Сентиментальное путешествие Токарева Виктория

Раскольников стоял с сумкой через плечо и всматривался в город, как в приближающегося противника: кто кого.

Романова снова ощутила превосходство этого человека над собой. Да и надо всеми. Что-то в нем было еще плюс к тому. Все как у всех и плюс к тому. Хорошо бы узнать – что?

Снова гостиница. При гостинице – ресторан. Суп – в шесть часов, а не в два, как в Москве. Итальянцы принимают основную еду в шесть. И конечно, спагетти под разнообразными соусами, и мясо, как «шоколата». Как шоколад, не в смысле вкуса, а в поведении на зубах. Оно жуется легко и как бы сообщает: «Ты голоден – ешь меня. Жуй и ни о чем не беспокойся. Я только то, что ты хочешь».

Наше советское перемороженное мясо как бы вступает в единоборство с человеком. Кто кого. «Ты хочешь разжевать, а я не дамся. Хочешь проглотить? Подавись».

Туристы с вдохновением поглощали итальянскую кухню – все, кроме Раскольникова. Раскольников сидел бледный и держал руку на животе.

– Язва открылась, – сказал он Романовой, отвечая на ее обеспокоенный взгляд. – У меня это бывает.

Когда принесли спагетти, он попросил без подливки.

– А можно его подливку мне? – поинтересовался двоеженец.

– Переводить? – усомнилась переводчица Карла.

– Ведите себя прилично, – посоветовал Руководитель.

– А что здесь особенного? – удивился двоеженец.

Карла перевела. Официант не понял. Потом понял. Удивился, но смолчал. При чем тут «его подливка, моя подливка»… Синьор хочет больше соуса? Пусть так и скажет.

К обеду полагалось вино: белое или розовое. Надо было выбрать.

– А можно то и другое? – спросила Надя Костина.

– Ведите себя прилично, – снова попросил Руководитель. – Что они подумают о русских…

У официанта действительно было свое мнение о разных народах. Русские никогда не дают на чай. Немцы платят десять процентов от обеда. Американцы – не считают. Дают широко. Французы жмутся. Жадная нация. А русские – бедная. У них, говорят, самая передовая идеология, но идеологию на чай не оставишь. Да и зачем она нужна при пустом кошельке. Пустой кошелек – это и есть идеология. Вот что думал шустрый кудрявый официант. Но вслух, естественно, не говорил. Да они бы и не поняли. Русские ели жадно и неумело. Редко кто правильно управлялся с ножом и вилкой. Хватали руками, как дети. И если у них отнять тарелки – они бы, наверное, заплакали.

Венеция – это каналы, гондолы и гондольеры.

Гондольеры – довольно пожилые дядьки, одетые в соломенные шляпы с ленточкой, как в старые времена. И каналы те же. И так же поют под мандолину «О соле мио». Но за «соле мио» надо заплатить. Поэтому русские слушали с чужих лодок.

Вода плескалась в дома, и стены домов были зелеными от ила и водорослей. «Культура, конечно, романтичная, – думала Романова. – Но разве удобно жить, когда фундамент в воде. Сырость».

Богданов сидел, закрыв глаза, и слушал плеск весел.

Гондольер напряженно орудовал веслом, поскольку лодка была тяжелая. Русских набилось, как сельдей.

Раскольников оказался прижат к Романовой. Ему было некуда девать руку, потому что рука с плечом тоже занимала место, по крайней мере десять сантиметров. Раскольников положил руку на плечо Романовой. Иначе было не выйти из положения.

Легкий итальянец-фотограф прыгнул на корму и щелкнул.

А потом оставил фотографию в гостинице у портье. Это его бизнес. Щелкнул без спроса и принес в гостиницу: хочешь – покупай, не хочешь – не надо. Он рисковал. Но риск оказывался оправдан. Почти все фотографии раскупались. И Романова тоже купила за те самые восемь тысяч лир. И до сих пор у нее есть эта фотография: он и она, ужаленные Италией.

