Колдун в Октябре (сборник рассказов) Бабкин Михаил
В отдельно искажённом мире.
Ловушка
Без электрического света комната казалась большой и сырой. Вьюга костляво царапалась в окно ледяным снегом и шипела сквозь щели рамы. Уныние одиночества и безысходности витало в спертом воздухе. Старая мебель пряталась в темноте, словно поджидая кого-либо, кто доверится ей, вручит свои вещи и тело. И душу.
– Да, это уж точно самый поганый уголок в нашей поганой корчме, – пробурчал Билл, нащупывая выключатель. Вспыхнули лампы, и неприятное ощущение исчезло, мебель перестала таиться, тьма ушла за окно, да и ветер вроде стал тише. Билл, придерживая ногой дверь, переставил в комнату вещи, грудой сваленные в коридоре: ведро с клеем, валик, кисти, рулоны обоев, тряпки – полный набор для обновления обстановки «самого поганого номера». Последним в комнате оказался транзисторный приёмник – и бойкий «рэп» убил вьюжную тишину.
Сложив вещи постояльца на кровать («То-то Черч удивится! Ушел из старой комнатенки, а вернется в новую… В апартаменты!»), парень быстро начал сдвигать мебель на центр комнаты. Работа есть работа, и делать ее Билл умел. В зеркале отразилось его веснушчатое лицо – и толстое стекло в раме легло на кровать.
А ветер продолжал давить на окно, колдовать мутью снега, шевелить пальцем сквозняка листки записной книжки на подоконнике. Книжка была толстая, старая, в черной дешевой обложке. Мелкие, неровные строчки кривились на страницах…
«Среда. Видит Бог, я чертовски не хотел выезжать по такой погоде. Но Джуг поднял крик, что пропадает забойный материал, что газета и так в прогаре и все из-за пройдох и лентяев, вроде меня. До сих пор, как вспомню этот бред, меня начинает колотить. Старый болван! Компаньон чертов, покатался бы сам. Впрочем, как ни крути, он мне хоть и друг, но и босс.
„Черч Прайд, отдел парапсихологии и прикладной магии“ – звучит, конечно, громко. И на визитке отлично смотрится. Нда-а… У меня эта магия уже в печёнках, зараза, сидит… Полтергейсты-экстрасенсы, ведьма их забери! Сколько психов пришлось повидать! Господи, сколько же ненормальных развелось, и всяк считает себя пупом земли. Да, так вот – у Джуга пунктик до этому делу. И он, конечно, сразу завёлся, когда в редакцию позвонил этот, как его… ну, позвонил короче. Есть, мол, колдун один, сидит в пещере Хом у подножья Дальней горы. Не ест, не пьёт, взглядом вещи двигает и знает всё. Ну просто всё! Интересно, а знает ли он, как из ничего тысячу зеленых сделать? От этой моей дурацкой реплики Джуг и завелся. Эх, надо было на тормозах разговор спустить, я бы и в городе такого умельца нашел. Мало ли их, шаманов-гадалок!
…Совсем погода дрянь. От города еще ничего, но когда полез по серпантину… Вот же гиблое место! Колеса скользят, двигатель перегревается, непонятно даже, где едешь и куда сейчас свалишься. Застрял где-то на середине подъема. Когда вышел из машины, еле смог вздохнуть, ветер бил в легкие кувалдой. Машина увязла намертво, пока я пытался что-то сделать. Превратилась в громадный сугроб с двумя горящими глазами. Допрыгался, парапсихолог! Джуг говорил, что по пути будет небольшая гостиница. То ли „У Горы“, то ли „Под Горой“, неважно. Я взял вещи, фонарик и пошел дальше пешком. Главное, найти гостиницу. А машину потом пригонят…»
Билл, не торопясь, обрывал со стены старые обои. Работа шла медленно, Билл всегда был аккуратен и не любил спешки. Вот и сейчас он потихоньку отделял обои от стены и сворачивал их в рулончики. Хоть и старые, а могут пригодиться. Да и то сказать, старые! Здесь почти никто и не жил; Билл вспомнил прежних постояльцев и перекрестился. Такое вспоминать! Придет же в голову.
Часть стены уже была очищена. Билл отошел подальше и критически осмотрел свою работу. Рот его от удивления раскрылся: очищенный кусок стены выглядел гораздо свежее! Обои на нем были абсолютно новые. Голубые, в мелких синих звездочках.
«Забавный этот паренек Билл! Ох, и забавный!
В гостиницу я прибрёл уже совсем в темноте. Вернее, нашёл её на ощупь. В этой снежной круговерти я буквально налетел на ступеньки. Глаза продрал, снег с очков отколупал пальцем и вижу: гостиница! Окошко светится, вывеска, хоть и в снегу, а прочитать можно: „Пригорье“. Ну и ладно. Стучал я минут пять, наконец открылась дверь. И этот Билл… Чудак! Все допытывался, не снежный ли я человек или оборотень-волк. Ходят тут, говорит, разные. А сам ружье за спиной держит. Я взмолился – пусти, мол, человек я. Вот отогреюсь, думаю, а там посмотрим, кто волк, а кто оборотень.
…В общем, он хорошим парнем оказался. Трусоватым только! Хотя понять можно: один на всю гостиницу. Я пока разделся и у камина в холле грелся, он мне все рассказал. Оказывается, уже который год Билл летом на заработках в полях, зимой здесь. Хозяин гостиницы, его дядя, дает ему на зиму кров, стол и деньжата. Небольшие, но всё же! А он, Билл, за это приглядывает за домом, до следующего сезона. Ну, а когда этот конопатый стол накрыл, да горючее для души поставил, совсем он мне понравился. Выпили мы, поговорили. Машину Билл пообещал посмотреть и к дому притянуть, как только вьюга поутихнет. У него тут трактор маленький есть, вездеход да и только. Свой электрогенератор есть, солярки навалом, консервов. Неплохо устроился! Задержусь-ка я тут на пару дней. Все одно дорога не…»
Билл закончил снимать старые обои. Да, стена выглядела как после ремонта – голубые обои синью заливали ее от двери до темного окна.
– Надо же было такое добро заклеить, – неодобрительно хмыкнул Билл и начал протирать обои тряпкой. Остатки сухого клея легко отмывались от синтетики, комната наполнялась глянцем и светлела.
– Тут и переделывать ничего не придется, – радостно пыхтел Билл, – Черч вернется, а у меня все готово!
Ветер продолжал листать записную книжку.
«…Четверг. Голова моя! Ой, голова! Что же это за пойло мы вчера пили? Сначала джин. Та-ак. Потом… Пиво? И еще что-то. Самогон. Билл сказал, что дядя все бутылки посчитал перед отъездом, большую часть запер. Понятно. Суровый дядя. Да Билл тоже не промах: нашел дрожжи и сахар – ого-го напиток получился!
Метель. За дверь и носа не высунешь. Позавтракали с Биллом, поправили здоровье. Я пожаловался, что плохо спал, в кресле не очень-то выспишься. Что же это, – говорю, – на втором этаже десяток комнат пустует, а ты в холле на первом устроился, вон и кровать не поленился стащить вниз. Понимаю, что ремонт, но все же!
