Пасынок судьбы. Искатели Волков Сергей
Пролог
«И рек Учитель: „Многие верят, а многие – веруют, но и тем, и другим не дано постичь… (фрагмент надписи уничтожен в результате обстрела камня из стрелкового оружия осенью 2000 года)… название сущностей не меняют их сути. Нет добра и нет зла, есть лишь путь, ведущий смертного по бесконечности…“»
…(Большой фрагмент надписи уничтожен в результате попадания снаряда осенью 2000 года)…
«…Нежелающий воспользоваться путем – будет отвергнут.
Свернувший с пути – будет забыт.
Остановившийся на пути – горе тебе!»
Переписано с «Кешварского камня» за день до его уничтожения талибами в июне 2001 года.
Глава первая
«Незваный гость лучше званного…»
почти поговорка
Суббота! Перефразируя классика – ну какой же русский не любит субботу! Первый, и замечу, лучший из двух законных выходных, день-расслабуха, день-спальня, когда можно всласть побездельничать после тяжелой трудовой недели (тут я, сорри, малость загнул – завтра месяц, как я перестал ходить протирать штаны в свой всеми забытый проектный институт, пополнив ряды всемирной армии безработных). Но, черт возьми, все равно до ужаса приятно, что сегодня – суббота, и совесть не будет грызть за вынужденное безделье. Рефлекс, будящий меня каждый день в семь тридцать пять утра, как собаку Павлова, в субботу можно послать подальше и размякнув, словно тесто, растечься по чудесным, удобным тайничкам постели, мягко проваливаясь в дрему… Все проблемы побоку, все плохое – потом… Суббота – это нирвана, тишина и покой…
Звонок задребезжал в самое «то время», примерно в семь сорок. Естественно, я успел сладко уснуть и даже увидел какой-то сон. Звонили в дверь, требовательно и нагло. Длинные звонки перемежались короткими, как точки – тире в азбуке Морзе.
«Шиш вам всем! Меня нет дома!» – подумал я и залез под одеяло с головой. Ну нет дома человека! Что непонятного? Все свободны! Пока!
Однако звонивший в дверь был редкостной сволочью. Во-первых, он не ушел, как сделал бы любой нормальный человек, которому не открыли дверь в течение пяти минут, а во-вторых, сменил тактику: вместо азбуки Морзе начал вызванивать спартаковские гимны, перешедшие в сплошной «з-з-з-з!»
От субботней утренней умиротворенности у меня ни осталось и следа. Убью! Встану и задушу, кто бы это ни был! Я вскочил и, как был, в трусах, зашлепал по холодному линолеуму к двери.
– Кто там?! – голос мой спросоня походил на рык голодного крокодила.
– С-свои! От-ткрывай, з-засоня! Ес-сть п-полпинты ш-шнапса и тушенка! – раздалось за дверью.
– Чего… шнапса? – сбитый с толку, я переступил босыми ногами на холодном полу, и тупо уставился на коричневую дерматиновую обивку двери.
– Б-бутылка в-водки, д-дурак! Откроешь т-ты или н-нет? – за дверью явно нервничали.
«Алкаш какой-то!», – подумал я, поворачивая вертлюжок замка и заготовив пару приличествующих случаю ругательств. Моему не проснувшемуся взору предстало совершенно неописуемое существо в грязной куртке цвета хаки, волосатое и улыбающиеся. В руке существо держало авоську, в которой хрустально светилась «поллитра» и консервные банки.
– Ты кто? – спросил я, пытаясь углядеть в раннем госте хоть что-то знакомое.
– Эт-то же я, Ник-коленька! Здорово, С-степаныч! – беспардонный визитер шагнул ко мне, протянув руку и продолжая улыбаться. Не назвался, я бы и не узнал! Николенька! Мой одноклассник, украшение 10 «Б», балагур и девчачий любимец! Едрить твою мать! Бог мой, кого я вижу! Последнюю фразу я произнес вслух, расплываясь в улыбке.
– Д-давно бы т-так! А т-то – кто д-да кто! П-привет, с-старина! – Николенька обнял меня и от его куртки повеяло костром и вокзалом – ветер дальних странствий овевал эту заслуженную штормовку!
Пока он разувался, что-то бубня себе под нос, я, одеваясь в комнате, через неприкрытую дверь исподволь разглядывал своего старого знакомого.
Был Николенька тощ, худ и высок, так что любая одежда моталась на нем, как на вешалке. Длинная кадыкастая шея здорово походила на гусиную, его так и дразнили в младших классах – Гусь, Гусак. Мы не виделись лет семь… За это время Николенька еще больше похудел, просто высох, и худобой в сочетании с густым загаром напоминал древнюю мумию, таинственную свидетельницу прошлого. Но всякое сходство с исторической реликвией заканчивалось, как только Николенька открывал рот. Сказать, что мой одноклассник был болтлив – значит ничего не сказать. Николенька просто извергал слова, водопады слов, Ниагары фраз и ручьи междометий. Причем, возьмись он рассказывать «Курочку Рябу», до конца сказки вы добрались бы только к утру – Николенька с детства жутко заикался. Еще он славился нахальством, щенячьей какой-то смелостью и страстью ко всяким тайнам, кладам, могилам и подземельям. Помню, мой друг даже посещал кружок юных археологов при Дворце Пионеров и ездил в Москву на всесоюзную олимпиаду. Эх, когда это было!..
Он действительно мало изменился – после душа, побритый и причесанный, Николенька выглядел лет на восемнадцать-двадцать, этаким нескладным подростком, действительно – гусенок гусенком! От Николинькиной водки с утра пораньше я отказался – сработал внутренний контроль, если шампанское по утрам пьют аристократы или дегенераты, то водку – только дегенераты… Зато две банки курганской тушенки, тут же разогретые на сковородке и залитые тремя яйцами, пришлись весьма кстати – кроме этих даров «синей птицы удачи» – курицы, съестное в моем обшарпанном жилище отсутствовало, как понятие.
Во время завтрака Николенька с нескрываемой иронией разглядывал мое однокомнатное малогабаритное обиталище, после развода и дележа имущества больше всего походившее на келью отшельника, склонного к выпиванию алкоголесодержащих напитков. У меня не было даже телевизора! Катерина вывезла все, вплоть до вилок-ложек, а по поводу квартиру сказал: «Эту халупу в виде гуманитарной помощи дарю! А то пойдешь в вокзальные бомжи, с тебя станется, неудачник!».
О том, что квартира в конце восмидесятых благодаря материальной помощи моих родственников была куплена мною же по кооперативной цене и являлась на сегодняшний день единственной более-менее дорогостоящей собственностью, принадлежащей мне, моя элитная супружница благополучно «забыла».
