Мои враги (сборник) Токарева Виктория
– После работы герой домой не вернулся. Пошел к Тамаре – сотруднице из отдела. Наврал с три короба про любовь и остался у нее.
– Почему?
– А куда он денется? Ему же надо где-то прятаться.
– А Тамара его любила?
– Она его очень любила.
– А он ее любил?
– Он ее совершенно не любил. Он любил свою жену.
– Почему?
– Что «почему»? Потому что одних любишь, а других нет. Это же избирательное чувство.
– Понятно... – Зина почему-то стала смотреть в землю.
Аникеев заподозрил, что у нее свои «почему» и в этом сюжете она выясняет что-то для себя лично.
– Интересно? – спросил Аникеев.
– Да. Конечно, – спокойно сказала Зина, и чувствовалось, что она проецирует историю на свою жизнь. Это хороший признак. – А дальше?
– Дальше – как в математике. Трусость порождает ложь. Ложь порождает другую ложь. Другая ложь – подлость. Нравственные ценности девальвируются. Герой бросает Тамару и бежит из Москвы, забивается куда-то в середину страны, в глухую деревеньку, забытую Богом и людьми. Нанимается работать бакенщиком. Сидит ночью в лодке посреди реки. А днем спит. В сущности, прячется, как зверь.
– С ума сойти... – посочувствовала Зина.
– Вот именно. А ночью – один. Только вода да небо со звездами отражаются в реке. И вот сидит он среди звезд, делать нечего – думай сколько хочешь. Осмысляй.
– Почему?
– Человеку свойственно думать и осмыслять свою жизнь. А думать больно. Он стал брать в лодку самогон, чтобы глушить себя. Чтобы не думать и не осмыслять.
– Понятно, – согласилась Зина.
– Понятно? – переспросил Аникеев.
– Ну конечно.
– И вот однажды он возвращается домой на рассвете. Под самогоном. Выходит на шоссе. Плетется, как движущийся предмет. Его сбивает какая-то машина, «Жигули» красного цвета. И уходит.
– Коррида, – задумчиво проговорила Зина.
Аникеев нахмурился. Не понял.
– Красный цвет в автомагазине называется «коррида».
– При чем тут «коррида»? Тебе было интересно?
– Очень интересно, – удрученно сказала Зина. Когда ей что-то нравилось, она не ликовала, а уставала. Аникеев знал эту ее черту.
– А понятно про что?
– Конечно, понятно. Человек и совесть.
Аникеев уперся глазами в пространство и вдруг сказал:
– А что, если фильм назвать «Коррида»?
– Коррида – это бой быков.
– Ну и что? Здесь тоже бой быков: поступки и возмездие.
Из больницы выскочил директор и энергично махнул рукой.
Зина и Аникеев устремились обратно.
Посреди предбанника стоял хирург.
– Перелом основания черепа, – сказал хирург.
Аникеев смотрел на него не спуская глаз, и хирург не мог повернуться и уйти.
– Бывает, что живут, – неопределенно сказал он. – У моего отца во время войны был перелом основания черепа. Он упал с самолета.
– С неба? – спросил помреж.
– Ну а откуда же? – удивился хирург. – Конечно, с неба.
– А сейчас? – спросила Зина.
– Директором института работает.
«Директор института, – почему-то подумал Аникеев. – А сына не мог в Москве устроить...»
Аникеев не умел сразу выключиться из работы и какое-то время, глядя на хирурга, думал о том, что сюжет рассказался и никаких провисаний не было. Кроме одного места. Он помнил все время, но забыл. Надо обязательно вспомнить... А! Вот! Вспомнил...
Аникеев повернулся к Зине:
– А как ты думаешь, кого он сбил в первый раз?
– Кто? – шепотом спросила Зина.
– Герой. Когда он ехал из пионерского лагеря. Кого он сбил? Пьяного? Или десятиклассницу? Или старуху?
– Я не могу сейчас думать об этом. И пожалуйста, не спрашивайте больше ни у кого.
