Корабль отстоя (сборник) Покровский Александр
– Ничего не понимаю.
И Женька повёл меня к себе в изолятор. Вошел, зажег свет. Вот тут-то я его и узрел: лежит на нижней полке бездыханный Вадик, и в нем внутри угадывается посторонняя жизнь – что-то тюкает, а к нему и от него со всех сторон трубки тянутся.
– Это что за колбаса?
– Понимаешь, не углядел я. Он каких-то таблеток перед погружением наглотался и упал. Трое суток в себя не приходит.
– Надо ж так со страха обосраться! Жив хоть?
– Жив. Я поверял. Не просыпается. Я уже по всякому. Тут программу надо выполнять, а он вырубился.
– И что теперь?
– Не знаю. Я его водой пою через шланг, а другой шланг к члену подсоединил и в гальюн его отвел, хорошо что рядом.
– Не срёт ещё сообразно теме?
– Нет.
– Командиру доложил?
– Не-а.
– И не надо. Не нагружай человека. Вадик встанет. Такие не дохнут в стойле.
Вадик встал через две недели. И пришел в кают-компанию.
– О! – сказала кают-компания. – Бешеный Вадик проснулся! Ну, теперь работа закипит. Ой! Теперь держись. Всем достанется. По ведру возбуждающих средств. Как самочувствие-то, таракан рыжий? Между прочим, ты ритуал пропустил. Какой ритуал? Посвящения в подводники. Очень простой ритуал. Мы хотели тебя посвятить, пока ты спал, но потом решили, что лучше с пробуждением. То есть, берешься ты и жопой…
– Погодите, как там диссертация, Вадик? Мы будем допушены к целованию титульных листов?
– Да, ему Женька уже половину наструячил, чего там целовать.
– А Вадик в то время где был?
– А Вадик в то время испытывал на себе новое лекарство «погружуй». Жуешь и плавно погружаешься. Главное, на член не забыть резину навинтить.
– Вадик, ты так сразу на работу не набрасывайся. Ты отдохни. Женька у нас умный. Он тебе эту херню в раз напишет.
– А ты котлеткой закуси. И супчиком. Хочешь супчика? Вестовой, Вадик хочет супчика. У тебя папа кто?
– Папа у Вадика врач. А Вадик – психический доктор. Чуешь разницу, бородавка?
– То-то, я смотрю, он с этими средствами…
– С какими средствами?
– Ну, чтоб вадики не родились.
– Да там как раз наоборот. Он сюда послан, чтоб они как раз родились.
– Вадик, ты кашки хочешь? Съешь кашки. Сегодня гречневая. Это вчера была говно…
– А мама у тебя тоже есть?
– Ты хочешь, чтоб у него не было мамы?
– И где твоя мама?
– Тебе интересно?
– А то?..
И вот так каждый день. По приводу Вадик вышел с дикими глазами. Потом он заболел.
А Женьке Шимановичу он так перевод и не сделал, сучья медуза, хотя с диссертацией у них там был полный порядок.
…
Да, чуть не забыл а жопой-то мы его всё-таки постучали…
О ТВОЁМ МЕСТЕ
Твоё место здесь. У меня в трусах. Ты помещаешься там целиком. Ты такая маленькая – ростом с карандаш, а лучше с пуговицу, но сильная.
И ты здорово сжимаешь то, что тебе удаётся нащупать, а удаётся тебе нащупать, перекатываясь с бока на бок, почти все.
И оно твердеет в том смысле, что неоднократное к нему обращение вызывает приливы.
Чувств, разумеется.
Потому что, если у тебя твердеет, то прежде всего предполагается высокий смысл происходящего. То есть я хотел сказать, что налицо жардачность (философ Жард) в самом высоком понимании этого слова.
А это означает, что я становлюсь большим, огромным, заполняю весь мир до потолка, а ты становишься все более трогательной, маленькой и ломкой, и могла бы поместиться на ногте большого пальца моей правой ноги, и я бы тебя оттуда достал, поместив тебя себе в трусы, где ты и должна находиться все оставшееся время.