Сосед по площадке, Витька, который делил всех женщин на две категории – «бабы», и «бабы-дуры», относил Катерину ко второй, и я где-то был с ним согласен…
Тушенка с яичницей кончилась подозрительно быстро. Я думаю, мой ранний гость последний раз ел неделю назад. Насытившееся лицо Николеньки залоснилось, глазки стали масляными, и вся его внутрисодержащаяся ирония вылилась наружу в виде ехидных вопросиков, на которые он был мастер, и которыми, помниться, доводил учителей до нервных припадков.
– А что, с-с-тарик… – ласково вопрошал сытый Николенька, развалясь в единственном в квартире кресле: – …Т-ты записался в кришнаиты? Т-твоя роскошная фатера п-похожа на убежище их в-великого г-г-гуру!
– А ты что, там бывал? – лениво поинтересовался я, разливая чай.
– Я, с-старик, м-много где б-бывал! П-потом расскажу…
Правду сказать, легкая болтовня Николеньки радовала меня, как младенца погремушка – последний месяц, разведясь с Катериной и боросив бесцельно ходить на работу, где все равно уже год как ничего не платили, я совсем скис, два раза срывался в запойный штопор, обрюзг, плюнул на чистоту в жилище и начал поглядывать вниз с балкона с интересом человека, вдруг узнавшего, что у него Спид.
Пожалуй, как-нибудь в одно похмельное утро я действительно прыгнул бы вниз от тоски и безнадеги, но это скорее было бы смешно, чем трагично – я жил на втором (и весьма невысоком!) этаже…
Семь лет разлуки между друзьями – не год, и наши с Николенькой жизненные интересы здорово разнились – не смотря на прикид, я чувствовал, что Николенька живет получше, чем я, не дорожа особо своими вещами, что может себе позволить только достаточно обеспеченный человек. Я собрался было задать своему другу вопрос о его личной жизни, но он опередил меня:
– С-степаныч! Я т-так п-понимаю, т-твой к-корабль с-семейного счастья д-дал т-течь?
– Скорее, он напоролся на рифы и сразу затонул! – серьезно ответил я, вспомнив ту ругань, которая сопровождала наш с Катериной развод.
– Она б-была с-стервой? – поинтересовался Николенька.
– Да нет, все куда проще: я, парень из провинции, приехал учиться в столицу! Ну, познакомился, женился, она – коренная москвичка, а ее мама вообще уверена, что все москвичи – современная аристократия! Ну, пришелся не ко двору! С Катей-то мы жили не плохо, и если бы не ее мать…
– Ага! К-картина м-маслом: «Н-неравный б-брак!». М-м-мез-зальянс-с, мать ег-го!
– Во-во! Что-то типа того. Как говориться, не прошел по анкетным данным!
Мне не очень нравился этот разговор – если бы передо мной сидел не Николенька, я бы вообще отказался разговаривать на тему своей личной жизни, слишком уж свежа была рана…
Николенька почувствовал, что я загрустил, и сказал, улыбаясь:
– А я, с-старик, отложил с-семейное б-благополучие н-на потом! Т-ты вот что, д-давай-ка, н-не кисни! Х-хочешь, в б-балду с-сыграем?
Я улыбнулся – еще в школе у нас с Николенькой была такая игра: одновременно на пальцах выкидываются разные фигуры: «колодец», «отвертка», «бумага», «камень»…
Мы вскинули сжатые кулаки и на счет три я выкинул «ножницы», а Николенька – «колодец». По правилам, «ножницы» тонут в «колодце», я проиграл, и подставил лоб, получив свой заслуженный щелбан.
Посмеявшись, мы закурили, и как-то само собой пустились в воспоминания о том золотом времени, когда все было просто и ясно, когда главными мировыми проблемеми были пацаны с соседнего двора или невнимание какой-нибудь волоокой красавицы с запудренным прыщиком, учащийся в параллельном классе…
Отхлебнув чая, Николенька внезапно стал серьезным, и, глядя мимо меня, попросился пожить дня три-четыре:
– С-старик! Я т-только улажу к-кое-какие д-дела – и п-покину столицу!
Живая душа в доме! Я впервые за прошедший месяц почувствовал в себе желание жить дальше, и (чем черт не шутит!) даже устроиться куда-нибудь, зарабатывать себе на хлеб насущный, к чему меня уже год подталкивала Катерина.
Единственное, что омрачало мое настроение, так это назначенная сегодня на два часа дня встреча с крайне не приятным мне типом, неким Андреем из метрического отдела, которому я во время оно удачно сплавил все акции АО «МММ», сдуру купленные Катериной аж на пять миллионов тех, еще неденоминированных, рублей.
Я, когда избавлялся от этих сомнительных бумажек, преследовал только одну цель – вернуть свои деньги, Андрей же, или, как его еще у нас называли, «Дрюня», хотел на акциях подзаработать, и тут, как на грех, «МММ» звучно лопнул, и Дрюня остался с кучей разноцветной бумаги на руках. Особо не размышляя, он обвинил во всех своих бедах меня, разбрехал по всему институту, какая я скотина – знал о банкротстве «МММ» заранее, и так подставил сослуживца!
В общем, он потребовал возврата денег. Я, естественно, отказался. Тогда Дрюня подал на меня в суд, но потом, проконсультировавшись с юристом, заявление забрал, и начал терроризировать меня звонками. Эта вялотекущая, как шизофрения, распря тянулась уже который год, и наконец-то несколько дней назад я, по натуре своей далеко не герой, отважился на решительные действия, твердо вознамерившись встретиться с Дрюней один на один и поставить точку, а если не поймет, послать подальше…
Николенька, услышав, что мне пора, тоже засобирался – ему надо было на вокзал, «…и еще в-в т-три м-места!». Мы вместе вышли из дому, дошагали до метро, и разъехались…
Встретиться с Дрюней мы уговорились на Сухаревской. Я вышел из метро, купил в палатке сигарет, отошел в сторону, распечатывая над урной пачку, и вдруг услышал за спиной незнакомый сонный бас:
– Этот, что ли?…
– Этот, этот! – радостно залебезил голос моего визави. Я повернулся.
Надо мной возвышался здоровенный, накаченный детина, не смотря на осенний холодок, одетый в майку, туго натянувшуюся на выпуклой, волосатой груди. Рядом с детиной переминался, суетливо ломая пальцы и страдальчески-удовлетворенно морща и без того паскудное лицо, Дрюня.
– Ну че, мужик? – глядя на меня тусклыми глазами, сказал качок: – Ты, в натуре, тупой, да? Бабки возвращать будешь?
