Через тернии – к звездам. Исторические миниатюры Пикуль Валентин
– Мне все равно, – отвечал Брюллов, даже не глядя…
Когда платок был закончен, Карл Павлович от чайного стола всем корпусом, порывисто и живо, обратился к мольберту:
– Ванька, ты – гений… Теперь дай кисть.
Уверенно стал выписывать вокруг губ овал женского лица.
– Чуть-чуть глаза… вот так, – велел он.
Елизавета Ивановна, малость кокетничая, подняла взор. В этот момент она напомнила Брюллову одну из тех римлянок, которых он изображал в картине разрушения Помпеи.
– Так, так! – обрадовался он. – Благодарю, синьора…
И замолчал. Работал рьяно. Потом стал зевать:
– Не выспался… Пойду-ка я.
– Карл Палыч, – взмолился Дурнов, – не бросайте, закончите!
– Ах, брат! Дальше как-то неинтересно.
– Христом-Богом прошу… все просим. Закончите!
– Бери и заканчивай сам, – сказал Брюллов, поднимаясь.
– Да не могу я так, как вы это можете.
Брюллов пошел к двери, явно недовольный собой; издали глянул на портрет и звонко выкрикнул:
– Дрянь! Мусор! Выбрось!
И его тут же не стало… Великий человек удалился.
Иван Трофимович Дурнов был художник маленький, но человек добросовестный. Он понимал, что нельзя править и дописывать начатое гением. Портрет остался незавершенным шедевром…
В таких портретах таится особая прелесть. Как много надо было сказать! И как много еще не сказано! В таких случаях мы додумаем портрет сами…
Куда делась наша тарелка?
Я был принят в Союз еще молодым парнем – вскоре после выхода в свет моего первого “кирпича”; тогда же меня избрали в члены военной комиссии ССП, и, помню, первое заседание возглавляла поэтесса Людмила Попова, объявившая:
– Товарищи, кто из вас желает в авиацию, кто на флот, кто в десантные войска, кто…?
Писатели старшего поколения, уже солидные мэтры, быстро расхватали литературные шефства над летчиками, танкистами, саперами, и Попова смущенно сказала:
– Товарищи, у нас есть заявка и от пожарников.
Но тушить пожары никто не желал, возникло неловкое молчание, и тогда я, как школьник, поднял руку:
– А можно я?..
С тех пор прошло много лет, но в своем выборе никогда не раскаиваюсь: я повидал при тушении пожаров много такого, о чем обыватели не подозревают. Запомнилось даже мое первое появление в штабе пожарных частей Ленинградского округа, когда я в разговоре с начальством употребил слово “пожарник”, тут же уличенный в безграмотности.
– Писатель, а не знает разницы между пожарным и пожарником!
– А разве есть разница? – недоумевал я.
– Еще какая! “Пожарный” – это тот, кто тушит пожары, а “пожарник” – это нищий погорелец, собирающий милостыню в городах для строительства новой деревни вместо сгоревшей…
С тех пор, вдохнув трагического дыма случайных пожаров и преступных поджогов, я остался навеки влюбленным не в пожары, конечно, а в тех мужественных людей, что гасят адское пламя. Много лет я выискивал и находил в своей библиотеке сведения о роковых пожарах в России, уничтожавших целые города и сохранившихся в народной памяти. Сейчас, насколько мне известно, самые страшные пожары случаются в универмагах, а раньше немало жертв огонь похищал в театрах или балаганах. Но я хочу рассказать об одном лишь пожаре, о котором почти все знают, но, быть может, не всем известны его подробности…
Начинался морозный день 17 декабря 1837 года. С утра в Зимнем дворце было шумно и тесно от сборища молодых и здоровых рекрутов, из которых выбирали самых здоровущих для служения в гвардии. Дежурный флигель-адъютант Иван Лужин выслушал старого камердинера, который сообщил, что вся прислуга дворца давно ощущает запах дыма:
– То ли опять сажа в дымоходах горит, то ли…
Лужин велел дворцовым пожарным осмотреться в печах, а на крышу дворца послал трубочистов, чтобы своими чугунными шарами с “ёжиками” они прочистили дымоходы. Министр императорского двора князь Петр Волконский, ленивый сибарит, сказал:
– До чего же вы, Лужин, беспокойный! Да пошлите по залам скороходов с курильницами, чтобы забили дурной запах…
Аромат благовоний на время заглушил подозрительный запашок дыма. Вечером того же дня император с женою отбыл в театр, где давали оперу с балетом “Влюбленная баядерка”, а Мария Тальони была, как никогда, очаровательна. В середине представления в царскую ложу бочком протиснулся тот же Иван Лужин, и Николай I с неудовольствием оторвался от сцены, на которой порхали придворные сильфиды.
– Что случилось? – тихо спросил царь.
– Ваше величество, что-то неладное в Зимнем дворце, в Фельдмаршальской зале уже полно дыма.
– Сейчас приеду, – еще тише ответил царь и шепнул жене, чтобы ехала не в Зимний, а в Аничков дворец…
На выходе из театра Лужина перехватил Волконский:
– Зачем обеспокоили нашего государя? Был дым, нету дыма – велика важность, первый раз, что ли, у нас дымом пахнет?
Николай I, не расставаясь с театральным биноклем, покинул ложу, в которой оставил жену, и удалился. В зале сразу это заметили, начались шепоты и догадки, публика начала расходиться, уже не шепотом, а во весь голос люди заговорили:
– Беда, беда! Зимний дворец горит… пожар…
…События в этот день развивались так. Уже не дымный запах, а явная струйка дыма появилась в камердинерской, явственно сочившаяся из-за печки. Ниже размещался архив, но там было сыро и холодно, а дыма совсем не ощущалось.