ВМЯТИНА
– Саня! – говорит мне Валера, почёсывая брюхо. – А ты помнишь, как ты матроса учил уму-разуму?
– Нет.
Мы с Валерой на улице встретились, и сначала я его назвал Серегой. С бывшими подводниками такое случается: встречаешь приятеля через двадцать лет, хватаешь его на улице за руку, пьяненького, он начинает отбиваться, а потом вы узнаете друг друга, обнимаетесь и путаете имена.
– Мы тогда только появились в Гаджиевке, приехали линейность подтверждать, и вы нас катали: посадили на корабль командиров боевых частей и в море на задачу вышли. Я сидел у тебя на посту, весь расслабленный, приятный, а ты ушел на приборку. Вдруг ты вламываешься на пост, тащишь за собой матроса, ставишь его перед щитом и начинаешь воспитывать: он с приборки сбежал. И в середине воспитания ты внезапно бьешь мимо его лица кулаком в щит – крышка сгибается вовнутрь, – потом ты говоришь матросику: «Видишь вмятину? А если б я по щиту промахнулся, то что бы было?» – матросик в столбняке, я в ужасе – меня так с матросами разговаривать не учили. Потом он ушел на приборку по стеночке, сжимая промежность, а я чаю выпил – в глотке пересохло.
– Не может быть!
– Может! Ты б себя тогда видел. Кстати, вооружившись твоим опытом, я потом одного орла в умывальнике топил. Затащил его в умывальник, макнул в раковину и воду открыл, потому что хамло.
– Ну и как?
– Знаешь, действует. У нас же скорость жизни в пять раз выше, чем на асфальте, объяснять некогда. Вот мы и проводили разъяснительную работу.
Потом мы с Валерой ещё поболтали немного, покружили по улицам, пообещали не забывать, звонить и встречаться, и я проводил его на метро.
НЕКОТОРЫЕ ПРАВИЛА ИГРЫ
Я тут понял, что вы ни хрена не понимаете, поэтому объясняю ещё раз: у нас не все, как у людей, у нас многое на интонации, рефлекторно, по осанке, с поворотом головы.
КАК И КОГО НАЗЫВАТЬ
Друг друга называем по имени отчеству. В остальных родах войск «товарищ капитан», а у нас – «Александр Михайлович». А если старпом мне говорит «Саня», значит, он в данную минуту ко мне чрезвычайно расположен и мы с ним на «ты». То есть, я ему говорю «вы» и «Андрей Антоныч», а он мне говорит «ты» и «Саня».
Где вы ещё такое увидите? Только на подводных лодках.
А если старпом называет меня по фамилии, значит я провинился.
Если по званию – значит, я провинился так, что ему со мной на одном гектаре сидеть тошно.
Если по должности, например «Химик!» – значит он сегодня игрив и не опасен.
Если: «Так! Зайди-ка ко мне» – значит, мы с ним на дружеской ноге, но все это может поменяться в два счета.
Если: «Где этот козёл?» – значит, он имеет в виду не меня, просто при мне кто-то по пьяному делу в комендатуру загремел.
Все это ради экономии. Времени, конечно. И слов.
Тут такая жизнь, что проживается она в три раза быстрее, чем на асфальте.
И вот, чтоб не тратить её на всякую ерунду, существуют некие нормы поведения.
То есть: всех мичманов мы дружно называем на «вы» и по имени-отчеству. И они нас называют так же.
Капитана третьего ранга мичмана иногда называют по званию.
В состоянии повышенного добродушия он говорит им «ты».
Между собой офицеры на «ты». Старшим офицерам мы говорим «вы» и по батюшке.
Если старпом говорит: «Так! Петров!» – то это настораживает.
Матросам «вы» говорится только в крайнем случае, и это их нервирует. Обычно – «ты» и «Мамедыч» вместо «Мамедов» – это всех устраивает.