Надо было что-то отвечать. Я растерялся от неожиданности – наши с Дрюней дела не касались ни кого постороннего, и то, что он привел с собой «бойца», повергло меня в шок – я, мягко говоря, не любил конфликтов, а еще больше не любил (читай – боялся, чего уж там!) вот такую породу людей, к которой принадлежал парень в майке.
– Вообще-то я никому ничего не должен! – тихо ответил я, тоскливо озираясь – и милиции поблизости не видно…
– Че ты там мямлишь? – голос детины налился злобой: – Козел, за такие дела, за такие подставки тебя ваще запетушить надо! Короче, не хер с тобой базарить, завтра вернешь полторы штуки грин, и гуляй! Понял?!
Конфликта было не избежать. «Убить – не убьет, но покалечит!», – подумал я. Ну что делать? Бежать? Не солидно, но… Но, пожалуй, это единственный выход. Я уже приготовился нырнуть под волосатой лапой качка, и тут… Это было похоже на ощущение, которое возникает на стрельбище у человека, первый раз нажавшего на спусковой крючок «калаша». То есть до этого ты тысячу раз видел, как телевизионно-киношные герои от пуза палят себе из автомата, а когда сам стреляешь в первый раз, вдруг автомат дергается в руках, в плечо бьет отдачей, и оглушительное – пп-а-ах-ц!!! И звон в ушах – т-и-инн-н-нь… И голова плывет… И руки трясутся… По научному это называется «звуковой шок».
Вот нечто такое со мной и произошло, только безо всякого шума. Просто я почувствовал, что где-то в вышине надо мной словно сдвинулось что-то очень большое – как корабль в тумане, и сразу же в ушах зазвенело, глаза заволокло на секунду, «картинка смазалась», и… И все прошло!
Озадаченный, я хмуро взглянул в мутные очи качка и неожиданно для себя твердо ответил:
– Не понял! В своих делах мы сами разберемся…
Договорить я не успел – могучая длань ухватила меня за отворот пальто и потянула, прямо перед собой я увидел гневно сведенные брови над маленькими, свиными глазками. И вдруг, еще более неожиданно для себя самого, я резко ударил лбом прямо в эту жирную переносицу! Не сильно, не умело, но ударил!
Детина разжал руку, удивленно потрогал нос, и тут из волосатых, широких ноздрей на белую майку хлынул такой мощный поток ярко-алой крови, что я даже вскрикнул от неожиданности, отпрянув в сторону.
Дрюня подбежал к своему «вышибале», протянул носовой платок:
– Жорик, вытрись вот!
– Да пошел ты! – рявкнул на него парень, запрокинул голову, и уже совсем другим тоном сказал, словно бы извинясь: – У меня нос с детства слабый! Сосуды лопаются!
И снова рявкнул, поворачиваясь к Дрюне:
– Сам разбирайся со своим должником! Я тебе не держиморда! Понял, лох поганый?!
Вокруг нас начал собираться народ, окровавленная майка Жорика притягивала взоры прохожих, и я решил, что надо линять. Но перед уходом я оттащил в сторону Дрюню, прижал его к железной двери какого-то ларька и медленно сказал, глядя прямо в глаза:
– Если ты еще раз напомнишь мне о своем существовании, я оторву тебе голову, понял?
И добавил, вложив в голос все презрение, какое только смог:
– Дрю-юня-я!
В метро я все не мог успокоится – с одной стороны, радовала и наполняла законной гордостью победа над внушительным Жориком, а с другой – мне стало жалко Дрюню, уж очень беспомощным и жалким выглядел он, распластанный по двери ларька, глядящий на меня своими широко раскрытыми, белесыми глазами.
«Может быть, человек последние копейки вложил в эти акции!», – размышлял я, трясясь в вагоне: «Может, у него дома есть нечего, и детей нечем кормить!».
Правда, я тут же вспомнил, что Дрюня, в отличии от меня, еще три года назад ушел из нашего бесперспективного института в какую-то торговую фирму, и даже купил машину, значит, зарабатывал не плохо, да и жена его, «заслуженный» работник торговли, явно не бедствовала, поэтому жалость моя понемногу улетучилась, а чувство победы осталось.
Да и то сказать – первые положительные эмоции за последний месяц! Хотя, впрочем, наверное, все-таки вторые, первые были связаны с приездом Николеньки…
Николенькины «полпинты шнапсу» мы все же уговорили вечерком, после того, как мой одноклассник закончил свои «д-дела», съездил на вокзал и привез из камеры хранения свои вещи – латаный грязный рюкзак гигантских размеров и какие-то лыжи, плотно закутанные в кусок брезента.
Сперва, выпив по первой, мы понесли обычную мужскую застольную околесицу, я похвастался сегодняшней победой над качком, на что Николенька брякнул:
– Б-большие ш-шкафы ш-шумнее п-падают! Н-надо т-только ум-меть их-х р-ронять!
Но постепенно мы перешли от юмора к жизни, и веселье куда-то улетучилось.
За рюмочкой, размякнув душой, я подробно рассказал Николеньке о своих невеселых делах-проблемах, и он вполне серьезно сказал:
– С-старик! Т-тебе крупно п-повезло! С-считай, ты з-заново родился! Д-детей н-нет, с-страдать особо н-некому… Т-твоя жизнь с-снова – ч-чистый лист. Р-рисуй на нем в-все, ч-что х-хочешь! И имей в в-виду – иметь к-квартиру в М-москве в н-наше время – все р-равно ч-что раньше в-выиграть в «Спорт-лото» д-десять т-тысяч!
Слова Николеньки грели меня лучше водки – впав в депрессию, я давно не общался ни с кем, кроме Витьки, соседа-люмпена с алкашеским уклоном, а жизнь свою считал пропащей и конченной. Тут надо еще сказать вот о чем: в школе, особенно в младших классах, я ненавидел Николеньку всей душой – за его острый язычок и нахальную смелость. Мы часто дрались, причем я был физически сильнее, но морально Николенька побеждал меня даже с разбитым носом. Потом все изменилось – я из вполне одаренного и развитого приготовишки превратился в закомплексованного угрюмого прыщавого подростка, ожидающего подвоха от всех и каждого, а Николенька… Николенька остался самим собой. Уверенный, ироничный, остроумный, всем своим многочисленным «любовям» он неизменно дарил серебряные монетки прошедших веков на веревочках – Николенька каждое лето пропадал где-то на просторах Великорусской равнины с ватагой таких же, как он, «диких» археологов. К окончанию десятого класса я забросил спорт, он – археологический кружок, и случай свел нас на полуподпольном концерте самодеятельных рокеров в одном из окрестных подвалов. Помню, Николенька тогда подошел ко мне, выпившему и злому, пожал руку и сказал: «М-молодец! А я д-думал, т-ты вообще – п-пенек! Ан-ндеграунд – это с-сила, с-согласись!». Тогда все увлекались андеграундом, неформалами, всякими роками, панками и прочими проявлениями молодежного духа свободы, который в последствии оказался и на фиг никому не нужен. Так или иначе, но мы сблизились с Николенькой, даже работали на одном заводе, коротая время до армии. Не то, чтобы мы никуда не поступали после школы, просто оба завалили вступительные экзамены, я – по глупости, а Николенька, по-моему, специально, чтобы мать отстала. Она видела своего младшенького великим экономистом, на худой конец, бухгалтером, чему Николенька точно не радовался – бумажную возню и цифири он ненавидел всей душой.