Засмущался Билл. Что-то он, простая душа, не договаривает. Сразу беседу перевел на колдуна из пещеры Хом. Я ведь ему рассказал, куда и зачем ехал. Не колдун то вовсе, а какой-то приблудный восточный монах. Сидит в пещере день и ночь голый, мантры бормочет. Билл иногда ему туда попить-поесть носит – жалко, человек ведь! Понятно. Вот тебе и чудеса. Говорил же я Джугу!
…Вечер. Сидим у огня. Транзистор играет что-то хорошее, медленное… Глен Миллер, по-моему. Если не ошибаюсь – „Серенада Солнечной долины“ называется. Да-а, а я в горах напрочь застрял! Хоть самому от тоски начинай серенады выть… Спросил Билла, как насчет ночевки. Темнит парень: говорит, на первом этаже лучше. Непонятно.
…Пятница. Нет, я категорически против сна в кресле! Утром кажется, что тебя всю ночь по копчику враги пинали.
Позавтракали и поехали за машиной. Дорогу замело напрочь. Снег еле идет, пасмурно. Долина отсюда, сверху, белая-белая, у горизонта чадит город. Гнусная дымовая шашка! Там сидит Джуг и ждет моего возвращения. Пусть себе! Надо ублажить старика, съездить в эту пещеру, сфотографировать монаха, анфас и профиль. А чудес я сам в статье накручу, опыт есть.
…Мой „Патрул“ стоит во дворе гостиницы. Но уезжать пока не буду, успеется. Интересный разговор получился сегодня с Билли. По возвращении сели мы в холле у камина и стали потягивать глинтвейн. После мороза первое дело! Я сам сварил вино со специями, добавил рому; выпив второй стакан, Билл разговорился. Записываю разговор по памяти.
– А все же, сэр, нехорошо здесь, – сказал он мне. Воспитанный парень! Никак не приноровится – то сэр, то Черч. Очень прессу уважает.
– Где?
– Да там, – Билл показал пальцем на второй этаж с номерами. Все двери выходили на одну площадку с резными перилами; старая лестница соединяла наш холл со вторым этажом.
– Вот ты, Черч, удивляешься, почему я здесь, внизу ночую. Страшно мне наверху. Плохо там, понимаешь?
– Что? – удивился я. – призраки одолели? Колдун из пещеры Хом твой самогон ворует?
Мне до того стало смешно, что я тут же еще стаканчик глинтвейна выпил. Хороший напиток! В теле горячо, голова – как увеличительное стеклышко становится. Всю суть видно. Чего угодно суть.
– Смеетесь, сэр, – обиделся Билл. И тут он мне выдал такое! Впрочем, по порядку.
– У дяди когда-то друг был, художник. Спившаяся богема, воинствующий хиппи или что-то в этом роде. Мужичонка с приветом и пьянь изрядная. Во время войны он спас дядю, вытащил его на себе из пекла. Вот дядя и приютил его, когда он приплелся в „Пригорье“ года два тому назад. Звали художника Артемис. Кажется, он был египтянином. Или греком? Не помню. Высокий, худой, лицо темное, то ли от природы, то ли от спирта. Артемис принес с собой рюкзак с необычной всячиной: там были кисти, странные краски, рукописи с похожими на птичьи следы письменами, курительные палочки и другой, чуждый европейцу хлам. Через неделю по дому плавали странные запахи, из-за двери номера Артемиса доносилась необычная восточная музыка. Жильцы, понятно, возмущались: они-то приехали отдыхать, дышать чистым воздухом, наслаждаться тишиной, а тут! Дядя, конечно, расстраивался от таких дел, но Артемиса не трогал. Да и Артемис предупредил, что долго здесь не задержится. При этом он странно улыбался, и вид у него был… – тут Билл запнулся, – ну, сумасшедший вид был. Я при этом разговоре присутствовал. Не понравился мне этот Артемис! Пить под конец он стал вовсе по черному. Бывало, спустится вниз, сюда, в своем пестром странном халате, пьянь-пьянью, рухнет в кресло у камина и смеется: я, мол, дьяволу душу за умение продал, да зря. Никому мои картины не нужны. Говорил, скоро срок его приходит, но дьявол здесь, на земле, останется. Он, Артемис, об этом позаботится.
Как-то художник поехал в город, привез обои, клей. Сказал – я вам комнату красками запачкал, дымом закоптил. Хочу чистым номер сдать. Ну, вольному воля. Только в комнату к себе он так никого и не пустил. Сам ремонт делал. Я хотел было помочь, но он меня остановил, успеешь, говорит, со мной повозиться. И усмешка эта… В общем, повесился через месяц этот грек в своем четвертом номере. Вот такие дела…
Билл передохнул, выпили мы еще по стаканчику. Мне вдруг стало холодно – очень уж серьезно Билл рассказывал, даже улыбаться перестал. Я перевел дух, спросил:
– Надеюсь, это все?
– Нет, – Билл косо посмотрел на меня. – Когда мы его обнаружили, комната была в полном порядке. Побелена, обклеена новыми обоями, пол чисто вымыт. Повесился Артемис на стуле. Я подобное впервые видел. Наверное, очень он жить не хотел, чтобы так… Мы с дядей, конечно, шум поднимать не стали, ни к чему это. Постояльцев и без того мало, а тут такая реклама мерзкая! Вынесли потихоньку труп, похоронили за домом, никто и не видел.
А через пару дней в этом номере бизнесмен поселился, наш постоянный клиент. Весельчак! Зубы все золотые, пошутит и сам во весь рот хохочет, аж зайчики во все стороны. Он раз в месяц из города приезжал, говорил, нервы здесь хорошо восстанавливаются. Вот и восстановил…
– Что-что?! – я встрепенулся. От вина меня тянуло в сон, но что-то не давало мне отключиться от рассказа Билла. Что-то такое… Я журналист и знаю, когда мне врут. Похоже, Билл если и врал, то самую малость.
– Пропал он, – неохотно сказал Билл.
– Как?
– Просто пропал. Вещи остались в номере, а он сам исчез. Приезжала полиция, разбиралась… Разобрались: сказали, несчастный случай. Сказали, наверное, ушел гулять и упал с горы. Тело так и не нашли.
– Так. – Я почувствовал, что трезвею. Вот это история! Вот это драма! Такой материальчик, да правильно поданный! Джуг рыдать будет, факт. И гостинице реклама: „Египетское привидение! Постояльцы-невидимки! Только у нас звон цепей в полночь по заказу клиента!“ Ах, хор-рошо!.. Видимо, я отвлекся. Билл продолжал бубнить, изредка прикладываясь к стакану:
– …и предупредили. Не поверил рыжий. Я, говорит, человек рациональный, это все чушь, мракобесие. Игра больного воображения! Но, сказал, спасибо за предупреждение, подготовлю фотоаппарат. Очень, – тут рыжий, помнится, подмигнул, – ведьм люблю. Особенно голых.
– Ну и? – я уже забыл про вино, во мне все зудело от предчувствия горячего материала; я нервно снял и протер очки.
– А, – Билл махнул рукой и тупо уставился на огонь. Кажется, он крепко нагрузился: лицо его покраснело, веснушки почти исчезли в этой пьяной краске. – Что-то я… – он откинулся в кресле и уснул. Прикрыв парнишку пледом, я поднялся на второй этаж; лестница сильно скрипела, но Билл спал, как убитый.