– Извини... Но мне кажется, он должен сбить кого-то нейтрального.
– Козу.
– Козу? – Аникеев помолчал. – Ну, это глупости. Зритель просто обидится.
– А сколько он будет лежать? – тихо спросила костюмерша Оля.
– Пока что я не знаю, будет ли он жить, – ответил хирург.
Стало тихо, будто камнем придавило. На Олином лице всплыла растерянная улыбка, которая читалась как гримаса.
Аникеев почувствовал, почти физически, как весь белый свет сошелся клином на лице хирурга, на этой маленькой больнице. Было невероятно осознать, что за стенами есть еще какая-то другая жизнь. Есть леса и квадраты полей, дома, звери, люди, голубое и зеленое, и полевые ромашки, которые так долго не вянут, если их поставить в банку.
Хирург ушел.
Все остались стоять, погруженные в оцепенение. Каждый мысленно вернулся в ту проклятую роковую секунду, которая расколола Сережину жизнь на две части: «до» и «после». И каждый чувствовал себя виноватым.
Оператор стоял, сцепив за спиной руки. У него было такое лицо, будто несчастье случилось с его собственным сыном и будто его сын, а не Сережа лежит сейчас с переломом основания черепа.
Актриса Тамара, играющая Тамару, подошла к оператору (Аникеев всегда называл героев картины именами актеров, чтобы актерам было легче отождествлять себя с героями). Тамара и оператор поссорились неделю назад и с тех пор не разговаривали. Каждый выдерживал характер. Но сейчас Тамара решила больше не проявлять характер, вернее, проявить другой характер – женственный и благородный, и в этом новом качестве подошла к оператору и постучала пальцем о его палец. Оператор обернулся, увидел Тамару и тотчас отвернулся обратно с несколько обиженным лицом, дескать, я переживаю, а ты мне мешаешь. Потом вспомнил, что все-таки они с Тамарой в ссоре и Тамара преодолела себя, охраняя его мужское самолюбие, и он должен это оценить. Оператор снова повернулся к Тамаре, посмотрел на нее проникновенным, но строгим взглядом, как бы говоря: «Я все понял. Но это потом. Сейчас я переживаю. Всему свое время...»
Славка Аникеев прогрохотал по булыжной дороге на двухколесном велосипеде. Он несся наперегонки с соседским Виталиком и был настолько занят своим делом, что не заметил отца.
Аникеев смотрел, как Славка перегнулся через руль, будто хотел обогнать сам себя. Подумал: «Тщеславный. В меня». И ему стало жаль сына. Тяжело всю жизнь выжимать педали, прорываться на крупный план. Но и в массовке тоже тяжело. Только по-другому. Там устаешь от впечатлений, тут устаешь без впечатлений. А в общем, количество плюсов и минусов одинаково в любой жизни.
Аникеев подошел к своему дому.
Съемочная группа разместилась в Доме колхозника, а Аникеев с семьей снимал комнату в деревянной избе у одинокой старухи бабы Пани. Лильке казалось вначале, что баба Паня жадная, пока она не сообразила, что баба Паня бедная и ее внимание к деньгам исходит из ее доходов.
Перед домом росло дерево черноплодной рябины. Лилька варила из нее кисель, и рты у всех были синие.
Аникеев вошел за калитку. Первой его встречала собака Жулька. Она выбегала и не лаяла, поскольку была сдержанной собакой. Но мотала хвостом с таким энтузиазмом, что Аникеев всякий раз боялся: хвост в конце концов оторвется от основания и улетит на крышу. Так было всегда. Так было и сегодня.
Потом в доме его встречала Лилька. Глаза ее радостно светились, как у Жульки. И если бы у людей были хвосты, то Лилька махала бы хвостом с таким же неимоверным восторгом.
– Здорово, гуталин! – Лилька обняла Аникеева и поцеловала его лицо – мелко, поверхностно, будто обнюхала. На ней было странноватое платье-балахон, итальянское, из магазина «Фьеруччи». Он называл ее «чучело-фьеручело».