На заводе, оборонном предприятии с семизначным номером, мы проработали полтора года. Николенька пошел учеником термиста, а я – фрезеровщиком. Там моего друга и прозвали Николенькой за ангелоподобную внешность. Кстати, Степанычем меня впервые назвали тогда же, а вообще-то я Сергей Воронцов. Прозвища подарила нам остроязыкая нормировщица, кажется, Света, объект ухаживаний всего цеха. По-моему, у Николеньки был с ней роман… Мой друг уходил в армию раньше меня на две недели, утром у военкомата мы обнялись, и он сказал: «П-писать не б-буду, не л-люблю. Т-ты тоже не п-пиши. Ав-вось с-свидимся! П-пока.» Авось растянулось на несколько лет…
В следующий раз мы с Николенькой встретились через год после обоюдной демобилизации, чисто случайно, на Казанском вокзале. Вообще, история совершенно анекдотическая, как в кино, словом, из ряда вон – столкнулись мы, что называется, «средь шумного бала, случайно», – я ехал домой на каникулы, успешно закончив первый курс, а Николенька, наоборот, приехал из дома в Москву, где ему неделю предстояло ждать каких-то археологов из Риги, чтобы потом отправиться вместе с ними в Среднюю Азию. Я с баулами и авоськами пробирался к перрону, а Николенька с рюкзаком и палаткой двигался мне на встречу, и где-то в людском водовороте мы столкнулись – здрассте!
Само собой, мой отъезд был отложен на несколько дней, и мы устроили жуткий загул, посетив все злачные места столицы, а в ресторане «Прага» я даже разбил графином с водкой оконное стекло. Как мы оттуда бежали!..
Пока я учился и жил в общаге, Николенька бывал у меня несколько раз, потом пропал, и последний раз мы виделись летом девяносто пятого, уже в этой квартире – Николенька примчался с вокзала, погостил пару часов, и отправился на такси в Домодедово – он улетал в Забайкалье…
Этот субботний вечер запомнился не только моей какой-то просветленностью, но и состоянием Николеньки – выпив, мой друг стал мрачен, против обыкновения, молчалив, а в глазах его заплескалось что-то нехорошее – горькое, злое, страшное, о чем вспоминать не просто неприятно, но и ужасно…
Тускло допив водку, мы легли довольно рано и во сне мне все виделось страшное – будь-то я маленький, и плыву с родителями на лодке по морю. Кругом стоит густой туман, и там, в тумане, что-то есть, что-то очень большое, огромное просто. И вот плывем мы, плывем – и вдруг прямо перед нами вырастает серый борт гигантского судна, нависающий над нашей лодочкой десятками метров стали…
Но потом наступило воскресное утро, которое развеяло хмель, а с ним – мои бредовые сны и дурные мысли моего друга.
– Г-гуляем, С-степаныч! – радостно объявил Николенька, и мы отправились «г-гулять».
Совершив традиционный вояж по всяким арбатам, красным площадям и горьким паркам, попив пивка, поболтав с молоденькими шлюхами на Тверской – денег оплатить их услуги у нас все равно не было, словом, вкусив все прелести столицы, в понедельник мы с Николенькой оказались без «т-тыщенции руб-блей в к-кармане», по выражению моего друга. Правда, он пообещал, что к вечеру деньги будут: «М-мне к-кое-что причитается!»
После скудного завтрака Николенька уехал, захватив с собой какие-то свертки из рюкзака, а я засел звонить друзьям-знакомым, твердо вознамерившись устроиться-таки на работу. Куда-нибудь, хоть в сетевые маркетинг-мены, хоть в кочегары, лишь бы не сидеть дома, в четырех обшарпанных стенах. Да и эти самые «тыщенции рублей» лишними не будут.
Николенька обещал быть к шести. Я к тому времени обзвонил всех, имеющих телефоны, с кем я был хотя бы мало-мальски знаком, но процесс, как говориться, не шел…
Уже было совсем отчаявшись, я собрался бросить это дело и идти покупать газетку «Руки-в-брюки» с объявлениями о вакансиях, но неожиданно фортуна смилостивилась – двоюродный брат моей бывшей жены, с которым мы сохранили приятельские отношения, Виталик, здоровенный амбал, имевший детский голос и разряд по вольной борьбе, сообщил, что у них в охране есть вакансия, и в понедельник он поговорит с шефом. Честный малый, хотя и не отягощенный избыточным интеллектом, Виталик имел одно отличное качество – он всегда доводил дело до конца. У меня все-таки появился шанс покончит со своим добровольным заточением. То, что я, дипломированный специалист, инженер-проектировщик, буду ходить в камуфляже с газовым пистолетом на ремне, меня ни чуть не расстраивало. Подумаешь, инженер! Нас, инженеров, как собак не резанных, а толку? Раз жизнь распорядилась, стану охранником!
Настроение мое из хорошего превратилось в отличное, впереди замаячили радужные перспективы, я весело бегал по квартире с веником, тряпкой, выбрасывал мусор, подарил бабуле у помойки мешок пустых бутылок – альтруист, черт возьми!