– А что под архивом? – спросил Лужин у камердинера.
– Аптекарская…
Я задам читателю странный вопрос: кто жил в Зимнем дворце?
Помимо царской семьи и многочисленной челяди, дворец населяли тогда около трех с половиною тысяч человек посторонних (именно такую цифру приводит шеф жандармов Бенкендорф, ее подтверждает и знаменитый архитектор Монферан). Выражаясь современным языком, дворец напоминал громадное столичное “общежитие”: среди его жителей можно было встретить бездомных офицеров, ветеранов суворовских походов, было много одиноких старух, дворец давал приют даже солдатам-инвалидам, наконец, на его чердаках издавно проживало немало дворцовой прислуги вместе с женами и детьми, они там – на чердаке – разводили даже поросят и держали куриные выводки… Лужин проник в полуподвальную “аптекарскую”, где провизоры готовили лекарства для нужд двора и бедных петербуржцев. Выветривая дурные запахи через отверстие, пробитое ими в дымоходе, фармацевты часто выстуживали свою лабораторию, что не очень-то нравилось дровотаскам, здесь же всегда ночевавшим. Они заткнули вентиляцию скомканной рогожей, но рогожа провалилась в трубу дымохода и загорелась от раскаленной сажи. Пожарные вытащили рогожу, изматерили дровотасков, дымоход залили водой, и поначалу казалось, что все в порядке. Запах исчез, а потом вдруг заполнил Фельдмаршальский зал, и вот тогда Иван Лужин потревожил Николая I в театре. Накинув шинель с бобровым воротником и надев шляпу с высоким султаном, он указал Лужину:
– Весь резерв пожарных частей поднять по тревоге…
Он подкатил на санках к дворцу, когда Дворцовая и Адмиралтейская площади уже были заполнены народом, от Певческого моста до Александровской колонны стыли на морозе полки гвардии – павловцы и семеновцы. В толпе горожан находился и крепостной живописец Иван Зайцев, сохранивший до старости свое главное впечатление: “Несмотря на многие тысячи народа, тишина на площади была страшная”, — это и неудивительно, ибо весь ход российской истории, вольно или невольно, был связан с этим великолепным дворцом, которому грозило уничтожение, как угрожало оно и примыкающему к нему Эрмитажу…
Когда пожарные стали вскрывать паркет в Фельдмаршальском зале, то – с первых же ударов ломами в пол – с грохотом обрушились зеркальные двери, из их проемов вырвались громадные факелы пламени. Огонь мигом охватил потолок, ярко полыхнули золоченые люстры, с хоров посыпались жарко горевшие стойки вычурной деревянной балюстрады…
– Гвардии народ ко дворцу не допускать, – повелел в этот момент Николай I. – Солдатам выносить что можно и все спасенное складывать на площади. А окна в Фельдмаршальском зале разбить, чтобы вытянуло на улицу дым…
Ночной мрак окутывал толпы горожан, затаивших дыхание, во тьме смутно белели и лица солдат в четких шеренгах гвардии. Но когда вылетели стекла вместе с оконными рамами, то могучий сквозняк сразу раздул пламя на сгорающих шторах, а сам дворец осветился изнутри, как волшебный фонарь; при этом дворец осветил и людей. Очевидец писал: “Эта внезапность превращения дворца из мрака – в огненный, произвела то, что весь люд, находившийся на площади, народ и войско, одновременно, единым возгласом, все разом ахнули…”
С этого времени пожар начал свое победное торжество!
Его громадное зарево увидели за полсотни верст от Петербурга – и жители окрестных деревень, и путники, подъезжавшие к столице; его наблюдал из окна кареты и придворный поэт Жуковский, имевший жительство в “шепелевской” части Зимнего дворца. Именно это грозное пламя послужило для солдат как бы сигналом – они скопом хлынули во дворец, разбегаясь по лабиринтам его коридоров и помещений, начали спасать все подряд, будь то книги или ковры, канделябры или вазы, фарфор или стекляшки, иконы и белье. Конечно, что тут самое ценное, а что и гроша не стоит – этого они не понимали, с одинаковым рвением стаскивая со стен портреты Каравакка или Виже-Лебрен, но, спасая шедевры живописи, солдаты героически тащили из огня и сундук придворного сапожника с ошметками разноцветной кожи…
Николай I (отдадим ему должное) за чужие спины не прятался, его видели в самых опасных местах. Все спасенное сваливали у подножия Александровской колонны, и ангел-хранитель на ее вершине осенял крестом царское имущество. Император, как отец, уже разбудил своих детей, отправив их в Аничков дворец, сам же остался командовать, при этом он почему-то не расставался с театральным биноклем. Его зычный голос был далеко слышен:
– Где Пинкертон? – взывал он из облаков дыма.
– Кто видел Пинкертона? – подхватывали в свите. – Почему механик не заводит паровую машину для подачи воды?
Пинкертон куда-то исчез, а паровая машина, как выяснилось позже, оказалась забитой льдом. Воду завозили бочками от прорубей на Неве, но брандспойты не справлялись с огнем, а ручные насосы работали на мускульной силе тех же солдат и горожан, причем каждый насос требовал усилий не менее сорока человек. Ближе к полуночи Бенкендорф догадался сказать царю:
– Ваше величество, огонь уже возле дверей вашего кабинета. Не пора ли выносить из него важные государственные бумаги?