Вот он, четвертый номер. Я подергал ручку. Дверь оказалась закрытой. Понятно. Остальные комнаты были не заперты, я проверил. Обычные номера, недорогие. Так себе номера. На любителя. Я снова остановился перед четвертым. Может, мне показалось, но там что-то играло, очень тихо. Или цимбалы, или ситар – что-то восточное. И один раз засмеялась женщина, далеко где-то засмеялась. Я крепко потер виски и пошел вниз спать. Раз Билл устроился в моем кресле, я лягу на его кровать. Бродить по темному дому мне расхотелось.
Суббота. Сегодня…»
Билл принялся за вторую стену: обои с шорохом слетали на пол, стоило их лишь слегка потянуть. Вьюга неистовствовала, билась в окно, стекло гудело от напряжения.
Внезапно смолк транзистор. Билл наклонился, взял и встряхнул приемник; звук не появился.
– Батарейки сдохли, – решил парень и зевнул. – За новыми, что ли, сходить? – Шум падающих обоев заставил его резко обернуться.
Обои упали все. Сами.
Билл остолбенел, потом перекрестился. Рука его дрожала.
«– Вот видишь, ничего страшного, – я осмотрелся. Билл стоял в дверях и топтался. Он совсем не хотел сюда входить.
– Обычная комната, – я почувствовал, что говорю излишне громко, и сбавил голос. – Только обои переклеить надо.
– Знаю, – сипло прогудел из коридора мой экскурсовод. Его конопатая физиономия рассмешила меня.
– Билл, ты же взрослый человек! Разве можно так бояться? – Он пожал плечами, в затруднении почесал ухо и кивнул:
– Можно.
Нда-а. Я ожидал чего-то иного. Обыкновенная комната. Кровать, стол, полочки, окно, пара стульев. Очень заурядно. Если не знать, что здесь случилось.
…Я решился. Все же это мой хлеб! Я же репортер по всякой хреновине! Надо убедиться самому, что здесь. Не то всю жизнь потом локти кусать буду, если не отработаю такой материал до конца.
…Билл смотрел на меня, как на покойника. Отговаривать не стал. По-моему, в душе ему и самому интересно, что со мной будет. А жаль. Я надеялся на его шумное сочувствие или уговоры отказаться от затеи – тогда больше себя чувствуешь героем. Беру с собой бутылку крепкого и блокнот (я так решил), а Билл заставил меня взять еще и винтовку (он так решил!). Какой с нее толк!
…успокоил Билла. Сказал, что всю ночь сидеть в номере не собираюсь, под утро уеду в пещеру Хом фотографировать монаха. А Билл к моему возвращению пусть отремонтирует этот злосчастный четвертый номер и будет паинькой. И поменьше налегает на выпивку. Билл согласился, но поставил условие, что ночью через каждый час будет проверять, жив ли я. Я не мог отказать славному парню. Мы выпили за ужином „для храбрости“, и через полчаса Билл уснул. Снотворное сработало безотказно. Нечего ему нервы дергать с моей затеей, и так он на грани срыва… Колдуны-ведьмы, летающие покойники! Молодой еще, психику беречь надо.
Наручные часы пропищали девять вечера. Пойду, пожалуй.
…Все еще суббота, 23.00 ночи. Пока ничего. Лежу на кровати, листаю комиксы. Очень глупое занятие. Хорошо, хоть стакан есть, и то, что в него наливать.
…Полночь. Все еще ничего. Чувствую себя дураком, но дураком пьяным.
…Воскресенье, час утра. Непонятно. Мне кажется, я слышу музыку: она идет из-за стены. И снова смех, женский, зовущий. Странно.
…там, в обоях, теперь дырка. Большая, с тетрадный лист. Она растет… Теперь я слышу голоса… какие чудесные!
…Они там, в стене… за стеной… не пойму… Красавицы! Зелень, сад, море… они пьют вино, их трое, одна играет на ситаре, остальные поют… стена тает! Они увидели меня! Они зовут меня! Нет… нет… это безумие… Стены нет, они манят меня, они… Я не могу им противиться. Я иду! Допишу потом. Спешу в Рай!»
Билл перекрестился: рука его дрожала.
Картину на обоях писал Мастер. Больной, безумный, проклятый, но Мастер. Все было как живое: остров в пене злого прибоя, беспощадного, белого; небо с колючим солнцем; острые камни, мокрые и холодные; дикая буйная зелень.
Три ужасных существа, три прекрасных женщины лениво развалились в беседке: гадкие лапы и чешуя внизу тел плавно переходили в божественные линии бедер, руки держали чаши с красным… вином?
Лица… Это были человеческие лица, сияющие, милые, но… Страшная, злобная тень скользила по ним. Тень смерти.
Несколько скелетов, анатомически точно прописанных, валялись поодаль на камнях. Остатки рыжих волос на черепе одного свешивались прямо в блестящий золотой оскал другого.
– Гос-споди, – просипел Билл, отшатываясь.
В самом центре картины, в пол-оборота к зрителю, стоял человек в добротном сером костюме: лицо человека исказилось страшным криком, у ног валялась винтовка; очки сверкали в судорожно сжатой руке…
Глаза Билла остекленели, из открытого рта струйкой потекла слюна. Парень медленно взял нож, медленно подошел к картине.
– Я ничего… не хочу… знать… Я… никого… не хочу… узнавать, – деревянно сказал Билл – глаза его закатывались, но он четко, как автомат, начал резать картину на полосы, аккуратно сдирать их и сворачивать в рулончики.
– Вот приедет Черч, – тупо повторял Билл, – вот приедет Черч… – и продолжал работать, резать и сворачивать. Резать и сворачивать. В рулончики. В рулончики. В рулончики…
Маша и медведь
Родителей Маша видела лишь во сне.
Отца она не помнила – там, по ту сторону яви, он приходил к Маше чем-то громадным, добрым, неузнаваемым. Приходил, брал на руки, баюкал… шептал ласково: «Ты моя феечка», целовал и уходил, исчезал, оставляя в машиной душе ощущение тяжёлой утраты. Маша плакала и сразу забывала тот сон. Лишь удивлялась поутру, отчего у неё сырая подушка.
Иногда Маше снилась мать. Снилась редко, но видения те были яркими, запоминающимися, и после каждого такого сна у Маши случалось ощущение. Ощущение было ужасным, оно было… неправильным, да. Страшным, ненужным и непонятным; вместе с ощущением приходил одуряющий запах – остро пахло землёй, сиренью и мёртвыми котятами. Тогда Маша начинала кричать… На крик прибегали колдуны, привязывали Машу к лежаку кожаными лентами и, бормоча заклинания, тыкали в неё стальными иглами, растущими из пальцев. После чего Маша засыпала и ничего больше во сне не видела.
Маша ненавидела и мать, и колдунов. Мать – за то, что та отдала её колдунам. Колдунов за то, что они были колдунами.
Маша не помнила, когда её привезли в Белый Замок. Давно, кажется. Наверное, тысячу месяцев тому назад, а может и в прошлой жизни… или поза-поза-поза-поза-позавчера, но какая разница, всё равно – давно. Очень давно, она уже успела забыть многое из того, что помнила раньше.