Николенька не пришел ни в шесть, ни в семь. А в половине девятого, когда за окном уже стемнело, зазвонил телефон. Я снял трубку, сильно подозревая, что это проявился «друг-портянка» Дрюня, поэтому как можно суровее буркнул:
– Алло…
– С-старик! П-привет, это я! Я тут подзадержался, из-звени. Я скоро буду… А если… Вещички мои прибереги. Пока! Д-до встречи…
И короткие гудки… Я не успел ничего сказать, но что-то мне не понравилось в голосе моего друга. И снова появилось ощущение беды…
Николенька почти не заикался, и я почувствовал, что он напуган и очень торопится. Мое прекрасное настроение начало потихонечку омрачаться, в сердце скользнул холодный и мерзкий слизняк дурного предчувствия. К двенадцати ночи предчувствие перешло в уверенность, хотя я и строил вполне логичные объяснения Николенькиного отсутствия, например, что он загулял с приятелями. Ну, встретил старых друзей, они посидели, выпили, расслабились…
Нет, ну какая же сволочь! Мог бы и позвонить, предупредить. А еще еды обещал привести! Тут я вспомнил, а вернее, почувствовал, что кроме чая с печенюшками с утра пораньше, весь остальной день ничего не ел. Ощущение голода было чувством почти забытым за прошедший месяц, во время которого я подъедал бывшие «семейные» запасы, и оно, это чувство, взбесило меня окончательно. Я бросился на кухню и принялся лазить по шкафам, тумбочкам, ящикам стола в поисках съестного. Размороженный неделю назад по причине отсутствия содержимого холодильник на всякий случай тоже был подвергнут тщательному исследованию. Увы и увы! Кроме ополовиненной пачки геркулесовой овсянки, оставшейся на антресолях еще с чуть ли не советских социалистических времен (по-моему, эта овсянка предназначалась для рыбалки, или Катерина, моя бывшая супружница, ела её в период очередного диетического сдвига) в доме ничего не оказалось. Пять минут я колебался, потом плюнул и начал варить английскую кашку – есть хотелось неимоверно.
За едой, размазывая отдающую плесенью неаппетитную массу по тарелке я, уже спокойно, попытался предположить, что же все-таки случилось с Николенькой. Воображение рисовало мне картины – одна страшнее другой: вот на него, пьяного, напало малолетнее шакалье, пятнадцати-шестнадцатилетние пацаны, которых меньше пяти человек на жертву не бывает.
Или: мрачные бомжеватые личности в темном переулке обирают бездыханное тело моего друга. Самым моим светлым предположением было такое: Николеньку задержала милиция – московской прописки у него наверняка нет, а внешностью он обладает крайне подозрительной…
Стоп, а может у него и документов-то нет! А что я вообще о нем знаю? Мы провели вместе два дня, он болтал без умолку, но ни словом не обмолвился, чем занимался последние годы. По его внешнему виду можно было предположить, что Николенька пешком обошел всю страну…
А вдруг он сидел? Причем, судя по загару, где-нибудь на юге. А вдруг он – курьер наркомафии? И в рюкзаке у него груз опиума?…
Точно! И его поймали, взяли при попытке передать часть товара, ведь он захватил с собой утром какой-то сверток! Сейчас, сейчас в мою квартиру вломится какой-нибудь рубоповский ОБЭП или омоновский РУБОП в масках, и я пойду под суд, как хранитель наркотиков! Ч-черт бы побрал этих старых друзей!
Правда, уже через мгновение мне стало стыдно. Может, у Николеньки в Москве любимая женщина, они давно не виделись, на радостях он забыл меня предупредить, а я уже записал его в бандиты. Хорош друг, нечего сказать!
– Воронцов, ты гнусен! – вслух сказал я сам себе любимое выражение Катерины, пошел на балкон, покурил на свежем воздухе, поразмышлял еще немного, но, в конце концов устал гадать и решил идти ложиться. Николенька взрослый мужик, ему вон уже за тридцать, не уж-то ума не нажил?!
Так ничего и не дождавшись, я провалялся с час без сна, отгоняя от себя тревожные мысли, и далеко за полночь уснул тревожным тяжелым сном.
Он появился под утро – осенний серый рассветный призрак уже вполз в комнату, когда зазвонил дверной звонок. Точнее, даже не зазвонил, а просто коротко взвизгнул – но, измученный ожиданием, я тут же вынырнул из сонного омута и заковылял к двери, прыгая на одной ноге, а другой пытаясь попасть в штанину трико. Мельком глянул на часы – мать честная, пять пятьдесят с чем-то, почти шесть! Только бы с Николенькой все было в порядке, ох и влетит ему тогда от меня!
Но вчерашние предчувствия оказались не напрасными. Первое, что я увидел – ужас, стоящий в глазах Николеньки, и сразу – окровавленную куртку. С пальцев левой руки, висевшей плетью, капала кровь, а в правой мой друг сжимал черный целлофановый мешок.
Не отвечая на встревоженные вопросы, Николенька швырнул мешок в угол и ушел в ванную. Зашелестела вода, распахнулась дверь, и мой друг, уже без куртки, в наполовину пропитавшейся темно-красным тельняшке, мрачно спросил:
– Крови боишься?
– Н-не знаю… – растерянно проблеял я, таращась на него.
– Возьми у меня в рюкзаке аптечку, коробка такая, зеленая. Перевязаться помоги! – и неожиданно, жалко улыбнулся: – Не обижайся, Степаныч, после все расскажу!
Разрезав тельняшку, я обнаружил рану: левое плечо Николеньки было пробито в трех местах, на загорелой коже отчетливо выделялись три коротких плоских кровоточащих разреза.
– В тебя что, вилкой ткнули? – я попытался пошутить, обмывая рану спиртом – в походной аптечке моего друга кроме пол-литровой фляжки этого универсального антисептика, бинтов и активированного угля, больше ничего не было.
– Ага, вилкой. В-вроде той, к-которой с-сено ворошат, знаешь? – Николенька слегка успокоился, даже снова начал заикаться.
– Ну, рассказывай, боец, как это тебя угораздило? – я наложил на разрезы (или проколы?) ватный шиш, пропитанный спиртом и начал бинтовать Николенькино плечо, внутренне удивляясь, как ладно это у меня получается.
Но он думал иначе: проигноррировав мой вопрос, Николенька скрипнул зубами (я вообще поразился его выдержке – спирт! На рану! А ему – хоть бы хны!) и спросил:
– В первый раз? – имея в виду мои медицинские упражнения.
– Ага! – кивнул я, беря второй моток бинта.
– Хреново у тебя получается, с-старик! Н-ну да ладно. Р-руку еще к-к туловищу п-примотай!
– Зачем?
– Ч-чтобы не ш-шевелилась… И вот ч-что… Д-давай тяпнем по р-рюмахе – и в койку. Все рассказы п-потом.
В Николенькином голосе было что-то такое, что заставило меня молча налить ему грамм тридцать спирта, он здоровой рукой сунул чашку под кран, секунду поглядел на мутно-белую жидкость и одним тягучим глотком отправил ее внутрь.
Глава вторая
«…И живые позавидуют мертвым!»
Из древней клятвы
Я проснулся часа через четыре после перевязочной эпопеи. Секунду лежал в постели, соображая, что за странный хриплый вой разбудил меня. И вдруг, поняв, вскочил с постели и бросился к кровати Николеньки.