Романова хотела, чтобы лодка двигалась вечно и никогда не приставала к берегу. Но лодка тем не менее пристала. Раскольников подал ей руку, помог выйти. А потом не отпустил руку. А она не отняла.

Днем что-то происходило. Какая-то экскурсия. Романова не запомнила. День вылетел из головы. Остался вечер.

Стемнело. Отправились гулять по городу целой группой. Не все улицы – каналы. Есть и просто улицы, вдоль них стоят богатые виллы, а в них живут богатые люди. Очень богатые.

«Па-сма-три», – выдохнул Лаша и замер напротив виллы из белого мрамора, увитой виноградом.

Его шок длился несколько секунд, за это время туристы свернули за угол. Лаша потерялся.

Следующим потерялись Юкин и Стелла. Группа медленно таяла в венецианских сумерках.

Романова и Раскольников зависли между небом и землей, взявшись за руки.

– Ты женат? – спросила Романова.

– Да. Но мы не живем вместе. Я полюбил другую женщину.

– А кто эта другая?

– Ты не знаешь. Она – мой редактор.

Но если он любит другую, то почему целый день не отпускает ее руку… Так не ведут себя, когда любят другую. Значит, он и другую тоже разлюбил. В этом дело.

– А где ты сейчас живешь? С кем?

– Один. Я живу за городом. На даче.

– Каждый день ездишь на работу?

– Я не работаю. Вернее, работаю. Я пишу философский трактат «Христос и Маркс».

Романова удивилась: что общего между Марксом и Христом, кроме того, что оба иудеи.

– Я работаю ночью. А днем сплю.

– А во сколько ты просыпаешься?

– В восемь часов вечера.

– А когда ты ешь?

– Я ем один раз в сутки. Когда просыпаюсь.

«Поэтому такой худой», – догадалась Романова.

– Ночью прекрасно. Ни души. Я могу гулять, думать. Деревья, луна…

«Сумасшедший, – догадалась Романова. – Мания преследования. Избегает людей».

– Тебе кажется, что тебя кто-то преследует? – проверила она.

– Жена. Она приходит и все время от меня чего-то хочет. А я от нее уже давно ничего не хочу.

– А редакторша?

– Она любит меня. А я ее. Она ждет ребенка.

«Так, – подумала Романова. – Мне места нет».

Но отчего он так расстроен? Он любит. Его любят. Ребенок. Все же хорошо.

– У тебя все хорошо, – сказала Романова, гася в себе разочарование.

– Да, – кивнул он и вдруг обнял. Прижал. Руки оказались неожиданно сильные для такого легкого тела. Зарылся лицом в ее волосы. Дрожал какой-то нервной, подкидывающей дрожью.

Сели на лавку и стали целоваться. Его сердце стучало гулко и опасно, как бомба с часовым механизмом. Сейчас рванет – и все взлетит на воздух: прошлое, настоящее, будущее – все в клочки. И пусть. Разве не этого она ждала последние десять лет? Ждала и зябла от нетерпения…

– Иди сюда, – позвал он.

Зашли в телефонную будку. Было тесно и неудобно.

– Не надо, – сказала Романова, удерживая его руки.

– Надо…

Она услышала его руки на своем теле, будто он тщательно и осторожно подключал ее к высокому напряжению. К электрическому стулу. Сейчас ошпарит током и убьет. Так оно и оказалось. Долгая блаженная агония сотрясла все нутро. Душа отлетела. Потом вернулась. Медленно вплыла обратно. Романова очнулась.

– Родная, – тихо сказал Раскольников.

И это – правда. Они были одного рода и вида.

Именно ОДНОРОДНОСТЬ поразила, когда увидела его в первый раз, сидящего напротив. А вовсе не худоба и не цвет волос. Мало ли худых и светловолосых. Она увидела его и о чем-то догадалась. Вот об этом…

Муж встретит в аэропорту. Она отдаст чемодан с джинсами, скажет «прости» и уйдет за Раскольниковым. Куда он – туда она. Он – в лес, она – за ним. Он будет днем спать – и она с ним. И гулять под луной, и есть раз в сутки, и разговаривать про Христа и Маркса. Только бы слышать его бубнящий голос, ловить витиеватую мысль на грани ума и безумия. И умирать. И воскресать.