Зато Маша твёрдо знала, что такое день: это когда за решетчатым окном светло. А когда темно, то не день.
В Белом Замке, кроме Маши, жили и другие, заколдованные дети, отданные жестокими родителями колдунам: детей Маша боялась. Они были странными, они ходили мимо её двери по коридору и еле слышно то плакали, то смеялись, и всё время говорили, говорили… непонятно, тихо, угрожающе. Шелестели голосами.
А когда наступал не день, дети умирали и не ходили.
Маша иногда, когда за окном было светло, набиралась смелости и чуть-чуть выглядывала за дверь, но, конечно же, никого там не обнаруживала. Колдуны хорошо знали своё дело.
Однажды Маша, когда был не день и заколдованные дети опять умерли, нашла за дверью медвежонка. Она выглянула убедиться, что в коридоре пусто, а там у двери – медвежонок!
Медвежонок, наверное, пришёл издалека и сильно устал: он лежал на спинке, раскинув лапы, и не шевелился. Спал. Маша взяла медвежонка и унесла к себе, не хватало ещё, чтобы колдуны его замучили.
Медвежонок оказался ленивый-ленивый, как посадишь или положишь, так и сидит. Или лежит. Лапкой не пошевельнёт. Зато у медвежонка были хитрые блестящие глаза и он мог говорить.
Правда, узнала Маша о том не сразу, а через два не дня, на восьмой. Назавтра.
Маша взяла медвежонка на руки, чтобы поцеловать перед сном, а он вдруг улыбнулся ей и заговорил.
– Здравствуй, – сказал медвежонок, – я – медвежонок. А ты кто?
– Я – Маша, – сказала Маша. – Фея. Мне папа когда-то рассказал. Но потом папа умер, а мама отдала меня колдунам.
– Колдуны – это плохо, – опечалился медвежонок. – Я не люблю колдунов. Они колются иглами и у них нет сердца. Ещё у них нет души и они отбирают у человека память.
– Откуда ты знаешь? – спросила Маша. Но медвежонок промолчал: он был мудрый, Маша это сразу поняла. И не хотел отвечать на глупые вопросы. Потому что в каждом вопросе есть ответ, стоит только чуть-чуть подумать: вот об этом медвежонок Маше и сказал. Чуть попозже, но сказал – когда Маша решила, что он уснул.
– Наверное, – пожала плечами Маша. – Я не понимаю… А как ты здесь оказался? В Белый Замок попасть легко, но уйти из него нельзя, внизу сидят безжалостные гоблины в пятнистых шкурах и забирают всех, кто хочет покинуть Замок. И отдают их колдунам. А те начинают мучить…
– Я пришёл за тобой, – сказал медвежонок. – Меня прислала добрая волшебница, твоя крёстная, которой ты когда-то подарила свою первую в жизни улыбку. Не спрашивай, как зовут волшебницу и где она живёт, это тайна. Но страна, где крёстная вырастила себе земляничный дворец, прекрасна! Там, в дремучих лесах, живут белые единороги, добрые и печальные, а в озёрах плавают серебряные русалки… они поют в полнолуние, и тогда единороги выходят из леса, блестя золотыми рогами в лунном свете, и подхватывают ту песню: на чудесный зов прилетают прозрачнокрылые феи и огненные светлячки, а гномы и эльфы водят хороводы на полянах среди высоких алых грибов, пахнущих дождём, и нет между гномами и эльфами вражды… а плохие колдуны в той стране не живут, потому что ничего про неё не знают. Ты должна помнить, ты же фея и там уже бывала.
– Я не помню, – опечалилась Маша. – Я ничего не помню.
– Я тебе немножко помогу, – утешил Машу медвежонок. – Хочешь скажу, сколько тебе лет? Семь. А знаешь сколько времени ты находишься в Белом Замке? Три месяца и пять дней. И ещё полночи, которая сейчас за окном.
– Но почему я здесь? – Маша усадила медвежонка поудобнее, на подушку.
– Потому что твою маму заколдовала плохая ведьма, – вздохнул медвежонок. – И мама теперь сама не понимает, что делает… Но она тебя любит! И ждёт, когда ты её расколдуешь. А помочь тебе может только волшебница-крёстная. Тебе, пока ещё не день, надо прямо сейчас отправиться в её земляничный дворец, где в хрустальном напёрстке приготовлено лекарство от чёрного колдовства – три слезинки трёх единорогов, настоянных на трёх чешуйках самой красивой русалки…
– Как я уйду отсюда? – удивилась Маша, – внизу же… Там гоблины.
– Но если нет пути вниз, – верно заметил медвежонок, – то есть путь наверх. Пойдём, пойдём! Пока мёртвые дети не проснулись, пока колдуны заняты приготовлением своих гадких лекарств, пойдём!
– Пойдём, – сказала Маша.
Коридор был динный-предлинный, тёмный-претёмный. И ещё в нём были двери, и обычные, и стеклянные, разные. За стеклянными было светло или темно; за обычными всего лишь тихо.
– Загляни за эту дверь, – посоветовал медвежонок, – видишь, на ней лесенка нарисована? Думаю, нам туда.
Маша толкнула дверь, затем потянула за ручку, но дверь оказалась зачарована и не открывалась. Ни туда, ни сюда.
– Вспомни, – попросил медвежонок, – ну пожалуйста, вспомни как ты однажды днём выглянула в коридор и случайно увидела, что колдун…
– Да-да, – кивнула Маша, – волшебный ключ, он лежит рядом, в стенном шкафчике, где нарисовано пламя. Спасибо за подсказку.
– Умничка, – похвалил Машу медвежонок; Маша, стараясь не шуметь, открыла шкафчик – там спала плоская скрученная змея с железной головой, крепко спала, Маша её беспокоить не стала, пусть себе и дальше спит – взяла ключ и тихонько открыла дверь.
– Вверх, всё время вверх, – бормотал медвежонок, пока Маша шла и шла по бесконечной лестнице, – там поющий ветер и сырная луна, там в облаках таятся птицы счастья, а когда плачут звёзды, то идёт золотой дождь, – ступеньки были холодными, босая Маша едва не замёрзла пока выбралась к тем звёздам через маленькое чердачное окошко.
Перед Машей оказался весь мир.
Видно было далеко-далеко: вон там, где-то у края чёрного неба, светились окнами гигантские башни, много башен, в них наверное жили эльфы и волшебники; чуть ближе – по бесконечной, освещённой оранжевыми фонарями дороге – мчались невесть откуда и куда огненноглазые драконы, трубя и фыркая.
А в небе, среди разноцветных звёзд, летели в страну единорогов и русалок прозрачнокрылые феи. Маша фей не видела, зато слышала радостные голоса и звонкий смех:
– Летим! Летим! – пели в вышине феи. – Свобода! Свобода!
– Мы тоже полетим, – уверенно сказал медвежонок. – Ты ведь фея, ты можешь. Крёстная ждёт тебя.
– Мне страшно, – прошептала Маша, – я боюсь упасть.
– А оставаться с колдунами и мёртвыми детьми не страшно? – спросил медвежонок. – А лекарство для мамы? Попробуй, это же совсем просто… шагни к краю крыши… ближе… ещё ближе… а теперь расправь крылья и лети!