Командира мы все дружно называем «товарищ командир». Он старпома – «Андрей Антоныч», нас – так же или по должности, например: «Начальник химической службы!». После этого надо выкрикнуть: «Я!»
Идиотия, конечно. Какой нормальный человек, услышав свою должность или фамилию, кричит «Я!»? Разве что если он на верхнюю часть не совсем здоров – но тем не менее.
Это «Я!», скорее всего, от искаженного английского «Yes!», то есть «Да!».
Думаю, что наше «Есть!» оттуда же.
У нас многое оттуда. В смысле, из того самого места. Я бы вам показал то место, да боюсь, не так прозвучит.
КАК ВХОДЯТ
Натурально входят.
Входить в каюту надо, постучавшись. На пульт – тоже. Стучишь, открываешь дверь и входишь, произнося: «Прошу разрешения на пульт!» – не дожидаясь никакого разрешения. Но если не спросишь, могут выгнать в три шеи с криком: «Входить надо как положено! Что вам здесь?!!»
А скажешь «Можно?» вместо «Разрешите» – услышишь: «Можно Машку под забором, а на флоте просят разрешения».
При входе в кают-компанию говорят: «Прошу разрешения в кают-компанию», – после чего следует входить, потому что никто такого разрешения тебе давать не собирается, тут вам не надводный корабль, это там надо спросить разрешения и стоять столбом, ожидаючи пока не разрешат. У нас сказал – заходи. Это как «Сим-Сим, открой дверь!»
Не произнесешь этих волшебных слов, старпом на входе яйца оторвет.
Я до того привык на лодке в любую выгородку стучаться и просить разрешения, что иногда спросонья стучался в дверь гальюна, а потом спрашивал позволения войти, правда, тут же приходил в себя, а если кто-то за мной в тот момент наблюдал со стороны, то приходилось перед дверью гальюна ещё и расшаркиваться, кричать: «Свои!!!» – вроде это я так специально придуряюсь.
На лодке все придуриваются.
Вызывает меня командир и говорит:
– Химик! Чем дышим?
– Кислородом, товарищ командир.
– Не дерьмом?
– Нет!
– Точно?
– Да!
– Уверен?
– Абсолютно!
– Чем докажешь?
Или:
– А почему, когда вы бежите мимо меня, то все время очень сильно руками размахиваете?
– Это от усердия, товарищ командир.
– А по-другому свое усердие никак не проявить?
– По-другому никак.
Или вот ещё:
Стоим на строевом смотре. Командир меня за что-то дерет. Слов у него, в общем-то, нет.
От возмущения он говорит только: «Еперный бабай!!! Еперный бабай!!!» – и больше ничего. Я внимаю.
Потом, прерывая поток его «бабаев», говорю: «Товарищ командир, разрешите обратиться?» – «Да!» – «Двести рублей до получки не займете?» – «А тебе хватит?» – «Хватит, я же все рассчитал!» После чего командир тут же достает из кармана двести рублей – «На! На чем мы остановились? Ах, да! Еперный бабай!!!»
Так и живем.
СЕРЁГИНЫ ИСТОРИИ
Я в семнадцать лет на гидрограф по блату служить попал.
Родственник у меня очень большой главврач и, поскольку все болеют, может куда хочешь устроить.
А мне очень хотелось на гидрограф: белый пароход, маленький, уютненький, команда смешанная – пара офицеров, остальные все фазаны – в смысле, гражданский народ, не тронутый присягой.
Командиром у нас был капитан второго ранга Гудков, знаменитый тем, что из имеемых сорока с лишним лет, он как минимум двадцать посвятил ресторану «Гудок», что в городе Ломоносове при вокзале. То ли ресторан в его честь, то ли совпадение – пес его знает, но жил он в том же Ломоносове, откуда и наша гидрографическая экспедиция.
А старпомом у него был каплей с речным училищем – заканчивал он его когда-то, потом в пьяном угаре чего-то подписал и очнулся каплеем на гидрографе. То есть кад-риловку – училище военно-морское – не заканчивал, от чего где-то глубоко, в неистлевшем сознании, уважение имел.
