отношении родимой земли какие бы то ни было реприманды. На этот счет Певец любил потолковать со своим конторщиком; бывало, усядутся они на завалинке с полуштофом очищенной, и Певец заводит:
— Удивляюсь я на господина Лермонтова… Вольно ему было хаять отечество, когда у него имение и полчище крепостных. По мне, так это даже неблагородно. Вот я, положим, гол как сокол, а правую руку себе отрежу, если она у меня подымется на какие-нибудь неблагонамеренные слова. Нет, Лермонтов коварный писатель, Мартынов его правильно застрелил…
И это тем более странно, что тогдашний редактор «Истинного патриота» на каждом шагу притеснял Певца мелочными придирками, то тут, то там подозревая в его творениях диссидентскую подоплеку. Как-то раз редактор не пропустил в печать стихотворение Чтова «Русский царь, надёжа наша»; Певец пришел объясняться, а редактор ему и говорит:
— Помилуйте, как можно печатать это стихотворение, если у вас везде пишется «герой», а читается «сукин сын»!
— Да где же вы, сударь, сукина сына-то усмотрели?– спрашивает его Чтов.
— А вот во второй строфе есть двусмысленное словцо; если прочитать его задом наперед, то это уже будет покушение на основы.
— Так не надо его читать задом наперед! Как оно написано, так его и читайте!
— А цензура? Цензура у нас востра — вот в чем причина. Пропусти я ваших сукиных сынов, так меня же потом на цугундер за развратные правила и буйственное помрачение рассудка!
— Иисусе Христе! — в отчаяньи сказал Чтов. — Кончится ли когда-нибудь этот мрак?!
— Никогда! — с сердцем сказал редактор. — Да и как же без цензуры? Дай вам, сочинителям, волю, вы, пожалуй, таких гадостей понапишете, что государственность может рухнуть. Ведь вы какой народ: в каждый горшок норовите плюнуть…
Это объяснение с редактором «Истинного патриота» так огорчило Никиту Чтова, что он насмерть напился в первом попавшемся кабаке, затем пристроился отдохнуть под забором, который огораживал котлован, вырытый под фундамент видообзорной каланчи, и пьяным делом скончался от переохлаждения организма. Провожали его на кладбище только два человека: конторщик и тот самый нищий старик, которому Певец пожертвовал два рубля.
А вскоре пришел конец и градоначальничеству Максима Максимовича Патрикеева — его лишили должности за то, что он растранжирил глуповскую казну. Это было не совсем верно; казенные средства Максим Максимович действительно спустил, но именно на то, чтобы построить в Глупове фарфоровый завод, который выпускал чайные принадлежности; метода производства была китайская, да глина местного происхождения, и поэтому глуповскую посуду можно было только расписывать, а для питья она не годилась.
Невзгоды эпохи эмансипации
Лет через пять по восшествии на престол императора Александра II Освободителя глуповским градоначальником назначили полуармянина Алексея Федоровича Саркисова, русофила. Это был субтильный мужчина с аккуратно подстриженными усами в бечевочку шириной и темными глазами немного навыкате, как у породистых лошадей.
Деятельность Алексея Федоровича с самого начала не задалась. Он было продолжил строительство видообзорной каланчи, но дело закончилось на фундаменте, так как негодяй-подрядчик прикарманил суммы, отпущенные на ее возведение, и сбежал в Америку с одной глуповской попадьей. Но зато Алексею Федоровичу удалось восстановить городскую гимназию, сожженную в градоначальничество Перехват-Залихватского, вот только каменщики то ли по недосмотру, то ли из классового умысла замуровали парадный вход, и гимназисты с преподавателями вынуждены были пользоваться специальным лазом, прорубленным на уровне первого этажа, к которому были пристроены вечные временные мостки.
Вообще, за что бы Алексей Федорович ни брался, снедаемый самым отеческим чувством, благими побуждениями и либеральной ориентацией, все у него получало превратное воплощение, все выходило так или иначе наперекосяк. Он вернул глуповскому простонародью урожденные имена, но поскольку многие уже не помнили, как они прозывались до пришествия эпохи единообразия, то в городе появились такие нелепые фамилии, как, например, Двадцатьпятов, а некоторые грамотеи, на литературных героев глядючи, превратились в Онегиных да в Печориных, и даже один человек присвоил себе фамилию Отечественные-Записки. Алексей Федорович отменил телесные наказания, но таковые до того вошли в плоть и кровь местного обывателя, что в былые времена иной раз не посекут его в съезжем доме за какую-нибудь злокачественную догадку и ему как-то не по себе, — и поэтому немедленно народилась мода на уличные бои, так что недели не проходило без того, чтобы Большая улица, скажем, не побила Дворянскую и, таким образом, не аукнулась бы дикая старина. Алексей Федорович взял за обыкновение раз в три дня демократически прогуливаться по Соборной площади, демонстрируя подданным, что он отчасти тоже человек смертный, но несмышленые мальчишки забрасывали его дерном, а как-то раз чуть-чуть не побили ломовые извозчики, которые с пьяных глаз его приняли за цыгана.