Маша вздохнула – холодный воздух пах алыми грибами – расправила прозрачные крылья и взлетела. С края крыши.
– Летим! – воскликнул медвежонок.
– Летим! – воскликнула Маша.
…Под утро пошёл дождь, мелкий, холодный.
Маша лежала у главного входа в Белый Замок на сырой, расчерченной белыми полосами асфальтовой стоянке машин «скорой помощи». Лежала, прижимая к себе плюшевого медвежонка: они невидяще смотрели в небо, где за серой пеленой, в недосягаемой вышине летали птицы счастья и прозрачнокрылые феи; где пел ветер, а звёзды умели плакать.
Смотрели неотрывно.
И были свободны.
Теперь и навсегда.
«Белый Замок.
Детская психиатрическая клиника.
Посещение разрешено с 10.00 до 12.00 и с 14.00 до 16.00»
Митины заметки
Дедушка у нас старенький. Спит всё время.
Помнится, когда рванула Чернобыльская АС, он проснулся на минуту, сказал, что в гробу нас всех видал, и уснул снова. У него маразм, он очень-очень древний, и потому никак не может отличить реальность от настоящего. Ну, увидел случайно меня и всех остальных в спальных гробах, а что? Когда я был маленьким, мама мне говорила, что я – самый красивый. Особенно в гробу: анфас и профиль. Любит меня мама!
А я – недоделок! Маманя – колдунья-вампир, папаня – зомби, сестра – оборотень… А я – какой есть, такой и есть. Никакой. Странный я: ни колдовать, ни превращаться в кого… Ну и что?! Недоделки тоже люди, им жить хочется!
Семья у нас дружная, ничего плохого соседям не делаем: зачем обращать на себя внимание и выделяться? Живём себе потихоньку, никого не трогаем… Иногда.
Мы, Пацюки, вообще-то существа добрые и зря людей не обижаем: если кого и заколдовываем, то лишь за деньги, а не со зла, работа у нас такая. Или не берёмся за то колдовство, ежели человек хороший. В смысле, когда заказ плохой, а человек под заказом хороший!
Маманя тогда в карты садится с заказчиком играть: выиграет – его счастье, делает тогда дело мамуля, а не выиграет он – у нас пельмени. Вку-у-усные! С уксусом и сметаной. Я как-то в одном пельмене серёжку золотую нашёл – маманя говорит, что к удаче. Говорит, женщины тебя любить будут. А я и не верю – какие женщины, когда я их на вкус уже попробовал! Нет, не понравилось! Слишком сладкое мясо.
Пришёл на позапрошлой неделе к нам заказчик – ой и страшный! Глаза мёртвые, волосы немытые. Еле говорит, через губу. Я думал, что это умертвие – ага, как же! Живой, однако… То ли пьяный он был, то ли больной.
Меня на сеанс не допускают, но я всегда подслушиваю за дверью. А тут плохо слышно было, всё они шёпотом… Но кое-что я всё же услыхал. Помню, сказал он мамане резко, для меня непонятное: «…оставалось почти семьдесят лет, но что можно сделать за такое ничтожное время? Я хочу увидеть результат». – Маманя была с ним очень любезна, есть его не стала. И мне мимоходом сказала, ощущает, что я за дверью: «Кастрюлю убери!» А то я не знаю, когда кастрюлю на огонь ставить-то… Убрал, конечно. Хотя она и закипала.
Маманя говорит: «Трудный случай!» А папаня вечером предложил съесть заказчика. Говорит, у Симпсонов похоже было: он телик смотрит, для него те Симпсоны как бел свет в окошке; а вот я не знаю, кто они такие. Увидел как-то в папаниной комнате кусочек мультика, он их из телика на стену вешает, обнаружил там какого-то дурачка Барта и не стал дальше смотреть, оно мне надо?
Он, заказчик, жизнь себе хотел. Долгую! Маманя говорит, – хороший, мол, человек, добрый и денежный. Депутат, типа. Триста лет прожить хочет к своим пятидесяти. Во дурак! Просил бы тыщу, раз к нам пришёл.
А я их, депутатов, не люблю – врут они всё! Не верю я им. Но я мамане верю! Она хорошая, в политике разбирается. А я что – мне бы только чтоб в школе по голове не били… Плохо потому что, умирают они! Стукнут меня по голове и умирают вскоре, от разного. Нехорошо как-то получается… Директор потом ругается. Да и школа дрянная – завтраки невкусные, колбаса явно с бумагой, без крови. Не, уйду я в другую школу… Говорят, есть колледж – что оно такое, не в курсе. Но название нравится. Кол-л-ледж! Как собаку зовут: кол-л-ли! Колли-молли, тю-тю! Хорошо, однако. Ел я собак – вкусно!
…Съел вчера кошку – а чего она приблудилась-то? Невкусно, отдаёт коровьей мочой. Корову я тоже ел, было дело, – она лучше кошатины. И, в отличие от кошки, корова даёт молоко. Правда, ревёт как больная, когда ей ногу отрываешь… Мда-а… Но молоко – вещь приятная! Люблю я молоко.
…Который депутат, он снова приходил. Много говорил, я уж и не помню, чего. Маманя слушала: добрая она у нас! Карты ему раскинула погадать, но это ерунда – маманя и без карт хорошо работает. Мне ли не знать! Когда я животом заболел – тогда, помню, неплановое солнечное затмение случилось, очень уж плохо мне было – маманя над отваром пошептала, глаз туда чей-то положила, здоровый глаз был, без катаракты: и отпустило! Хорошая она, мамуля. Добрая. Люблю маму!
И что же? Согласился депутат на отворачивание крови. Маманя говорит: мою кровь ему добавить нужно, чтобы он жил триста лет с хвостиком. А я чего? Мамуля сказала: «Надо!», я и согласился, почему бы нет. Вену подставил – маманя очень зубом цыкала, когда кровь пошла, но я не ругался, надо так надо – и влили мы в того мужичка кровушку. Мою. Как он и просил.
А я утром в новую школу пошёл. В колледж. Там дураков тоже хватает: погрыз их немного, когда знакомился, так уж получилось… Очень оно как-то неудобно и нехорошо вышло, папаня меня вечером палкой за это побил. Такая у него палка, крепкая и осиновая – неприятно! Сказал, что в следующий раз в живот её мне воткнёт. Пошутил, да… А я типа сделал вид, что поверил. Славный у меня папаня!
…Депутат-то окреп! Болтать по ящику начал. Говорит интересные слова: «я вас всех урою!», «побью всех!», «вы у меня!» В Индийском океане, говорит, рыбу ловить будем. Сапоги, говорит, аравийским анчаром начистим! Что такое – анчар? Гуталин, да?
Славный такой человек… Мне он всё же понравился.
…А сегодня по ящику сообщили, что депутат наш помер. Сказали, апо… апопле… Тьфу! Удар, в общем, с ним случился. Дед Кондратий его схватил, во как!
Я, кстати, у деда Кондратия в прошлом году спрашивал, как он это делает, а он не ответил. Косу свою точит, цигаркой дымит, на меня поглядывает и не отвечает. Тайна, наверное! Он, дед Кондратий, к соседу тогда приходил. Но сосед умный, с маманей заранее договорился: маманя деду Кондратию чего-то в сумке передала, дед соседа и не тронул.