А я совсем мальчонкой учился в чем-то, напоминающим ДОСААФ, на «друзей моря», и выпустили меня с корочками рулевого-сигнальщика, что позволило немедленно по прибытии на борт безо всяких правил ППСС – «Пароходы Плавают по Себе Сами» – поставить меня к рулю и вообще, чуть чего, назначать старшим.
Пришли мы в Либаву в 17.30 и встали на рейде на якорь. Кораблик – полторы тысячи тонн, сокращенный состав.
Командир в 18.00 вызывает к себе старпома, говорит ему: «У меня тут баба. Я убыл до утра. К восьми за мной катер» – и с корабля долой.
Старпом собирает в кают-компании механика и прочих в 18.40, говорит им: «У меня тут баба» – и сваливает до семи утра, за ним катер.
Мех собирает всех в 19.00 и говорит: «Мужики! Начальники наши совсем обомлели. Бросили корабль. Я это так на самотек пустить не могу. Предлагаю следующее: тут в пяти километрах есть деревушка. Как стемнеет ещё чуть-чуть, тихо снимемся, чтоб нас посты наблюдения и связи не засекли, и, с потушенными огнями, пойдем туда. Там есть бабы».
Сказано – сделано. Стемнело – мы линяем, подходим к деревеньке, а там пристань деревянненькая. Швартуемся, и все мгновенно пропадают. Только мотористы остаются – но те сразу спать – и я.
«Серёга! – говорят мне. – Как сказал Козьма Прутков про флот, знаешь? Он сказал: «Бди и чувствуй!»
Остаешься за старшего во всем», – после чего все бегут на танцы, потом у них бабы, драки и все такое.
А я любил один на корабле оставаться. Красиво же вокруг, звезды, вода, лунная дорожка. Под все это, со вздохом, я открывал кандейку, жарил себе картошку и ещё я любил икру трески пожарить, и, чтоб она хрустящая, со свежим лучком, с хлебушком черным, с маслицем сливочным, а сверху чайком горяченьким это дело затопить, и потом уже сон – только бы до койки доползти.
Ночью все явились, с самого ранья снялись и пошли назад. В 6.30 привезли старпома. В 8.00 – приезжает командир.
А по правилам как? По правилам всех принимают с левого борта и только самых почетных – с правого. То есть, левый борт у нас весьма исхожен, а правый – нелюдим. А тут пьяный с вчерашнего старпом решил, от глубокого уважения, о наличии которого в закоулках оного сознания мы уже говорили, перед командиром прогнуться и встретил его с правого борта. Проорал «смирно!», доложил.
И тут, делая шаг в сторону с приложенной к фуражке рукой, чтоб пропустить командира, он скользит в чем-то и падает, продолжая это «что-то» на себя собирать.
А это «что-то» было совсем не что-то, а коровье говно.
Весь правый борт у нас им усеян.
Я-то способен понять командирское недоумение: как, посреди залива, и столько говна от коров?
Но меня удивляет механик, который подходит ко мне сзади и сквозь зубы говорит: «Ну ты, Серега, даешь!»
Будто я это все насрал, ей-Богу!
Хочешь ли ты, чтоб я подарил тебе большую радость? Вижу, что хочешь, сядь, бедняжка. Ты устала. Ты какая-то поникшая, увядшая. Дай я возьму тебя за руку.
Ты сядешь, а я возьму.
На диване. Потому что я лежу на диване. А ты сидишь. Рядом. И я хочу тебя развеселить. А может и утешить. Я хочу сделать что-нибудь в этой непростой жизни. Для тебя. Что-то очень-очень хорошее. Полезное. Или подарить тебе. Что-либо незабываемое. Ощущение. Может быть. Кстати, да. Может быть, ощущение. Необыденности. Твоя рука в моей ладони. Теплая. Мягкая.
Ты смотришь на меня. Чуткая. Я закрываю глаза, а ты смотришь. Я дышу, а ты смотришь. Я уже сплю. Смотри, дорогая. Я тебе это дарю. Ведь я для тебя – любимое существо.