– Пошел ты… – пустил его царь по матушке. – Это у тебя кабинет завален недописанными бумагами, а я любой вопрос разрешаю сразу, и все бумаги с моего стола мгновенно следуют к исполнению…
В одном из залов солдаты, уже в дымившихся на них шинелях, явно рисковали жизнью, стараясь оторвать от стены громадное зеркало времен великой модницы Елизаветы, окруженное великолепной золотой рамой.
– Тяни, братцы… еще… взяли! Трещит, зараза…
– Пантелей, я справа, а ты слева… давай.
– Дураки! – обрубил их царь. – Вы же сгорите. Прочь…
Но солдатам, вчерашним парням из деревень, такое зеркало казалось неслыханной роскошью, и они не повиновались царю, силились отодрать его от стены. Тогда император швырнул в зеркало свой бинокль, оно разлетелось в куски, и лишь тогда упрямцы оставили свои потуги… Сергей Кокошкин, обер-полицмейстер Петербурга, угодил в страшный “прогар”, паркет под ним обрушился, генерал со второго этажа оказался в первом, сверху на него сыпались горящие плашки вощеного паркета.
– Жив? – осведомился император.
– Жив. Но вроде бы очумел в полете.
– Тащите его на площадь. Пусть очухается…
Зато уж намучились солдаты со статуей работы гениального Кановы – его бесподобная Парка из чистого мрамора, как и много веков назад, задумчиво пряла золотую нить своей судьбы, а гвардии никак не удавалось оторвать ее от пола.
– Братцы, так эфта девка привинчена! – догадались они.
Статую раскачали, ее пьедестал с “мясом” отодрали от паркета и поволокли – в огне и в дыму – на улицу, крича:
– Так-так, осторожнее… бери влево… держи справа!
Но при этом бедная Парка лишилась руки, что в таком положении даже неудивительно. Гора спасенных сокровищ и всякого барахла безобразной кучей громоздилась на площади, и вдруг – в этом невообразимом хаосе, среди воплей ужаса и проклятий – раздалась музыка жеманного котильона: это сами собой вдруг заиграли музыкальные часы… Страшный грохот оборвал старомодный мотив: с крыши Зимнего дворца обрушилась телеграфная вышка, установленная на крыше дворца, сигналы которой были видимы даже из Кронштадта, и вся эта “техника” рухнула прямо в кабинет императора, сокрушая на своем пути перекрытия межэтажных настилов, довершая всеобщий хаос.
– Выносить штандарты и знамена гвардии.
– Где они? – слышалось.
– В зале Арабском, там же и боевые литавры.
– Туда уже не пройти, – кричал кто-то.
– Русская гвардия везде пройдет, – звучало ответное…
Всюду что-то трещало и рушилось, потолки обвалились, осыпая людей обломками купидонов с колчанами любовных стрел и амурчиков, прижавших пальчики к губам. Огненные сквозняки неслись людям навстречу с каким-то ужасающим завыванием, в этом хаосе все ломалось, корежилось, тут же вспыхивало, а дым иногда был настолько густ, что люди, глотнув его единожды, тут же падали замертво. Беда была еще в том, что солдаты – не придворные, откуда им знать, куда ведут двери и лестницы, где вход, а где выход, куда бежать, где спасаться…
Зимний дворец, заложенный еще во времена Анны Иоанновны и распахнувший свои двери в 1762 году перед молодою Екатериной, еще не ставшей тогда “Великой”, этот строенный и не раз перестроенный дворец, правда, был перенасыщен сокровищами дома Романовых, которые давно потеряли счет своим богатствам, но зато Зимний дворец не имел главного, что необходимо для всех капитальных зданий, – он не имел брандмауэров, которые бы перегораживали его изнутри пожароустойчивой кирпичной кладкой, подобно тому, как водонепроницаемые переборки делят корабль на отдельные отсеки, делая его непотопляемым.
Пожар усиливался! Славу Богу, вовремя догадались послать солдат в Военную галерею Героев 1812 года: вынутые из плафонов, портреты были вынесены на площадь, сложены на бархатных диванах императрицы, и герои нашего Отечества пасмурно взирали с полотен на окружающие их малахитовые шкатулки, на лепнину и бронзу, антикварные безделушки для забавы императрицы. Николай I загодя пробился в спальню своей жены, чтобы спасти ее бриллианты. Ящик, в котором они хранились, был уже открыт и… пуст. “По выражению его лица, – вспоминал очевидец, – видно было, сколь это обстоятельство его огорчило, но он ни единым словом не высказал своего неудовольствия” (а потом выяснилось, что еще в начале пожара все бриллианты царицы вынесла ее доверенная камер-фрау). Возле спасенных вещей императрицы дежурил, словно хороший Цербер, статский советник Александр Блок – прадед нашего знаменитого поэта.
– Что несете, братцы? – окликнул он солдат.
Мимо него протащили какой-то чурбан, весь черный от копоти и дымившийся, словно головешка, и только пальцы, торчавшие из сапога, поражали удивительной белизной. Это был полицмейстер столицы Кокошкин, угодивший в роковой “прогар”.
– Куда класть-то его? – спрашивали у Блока.
– Ах, милый Сергей Александрович! – заохал Блок. – Никак вы? Да кладите его на диван…
– Спасибо, – закашлялся Кокошкин. – Спасибо и солдатикам, что откопали меня, и теперь я будто вторично рожденный.
Пошел третий час ночи, когда Николай I и его опаленная свита покинули Зимний дворец, убедившись, что спасти его невозможно. Императорский трон, символ величия и могущества Российской империи, вынесенный на площадь, сиротливо затерялся в свалке разных вещей, а меж благородной позолоты, поверх бархата и хрусталя дворцовые служители складывали свое барахлишко, а заботливый чиновник Блок водрузил на сиденье трона клетку с попугаем, который молчал, перепуганный, нахохлившись, а потом вдруг разинул клюв и стал орать: “Добрый вечерррр!..”