А депутат, значит, такую сумку не подготовил… На «авось» понадеялся! Жаль, жаль… С его задором мы бы и сапоги быстро анчаром начистили, и к Индийскому океану сходили бы, рыбку половить. Обещал ведь!
…Маманя мне сегодня уши надрала. Больно, оби-и-идно! Зачем, спрашивает, ты кошку ел? Перед тем, как кровь мне отворили и в депутата её влили. Сказала, что у меня из-за этого весь химизм крови нарушился: мне-то оно не опасно, но дядька-депутат… Ещё сказала, мол, я его убил. Ну и что? Одним больше, одним меньше… Пообещал мамане, что больше кошек есть не буду. Особенно перед отворением.
А сейчас мне некогда с вами болтать: рядом с нашим замком тарелка летучая села. Вот, пойду знакомиться.
…Интересно, а иноплатетяне вкуснее кошки?
Пёрышко
Город едва ли не плавился от июльской жары: асфальт под ногами был мягкий и ощутимо проседал, стоило задержаться на месте; над чёрной и словно мокрой дорогой струилось марево, превращая дальние автомобили и многоэтажки в нечто дрожащее, неопределённое.
Высокая кладбищенская церковь с позолоченным куполом – там, за чёрной дорогой и громадной пустошью, на которой никогда ничего не росло – виднелась отсюда едва-едва и напоминала Василию Петровичу поставленный на попа винтовочный патрон с золотой пулей. Говорят, у сицилийских киллеров подобный боезаряд означает особую честь и уважение для убиваемого… Не для рядового клиента роскошь, не для всякого!
Солнце жгло немилосердно и находиться долго на том солнцепёке можно было, пожалуй, только в скафандре – которого, разумеется, у Василия Петровича не имелось. А имелись лишь белая, промокшая подмышками рубашка с короткими рукавами, серые брюки с комплектным ремешком из кожзаменителя, да коричневые пыльные сандалии на тонкой подошве, для хождения по горячему асфальту неудобные – но не в ботинки же влезать, по такой-то жаре. Ещё была матерчатая кепка, которой Василий Петрович то и дело утирал потное лицо: хоть стоял он в тени козырька автобусной остановки, однако ж и тут прохлады не ожидалось… да и откуда ей взяться-то, коли по всему миру глобальное потепление, пропади оно пропадом! Вон, по радио недавно сообщили, что уже все снега на горе Килиманджаро полностью растаяли, порадовали слушателей полезной информацией, нда-а…
Рейсовый автобус задерживался. Народ, собравшийся под козырьком, ждал молча, понуро, утомлённый июлем до невозможности; даже курящие и те не дымили, хотя на любой остановке всегда найдётся кто-нибудь с сигаретой или папиросой в зубах. Лишь оборванный дед, сидевший на скамье неподалёку от Василия Петровича, угрюмо бубнил себе под нос что-то малоосмысленное о грядущем апокалипсисе и конце света: мол, вот оно, не за горами, три серых ангела уже возвестили приближение суда Божьего, а имя им крохотная пенсия, бешеные цены и гад-Чубайс. Причём здесь последний, Василий Петрович не понял, но от деда на всякий случай отошёл подальше, к самому краешку тени от козырька. Практически – под открытое небо.
В последние годы Василий Петрович, как правило, в небо не смотрел. Ни в дневное, ни в ночное; ни в ясное, ни в пасмурное, ни в грозовое – чего ещё он там за свою жизнь не видел-то? Уже всё, что можно было, давным-давно углядел… Не самолёты же взглядом выискивать, чтобы покричать радостно: «Самолёт, самолёт, забери меня в полёт!» – как в детстве. И вообще от тех самолётов, право, никакой пользы, один только вред: и озоновый слой выхлопными газами портят, и на дома падают, а то и глыбу мочевого льда ненароком с высоты уронить могут, бывали случаи, бывали. Надо тебе куда ехать – садись на поезд и езжай! Или на пароходе плыви, оно и для здоровья полезней, и целее будешь. Если, конечно, на какой айсберг не наткнёшься…
Опять же – ну зачем человеку серьёзному, которому далеко за сорок, озабоченному работой и прочими многочисленными делами, таращиться в то небо попусту? Ничего там интересного не было и не будет, лишь голуби-вороны, ветер да всякий легковесный мусор…
Потому-то Василий Петрович не заметил, как из вышины, откуда-то из безоблачной синевы, ему на темечко опустилось пёрышко – летело, кружась, подхваченное горячим маревом, летело да и прилетело, запуталось в ещё густой, но седой шевелюре. Не воронье, не голубиное и не куриное – невесть чьё пёрышко, пушистое, фиолетовое, с золотистым отливом.
Василий Петрович вздрогнул, обомлел: знаете, бывает ведь такое с человеком, редко, но всё же случается – вдруг заволнуется душа, и почувствуется на миг нечто странное, трудно объяснимое… Ощущение полноты жизни, что ли. Эдакая ничем не обоснованная радость тому, что ты есть, и мир этот – есть. В народе о подобных мгновениях говорят: «тихий ангел пролетел», но врут конечно же, какие ещё там ангелы, мистика сплошная, а не факты. Во всяком случае, Василий Петрович в тех ангелов не верил, как и в Бога, не обучала людей в своё время советская власть религии. Не поощряла. Это теперь – вон как! А раньше – ни-ни.
– Ах ты, чёрт, наверное, уже солнечный удар начался, – только и сказал Василий Петрович, надевая кепку. – Прям сдохнуть можно от жары, – потёр лоб, глянул ненароком на стоявших на остановке и остолбенел. То ли и впрямь тепловой удар с ним произошёл, то ли в мире что-то вдруг крепко изменилось, но однако ж увидел Василий Петрович нечто странное и, можно даже сказать, невозможное; для человека его мировоззрения так и вовсе ужасное.
Вроде бы и народ тот же, и остановка та же, всё как раньше. Ан нет: двоятся люди-то! Не слишком, но двоятся, словно полупрозрачная копия на каждого из них наложена, размером чуток поболее оригинала. А над головами у всех то ли нимбы, то ли зарево какое, мутноватое, нечёткое, причём у каждого разное и по цвету, и по яркости. Будто взял кто и раскрасил граждан ожидающих нетелесно, радужно, как придётся, кому какой цвет достанется. Страшное, поверьте, зрелище! Дикое.
Протёр Василий Петрович глаза, помотал головой – нет, не пропало видение, осталось. Хоть бери да в обморок падай. Конечно, если бы на месте Василия Петровича какая истеричная дама оказалась, то всенепременно упала б, а дивно раскрашенный народ кинулся бы её поднимать, вызывать по сотовому скорую помощь, дуть в лицо и кричать суетно: «Женщине плохо! Есть у кого лекарство от сердца?!» Однако Василий Петрович женщиной не был, да и нервы у него в полном порядке… даже чересчур в порядке. Некоторые вообще называли его «сухарём» и «занудой» – вспомнив бывшую жену, Василий Петрович поморщился недовольно, вновь протёр глаза и, поняв, что от наваждения так просто не избавиться, успокоился. Ну, случилось, значит случилось, куда ж деваться… Видимо, глаукома началась, жара спровоцировала: читал когда-то Василий Петрович о той болезни, знал симптомы – отчасти похоже, к сожалению. Эхма, вроде и не старый, ан на тебе какая неприятность стряслась… Впрочем, болезни не спрашивают разрешения, сами приходят, по-хозяйски и надолго. Увы.