Надя была непривычно молчалива. Она быстро, по-походному разделась и легла спать в майке, в которой ходила весь день. Носки она тоже не сняла. Ей хотелось спать.

А Романовой – говорить. Они не совпадали по фазе.

Романова давно заметила такие совпадения и несовпадения между людьми. Бывает: она работает, или варит кофе, или моет голову… И если в этот момент, явно неподходящий, звонит телефон, Романова понимает, что звонит не ЕЕ человек. Они на разных фазах. ЕЕ человек позвонит в подходящий момент, когда кофе выключен, голова вымыта, а работа закончена.

Надя лежала с закрытыми глазами.

– Ты спишь? – проверила Романова.

– А что? – отозвалась Надя.

– Ты знаешь этого… худого? – безразлично спросила Романова.

– Леньку, что ли…

Значит, у него есть имя. Леонид. Как небрежно она обращается с его именем.

– Он с Востряковой живет. На ее счет, – сообщила Надя.

– В каком смысле?

– Во всех. Она его кормит. Занимается его делами.

– Красивая?

– Была.

– Почему «была»? Она его старше?

– Лет на десять… Ну, может, на пять… – смилостивилась Надя.

– Он один живет, – возразила Романова.

– Слушай больше. Он расскажет.

Романова не огорчилась. Наоборот, ей понравилось, что о Раскольникове говорят пренебрежительно. Пусть он хоть кому-нибудь неприятен. Это делает реже толпу возле него. Легче протолкаться…

Единственная правда в Надиных словах – та, что редакторша не хороша. Она, Романова, много лучше.

Надя заснула.

Романова вспомнила, как он целовал ее после всего, боясь нарушить, расплескать, и поняла: так притвориться нельзя. Нельзя притвориться мертвым, сердце ведь все равно стучит. И нельзя притвориться живым, если ты умер. А любовь – в одной цепи: жизнь, смерть, любовь.

Существует еще одна цепь: семья, дети, внуки… Продолжение рода. Единственно реальное бессмертие. И Раскольников здесь ни при чем. Но почему он случился, Раскольников? Откуда этот бешеный рывок к счастью? Ее чувство к мужу увяло. Душа заросла сорняком. А свято место пусто не бывает. Вот и случился Раскольников.

Бабочка-однодневка живет один день. Собака – пятнадцать лет. Бывает любовь-бабочка, а бывает любовь-собака. Но ведь существует любовь-ворона. Двести лет… Дольше человека…

Флоренция

Венеция, Флоренция – какие красивые слова! От одних слов с ума сойдешь…

Галерея Уффици запомнилась длинными пролетами, подлинниками Боттичелли и тем, что Романова захотела в туалет по малой нужде. Она долго терпела, надеясь обмануть свою нужду, отвлечь на произведения истинного искусства. Но нужда настаивала на своем и в конце концов потребовала незамедлительного поступка.

Где туалет? Кого спросить? И на каком языке?

К Раскольникову обращаться не хотелось. Для него Романова – фея. А феи в туалет не ходят. И питаются лепестками роз.

Экскурсовод рассказывал про Боттичелли. Богданов перебивал, не давал слова сказать и в конце концов сам стал вести экскурсию. Переводчица Карла была счастлива, не надо переводить. Экскурсовод не возражал: деньги те же, а работы меньше.

Романова подошла к двоеженцу и тихо попросила:

– Лева, проводи меня в туалет. Я заблужусь.

– Извини, – тихо сказал Лева. – Я не для того приехал в галерею Уффици, чтобы тебя в туалет водить.

Он сказал это без хамства, как бы с юмором, но ситуация становилась неразрешимой.

– Пойдем, – тихо сказал Раскольников и взял ее за руку. Повел.

Шли молча по бесконечному коридору. Он был бледен и напряженно думал о чем-то. Скорее всего о том, что делать с новой, свалившейся на него любовью. Закрепить за собой? Или отказаться? У него уже есть сын и должен появиться еще один.