– Почему «гуталин»? – устало удивился Аникеев.
– Потому что «гуталинчик, на носу горячий блинчик, очень кислая капуста, очень сладкий пирожок».
Лилька относилась к Аникееву как к Славке и время от времени разговаривала с ним на детском тарабарском языке, отчего в доме становилось тепло и счастливо.
Лилька снова обняла Аникеева. Ему вдруг захотелось на ней повиснуть и больше не двигаться. Не производить никаких движений – ни ногами, ни мозгами.
– Не зови меня «гуталин», – попросил Аникеев.
– Почему?
– В детстве у нас на углу сидел чистильщик. Айсор. Мы дразнили его «гуталин».
Лилька улыбнулась, и ее лицо сделалось похожим на зайца в мультфильме, та же радостная готовность к радости, раскосые глаза и расщелина между передними зубами.
– Сережа себе шею сломал, – сказал Аникеев, садясь за стол.
На столе уже стояла тарелка с борщом. Пахло грибами. У Лильки была манера: во все, что она готовила, класть сушеные белые грибы, кроме киселя, конечно. Есть не хотелось, но общая муторность подсказывала, что поесть надо.
– Перелом основания черепа. Бывает, что живут, – повторил он слова хирурга.
Лилька медленно осела на диван. Глаза ее стали увеличиваться, и казалось, сейчас выскочат из орбит, упадут на колени.
– Как? – выдохнула Лилька.
– Так. Под машину попал на съемке. Пьяный был. Как будто нарочно себя под машину подставил.
– А Светлана?
– Что Светлана? Вызвали телеграммой. Перелом-то не у Светланы.
Лилька смотрела не мигая. Бледная до зелени, с синими губами, она походила на покойника.
– Это какой-то тихий-претихий ужас... – сказал Аникеев. – Черт знает что... И погода установилась. То две недели шли дожди, все чуть-чуть не спились от безделья. А теперь устойчивое солнце – и вот, пожалуйста. Что делать – просто не представляю! Менять актера – значит все переснимать. А три четверти сметы израсходовано. Кто деньги даст? Никто не даст. Горчица есть? Хорошо, если еще в тюрьму не посадят...
Суп в тарелке обмелел. На дне лежал кусок мяса величиной с кулак.
Лилька поднялась, как сомнамбула, принесла горчицу, в которую она тоже добавляла сушеные грибы, измельченные в порошок.
– Завтра вызову сценариста. Пусть приедет. Пока суд да дело, надо будет сценарий исправить. Правда, у него сейчас обмен квартиры. Ну ничего, перебьется. Может быть, действительно козу, черт его знает... А с другой стороны – он прячется, страдает, гибнет – из-за козы. Глупость какая-то... Как ты думаешь?
– Что? – не сразу поняла Лилька.
– Кого он сбивает: человека или козу?
– Кто?
– Герой. Ты что, глухая? Когда он едет из пионерского лагеря, с родительского дня, он сбивает движущийся предмет. Помнишь? Она могла быть коза, скажем, по кличке Ромео.
– Коза женского рода. Джульетта. – Лилькины губы двигались медленно, будто замерзли.
– Но ведь хозяйка Шекспира не читает... Ты помнишь, если он сбивает пьяного, то получается, что он сбивает как бы себя будущего. Получается кольцо. Сюжет замкнулся. Это и хорошо и плохо. Хорошо, потому что действие идет по спирали. А плохо, потому что в каждой кольцовке есть какая-то формальность... Черт его знает... Надо подумать. А сколько весит коза? Шестьдесят килограммов?
– Не знаю.
– Нет. Шестьдесят – это ты. Это как свинья. Коза меньше. Килограммов тридцать. Надо у бабы Пани спросить. Баба Паня! – громко позвал Аникеев.