А смотреть, как спит любимое существо – большая радость.
Вы же знаете, как на флоте трудно признаваться, что ты чего-то не знаешь. У нас как считается? Если ты пришел на корабль, то ты настоящий моряк, тень об плетень, во всем разбираешься и все умеешь.
А я же молодой был и очень смущался, если встречалось что-то неизведанное. Стеснялся спросить. Вот в кают-компании у стола командира красная кнопка имелась.
Очень она мой взор притягивала. Как вхожу, так и глаз от нее не оторвать. Тянуло просто.
И пришли мы в Либаву. Только не в тот раз, о котором я уже рассказывал, где было коровье говно, а в следующий. И пришли полным составом, то есть на борту у нас буфетчицы.
На гидрографах же чем хорошо? Тем, что женщины работают и половой вопрос, в общем-то, решен. Чем больше гидрограф, тем больше на нем женщин.
Буфетчиц было две: одна как суворовский солдат, с места и в Альпы, а другая – очень хорошая женщина, звали её Марина. У нее и дочка на берегу осталась. Она денег хотела заработать, вот и морячила.
Но на корабле без «друга» нельзя, и у нее был боцман. Ей тридцать три года, ему сорок, и мужчина основательный, курсом на семейный очаг. Она и надеялась.
Встали мы на якорь, и на ночь половина народа с корабля исчезла.
А я вошел ночью в кают-компанию, и эта кнопка на меня смотрит. Дай, думаю… и тут рука моя сама потянулась и – клянусь – сама нажала.
Раздаётся жуткий звонок. На весь корабль.
Оказалось, что этим звонком командир буфетчицу из гарсонки доставал.
А выключить его можно только изнутри. Из гарсонки. А она закрыта.
Звонок разрывается. Ночь глубокая, жутко неприятно.
И пошел я буфетчицу будить. Ту самую приличную Марину.
А она ничего не понимает. Я ей про притягательность красной кнопки в три часа ночи пытаюсь рассказать, а она мычит чего-то. Я ей – сам не знаю, как так получилось, что нажалось, а она дверь не открывает.
Наконец, появляется из-за двери в мохеровом халатике.
В те времена на гидрографе все мохером промышляли. Покупали его за бугром, а на родине продавали. Но разрешалось провести только три клубка, остальное – в изделиях.
И у нас все было мохеровое. Привозили – или продавали, или на нитки распускали.
Вот на ней такой мохеровый халатик и ещё она его, по-моему, уже начала распускать, потому что голое тело сквозь него просвечивает и мешает мне туда, при разговоре, не смотреть.
Я и смотрю, а сам свою историю излагаю.
Она мне потом дала тот ключ. От гарсонки.
И в этот момент в конце коридора послышались характерные покашливания боцмана. То есть по коридору навстречу нам движется непростая любовь и обалденное семейное счастье. Марина бледнеет и с надеждой смотрит на меня и на открытый иллюминатор.
Как я вылез в него, до сих пор не понимаю. Там над водой стоять можно было, потому что бордюрчик шел, но был он такой узкий, что если и стоять, то только на цыпочках: До воды – метра три.
Я бы долго не простоял. А ещё я заметил, что мохеровая нитка от того марининого халата за меня зацепилась и тянется, халатик продолжает распускаться, и поскольку эта нитка тянется в иллюминатор и продолжает туда тянуться, то такое впечатление, что Марина рыбу ловит.
И, между прочим, рыбку ту можно обнаружить.
Очень даже.
При желании, конечно.
И стал я потихоньку эту нитку сматывать, потому что ниже моего ещё один иллюминатор имелся.
Там жил Тарас. Он мотористом ходил и тоже занимался мохером, и поэтому я решил, что если я привяжу ключ к нитке и намотаю на нем клубок, а потом, оторвав от основной нитки марининого халата, опущу то, что намотал, осторожненько, – и клубок и ключ, – и постучу ему в окошко, то он в том биении почувствует нечто знакомое и непременно выглянет.