Император потерянно бродил среди своего имущества, долго отыскивая в вещах жены какую-то акварель, которую императрица очень любила, потом безнадежно махнул рукой и объявил свите:
– Делать нечего! Впустите во дворец народ… Пусть каждый вынесет хоть малую толику – и на том спасибо!
Чуть ли не впервые за всю историю России народ был допущен в обиталище Романовых, и многочисленная толпа горожан, дотоле стывшая на морозе, притопывая по снегу валенками, вдруг с каким-то торжествующим ревом, словно могучий океанский прибой, разом накатилась на пылающий дворец, проламываясь в огненные ворота столь бесстрашно, будто штурмовали неприступную цитадель, которая перед ними разом капитулировала…
Кокошкин оживился, соскакивая с дивана, и кричал:
– Эй, православные! Только не воровать…
Памятная записка Бенкендорфа, письма графа Ал. Орлова, донесение Модеста Корфа, старческие воспоминания Ивана Лужина, генерала Льва Барановича, мемуары семеновца Дмитрия Колокольцева, корнета Мирбаха – всего нам не перечислить, и все об одном и том же: о том, как погиб в одну ночь Зимний дворец и как был спасен Эрмитаж, составляющий единое целое с Зимним дворцом, почти кровный близнец ему…
Полтысячи пожарных геройски сражались с пламенем, но царь, понадеясь на свою гвардию, в их работу не вмешивался. Конечно, он понимал великое значение брандмауэров, и усердный генерал Клейнмихель велел егерям таскать кирпичи, из которых спешно выкладывали внутри дворца новые стенки, чтобы остановить продвижение огня. Но огонь оказался пронырлив и, упершись в стенку кирпича, он быстро скакал на чердак, откуда и полыхал далее, завоевывая для себя все новые пространства.
Брандмейстер доложил императору:
– Ваше величество, огонь-то на пороге Концертного зала, а там недалече и до Эрмитажа… Что прикажете делать?
– Тушите, – почти вяло отмахнулся царь, уже смирившись с тем, что дворец обречен, и побрел к саням, чтобы отъехать в Аничков дворец, где по нему изнылась императрица…
Вестимо, пожарные могли и не знать о гении Рафаэля, а солдаты никогда не слыхали о Корреджио, но, кажется, все люди инстинктивно осознали подлинное значение Эрмитажа, соединенного с догорающим дворцом крытою навесной галереей. Миллионная улица, ведущая к дворцу, была забита запаренными лошадьми, заставлена обледенелыми бочками, тесно было от горожан-добровольцев, которые час за часом непрестанно вручную качали тяжелые оглобли насосов, чтобы заранее окачивать Эрмитаж ледяною водой. Ветер, раздувая свирепое пламя, уже закутывал Эрмитаж едкими клубами дыма, он уже перебрасывал на его крышу снопы раскаленных искр и летящие по воздуху головни, полыхавшие в полете, словно “конгревские” боевые ракеты. Начиналась последняя, решающая битва, а водометные трубы, устремленные ввысь, теперь напоминали жерла грохочущих орудий…
Переход из дворца в Эрмитаж заранее был разрушен – от навесной галереи остались только железные брусья, на которых теперь сидели пожарные и солдаты с трубами в руках. Они заливали водою огонь, рвавшийся из руин дворца, чтобы он не переметнулся далее – на сокровища Эрмитажа. Время от времени напор пламени, выметнув из дворца длинный и жаркий язык, будто “слизывал” людей с брусьев, они с высоты падали наземь, разбиваясь об камни насмерть. Но тут же на смену павшим влезли на брусья другие, снова вонзая в алчное пекло пожара острые бивни водяного напора.
– Качай, качай! – орали сверху. – Качай, родимые…
По Миллионной неслись потоки воды, как в наводнении, а сами добровольцы-качальщики были мокрыми до нитки на морозе и даже не ощущали мороза, качая, качая, качая… Старики, бывшие в 1837 году молодыми, на старости лет вспоминали, что в людях возникло какое-то озлобление, столь необходимое для битвы: “Это был бой с силою огненной стихии, который ни с каким боем в мире сравняться не может. Тут все люди, без малейших задних помыслов, приносили себя в жертву, и преданность нашего солдата здесь выказалась начистоту…”
Нескладно это сказано, зато уж верно!
К пяти часам утра, когда люди и лошади, подвозившие воду от Невы, уже валились с ног от усталости, Эрмитаж удалось отстоять. Но Зимний дворец еще горел и догорал еще трое суток подряд. От сказочного создания Расстрелли остались закопченные стены, а внутри он был завален грудами тлеющего мусора, в котором намертво запеклись черные, как уголь, безымянные трупы. Потом день за днем множество подвод – обозами! – вывозили этот ужасный “шлак” тысячами пудов на загородную свалку, а могил погибших в неравной битве с огнем не сохранилось: свалка стала их кладбищем. В газетах о количестве жертв помалкивали, в городе об этих жертвах лучше всех знали, пожалуй, одни лишь солдаты гвардии, которые долго разгребали тлеющие завалы внутри Зимнего дворца.
Через несколько дней после пожара в Аничковом дворце, где временно расселилась царская семья и придворные, появился поэт Жуковский. Известно, что Василий Андреевич был человек учтивый, любезный и крайне деликатный. Потому-то, наверное, он и навестил императора, смущенный, чувствуя себя виноватым.
– Ваше величество, – было им сказано, – у меня нет слов, дабы выразить вам свое сочувствие, но… Желаю принести к подножию вашего престола свои глубочайшие извинения.