Старуха не отозвалась. Аникеев встал и пошел во двор. Он подумал, что в конце сюжета можно придумать заявление в милицию. Одно только заявление от какой-то бабы Пани, которая требует, чтобы ей возместили стоимость убитой козы из расчета два рубля за килограмм. На базаре стоит четыре, но она это в расчет не берет.
Бабы Пани во дворе не оказалось. Аникеев вернулся в дом. Когда он вернулся – увидел, что Лилька стоит в джинсах и куртке, а балахон-«фьеручелу» засовывает в джинсовый рюкзак. Туда же она сунула махровый халат и тапки.
– Ты куда? – удивился Аникеев. – В баню?
– Я от тебя ухожу.
– Куда ты уходишь?
– Насовсем. Вообще.
Аникеев опустился на диван. Он вдруг почувствовал, что устал. Как говорил Сережа: «Я устал конечно». Конечно – в смысле окончательно. До конца. Он ощущал свой тяжелый затылок и понимал, что не выдержит сегодня еще одной нервной перегрузки. Надо взять себя в руки и нейтрализовать взбесившуюся Лильку любыми средствами.
Аникеев смотрел некоторое время, как она мечется по комнате, давясь отчаянием. Спросил спокойно:
– Что произошло?
– Ты не понимаешь?
– Нет. Я ничего не понимаю.
Лилька вытаращила на него глаза, набитые злостью и слезами.
– С Сережей несчастье. Это Сережа... Твой товарищ... Твой помощник... Твой коллега... А ты про козу Ромео! Мне с тобой страшно! Я тебя боюсь!
– Так. Теперь понятно, – спокойно констатировал Аникеев. – Помнишь, ты была беременна Славкой? Ты все время хотела спать. Помнишь?
– При чем тут...
– А при том, – перебил Аникеев. – Твой организм интуитивно оберегал плод и требовал отдыха нервной системе. Поэтому ты хотела спать. Понимаешь? А фильм – это мое духовное дитя. И у меня тоже свой защитный механизм. Невозможно учитывать все и вся. Надо учитывать только фильм.
– А когда Славка родился, ты не приехал. За мной пришли совершенно посторонние люди и принесли какое-то старое одеяло. Мне было стыдно людям в глаза смотреть.
Лилька заплакала.
Она впервые заговорила об этом. Аникеев понял, что Лильке главное сейчас не выслушать и понять, а сказать самой. Помириться будет трудно, но помириться надо, иначе ссора застрянет в мозгу и будет отвлекать от работы.
– Я был тогда на Северном полюсе. Я снимал. Ты же знаешь.
Лилька затрясла головой, волосы встали дыбом.
– Самарин должен был играть дистрофика, а он все время жрал. Если бы я уехал, он бы тут же и нажрался. Дистрофик с круглой рожей.
– Я чуть не умерла...
– Не преувеличивай.
– Если бы сегодня не Сережа, а я сломала себе шею, ты не отменил бы съемку! Не отменил бы? Ну, скажи!
– Не отменил бы.
– Ну вот!
Лилька закусила губу и затряслась так, что запрыгали плечи.
Аникеев устал и не мог сосредоточиться, поэтому разговор шел стихийно и не туда.
– Лиля, помнишь, когда мы ждали Славку, ты все время боялась, что у нас родится уродец с врожденным дефектом? С заячьей губой и волчьей пастью? Помнишь? Вот так и я все время боюсь, что мой фильм будет – кикимора. Знаешь, что такое кикимора? Это мертворожденное дитя.
Лилька на секунду перестала рыдать, вытаращила глаза. Она думала, что кикимора – это худая злая старуха.
– Понимаешь, вроде бы все есть: руки, ноги, голова – все как положено. Только сердце не бьется.
– Что ты сравниваешь...
– Лиля, умоляю тебя. Пойми, – взмолился Аникеев. – Ты должна помогать мне, а не терзать меня. Ты должна думать так же, как и я. А иначе...
– Я не могу думать так же, как и ты. И не хочу. И не умею. И презираю!