А тут, пока Василий Петрович переживал, наконец-то и долгожданный автобус подкатил. Рванулся было Василий Петрович к нему, да куда там! Остановочный народ проворнее оказался, уже захватил все двери – лезли и туда, и оттуда, с ненавистью толкая друг дружку, вовсю работая локтями, громко и матерно ругаясь. Эх, не вовремя он отвлёкся на грустные свои размышления, совсем не вовремя… Оставалось только стоять и смотреть на давку у автобусных дверей: лезть в толкучку Василию Петровичу не хотелось.
И странное дело подметил Василий Петрович, ох и странное – разноцветные двойники-наложения и нимбы ругающихся быстро другими становились, блеклыми, иногда до дымчатой серости обесцвеченными. Что, прямо говоря, на глаукому как-то не походило, не та симптоматика. И зашевелилось тут в душе Василия Петровича смутное подозрение, что стряслось с ним нечто гораздо более серьёзное чем возрастное глазное заболевание: натурально, приступ шизофрении приключился. Иначе как объяснить увиденное?
О шизофрении Василий Петрович знал мало, вернее, ничего не знал, но в выводах своих не сомневался – в сердце от того медицинского прозрения вдруг остро кольнуло и Василий Петрович присел на скамью, на другой её конец, подальше от безумного деда. От собрата по несчастью.
Автобус уехал и на остановке стало тихо, просторно. Лишь дед продолжал что-то невнятно бормотать о делах грядущих, вселенски-скорбных: Василий Петрович с неприязнью глянул на старого оборванца и вздрогнул. Потому что дедов бестелесный двойник оказался не прозрачный и не цветной, и даже не серый. Чёрный он был, как подвальный мрак! И вёл себя неспокойно, несогласованно с дедом – то рукой махнёт не вовремя, то кивнёт не в такт, то встать попытается… Василий Петрович смотрел на происходящее, забыв и о жаре, и о том, что надо возвращаться в контору, где он уже второй год работал курьером; смотрел, от изумления приоткрыв рот.
Наконец чёрный человек – или что оно там на самом деле – обрёл полную самостоятельность: встал, отделился от деда и пошёл не спеша, прямиком через дорогу, сквозь мчащиеся туда-сюда машины. Дошёл до предкладбищенского пустыря, светлея на каждом шагу, и, став ослепительно белым, растаял, растворился, словно и не было его никогда. Василий Петрович облизал пересохшим языком сухие губы, посмотрел на деда испуганно – тот сидел с закрытыми глазами, привалившись спиной к стеклянной стенке остановки, и молчал. И, похоже, не дышал.
– Нет, не шизофрения у меня, – огорчённо молвил Василий Петрович, невольно и неумело крестясь, – всё гораздо, гораздо хуже. – А что хуже – не сказал, потому что сам не до конца понял. Хотя кой-какие смутные подозрения уже появились, в слова и понятия не оформленные, но тягостные, пугающие.
Василий Петрович встал и пошёл от остановки прочь, куда глаза глядят: какой уж тут автобус и контора, когда с ним такое творится!
Окраинный район города, в котором находился сейчас Василий Петрович по долгу курьерской службы, был из числа старых новостроек, тех, которые городские власти затеяли в конце советского режима, под горбачёвским лозунгом: «Каждой семье к двухтысячному году – по квартире!» С государственным размахом затеяли, с далеко идущими инфраструктурными и коммуникационными планами… Но тут грянули развал страны, финансовые неурядицы, а после русский капитализм в самом его гнусном проявлении, и окраинные новостройки остались такими же, какими были ещё лет пятнадцать тому назад.
Далеко отстоящие друг от друга одинаковые многоэтажки – с часто осыпавшимися со стен кафельными плитками, тёмные от грязи и времени – напоминали бесхозные, всеми позабытые руины, жить в которых нормальному человеку тоскливо и неуютно. Обязательное подростковое граффити на подъездных дверях, облезлые лавочки возле подъездов; выросшие на пустырях между домами за эти годы высокие деревья – и городское кладбище, через дорогу. Очень символично, очень!
Василий Петрович шёл, не обращая внимания ни на дома, ни на машины, которые то и дело проносились по трассе, рядом. Только на встречных поглядывал цепко, внимательно, всё более и более убеждаясь в том, что сподобился он нынче видеть нечто, человеческому глазу не позволительное. Откуда и почему сошла на него эдакая благодать, Василий Петрович не знал, да и не задумывался над тем: какая, собственно, теперь разница! Видит и всё тут.
Прохожих по жаркой послеполуденной поре было мало. Зато хватало старух на близких приподъездных лавочках и играющей в тени деревьев малышни: при новой для Василия Петровича возможности зреть незримое старухи и дети разнились как ночь и день – копошение мрачных, почти чернильных теней на лавочках и яркие, радужно-разноцветные всполохи меж деревьев. Порой за тем свечением и самих детей не увидеть, настолько ещё много в них нерастраченной жизни… Василий Петрович остановился, несильно хлопнул себя по лбу:
– Вон оно что! – и пошёл дальше, провожаемый равнодушными взглядами старух: ну, прибил человек комара, ничего интересного. Даже посплетничать не о чем.
– Жизнь, – шептал на ходу Василий Петрович, – я вижу жизнь! Эту, как её, мм… ауру, да-да! Как экстрасенс, – он зябко поёжился: несмотря на жару, Василия Петровича ощутимо знобило. – И душу после смерти вижу, вон оно чего… А я? А у меня-то её сколько, той жизни? – он с тревогой посмотрел на руки, оглядел их от локтей до кончиков пальцев – нет, ничего не видно, никакой ауры. Ни светлой, ни тёмной. Похоже, у самого себя определить запас жизненной силы нельзя, не получится… а, может, он уже и сам умер? Незаметно, на остановке? Потому и видит то, чего не должен; от внезапно пришедшей идеи Василию Петровичу стало дурно. Однако, здраво поразмыслив, он решил не паниковать – во-первых, руки у него обычные, не чёрные, хотя местами грязные. И идёт он куда хочет, а не в сторону кладбища, как тот призрак на остановке. Во-вторых, можно было проверить, купив чего-нибудь в ближайшем газетном киоске – вряд ли духу умершего продадут это «чего-нибудь»… Если вообще тот дух заметят.