– Да ладно, – сказала Романова. – Как-нибудь вырулим. Бог не выдаст, свинья не съест.

– Что? – нахмурился Раскольников. Он ничего не понял: какой бог? Какая свинья? Куда вырулим?

Автобус летит по магистралям из города в город. Восемь дней, пять городов.

Романова сидит с Раскольниковым в третьем ряду от конца. Они вдвоем. Она держит его за колено. Это уже ее колено. Он не отнимает и даже, кажется, не замечает. Но когда она убирает руку – сразу замечает. Мерзнет. Ему тепло от ее руки.

Раскольников говорит, говорит, но не так, как Надя. Вернее, она не так его слушает. Романова внемлет, ловит каждое слово, и знаки препинания, и даже паузы после точки.

Раскольников говорит о социализме, о Брежневе, о ситуации в искусстве, о своем месте, и получается, что ему там места нет. Такие, как он, получается, не нужны. И не надо. Он ушел в лес. В ночь. Он тоже никого не хочет видеть. И он пишет то, что ему интересно. А ИМ нет. Они это не будут читать. А если и прочитают – не поймут. ИМ бы чего-нибудь попроще…

Романова слушала и смотрела перед собой. Она верила Раскольникову и не очень. Так, как он, рассуждали многие неудачники. У них не получается, значит, кто-то виноват.

Лично ее карьера складывалась легко. При том же Брежневе. При том же социализме. Романова хорошо рисовала. Издательство ценило. Ее книги выходили. Читатели писали письма, в основном дети и их мамы. Иногда папы. Критика благосклонно похлопывала по плечу.

Травинка пробивает асфальт. Так и талант: проклюнется через любую систему. А если не получается пробить, значит, не сильный росток.

Система системой. Но ведь работают и сегодня талантливые художники. И все их знают. Есть таланты, которых зажимают. Но всем известно, кого зажимают. Получается двойная популярность: художника и страдальца.

– А Михайлов… – привела пример Романова. – Что хочет, то и делает.

– Нужна привыкаемость к имени. Если пробьешься, ты свободен.

– Пробивайся, кто тебе мешает.

– То же самое сказал Твердохлебов.

– Кто это? – не поняла Романова.

– Чиновник от культуры. Начальник. Он сказал Востряковой: «Пусть продирается, оставляет мясо на заборе».

«Вострякова – редактор, та самая, что ждет ребенка, – догадалась Романова. – Значит, она действительно занимается его делами».

– А я не хочу продираться сквозь них. Не хочу и не буду.

– А зачем Вострякова ходила к Твердохлебову? Что она ему носила? Философский трактат?

– Нет. Она носила мою пьесу.

– Ты пишешь пьесы?

– Да. Я пишу. И рисую. И у меня есть философские труды.

– Как Леонардо. На все руки.

– И ты считаешь, что гении были только во времена Возрождения? Только в Италии? А в России их нет?

Романова вглядывалась в него с дополнительным интересом. Вот оно как… Он считает себя гением современности. Мания величия. Плюс к мании преследования.

– Ты считаешь себя гением? – прямо спросила Романова.

– Потому что они считают меня говном. И если я им поверю и не буду сопротивляться, я и превращусь в этот минерал.

Нет, не сумасшедший. Просто неудачник с гипертрофированным самолюбием.

– Сколько тебе лет? – спросила Романова.

– Тридцать три.

Как Христу. Однако Христос в тридцать три уже умер, создав Веру. А этот все пробивается.

Замолчали. За окном бежали итальянские пейзажи.

– Ты совсем, что ли, не понимаешь, где ты живешь? – поинтересовался Раскольников.

Романова смущенно промолчала. Ну что делать, если она жила хорошо? Работала, как хотела. Не выполняла ничьих социальных заказов. Мальчики, девочки, кошки и собаки одинаково выглядят при любой системе. Она их рисовала. Ей платили. На еду хватало. И даже на юбку от спекулянтки. Она любила дочь. И жизнь. А это – вечное, от системы не зависящее.