– Я прошу тебя, давай перенесем этот диспут на завтра, – сухо сказал Аникеев, раздражаясь. – Я сегодня не могу. Я устал конечно!
– Ты! Ты! Опять ты! А Сережа?
– Что Сережа? Что Сережа? Думаешь, почему он отказался от каскадера? Из-за водки! Из-за денег! Чтобы получить деньги и обменять их на водку!
– Даже если и так! Но сейчас ему плохо. Его расплата больше, чем его вина! Может быть, он умирает в эту секунду! Должно же быть хоть какое-то уважение к жизни! Хоть какая-то доброта!
– Мы с тобой по-разному понимаем это слово.
– Доброта – это отказ от себя! А ты – эгоист!
– Да. Я эгоист. Но мой эгоизм – это и есть моя доброта.
– Для тебя главное – престиж! Престиж – это твоя власть! Твое господство над другими. И ты боишься провалиться, потому что боишься потерять власть. И ради этого ты способен стрелять в зайца!
– В какого зайца?
– Во французском кино! Там зайца привязали за ногу, а потом в него выстрелили и стали снимать крупным планом. И он бился и умирал. Как настоящий!
– При чем тут я!
– При том! Есть правда режиссера. А есть правда зайца!
– А есть правда зрителя, – сухо, бесцветно проговорил Аникеев, чувствуя, что заводится и сейчас что-то будет. Он уже мало контролировал себя.
– Правильно! – обрадовалась Лилька. – Все для тети Мани в третьем ряду. И я. И Славка. И Сережа. Все для нее!
– И я тоже. Ты меня забыла. Я живу для тети Мани в третьем ряду.
– Тогда скажи, зачем я плачу так дорого? Мне могло бы это все стоить как другим – две копейки в месяц!
– Какие две копейки? – Аникеев нахмурился, не понимая.
– Ты снимаешь фильм в два года, в двадцать четыре месяца. Билет стоит пятьдесят копеек. Пятьдесят копеек разделить на двадцать четыре – вот тебе и будет две копейки.
– Действительно, две копейки...
– И за две копейки я получаю с экрана все лучшее, что есть в тебе. А я плачу всем своим существом! И жру все это дерьмо! Меня тошнит! Мне иногда хочется вытошнить собственное сердце!
– Лиля, опомнись! – предупредил Аникеев. – Ты подавишься своими словами. Ты будешь жалеть...
– Что Лиля? Что Лиля? У нас никогда никого не бывает. Ты это заметил? К нам никто не хочет ходить, потому что люди тебе неинтересны. Ты прячешься в свои вонючие сценарии, как улитка в раковину. Только хвост торчит. Потому что ты боишься жизни!
– А что в ней хорошего, в твоей жизни?
– Доброта! Возлюби ближнего, как самого себя. Тебе не понять!
– Ты возлюбила бабу Паню и даришь ей резиновые сапоги и начатые французские духи и думаешь, что это – доброта. Ты тешишь себя. Тебе нравится, чтобы тебе говорили «спасибо» и смотрели на тебя с обожанием. А что ты можешь переменить? Твоя доброта – как сухие грибы, которые ты везде суешь, чтобы отбить естественный дух. Чтобы мясо – как грибы. И хлеб – как грибы. И горчица – как грибы. Сеятель.
– Зато я не стреляю в зайца!
– И я не стреляю в зайца.
– А я уверена, даю голову на отсечение, что ты снял гибель Сережи и уже прикидываешь, как это вставить в свой фильм. Ну что? Не так?
Аникеев молчал. Он не мог сказать «так» и не мог сказать «не так».
– Ну, что же ты молчишь?
Аникеев почувствовал, как голове вдруг стало жарко, глаза опалило горячим туманом. Он успел сообразить, что сейчас произведет три движения: поднимет стул и даст по стеклу, чтобы стекла наружу, потом по Лильке, а там – что будет.
– Что же ты молчишь?