Мой друг пел! Лежа на спине, невидяще глядя ярко-голубыми, запавшими глазами в потолок, Николенька мычал какую-то дикую песню, варварский гимн, псалом или боевой марш – это могло быть чем угодно. Я позвал его по имени, тряхнул за здоровое плечо в надежде разбудить, вывести из сомнамбулического состояния, и словно обжегся – у Николеньки был сильный жар!
Он бредил, бескровные губы обметало сероватым налетом, простыня буквально промокла от пота. Худой рукой он шарили вокруг себя, пытаясь что-то нащупать, но не мог, и рука опадала без сил…
Несколько минут я бестолково метался по комнате, пытаясь сообразить, что мне делать, потом схватил телефон, собираясь вызвать «Скорую». И тут Николенька заговорил! Это не было связной, обдуманной речью разумного человека – видимо, одурманенный жаром мозг моего друга просто подсовывал ему какие-то яркие воспоминания, пережитые не так давно. Николенька то разговаривал с какой-то женщиной, то объяснял, как надо копать шурф в песке, чтобы не осыпались стенки, то звал какого-то профессора, хихикал, потом вдруг изменился в лице – черты его лица исказил ужас, тело выгнулось дугой и он закричал: «Нет! Не надо! Я не возьму это! Это смерть! Арий! Арий!! Уходи! Не хочу!! А-а-а!». Затем Николенька разом обмяк, откинулся на подушку и затих. На губах пузырилась кровавая пена.
«Скорая» приехала почти через час. Врач, толстенький, лысый эскулап с манерами артиста Калягина, молча осмотрел Николеньку, разбинтовал рану, усмехнулся и бросил молоденькой медсестре: «Милицию!».
Весь остальной день прошел мимо меня, словно бы я пребывал в трансе. Я помогал грузить Николеньку на носилки, по несколько раз пересказывал усталому капитану из следственного отдела все подробности моего знакомства с Николенькой и того, что приключилось с моим другом. Мне же пришлось искать в его вещах документы, записную книжку, звонить в наш родной город, успокаивать мать, потом я ездил в больницу – Николенька так и не приходил в себя и врачи лишь разводили руками: раны были неглубокими и уже перестали кровоточить. Я оставил медсестре свой телефон и попросил звонить, если только что-то в состоянии моего друга изменится.
По дороге домой я заскочил к приятелю, коллеге по бывшей работе, и занял немного денег – надо было элементарно поесть, да и Николеньке что-нибудь купить, я надеялся, что завтра он оклемается, а как я приеду к больному без апельсинов, бананов и всяких там киви?
Уже стемнело, когда позвонили из больницы – Николенька очнулся и звал меня. Пришлось на ночь глядя ехать на другой конец города, к постели больного друга, и безо всяких гостинцев…
Николенька, к моему удивлению, лежал в отдельной, чистой и уютной палате, весь облепленный проводами, шлангами, капельницами. Перенесенные его организмом страдания сделали кожу пергаментно-прозрачной, черты и без того худого лица заострились, резко обозначился череп, глаза, казалось, смотрели из каких-то ямин, зрачки расширенны…
– Пять минут! – предупредила суровая медсестра, глянула на часы и вышла.
Я подошел к Николеньке, улыбнулся, внутренне сжавшись от не хорошего предчувствия – мой друг походил на скелет, обтянутый кожей, всего за один день превратившись в жалкое подобие себя прежнего, веселого, энергичного!
– П-привет, С-степаныч! – одними губами прошептал Николенька: – У меня мало времени, не перебивай м-меня! Я сам виноват, в-вот и п-поплатился за с-свою глупость. Глупость и ж-жадность! В р-рюкзаке возьми тетради, дискеты, п-посмотри, п-почитай или сожги сразу – эт-то все уж-же ни к чему… Еще там к-коробка тяжелая – т-ты её не открывай ни в коем случае, понял? Д-да, к-книжка з-записная, такая т-толстая, в ней н-найдешь т-телефон мамы. П-позвонишь, расскажешь… Еще – п-письмо т-там, в тетради, незапечатанное. Эт-то П-профессор писал. П-прочитай, т-ты все поймешь. П-потом заклей и отправь. Ад-дрес н-на конверте…
Тут Николенька закашлялся, на губах его снова запузырилась кровавая пена. Я вскочил, собираясь позвать сестру, но тут он вновь заговорил:
– Стой, С-степаныч! Успеешь! С-слушай дальше. С-самое главное. Арий – это… Н-нет, н-не надо т-тебе… Коробку эту… ты ее выкинь. В лесу з-закопай или в р-реке утопи, д-дома не храни. И з-запомни хорошо: не открывай! Ни в коем случае! П-пока ты ее не от-ткрыл, т-тебе ничего н-не угрожает! Откроешь – умрешь! И еще в-вот что: п-пакетом, т-тем, ч-что я н-ночью принес, и остальными шмотками рас-спряжайся к-как хочешь – эт-то п-подарок… М-маме с-скажи… С-скажи, что я п-прошу прощения з-за все… Все, Степаныч, п-прощай! Н-ни поминай л-лихом…
Он снова зашелся в кашле, глаза его закрылись. Вошла медсестра, глянула – и бросилась к моему другу, на ходу нажав кнопку вызова дежурного врача.
Я еще час сидел в пропахшем лекарствами больничном коридоре, ожидая, когда Николеньке станет лучше. Приехал усталый капитан – он хотел допросить пострадавшего, но, узнав, что ему опять плохо, прицепился ко мне – что да как, не сказал ли Николенька чего нового. Потом он уехал, и буквально через десять минут в коридор вышел дежурный врач.
– Вы родственник? – спросил он меня, сдирая с рук резиновые перчатки.
– Друг детства… – растерянно ответил я, уже чувствуя, что он мне сейчас скажет.
– Вашего друга больше нет… Примите соболезнования… Если вам не трудно – пройдемте в мой кабинет, я хочу вам кое-что сказать…
В этот момент какие-то люди в белом выкатили в коридор накрытое простыней тело.
– Доктор! – язык еле ворочался у меня во рту: – Можно, я посмотрю… Прощусь…Попрощаюсь…
– Да, конечно… Потом я жду вас у себя…
Врач ушел, санитары остановили каталку, откинули простыню, и я увидел Николеньку: светлые волосы разметались по подушке, рот изломан замершим криком, а в открытых голубых глазах застыл ужас…
Кажется, мне стало плохо – в себя я пришел уже в кабинете дежурного врача. Нашатырка подобно пощечине привела меня в чувства.
– Вам лучше? – врач, довольно молодой человек в очках, наклонился, с тревогой заглянул мне в глаза.
– Да, спасибо… Извините.