– Жуковский, не пойму, о чем просишь ты?
Поэту было неловко, что царь остался “бездомным погорельцем”, а он, придворный поэт, имевший во дворце казенную квартиру, нисколько не пострадал от пожара. Надо же так случиться! Стихия оказалась большой шутницей: огонь пожрал в Зимнем дворце все, что оказалось ему доступно, но чудесным образом он миновал жилище поэта, оставив его невредимым.
– Мне так неловко перед вами, – говорил Жуковский, – но, видит Бог, я нисколько не виноват в том, что огненная гидра не навестила мою скромную поэтическую обитель…
Пожар в Зимнем дворце начался 17 декабря, первое совещание комиссии по реставрации дворца состоялось 21 декабря, а 29 декабря уже было издано “Положение” о порядке воссоздания дворца в прежнем виде (и через год он возник снова, как сказочный Феникс, на том же месте, где и стоит поныне). А пока разгружалась Дворцовая площадь от завалов спасенного имущества, министерство императорского двора занималось подсчетом убытков и неизбежных пропаж. Князь Петр Волконский, как и чиновники его министерства, думали одинаково плохо:
– Конечно, пока вещи выносили солдаты гвардии, тут, надо полагать, все сойдется в идеальном ажуре. А вот когда его величество соизволил разрешить доступ во дворец народа, тут…
Так думали они, своего народа не знавшие!
Спору нет, во всеобщей суматохе пожара многое оказалось безвозвратно утеряно, много добра погибло в пламени, многое было просто переломано в спешке. Среди всякой ерунды недосчитались и царского кофейника. Как выяснилось, его украл солдат гвардии. Украл ради наживы, думая, что этот кофейник продаст с выгодой для себя. Но – вот беда! – во всем большом городе не нашел ни единого покупателя.
– Эвон, – тыкали пальцем, – никак герб туточки? Украл, рожа поганая? Так и ступай прочь – нам краденого не надобно…
Кончилось это тем, что солдата схватили вместе с кофейником и поволокли под белы рученьки в полицию, чтобы выдрать его во славу Божию. Официальное заключение Бенкендорфа гласило: “Кроме этого кофейника, ничего не было ни похищено, ни потеряно из всей гигантской груды драгоценного убранства дворца, которая и валялась под открытым небом на площади, доступная всем и каждому”.
Так что часовых с ружьями ставить не пришлось! Правда, вскоре придворные лакеи подняли великий шум из-за одной паршивой тарелки из царского сервиза:
– Мы уж все обыскали, нету тарелки. Небось украли! До чего же нонеча бессовестный народец пошел.
– Небось сами вы и стащили, – сказал им Волконский.
– Вот-те хрест святой – мы не брали.
– И Бог с ней, с этой тарелкой, – зевнул министр…
А весною, когда стаял снег на Дворцовой площади, тарелка сама по себе объявилась под лучами майского солнышка, целехонькая и невредимая. Такова, читатель, была нравственность тогдашнего простонародья – в то далекое от нас время, когда до 1937 года народу оставалось жить ровно столетие.
Теперь оставьте свою тарелку на улице, а потом спрашивайте:
– Куда делась наша тарелка?
А куда, читатель, спрашиваю я вас, делась и наша совесть?
Сын “пиковой дамы”
В один из дней осени 1844 года у московской заставы с утра пораньше толпились люди разного звания – дворяне и купцы, нищие и дворовые: ж д а л и. Ближе к вечеру вдали показались траурные дроги, обитые черным крепом, усталые коняги тяжело влекли катафалк по грязи. Тут весь народ набежал, лошадей сразу выпрягли, и люди сами впряглись в траурную колесницу:
– Ну, православные, подгонять не надо – поехали!
В город въехали затемно, появились и факелы, освещавшие траурную процессию. “Улицы запрудились народом, – писал очевидец, – но полиции не было, тишина была поразительная; многие плакали”. Люди попроще, газет не читавшие, спрашивали:
– Чей покойничек-то?
– Да наш – московский.
– А везут-то откеле?
– Да прямо из Парижа, чтобы в Москве остался…
Три дня гроб стоял в церкви Дмитрия Солунского, три дня площадь перед храмом была заполнена москвичами. Наконец состоялось погребение, а всех, кто провожал гроб до кладбища, тут же одаривали золотыми кольцами – на память об этом дне, для нищих же был накрыт стол для обильного угощения…
Светлейший князь Дмитрий Владимирович Голицын скончался в Париже 27 марта 1844 года, исключенный из списков российского генералитета 14 апреля того же года.
Бурная и бравурная жизнь человека закончилась.
Интересно, а как она, эта жизнь, начиналась?
У нас хорошо знают княгиню Наталью Петровну Голицыну, урожденную графиню Чернышеву, которая послужила А.С. Пушкину прообразом для его “Пиковой дамы”. О дочери ее Софье, ставшей графиней Строгановой, которая не умерла до тех пор, пока не завершила перевод дантевского “Ада”, я уже писал, но у нас плохо извещены о сыне “пиковой дамы”, который почтительно вскакивал перед матерью и садился лишь с ее сиятельного дозволения…
Конечно, княжеское детство – это не мое детство и не ваше, читатель. Разница есть, и, смею думать, немалая. Получив домашнее (и отличное!) воспитание под надзором гувернеров и строгой матери, Дмитрий с братом Борисом завершали образование в Страсбурге, который славился не только древним университетом, но и военной академией, а сидели они на одной скамье с Максимилианом, королем баварским, что никого не удивляло. Потом братья путешествовали по Европе, надолго задержавшись в Париже, еще застав Версаль во всем его былом великолепии, а на родину они вернулись накануне Французской революции.