Аникеев широко шагнул к Лильке, схватил ее руками за плечи, крупно тряхнул. Ее зубы клацнули. Она смотрела прямо в глаза Аникееву, и в ее лице проступили беспомощность и упрямство. Славкино выражение, когда он готов был умереть, но не уступить. Аникеев вдруг неожиданно для себя прижал к себе ее голову, стал целовать волосы. От них тонко и горьковато пахло духами, которые Аникеев принимал за ее собственный запах. Он поднял ладошками ее лицо, стал целовать глаза. Из-под век бежали теплые слезы. Он целовал ее слезы и синие губы – все, что в ней было ее, и все, что Славкино. Он прижимал, прятал ее в себе и прятался сам. Искал защиты. Ему так нужно было, чтобы Лилька защитила его ото всех и от себя самого. Разве он сам не раб своей жизни? Своего таланта? Своего эгоизма? А защита его в Лилькиной любви. Это его защита и его топливо.
– Лилька, ты любишь меня? – прошептал он беспомощно, как нищий. Как собака, подставляющая в драке горло.
Она открыла глаза и смотрела не мигая, втягивая его глаза в свои. Затихла, как заяц.
Шесть лет назад Аникеев сидел в просмотровом зале, смотрел материал. И в это время отворилась дверь, и в зал вошла незнакомая женщина. Это было против правил, и Аникеев хотел сделать замечание. Но почему-то промолчал. Через минуту он почувствовал, что готов прекратить просмотр, встать и пойти за ней босиком по следу. На любое расстояние. Потом свет зажегся. Аникеев увидел Лильку и отчетливо понял: его десятилетний поиск женщины завершен. Она будет его женой.
Он скучал по Лильке постоянно, и сейчас, обнимая ее и вдыхая, он скучал по ней.
Аникеев подхватил Лильку под коленки и под лопатки, поднял, крякнул.
– Не надо... – испугалась Лилька. – Я тяжелая. Как свинья. Пятьдесят килограммов.
Она засмеялась и стала еще тяжелее. В этот момент в дверь забарабанил Славка, и по тому, как он стучал, было ясно – Славка обогнал соперника.
За окном стало светать, но петухи еще не кричали. Славка сопел на диване, как насос. Он спал очень серьезно. Аникеев тоже спал на Лилькиной руке и время от времени скрежетал зубами. Вчерашний день выходил из него. Лилька осторожно касалась губами его лба. Он переставал скрежетать. Успокаивался.
Рука затекла, но Лилька боялась ее вытащить, чтобы не разбудить мужа. Она смотрела в потолок и ждала утра. Чтобы скоротать время, думала о своей жизни.
С пятого примерно класса она мечтала вырасти и выйти замуж за талантливого человека – молодого и красивого, любить его и быть любимой, иметь от него сына, носить заграничные платья и душиться французскими духами. Выходить с мужем в общество, и чтобы все на них обращали внимание, завидовали и уважали.
Ее мечта сбылась на сто процентов. Она вышла замуж за талантливого режиссера, довольно молодого и достаточно красивого. Любит его и любима им. Имеет сына Славку. Платья от Кристиана Диора и духи от мадам Роша. У Аникеева безупречная репутация – творческая и человеческая. Им действительно завидуют и действительно уважают. Сбылось все, до последнего штриха. Тогда почему же она плачет в ночи и слезы бегут к ушам? Может быть, потому, что больше ничего не будет и все известно наперед: сейчас – эта картина, потом – другая, потом – третья. Он – при картинах. А она – при нем. Жизнь «при». И смерть будет «при». А как хотелось чего-то еще, где ничего не ясно и нет ничего вымышленного и выдуманного.
Аникеев заскрежетал зубами. Славка перевернулся и что-то торопливо проговорил во сне. Два ее любимых сына. Ее счастье.
Лильку охватило полное одиночество при полном счастье. Она заплакала сильнее, но боялась всхлипывать, чтобы не разбудить мужа. Не прервать его сон, иначе у него будет тяжелая голова. А утро – это начало дня, в котором он должен многое успеть.