Ей и в голову не приходило, что бывает другая жизнь, что юбку можно купить не у спекулянтки – какую подсунут, а в магазине – какую ты сам себе выберешь. Что жить можно не в муниципальном многоэтажном доме, в каких живет на Западе арабская нищета, а иметь свой дом. И даже два. И твой талант – это твоя интеллектуальная собственность, которая защищается законом, как всякая собственность.

– Растительное создание, – усмехнулся Раскольников. – Живешь, как лист при дороге. Подорожник.

«Да, подорожник, – мысленно согласилась Романова. – Его трудно сорвать. Он жилистый. Его хорошо прикладывать к ране. Успокаивает».

Полезная вещь подорожник.

– А ты нарцисс, – определила Романова.

Самовлюбленный, нестойкий, красивый. Очень красивый. Глаз не оторвать. Романова и не отрывала. Ее взгляд будто прилепили к его лицу. И этот прилепленный взгляд несся со скоростью сто километров в час по прекрасным итальянским дорогам.

А все дороги, как известно, ведут в Рим.

Рим

– Я заеду за тобой в четыре часа, – кричала по телефону Маша. – Возьми Михайлова.

– Зачем?

– Арсений попросил. Он тоже поедет с нами.

Арсений – оперный певец, поющий в «Ла Скала». Он был приглашен по контракту. Большая редкость для семидесятых годов. Почти экзотика. Один или два человека из огромной России работали на Западе с согласия обеих стран. Это был признак избранности. Как будто пригласили не в Италию, а на Олимп к богам.

Маша – институтская подруга Романовой. Она вышла замуж за итальянского журналиста и переехала в Рим. Это было совершенно логично, когда итальянец изо всех русских женщин выбрал Машу. В Маше было все, что положено: ум, красота, доброта и еще плюс к тому какой-то особый слух к жизни. Она вставала утром, говорила: «Здравствуй, утро» – принималась за день иначе, чем все. С аппетитом, будто ей этот день подали на блюдце и она орудует вилкой и ножиком.

С Машей было весело, как под солнцем. А когда уехала, все погрузилось в серый полумрак. То, да не то.

Романова тосковала по подруге. А Маша осваивала новую страну, новую жизнь, новую себя. Прорывалась, оставляя мясо на заборе. Капитализм – это не легче, чем Твердохлебовы.

– Я покажу тебе свой Рим, – пообещала Маша. – А потом мы все вместе пообедаем.

В программе был Рим глазами избранных и обед в дорогом ресторане. Но в эту программу не входил Раскольников. И значит, все теряло всякий смысл.

– А можно еще одного человека взять? – спросила Романова и добавила: – Он мало ест. У него язва.

– Нельзя, – отрезала Маша. – Машина «блошка». На четыре места. А нас уже четверо: я, ты, Михайлов и Арсений.

На ресторан уйдет часа два. Два часа без Раскольникова. Это все равно что два часа просидеть под водой, зажав нос и рот.

– Я буду в четыре, – повторила Маша. – Стойте перед гостиницей на улице.

Маша была убеждена, что Романова мечтает о Риме, изысканной еде, полноценном общении. Ей и в голову не могло прийти, что она готова променять это все на полслова, полвзгляда какого-то ущербного неудачника с пустыми амбициями.

Романова подошла к Руководителю и сказала, что не поедет смотреть собор Святого Петра, так как у нее встреча с подругой.

– Ваше дело, – легко разрешил Руководитель. – По мне – я бы вас распустил на все четыре стороны и назначил сбор в день отлета.

Для него, как для руководителя, важно, чтобы все вернулись в полном составе. А поведение внутри страны – это личное дело каждого.

– Спасибо, – тускло сказала Романова.

Она еще надеялась, что ей запретят. Скажут «нет». И тогда она останется с Раскольниковым. Но сказали «пожалуйста».

– А Минаев с вами пойдет? – спросила женщина в кудельках.

«Кто такая?» – подумала про себя Романова. Она не помнила, когда та присоединилась к группе: в Москве? Или в Италии? Но выспрашивать, естественно, не стала. Она слышала: с оркестрами выезжают дополнительные люди, они называются «настройщики». Что-то настраивают.