В 1794 году Дмитрий Голицын уже штурмовал Прагу (предместье Варшавы), и его храбрость была отмечена Суворовым, а в возрасте 29 лет князь уже славился как отличный генерал кавалерии, имея чин генерал-лейтенанта. А вот братцу Борису, столь же лихому, не повезло: вздумалось ему бить в барабан напротив дома прусского консула – и стучал столь усердно, пока консул со страху не умер, после чего последовала неизбежная отставка (сейчас бы сказали – “за хулиганство”). Впрочем, князя Бориса отставка не устрашила: давний поклонник Расина и Вольтера, он содеялся российским писателем под псевдонимом “Дм. Пименов”, князь Борис писал стихи и нравственные поучения.
– Кем желаешь быть в отставной юдоли? – спрашивал его брат.
– Только русским, – отвечал князь Борис, – чтобы с русскими и говорить только по-русски…
Он сошелся с крестьянкой, имел от нее деток, а на вечерах честно платил штраф, если его ловили на том, что вместо русского слова употреблял иностранное. Очень хороший человек был князь Борис, и боялся он только своей матери:
– Не дай-то Бог, ежели проведает, что я, убежденный холостяк, уже детишками обзавелся…
Но уже начиналась громкая полоса наполеоновских войн.
Поверьте, если бы я перечислил только сражения, в которых участвовал князь Дмитрий Голицын, если бы назвал все ордена, которыми он был награжден, то мне вряд ли хватило бы этой страницы. Голицын был женат на Татьяне Васильевне Васильчиковой, давно влюбленной в него, женщине скромной и умной; на портретах она предстает красавицей, но я склонен доверять мемуаристам, которые о красоте княгини деликатно помалкивают.
Вскоре отставка коснулась и князя Дмитрия, но причина его отставки была гораздо сложнее барабанного боя. Швеция – последний раз! – воевала с Россией; держались очень сильные морозы; Голицын, командуя русской армией в Финляндии, слал кавалерию через замерзший Кваркен (Ботнический залив), дабы разведать подходы к шведской столице. Когда же этот план был у него готов, само исполнение плана поручили Барклаю-де-Толли.
– Я не виноват, – извинился Барклай перед князем, – что судьба угощает меня лавровым супом, хотя эти лавры вы столь искусно сплели для украшения своего благородного чела…
Голицын вернулся в Петербург и сразу подал в отставку.
На балу в Зимнем дворце император Александр I, улучив минуту, просил князя Голицына не покидать армию.
– Я бы и не покинул ее, если бы не был унижен вами.
– Куда же вы теперь? – спросил император.
– Я еще не завершил свое образование, а посему желаю проехаться по университетам Германии ради слушания лекций…
Он так и поступил, отец семейства и генерал-лейтенант, не погнушавшийся сидеть на скамье студента, слушая лекции немецких профессоров: князя занимали философия, история, право и ботаника. 1812 год буквально сорвал его со скамьи студента и снова вскинул в боевое седло – опять он стал генералом кавалерии!
Кутузов поручил ему конницу 2-й армии, эту грозную “лаву” Голицын и водил прямо в пламя Бородина. В этой же битве участвовал и брат Борис, тоже вернувшийся из отставки, и был жестоко изранен. После оставления Москвы – куда ехать?
– Вези в нашу вотчину – Большие Вязёмы, – просил брат…
Как сказать ему, что в Вязёмах уже ночует сам Наполеон (наверное, именно по этой причине древнее имение Голицыных и не было разграблено, как другие подмосковные). Брат Борис, умирая, завещал Дмитрию, чтобы не оставил его дочерей, рожденных от крестьянки. Татьяна Васильевна приютила девочек у себя, опять-таки скрывая их происхождение от “пиковой дамы”, ставшей ее грозной свекровью (одна из этих девочек-сирот стала потом женою профессора Шевырева, а вторая осчастливила тверского губернатора Бакунина, что был лицейским товарищем Пушкина)…
Дмитрий Владимирович закончил войну в Париже!
Он уже тогда был отцом двух дочерей, Кати и Наташи, а после войны Татьяна Васильевна одарила его двумя сыновьями. Пять мирных лет князь Голицын командовал кавалерийским корпусом, уже не в силах разместить все ордена на своем мундире. Но в конце 1819 года его боевая карьера неожиданно завершилась.
Александр I пожелал его видеть:
– Вы слышали, какое несчастье в Москве? Скончался тамошний командующий граф Тормасов, оплаканный жителями. Я очень прошу, князь, заступить на его место. После войны и пожара, который в Европе уже стали величать “историческими”, Тормасов начал было отстраивать Москву заново, но… не успел, и не вам ли, милейший князь, завершить возрождение первопрестольной?
Голицын молча склонил голову, согласный. Начиналась новая жизнь, а впереди были 24 года жизни, и каждый день этих долгих 24 лет будет целиком отдан любимой князем Москве.