Так и случилось. Я намотал, опустил, постучал, и он выглянул: «Серега, ты чего?»
А я стою уже из последних сил и кричу ему:
– Давай… дуй на палубу… и брось мне… ко-о-о-нец!
Он сразу все понимает, бегом на палубу, а там конец, свернутый в бухту.
Он хватает его, наматывает себе на руку и бросает мне.
А я до того истомился, до того испереживался весь, что как только его увидел перед собой, так на него и прыгнул… и выдернул Тараса с палубы.
Летим мы в воду. Сентябрь, вода не очень теплая, плаваем неторопливо.
И вот минут через пять перед нашими фыркающими рожами опускается ещё один конец. И голос: «Лезьте наверх, голуби!» – это Марина. Только она не замотала конец себе вокруг руки, как Тарасик, она его просто к поручню привязала.
То есть своего боцмана она отправила восвояси каким-то невероятным образом, а потом сразу пошла нас выручать.
Я, как только вылез, так ручьями и побежал в буфетную и тот проклятый звонок вырубил, потому что про ключ я, даже когда в воду летел, помнил и, пока плавал, к сердцу его прижимал.
Да, вот ещё что запомнил, когда до воды летел: очень красиво все вокруг было.
ПЕПЕЛЬНИЦА
Народ!
Можете себе представить: у нас главком вошел в центральный, сел в кресло командира и попросил… пепельницу.
Нет, можно, конечно, примерять на себя цвет штанов пожарника и это будет выглядеть очень даже славно, я согласен, но, как мне думается, это надо не при всех делать.
Это надо запереться в каюте, снять панталоны, поиграть немного гульфиком, потом взять штаны пожарника…
У нас же дети…
То есть, я хочу сказать, что даже дети малые и сынки безродные знают, что на подводных лодках в центральном не курят.
Это на тральщиках курят, на эсминцах курят, и на сторожевых кораблях.
Но и там не курят, например, на мостике. Для этого дерьма – тихо, только вам на ушко – у нас ют предназначен.
Есть на корабле бак, где может стоять какое-нибудь легендарное орудие, а есть – ют, с лагунами.
Там и помойное ведро имеется, куда охнарик, после того как на него с оттяжкой плюнул, можно с легким сердцем поместить, проследив только, чтоб не промахнуться.
Ты же главком, жопа с ручкой! Твой портрет, слезящийся снаружи, у нас в музее висит. Нельзя же вести себя так, что тебя после этого начинают называть «Наш дурацкий тральщик».
А про дела твои скорбные говорят: «Крейсер ворюг».
Есть же какие-то очевидные вещи.
Полные смысла.
И лицо должно сохранять следы былого благородства и с подвигами родства.
А у тебя чего? С рожей-то чего?
На тебя же без плача не взглянешь. Что это? Кто это? Вот это то, ради чего мы все… да быть того не может!
Не может наш главком быть на тебя похож. Исключено. Нет! Нет! Изыди! От этого лика не то что служить, жить не хочется.
От него сперматозоиды уже в яйцах глубоко хвосты отбрасывают и там же с горя тухнут, непрестанно смердя.
От него же на душе хмарь и мазута.
От него такой тоской сердечной тянет, что я сейчас же свой взгляд помещаю на пулемет Максим.
Вот это вещь! Все у него на месте, все кстати.
А у тебя что бывает, кстати, кола осинового родственник? Стакан или же графин? Какой из этих стеклянных предметов всегда для тебя кстати, национальное сокровище?
Ты же точильщик! Во! Точильщик! Есть такое насекомое. Его присутствие сначала незаметно, а потом он всюду свои яйца вонючие разбрасывает.
А может, я упустил чего-то? И время, когда руки до судорог штурвал сжимали, ушло, а я и не заметил? Может, пришло другое время, когда внутри у главного военного начальника бьется хвост крысиный?
Ба! Точно! Когда крыса в петлю попадает, она так, бедная, хвостом…