Закономерно возникает вопрос: почему все передовые начинания градоначальника Саркисова претерпевали неожиданные и, в общем, вредные превращения? Причиной тому могла быть следующая особенность нашего прогрессиста: он редко когда в состоянии проследить ход эволюции желаемого в действительное, потому что у него и времени-то, и сил-то нет прослеживать этот ход, ибо у нас куда ни ткнись — везде конь не валялся. Возможно также, что существо начинаний градоначальника как-то не отвечало химическому составу той почвы, на которой им предстояло взрасти и дать запрограммированные плоды. Равномерно не исключено, что, так сказать, передаточный слой, через который проходит преобразующий импульс, а именно ближние и дальние присные прогрессиста, искони сложился таким окаянным образом, что он неизбежно искажает этот импульс, откликаясь не совсем соответственно на него, а то и как-нибудь совсем несоответственно откликаясь. Это соображение представляется особо правдоподобным, так как некоторым образом государственное самочувствие вполне в характере русского человека, так как он частенько сам себе правительство, парламент, верховный суд и ему, конечно, неймется проявить свою суверенность путем прибавления чего-либо или убавления чего-либо от входящей инициативы. Так уж устроен наш соотечественник, что если через него пропустить электричество, то на выходе обозначатся коли не молочные сосиски, то уж, во всяком случае, не электричество.
Вот характерный тому пример… Утром 19 февраля 1861 года, когда вошел в силу манифест об эмансипации крестьян, то есть упразднении крепостной зависимости, в бывшей Болотной слободе, население которой при градоначальнике Василии Ивановиче Лычкине было выписано в черносошные крестьяне, произошли серьезные аграрные беспорядки. В глуповской летописи они описываются таким образом, что будто бы утром 19 февраля толпа мужиков, по обыкновению вооруженная вилами, косами, оглоблями и серпами, явилась к резиденции градоначальника и потребовала его для решительных объяснений. Алексей Федорович вышел на крыльцо и поинтересовался спросонья, подозревая, что он накануне своих подданных зачем-нибудь созывал:
— А что, ребята, какое сегодня у нас число?
Один малоросс, примкнувший к беспорядкам из любопытства, а вообще заглянувший в Глупов для сбора пожертвований на ремонт собора, сожженного татарами в 1242 году, ответил на это шуткой:
— Числа не знаем, бо календаря не маем, месяц у неби, а год у книжице.
— Это еще что за революционист? — нахмурясь, спросил Саркисов.
Мужики стали осматриваться по сторонам, отыскивая глазами веселого малоросса, но он точно сквозь землю провалился, и это сверхъестественное исчезновение дало летописцу повод намекнуть на участие в беспорядках нечистой силы — видимо, летописец, освещавший события тех переломных лет, большой был конформист; он так и пишет: «Не иначе как враг человеческий подбил мужиков на смуту, ибо глуповцы испокон веков отличались покладистым нравом, отлично мирными повадками и почитали установления высших властей наравне с родительским благословением, так что даже в самые тяжкие времена выглядели счастливейшими людьми».
— Говорите откровенно, собачьи дети, — между тем продолжал Саркисов. — Вы что это надумали — бунтовать?!
— Зачем бунтовать? — ответили из толпы. — Бунтовать нехорошо, мы свою христианскую должность замечательно понимаем.
— Ты нам, батюшка, вот что скажи, — послышался другой голос. — Земля-то за нами останется, как мы выйдем в вольные хлебопашцы?
— Накось выкуси! — ответил Алексей Федорович и сделал народу кукиш.
— Ну так будь все по-старому: мы ваши, а земля наша. Как были мы дворянами, так дворянами и останемся.
— Да какие вы, к дьяволу, дворяне?! Вы глупый бородатый народ, и более ничего!
— Как же не дворяне? У каждого свой двор существует, стало быть, мы дворяне. А воли нам твоей даром не нужно.
— Вот возьми их за рупь двадцать… — растерялся градоначальник.– То вы с самого Бориса Годунова бунтуете на предмет эмансипации, то вдруг воля вам не нужна… Я вас, православные, отказываюсь понимать. Это какие-то бред и грезы…