Многое погибло в огне – научная библиотека университета, знаменитые книгохранилища графа Бутурлина и Мусина-Пушкина, но голицынская библиотека в Вязёмах уцелела, ибо в ней соизволил выспаться сам Наполеон, и теперь Голицын уже подумывал:
– Не пора ли Москве иметь свою публичную библиотеку? А я согласен ради ее основания пожертвовать своей вязёмской, в коей еще от предков собраны редкостные раритеты…
Первопрестольная при нем возрождалась, но князь Голицын создавал в Москве и то, чем “допожарная” Москва не могла похвалиться, – больницы для простонародья, а строилось при Голицыне очень много, строилось быстро, и Москва постепенно обретала тот приятный, почти домашний уют, что делал ее милой и дорогой сердцу каждого россиянина. Если вдумчиво перебрать старые листы акварелей и цветных литографий, изображающих Москву “послепожарных” лет, то, ей-ей, перед нами предстанет чарующий город, наполненный волшебными садами, прелестью тихих переулков, сценами народных гуляний, и нигде, пожалуй, не было так много концертов, домашних оркестров, танцев и плясок…
В отличие от покойного брата, князь Дмитрий русский язык знал неважно. Говорил-то он правильно, а вот писал плохо. По этой причине деловые бумаги составлялись им на французском языке, а чиновники тут же переводили их на русский. Князю, когда он стал управлять Москвою, было уже почти 50 лет, но к службе он привлекал совсем юную молодежь, а стариков безжалостно гнал в отставку. У него в канцелярии порою набиралось до полутораста юношей (сверх штата!), все с университетским образованием, а если какой старый хрыч, умудренный богатым опытом чинодральства и взяткобравства, просился в штат, Дмитрий Владимирович говорил ему:
– А зачем вам это? Я беру молодежь, дабы училась, а созрев, занимала посты поважнее, но вы-то, любезный, уже не одну бочку чернил извели, человек опытный, – вам сам Бог велел искать место в провинции. Вот и езжайте… на Камчатку хотя бы!
– Да у меня в Москве домик, ваше сиятельство.
– Тут у всех по домику.
– У меня и семья, ваше сияте…
– Эка удивили! У всех семья.
– И две дщерицы на выданье.
– И у меня две дуры подрастают…
Зато вот ссыльного поэта Адама Мицкевича генерал-губернатор сделал (повторяю – ссыльного!) своим “чиновником особых поручений”, допустив его до секретов губернского правления. И это после 1825 года, после восстания декабристов, когда немало губернаторов на святой Руси наклали полные штаны от страха. Зато вот грибоедовской пьесой “Горе от ума” князь Голицын остался очень и очень недоволен, говоря в обществе:
– Всю Москву представил в уродливом свете, а москвичей превратил в карикатуры… Между тем Петербург-то нами и кормится: понадобилась ему певица – даем Парашу Бартеневу, нужен искусный врач – вот вам Маркус, захотели богатого вельможу – переманили Лазарева, а институт восточных языков, Лазаревым же основанный, все-таки не погнался за ним в Питер, у нас остался…
Совместно с женою он основал в Москве Общество садоводства, где и пригодились его научные знания ботаники. Голицын, между прочим, считал, что незавидная жизнь даже тощего придорожного кустика драгоценна, как и роскошная жизнь оранжерейного ананаса.
– Кстати, – рассуждал он, – при матушке Катерине мы занимали первое место в мире по тепличному выращиванию ананасов, а теперь… Куда подевались наши великороссийские ананасы?
Где фрукты – там и корзины. Татьяна Васильевна, супруга князя, была озабочена массовым производством корзин из ивняка, по ее почину в Больших Вязёмах и окрестностях возник корзиночный промысел; потом крестьяне наладили плетение художественной мебели из белых или черненых прутьев, “вязёмская плетенка” славилась на всю Россию; этот артельный промысел существовал до 1917 года, когда крестьянам стало не до корзин. Человек не без слабостей, и москвичи скоро учуяли, что их генерал-губернатор падок до женщин. При всем уважении к супруге, уже переступившей четвертый десяток, князь Голицын никогда не забывал, что мир переполнен другими женщинами, и чем они моложе – тем лучше. Делами раскольников в Московской губернии ведал некий Федор Тургенев, жулик и прохвост, каких свет не видывал. Он сразу почуял, на чем можно поживиться, и однажды, громко рыдая, сообщил (по секрету, конечно), что его целомудренная дочь Меропа ночей не спит, сгорая от страсти к душечке-князю. А за князем Голицыным дело не стало, он эту целомудренную страсть мигом утешил, зато Ф.И. Тургенев впредь взятки брал безбоязненно, очень быстро заимев три тысячи крепостных душ…
Кстати, создание Третьего Отделения во главе с Бенкендорфом князь Голицын откровенно порицал, чувствуя себя как бы лично оскорбленным, ибо тайный надзор жандармов угрожал и ему, генерал-губернатору. Был у него в канцелярии молодой чиновник Семен Стромилов, человек острого ума, почему и строчил на всех эпиграммы; не забывал он при случае и генерал-губернатора высмеять; именно у Стромилова князь Голицын и спрашивал:
– Проведай, кто за мной надзирать станет?
– Ваше сиятельство предаст именно тот, кто более всех других от вашего правления жизненных благ для себя имеет.
– Намекаешь? А на кого?
– Конечно же, на Федора Иваныча Тургенева.
– Нет, – не мог поверить Голицын, – этот прохиндей многим мне обязан, я его, сукина сына, даже в статские советники вывел, звезду на шею ему навесил… уж больно хороша была его дочка! От страсти неземной даже кусаться стала…
Для истории уцелело описание тех приемов, какие применял Голицын для расправы со взяточниками в Московской губернии. Знаменитый историк М. П. Погодин однажды застал в приемной Голицына шеренгу чинодралов с самыми кислыми выражениями на лицах, будто их всех целый месяц только одной клюквой кормили. Это были члены Сиротского суда, разоблаченные при ревизии, яко сущие мерзавцы и крохоборы, обкрадывавшие сирот и нищих инвалидов. Вот открылись парадные двери, и вышел князь Голицын, разглядывая через лорнет морды этих хапуг, у которых от страха не только тряслись чиновные шпаги, но даже чиновные треуголки недолго держались в вибрирующих руках, выпадая из пальцев на пол.