– А почему он должен со мной пойти?

Романова как бы возвращала вопрос. Пусть отвечает «настройщица». Пусть она сама отвечает на свои вопросы.

Автобус уже ждал возле гостиницы. Все рассаживались на привычные места.

– Я тут отлучусь ненадолго и сразу вернусь. Ничего? – спросила Романова.

– Ничего, – сказал Раскольников. Он был бледен. Держал руку на животе.

– Болит? – посочувствовала Романова.

– Болит.

– Если хочешь, я останусь с тобой.

– Не обязательно.

– Почему?

– Мне хочется помолчать. Мне надо подумать…

Теперь была ее очередь обижаться.

Романова пристально посмотрела на Раскольникова и решила не обижаться.

Ему надо подумать. Разобраться в сложном треугольнике. Не треугольнике даже, целой призме. Столько переплетений… Надо как-то расселить всех в своей душе. Чтобы никто не пострадал. Но ведь это невозможно. Кто-то обязательно пострадает. Значит, надо подумать, подвигать фигуры, как на шахматной доске…

Сидели в дорогом ресторане на улице Бернини.

Принять заказ вышла хозяйка ресторана. Арсений – престижный гость, поэтому ему оказывали почести.

Хозяйка предлагала блюда, записывала меню: жареные бананы, мясо на решетке, плоды из сада моря: лангусты, креветки, устрицы и прочие морские черви.

Романова отметила платье хозяйки: простое, как все дорогие вещи, из натурального шелка. Хозяйка выглядела как фотомодель. Это тоже входило в бизнес.

Романова представила себя в таком платье. Пришла бы в нем к Раскольникову. А он бы сказал: «Я все равно живу ночью, когда все спят. Я никуда не хожу, и тебя никто не увидит». А она бы ответила: «Ты увидишь, ты. А больше мне никто не нужен».

– Ты хотел бы здесь остаться? – спросил Михайлов у Арсения.

– Мне предлагают, но я не хочу, – ответил Арсений.

– Почему? – спросила Романова.

– Не хочу, – уклонился Арсений.

– Творческий человек должен жить там, где ему работается, – произнес Михайлов.

Романова всматривалась в Михайлова. Линия верхнего века была у него прямая, как у Ленина. Вернее, как у чуваша.

Мысль, высказанная Михайловым, была бесспорна: творческий человек должен жить там, где хорошо его ДЕЛУ.

Принесли закуски. Романова начала есть жареные бананы и была так голодна, что не могла смаковать, а забрасывала в рот один кусочек за другим, как картошку, и наелась до того, как пошли основные деликатесы.

Маша не ела ничего. Рассматривала книгу Романовой «Жила-была собака». Книга – яркая и блестящая, как леденец. Это была большая удача – и Шуркина, и ее. «Мы с тобой сорвали грушу, висящую высоко», – говаривал Шурка.

Маша рассматривала книгу и не могла не думать о себе, вернее – о своей праздности. У Романовой – дочь, книга. А у нее ни того, ни другого, хотя они ровесницы и учились вместе. У нее – Антонио и достойная страна. Это много: муж и страна. Но это – не кровное. Кровное – дело и дети.

– Если я нарисую лучше, чем ты, – неожиданно сказала Маша, – ты мне простишь?

Романову поразил глагол «простишь».

– Прощу, – серьезно сказала Романова. – И буду рада. Но ты не нарисуешь.

– Почему?

– Потому что талант – это прежде всего потребность в работе. А ты до сих пор не подошла к мольберту. Значит, у тебя потребности нет.

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

В новую книгу серии «Самые знаменитые» вошли жизнеописания самых выдающихся поэтов России, начиная о...
«Это в Америке можно начать с чистки обуви и заработать миллион. Американская мечта называется. А у ...
«Румын сделал открытие» – история последних дней Елены Чаушеску, первой леди Румынии, признанного сп...
Боевик с экономическим уклоном – быстрый, с резкими сменами места действия, от Индии до русской пров...
Современный деловой мир – это густая и чрезвычайно чувствительная сеть, мгновенно реагирующая на люб...