– Вам не за что извиняться. Может быть, коньяку? Приводит в себя… – он достал из сейфа ополовиненную бутылку «Ахтамара», налил мне в какую-то колбу, себе плеснул в пробку-стаканчик от графина. Мы молча выпили, закурили. У меня перед глазами все стояло лицо Николеньки, исковерканное ужасом.
– Вы знаете, что ваш друг умер от яда? – врач глубоко затянулся и посмотрел на меня поверх очков.
– Как… От какого яда?
– Хотел бы и я знать, от какого. Судя по признакам, что-то из группы природных нервно-паралитиков, и при этом сильный галлюциноген. Но классификации не поддается. Собственно, я просто хотел предупредить вас. Времена сейчас мутные. Клиенты наши иногда занимаются такими делами… Меньше знаешь – крепче спишь. Просто от этого яда нет противоядия… Мы заменили ему всю кровь, очистили желудок и кишечник, ввели все применяемые в подобных случаях препараты. Это лишь продлило агонию. Держитесь подальше от смазанных подобной дрянью железок!
– Вы хотите сказать, что эти вилы, ну, которыми его ткнули, были отравлены? – в голове у меня все шло кругом, от коньяка или от пережитого…
– Это были не вилы. У вил зубья круглые, а тут было что-то плоское, заточенное с обоих сторон… Кинжал узкий, что ли… В общем, я вас предупредил. До свидания…
Я вышел из больничного холла в ночную темень, совершенно разбитый и растерянный. Всю дорогу до дома я пытался точно вспомнить, что говорил мне Николенька перед смертью. Позвонить матери, отправить письмо, выкинуть коробку… Остальное – подарок. Бред какой-то! У меня в голове не укладывалось, что Николеньки, веселого, живого, остроумного, который прочно занимал в моей памяти, в моей жизни свое, важное и влиятельное место, больше нет. Осталась дурацкая коробка, тетради, дискеты, а его – нет! Он умер в чужом городе, без родных, практически один, умер от яда, которым была смазана гигантская вилка! Никакой не кинжал, конечно, это была… острога эта было, вот что! Кошмар какой-то! А я даже не спросил, есть ли у него девушка…
Практически на последнем поезде метро я доехал до своей станции, купил в круглосуточном магазине бутылку дешевого коньяка, дома выпил ее в два приема, не раздеваясь, рухнул на кровать и спустя пять минут провалился в дурной пьяный сон…
Волей-неволей мне пришлось провожать Николеньку в последний путь, совершать все необходимые процедуры, везти тело друга домой, в наш родной город. Труднее всего было говорить с его матерью, маленькой, седой женщиной, которая на удивление стойко перенесла смерть сына. Я запомнил, что она сказала мне, когда я еще из Москвы звонил ей с трагическим известием: «Я так и знала…».
Потом были похороны, небольшая группка родных и близких над глинистой могилой, хмурое осеннее небо, нудный, холодный дождь, слезы в глазах, хмельная грусть на поминках…
Словом, когда я через несколько дней вернулся домой, шок от случившегося уже прошел, и пора было исполнить последнюю волю моего так нелепо погибшего друга.
Снова субботнее утро. Но уже некому звонить в семь сорок утра в дверь, предлагать «п-полпинты ш-шнапса», будить и тормошить меня, тащить гулять по Москве… Эх, Николенька, Николенька… Что же все-таки с тобой приключилось, какая тварь подкараулила тебя той ночью? Почему я, трижды дурак, не выпытал у тебя это? Э-эх…
Рюкзак, лыжи и черный целлофановый мешок так и лежали на тех местах, куда их положил Николенька. В суматохе последних дней я просто забыл о них. Сперва я занялся рюкзаком. На кухонный стол легли две тетради в клеенчатых обложках, пластмассовая коробка с дискетами, геологический компас, тяжелый большой нож в кожаных ножнах, прибор GPS, несессер со всякими нитками-иголками, коробка с рыболовными снастями, пакет с резиновыми перчатками, мешочек с кисточками, какими-то скребками и лопаточками.
Наконец с самого дна рюкзака я достал довольно большой увесистый квадратный предмет, завернутый в такую же куртку, что и у Николеньки.
Чтение тетрадей я отложил на вечер, и решительно взялся разворачивать, судя по всему, ту самую страшную коробку, но вспомнил предостережение умирающего друга, и отложил опасный сверток в сторону.
В углу комнаты стояли лыжи. Я размотал брезент, в который они были завернуты, но это оказались вовсе не лыжи, а металлоискатель – щуп, рамка, наушники, маленький переносной аккумулятор…
В полной растерянности я пошел на кухню курить, и по дороге мой взгляд упал на тот самый злосчастный целлофановый мешок, так и валяющийся в углу прихожей. Я присел перед ним и заглянул внутрь. Мать честная! Мешок был набит деньгами! Тугие пачки зелененьких пятидесятидолларовых купюр, перетянутые аптечными резинками. Значит, Николенька все же преступник! И занимался он нелегальной продажей оружия и амуниции – вот откуда металлоискатель!
Я вспомнил его фразу: «Мне кое-что причитается!». Ничего себе – должок! Интересно, сколько же здесь?
Я на всякий случай запер входную дверь еще и на шпингалет, высыпал деньги на пол и пересчитал. Пятьдесят тонких пачек по тысяче в каждой. Пятьдесят тысяч долларов! Ничего себе, состоянице! Царский подарок сделал мне Николенька, что и говорить. Куда же их девать? Под ванну? На антресоли? Под кровать?…
Вдруг я заметил, что у меня дрожат руки, и мне стало противно. Я, Сергей Воронцов, сижу на полу в коридоре с дрожащими руками над кучей денег, из-за которых, возможно, убили моего друга! Я сгреб доллары обратно в мешок и зашвырнул в пустующую тумбочку для обуви. Не возьму! Ни копейки, или как там у них – ни цента! Перешлю в фонд какого-нибудь детского дома, или на помощь беженцам – хоть спать буду спокойно!
Вечером я сел за Николенькины тетради. Я ожидал, что это будут археологические дневники, отчеты о раскопках, но все оказалось иначе.
Уже на первой странице в глаза мне бросились строчки:
«У меня такое ощущение, что я уже много раз жил здесь, жил на этой земле, жил и умирал на ней – но всегда ли за нее?