– Ну-с, высокочтимые мошенники, – начал князь со всей любезностью, на какую был он способен, – каково соизволите? Или мне живьем поджарить вас на конопляном маслице, или добровольно согласитесь толченое стекло жевать? Нашли кого грабить – сироток да убогих, да я вас… вы у меня… и ваши души…
Историк Погодин почти с восхищением выслушал от его сиятельства те самые убедительные словеса, кои произносят московские извозчики, когда увидят, что шлея опять попала под хвост лошади, а слезать с козел им не хочется. Один из чиновников, непомерно пузатый, вдруг стал возвещать, что подобными словами его нельзя ругать при всем честном народе:
– Потому как я состою в чине уже титулярном…
Через лорнет князя он был удостоен особо тщательного обозрения. За сим князь Голицын отступил от него на шаг и, задрав ногу повыше, предупредил обиженного:
– Ну… держись! Сейчас как тресну в пузо, так из него сразу вывалится все сожранное тобой за счет сироток, а из чина титулярного вмиг вернешься в чин регистраторский…
1831 год дался Голицыну нелегко: сначала Москву навестила холера, потом аукнулось и восстание поляков.
Петербург предписал соблюдение карантинов. Москву оцепили, дабы пресечь ее сообщение со столицей и другими губерниями. Князь распорядился выслать из города до сорока тысяч фабричных, ибо в их казарменной скученности усматривал источник заразы. Не знаю, каковы тому причины, но московские уезды беда миновала, зато в самой Москве пришлось срочно строить новые больницы, город в блокаде карантинов терпел лишения и дороговизну, почему Голицын и повелел раздавать бедным людям хлеб бесплатно. Не очень-то он верил в “прилипчивость” холеры и, словно желая доказать это другим, безо всякой боязни навещал больницы, утешая холерных, а его бесстрашие передалось и другим жителям. Очевидец тех дней, студент Костенецкий, вспоминал в своих мемуарах: “Страшное было время! Все заперлись в домах и никуда не выходили… Скоро, однако ж, москвичи соскучились, привыкли к холере и мало-помалу убеждались, что от нее еще скорее можно помереть, сидючи в комнатах, об ней только и думая, нежели развлекаясь, и Москва опять высыпала на улицы и зашумела…” Голицын, кстати сказать, платил бедным студентам по 15 рублей в месяц, если они не сидели дома, а помогали ему в сборе сведений о заболевших, если студенты не боялись заходить в дома, спрашивая:
– Эй, живые кто есть? А больных нету ли?
Только управились с холерой, как через Москву погнали в Сибирь участников польского восстания. До этого их долго томили в казематах Варшавы, потом везли со всеми жандармскими строгостями, одежда на них истлела, они голодали, а средь ссыльных были и женщины с детьми. Напрасно Бенкендорф подгонял князя, чтобы этап в Москве не задерживался, – князь Дмитрий Владимирович, напротив, приказал задержать этап в Москве:
– Закон и совесть – вещи разные! Пока я поляков не накормлю и пока не одену их, этап никуда из Москвы не тронется…
В этом много помогла мужу Татьяна Васильевна: женщина сострадательная, она не только свое отдала, но и устроила сбор теплых вещей и мехов среди жителей, а поляки потом долго хранили память о Москве, как о добром городе с добрыми жителями. Между прочим, наблюдение за тюрьмами и бытом арестантов свело Голицына с известным Федором Гаазом, врачом-филантропом, один помогал другому, и, кажется, оба они преуспели в помощи несчастным. Но доктор Гааз никогда не достиг бы своих целей, если бы не его титулованный покровитель. “Независимый и не нуждавшийся в средствах, прямодушно преданный без искательства, властный без ненужного проявления власти, неизменно вежливый, приветливый и снисходительный, екатерининский вельможа по приемам, передовой человек своего времени по идеям”, – князь Дмитрий Владимирович Голицын, в таких словах описанный гуманистом Анатолием Кони, сделал для участи арестантов то, что не мог бы исполнить доктор Гааз… Мешают тюремщики – князь пишет министрам, министры противятся – пишет императору, Николай I не согласен с ним – князь пишет прямо в Берлин прусскому королю, чтобы воздействовал на свою сестрицу, жену Николая I, а уж она-то “вдудит” в ухо императору то, что нужно ему, князю Голицыну, и что крайне необходимо для русских каторжников, дабы облегчить их страдания в тюрьмах и на этапах… Спрашивается: кто бы стал слушать одного только доктора Гааза? Да никто!
Дочери уже стали замужними дамами, сыновья начинали офицерскую карьеру, а князь Голицын, доверив жене дела Общества садоводства, по-прежнему не избегал женских чар, отличаясь от других мужчин его возраста почти юношескою ветреностью. Балерина Лопухина, ощутив инстинктом женского сердца, что разлука с князем все равно неизбежна, просила “отступного”, но Дмитрий Владимирович сказал, что лишних денег у него не водится, а какие есть – забирает жена на разведение папоротников и кактусов.
Это никак не устраивало женщину, она заплакала:
– Я отдала вам, князь, все самое трепетное, что имела, и… что же? Так и оставаться теперь в кордебалете?
– Зачем? На прощание я сделаю из тебя богатую княгиню…
Обещал – и сделал! Впрочем, читатель, не надо думать, что Голицын сильно утомился, делая из балерины княгиню. Совсем нет. Был в Москве большой дурак князь Хилков, чуть ли не с детства возмечтавший получить ключ камергера двора его императорского величества, носимый, как известно, на том самом месте, по которому всем людям, начиная от колыбели, дают хорошего шпандыря.