На стене в белых рамках под стеклом развешаны гербарии. Высохшие лепестки и стебли были изысканные, как японские гравюры. Это была Сережина затея.
Светлана Кириллова лежала у себя в московской квартире на широкой арабской постели и смотрела на стену. Три часа назад пришла телеграмма из почтового отделения «Ветошки» за подписью директора группы. Светлана смотрела на высохший лист, исписанный прожилками, и четко понимала: если бы Сережа сегодня не попал под машину, то завтра он бы ее бросил. Так или иначе, его не было бы в ее жизни. А раз Сережи нет в ее жизни, то какая разница: будет ли он вообще? Может быть, даже лучше так, а не иначе: не будет этих злорадно-сочувственных соболезнований. Не так обидно. Не так оскорбительно. Если он останется жить, то какое-то время она ему будет нужна. А если нет...
У матери была любимая поговорка: «Никогда не держи все яйца в одной корзине...» Светлана мысленно проверила свои корзины – с кем бы она могла устроить свою жизнь? У нее было два возможных жениха. Один на десять лет моложе, другой на десять лет старше. Тот, что моложе, все время говорил слово «вообще». Оно звучало у него «воще». Каждые три секунды «воще», и каждые три секунды его хотелось ударить доской по голове. Он нравился ей ночью и безумно раздражал днем. А тот, что старше, не нравился воще. Зубы у него изъедены болезнью эмали, которая называется «клиновидный дефект». Они имеют рыжий цвет и свисают с десен, как сталактиты и сталагмиты. А вокруг глаз – белые старческие круги, хотя не старый. Нет и пятидесяти. Характер как у раба. Можно держать только под плеткой, а от ласки – наглеет. Приспособленный, сам обед готовит. Жить с ним было бы надежно, но безрадостно. А с «воще» – довольно симпатично, но ненадежно. Через год бросит. Это же очевидно.
В ванной все время капала вода. Неплотно закрыт кран. Светлана поняла, что не заснет из-за этой монотонной навязчивой капели. Встала. Пошла в ванную. Зажгла свет.
Над раковиной висело большое овальное зеркало, и Светлана увидела себя. Увидела, что плачет. Лицо было собрано комками и дрожало. Мятые углы глаз – мокры от слез. Светлана посмотрела как бы со стороны на свое несчастное немолодое лицо и поняла: ее будущее – это одинокая больная старость, а ее настоящее – это холодная сиротская постель. И это единственная правда. «Не могу, – сказала она себе в зеркало. – Не могу, не могу, не могу...» Потом отпустила свои губы и щеки от страдания, разгладила лоб. Жестко сказала: «Могу!» И в зеркале выступило ее обычное лицо – умное и значительное, со следами явной красоты и опытом долгих раздражений.
Костюмерша Оля лежала тихо, как мышка, на железной койке в Доме колхозника. Вчера вечером в комнату подселили очень толстую бабку, которая храпела – это надо уметь.
Оля лежала и слушала, как бабка храпит, и не думала ни о чем. После аварии на съемках с ней что-то произошло: как будто из нее выдернули розетку и выключили все чувства. Она все понимала – что происходит, о чем ее спрашивают. Но не понимала – зачем люди задают вопросы и зачем на них надо отвечать. И почему ее увезли из больницы и она теперь лежит здесь, в Доме колхозника, а не осталась возле Сережи в Ветошках. Может быть, ему сейчас, в данный момент, что-то надо... А может быть, он хочет ей что-то сказать. А все ушли. И она ушла.
Она поднялась. Койка скрипнула. Бабка тут же перестала храпеть. Потом снова захрапела. Оля натянула джинсы и майку, на которой был вышит бисером зверек с большими ушами. Сережа подарил. Привез из Бангладеш.