Это меня, дружинника князя киевского Игоря, прозванного Старым, нашла древлянская охотничья стрела, когда я уже изготовился завалить в стожок на окраине Искоростеня понравившуюся мне молодку…
Это я, княжий гонец, привез Ингвару Ингваревичу шелковый платок с латинскими письменами, и видел, как обрадовался князь, как писал он ответ, и велев не медлить, отправил меня обратно на Волынь, где стояла при тамошнем княжьем дворе папское посольство. Но пластуны-лазутчики смоленского князя оказались проворнее меня, и письмо с согласием князя встрять в европейскую замятню на стороне гвельфов против гибеллинов попало не в те руки, а за Волгой уже лязгали китайской и хорезмийской сталью тумены Бату-хана. Впрочем, я об этом так и не узнал, убитый ударом кистеня в приокском осиннике…
Это я стоял вторым от края в первом ряду Большого полка на блистающей росой траве Куликова поля, и трясся от утреннего холодка, а может – от того, что за рассветной дымкой все яснее виднелись бунчуки Мамаевых сотен.
Одетый в холстину, с охотничьей рогатиной и плетенным из лозы щитом, должен был я и тысячи таких, как я, до поры прикрыть собой, спрятать стальной кулак боярской латной конницы. Закованных в сталь татарской стрелой не возьмешь, однако арканом татары рыцарей с коней дергали, как моркову из грядки. И Боброк год по кузням сидел, придумывая с умельцами новый, русский доспех – пластины, чешуя, мисюра двойная, личина на переду, даже сапоги стальные. Легок доспех, и крепок. Удар держит, как панцирь литой, а рубиться в нем сподручно, что голому – хватко и вертко.
Помню, перед битвой подняли князя Дмитрия на щите над нами, кметями доброволными, и крикнул князь: „Други! Браты! Реку: за Русь святу все поляжем, и я с вами!“
Не обманул князь – встал в простой кольчуге в строй Большого полка. И это про нас с ним потом напишет поэт:
- Стихло побоище, страсти конец…
- Ищет товарища суздальский конник…
- Замертво падает Гридя Хрулец
- В мокрый и ломкий некрашеный донник…
Это я, новгородский кузнец, всадил самокованные вилы в круп коня черноусого опричника, гарцующего с факелом по Заречной улице, а когда обезумевшее от боли животное сбросило седока и тот пошел на меня с обнаженной саблей, кузнечными клещами выбил клинок из руки московита и ими же задушил его.
И это меня расстреляли из тугих, немецкой работы, арбалетов подоспевшие опричники, и последнее, что я видел – жуткий оскал собачьих клыков у седла одноглазого находчика, что кинул факел на крышу моей кузни…
И дальше – я вижу это во снах, вижу ярко, вновь и вновь переживая эту боль:
…Кат заливает мне в рот кипящий свинец и я умираю в муках на эшафоте, а государь Алесей Михайлович улыбается в бороду – Разин казнен и сподвижники его принимают жуткую смерть, дабы другим неповадно было…
…Как турецкая пуля пробивает мою грудь, круша ребра и разрывая легкое, а генерал Александр Васильевич, выпучив безумные глаза, кричит в первом ряду наших наступающих баталий, потрясая саблей: „Круши!!!“
…Как французский драгун, не в силах одолеть меня в сабельной рубке, вдруг выхватывает из-за голенища маленький двуствольный пистоль и стреляет прямо в сердце. Казацкая черкеска – не кираса, и дым Бородинского поля застилает мне глаза…
…Как английские дальнобойные пушки разносят наши наспех построенные редуты, а мы, канониры, не можем ответить – наши орудия бьют лишь на три версты против пяти – их. И когда бомба взрывается прямо у моих ног, я вижу, как улетает нелепо кувыркающийся банник в синее-синее севастопольское небо…
…Как сотрясается от чудовищного взрыва под ногами палуба „Петропавловска“, и адмирал Макаров, в одной рубахе, ревет: „Шлюпки на воду!“, но броненосец уже заваливается на левый борт и кипящая океанская пучина принимает в свое лоно гибнущий корабль и людей…
…Как барон Унгерн, грязный, лохматый, навскидку лупит из маузера по нам, бойцам третьего эскадрона 105-ой бригаду у ограды буддийского монастыря Барун-Дзасака, а за его спиной тибетцы в синих одеяниях спешно грузят на лошадей ларцы с тайными книгами Власти. Я никогда не узнаю, что барону удастся уйти в этот раз, и только благодаря спецоперации ленинского агента Блюмкина, охотившегося за эзотерическими знаниями Шамбалы, Унгерна выдадут красным монголы из его же личной гвардии. Не узнаю потому, что пуля из бароновского маузера так и не даст мне дожить до Мировой Революции…
…Как я, восемнадцатилетний пацан 1923 года рождения, лежу под кучей стылых трупов в расстрельном рву под Житомиром, еще живой, но перебитый пулей из немецкого МГ позвоночник не дает мне возможности двигаться, и я плачу от бессилия что-то предпринять для своего спасения, а кровь сочится из раны и вместе с ней уходит и жизнь…
…Родина моя! Я сын твой, и отдавая жизнь на просторах твоих, всякий раз понимал я перед смертью, в тот самый краткий миг боли, что растягивается в вечность – за право жить на этой земле, за право любить ее и восторгаться ею всегда нужно платить самую высокую цену. И тем, кто зовет тебя „эта страна“, никогда не понять этого в силу собственного ущербного эгоизма…»
Это был шок… Я в полной прострации перевернул страницу и увидел стихи. Ни когда бы не подумал, что мой веселый друг был способен на такие серьезные и горькие строки:
- «…В подпространстве души – темно.
- Бьются бабочки-мысли в окно.
- Сизый дым превращается в ночь,
- И душа устремляется прочь.
- Пальцы липкие сердце сжимают,
- Лепестки у мечты отрывают:
- Любишь – не любишь, знаешь – не знаешь, веришь – не веришь, живешь – не живешь…
- Зажигается спичка во мраке:
- …Ты в вонючем и душном бараке.
- …Ты в прекрасной, сияющей зале.
- Смех задушен тисками печали.
- Ты бежишь, без надежды на чудо.
- Вновь Иисуса целует Иуда.
- Твоя карма тебе не известна,
- И тебе это не интересно.
- Ты ныряешь в холодную воду,
- Ты опять выбираешь свободу.
- Лепестки мечты тихо кружаться.
- Как устали они обрываться!
- Любишь – не любишь, знаешь – не знаешь, веришь – не веришь, живешь – не живешь…
- За затяжкой – другая затяжка.
- Крепким чаем наполнена чашка.
- Ожидание держит ресницы,
- Их закрыть – и во сне закружиться.
- Улететь в темноту подсознанья.
- До свиданья.
- Прощай!
- До свиданья…»
«Вот такое у нас с тобой, Коля, вышло прощание!», – подумал я, со вздохом отложил тетрадь со стихами и взялся за другую, в затертой, прожженной в нескольких местах обложке, заляпанную чернилами, с посеревшими от грязи страницами.