Продавщица в киоске – молодая, однако уже с заметно потускневшей голубой аурой – Василия Петровича не только заметила, но и продала ему какую-то залежалую бульварную газету: Василий Петрович попросил любую, мол, ему рыбу завернуть надо. Ляпнул первое, что в голову пришло. Получив сдачу, он отошёл от киоска и присел отдохнуть на лавочку возле случайного подъезда – предварительно убедившись, что та пуста; не хватало только, чтоб кто из старух при нём опять помер, нервы-то не железные! Сел и развернул купленную газету. И вновь удивился, хотя куда уж дальше-то…
Толстая многостраничная газета была пуста. Нет, статьи там присутствовали, и заголовки имелись, и разные фотографии… Но читать и разглядывать это Василий Петрович долго не стал. Потому что под типографски отпечатанным текстом – ныне почти прозрачным и едва различимым – находился другой, чёткий и понятный: мысли тех, кто писал те статьи. То, что они думали на самом деле, когда «творили»… Куцые мысли, коротенькие. «Враки», «Брехня» и «Пипл всё схавает» перемежались более длинными «Ох, как башка после вчерашнего трещит!» или «Сука Галка, продинамила и не дала». На нечётких размытых фотографиях, как предположил Василий Петрович, было изображено одно и то же, только в разных ракурсах: ослиная задница.
Уронив газету под лавочку, Василий Петрович побрёл дальше – экспериментировать с серьёзной прессой, где публикуют официальные правительственные заявления, коммюнике и политические прогнозы, он побоялся. И без того всё его мировоззрение трещало по швам, не хватало ещё, чтобы он усомнился в правильности действий верховной государственной власти…
Было уже около четырёх дня, когда Василий Петрович понял, что он жутко, до невозможности устал. Устал идти пешком, устал испуганно таращиться по сторонам; что нервы у него на пределе и проклятый дар – если это, конечно, дар, а не наказание невесть за что – того и гляди сведёт его, Василия Петровича, в могилу раньше, чем ему предназначено. Хотя, по правде говоря, Василий Петрович уже несколько освоился со своей ненормальностью, но радости она у него не вызывала. Скорее – грусть и отчаянье: что толку от его умения видеть для других недозволенное? Какой в том прок и смысл? Нет ответа, нет…
Василий Петрович вышел к остановке – один в один близнец той, где с ним приключилась беда всевидения – отвернулся от скопившегося под козырьком немногочисленного люда и, прикрыв глаза, стал ждать автобус. На работу он, конечно же, не поедет, а отправится прямиком домой. Купит по пути бутылку водки для снятия стресса, вернётся в свою холостяцкую однокомнатную, а там будь что будет! Напьётся и ляжет спать, авось к утру оно всё само по себе пройдёт. Рассосётся…
Вскоре подъехал автобус – здоровенная машина из числа тех, что по дешёвке сбывают в Россию зарубежные фирмы, полностью использовав отпущенный производителем моторесурс, подлатав двигатель и проведя необходимый косметический ремонт. Монстр зарубежных междугородних трасс, так сказать… На боку монстра, со стороны дверей, протянулась цветастая реклама какого-то иностранного напитка – какого именно Василий Петрович не разобрал, название оказалось прозрачным до невидимости. Зато увидел чёткое, выполненное полуаршинными буквами: «И как вы это химическое дерьмо пьёте?» Тяжело вздохнув, Василий Петрович влез в автобус и сел на заднее сиденье, подальше от людей, ну их всех к чёрту. Достали.
Автобус шёл ходко, уютно покачиваясь на скорости, и лишь изредка делал остановки – как оказалось, Василий Петрович удачно попал на «экспресс», так что дома он будет скоро. Через полчаса, не более.
Василий Петрович, во всю позёвывая и стараясь не уснуть, глядел на впереди сидящих. Все сиденья в автобусе были заняты: макушки пассажиров, едва видимые поверх высоких спинок, светились разноцветными нимбами жизненной ауры – у кого поярче, у кого потусклее. У водителя за стеклянной перегородкой нимб полыхал тревожно-красным – что бы это могло значить, Василий Петрович не знал. Может, специфика профессии? Сейчас красный, потом жёлтый, потом зелёный; обдумав эту мысль, Василий Петрович невесело усмехнулся. Настроения шутить у него не было.
Василий Петрович мельком глянул в окно: они подъезжали к длинному мосту через искусственное водохранилище, где в летнюю пору любили отдыхать горожане. Зачем было нужно то водохранилище, Василий Петрович не знал – возможно, городские власти в своё время озаботились здоровьем и культурным досугом горожан, а, возможно, оно использовалось для технических нужд: неподалёку, на противоположном берегу, высились корпуса какого-то завода по производству невесть чего. Завод Василия Петровича не интересовал.
Внезапно аура водителя начала тускнеть – секунда-другая и то, что прежде напоминало Василию Петровичу светофорный «стоп-сигнал», стало угольно-чёрным. Предсмертным. Точь-в-точь как у деда на остановке, аккурат перед тем, когда его душа окончательно покинула тело. И одновременно у всех пассажиров также погасли их нимбы – впереди Василия Петровича сидели одни лишь покойники. Мертвецы, которые ещё не знали, что они мертвы – кто-то громко разговаривал, кто-то чихал; где-то впереди громко плакала маленькая девчушка, а мамаша сердито шикала на неё, мол, замолчи, а то Бармалей заберёт…
Василий Петрович вскочил и с криком: «Стой! Стой!» кинулся по проходу меж сидений к водителю – пассажиры недоумённо смотрели ему вслед, не понимая, с чего это вдруг человек всполошился? Свою остановку, что ли, пропустил? Или жара окончательно доконала, вот и поехала крыша… всяко ведь бывает.
Водитель, пожилого возраста человек, лежал, навалившись грудью на рулевое колесо: глаза обморочно закатились и глядели белками в никуда. Водитель часто и хрипло дышал, словно только что вынырнул из глубины – то ли сердечный приступ у него случился, то ли тепловой удар, Василий Петрович не знал. Автобус мчался вперёд, к мосту, под которым загорали люди, и что могло произойти дальше, когда неуправляемая многотонная махина проломит мостовое ограждение, эти хилые декоративные перильца, и рухнет на пляж с высоты пятнадцати-двадцати метров, объяснять Василию Петровичу не требовалось.
– Твою мать! – заорал Василий Петрович и, перегнувшись через боковую стеклянную перегородку, с силой крутанул руль вправо – уж лучше в стену дома, чем с моста…
Автобус стоял, уткнувшись смятой водительской кабиной в погнутый фонарный столб; асфальт перед кабиной был далеко усыпан мелким стеклянным крошевом – осколки вразнобой поблескивали алым отсветом заходящего солнца.
Когда от места аварии отъехала последняя машина «скорой помощи», капитан Аверченко подошёл к медэксперту: тот, присев на складной стульчик, деловито записывал в разлинованную тетрадь результаты осмотра тела. Серые брюки лежавшего рядом трупа были спущены на ноги, белая рубашка задрана, оголив выпуклый живот; поодаль валялась испачканная в крови матерчатая кепка.
Аверченко остановился, недовольно покачиваясь с носка на пятку.
– Лёш, скоро ты там? – брюзгливо спросил он, в очередной раз глянув на часы, – давно пора ехать дежурство сдавать. Ещё и рапорт писать, ёлки-палки… А пива-то как хочется! Просто сил нету, как.
– Дима, что с пассажирами? – не оборачиваясь, поинтересовался Лёша, – всех увезли?
– Всех, – равнодушно ответил капитан. – А, переломы-ушибы, ерунда в общем. Водитель сильно побился, и сердечный приступ у него, но жить будет. Не то, что этот псих… Ишь какой полёт через лобовое стекло сделал! Орёл, блин. Летун.
– Почему – псих? – медэксперт оторвался от писанины, с интересом глянул на приятеля.