Оля вышла на улицу. Было тихо. Пустынно. Даже собаки не лаяли. До больницы было километров тридцать. Оля подумала, что если хорошо идти, то до утра можно добраться. Сердце подошло к горлу. Лоб стал холодный. Захотелось есть. Оля постояла, подождала, пока сердце станет на место, и снова пошла. Она знала, ей рассказали, что тошнить будет четыре с половиной месяца, а потом тошнить перестанет, но зато начнет расти живот. А потом будет ребеночек, ей нагадали – мальчик. Да она и сама знала – будет маленький Сережа, с его глазами, квадратными ладошками, ушами, как пельмени. У нее будет свой собственный Сережа, она прижмет его к себе и никому не отдаст. Вот фига вам. Фигули на рогуле.
Поселок кончился. Дорога пошла полем. Тишина до самого горизонта. Все небо в ярких звездах. Это значило – погода установилась. Теперь дожди пойдут не скоро, а может быть, их не будет больше никогда.
Полосатый надувной матрас
Фернандо позвонил в девять утра, сказал, что придет обедать и чтобы Люся ждала его к часу.
С одной стороны, обед с любимым человеком – это праздник, а с другой стороны – большое количество усилий: купить, приготовить, накрыть на стол, подать, потом убрать, вымыть тарелки. Люся никогда не любила этот вид деятельности. Раньше у нее была домработница Маня. А в последний год помогала подруга Нина: приходила и готовила на три дня – борщ, жаркое, компот. Однако являлся Фернандо и все сжирал в одночасье. Фернандо толстый, а толстые много едят. Они должны обеспечить калориями весь объем. Труд Нины уходил в прорву.
Люся поднялась с тяжелой головой, долго бродила по дому в ночной рубашке. Она спала со снотворным. Это был искусственный, какой-то химический сон, навязанный организму. Пробуждение тоже химическое. Люся ждала, когда новый день втечет в нее и позовет для жизни. Если бы не Фернандо, она бы снова легла.
Вообще-то он был Федя. Фернандо его прозвала Нина, по имени злодея из мексиканского сериала. В последнее время страна закупила, должно быть, по дешевке, телевизионные сериалы, и мексиканская жизнь мыльными потоками хлынула в московские квартиры, отвлекая от инфляции и от правительственного кризиса. Люся вникала в чужую бесхитростную жизнь. Отмечала, что мужчины и женщины ничего не делают и говорят только о любви. И даже дети, начиная с шести лет, говорят о любви, как будто в жизни ничего больше не существует.
Люсе это было понятно. А Нине непонятно. Она брезгливо удивлялась – как можно терпеть такой убогий художественный уровень?
Нина – пожизненная отличница. Она лучше всех училась в школе, теперь была лучшим директором школы. Заставляла учиться следующие поколения. Ее привлекали знания. А Люсю – чувства. Кто прав? Обе правы. Но Нина настаивала на своей правоте. Врожденная директриса.
Люся бродила по дому и с удовольствием выискивала недостатки в характере подруги. Выискивала и находила. При этом заглянула в холодильник. Там стояла пачка прокисшего молока, из пакета пахло подвалом. Холодильник пуст, хоть шаром покати. Шар прокатится по полкам и ни за что не зацепится, кроме пакета. Фернандо все сожрал позавчера. Значит, надо одеваться и идти в магазин.
Люся надела легкую пуховую куртку. А Нина всю жизнь носит старомодное каракулевое сооружение, которое весит сорок килограмм и старит на сорок лет. При этом Нина не стрижет волосы, а заворачивает их пучком на затылке, как деревенская баба.
После смерти мужа Люся заболела и так ослабла, что уже примирилась со смертью, которая как кошка кружила вокруг кровати на мягких лапах. Но приходила Нина, открывала дверь своим ключом, отжимала соки из ягод, проветривала дом, мыла пол тяжелой тряпкой, кошку-смерть отогнала, пинком вышибла за дверь.
Люся выздоровела и написала Нине дарственную на дачу. Осталось заверить у нотариуса. Но образовалась перестройка, к нотариусу такие очереди...