У нас в саду жулики (сборник) Михайлов Анатолий
– А помнишь… – вспоминает вдруг папа, – помнишь у бабушки чемодан?
Я уточняю:
– Тот, что на чердаке… в котором вместе с шарами лежали молотки для крокета…
– И я его, – оживляется папа, – привез, когда ты уезжал… на Фрунзенскую…
– А потом, – улыбаюсь я папе и, в ностальгическом порыве, представляю уже покрытый ржавчиной кованый рыдван, – а потом его протирали керосином и сушили на балконе…
(Еще бы не запомнить – мой первый колымский чемодан, и в последний момент мама в него запихнула аптечку со списком лекарств и с луком от цинги, в полотняном мешочке, в котором я когда-то сдавал в гардероб галоши, и еще папины с начесом кальсоны, папа в них сражался в Каталонии, по-моему, в Бильбао, но в Красноярске, когда стрелка на весах стала зашкаливать за 32 килограмма, лук вместе с лекарствами пришлось высыпать в урну, а кальсоны с начесом – оставить под Магаданом Пете, наверно, до сих пор так и работает в них на пилораме, если еще не протерлись и не оторвались тесемки, а в чемодан, чтобы не ругалась коридорная, складывали пустые бутылки.)
4Папа говорит:
– Я его купил в Гавре вместе с костюмом.
И папа оказался прав: в Гавре костюм еще дешевле, чем в Риге, и вдобавок намного добротнее. Папа купил себе самый красивый и сразу его в этот чемодан и спрятал, а все ехали дальше в костюмах, и если у всех костюм, мало того что рижский и к концу пути похож на тряпку, то у папы – настоящий французский да еще и вдобавок лиловый – как с иголочки. Вместе с костюмом папа купил две поплиновые рубашки и несколько шелковых галстуков и тоже запихнул в чемодан, и даже хватило на соевый шоколад, и после Гавра его, правда, пронесло: слишком много, улыбается, съел.
А следующая остановка была в Лисабоне с пересадкой на пароход, курсирующий из Лисабона в Рио-де-Жанейро, и к эмигрантам теперь присоединяются сезонники – пастухи, и эти – в основном были в заломленных набок беретах. (А когда приедут в Уругвай, то наденут с широкими и загнутыми полями шляпы.) И в Лисабоне все обращают на папину тюбетейку внимание. Все эмигранты в пиджаках и в костюмах, а папа – в закатанных до колен штанах.
И в честь посланников из Советского Союза устроили прямо на пароходе вечер, и португальцы папу покорили своими песнями. Он до сих пор не слышал ничего подобного. Ах, как они пели! Помимо песен, были еще и танцы, и папа первый раз в жизни услышал фокстрот.
И еще папа запомнил одного русского. Такой здоровенный, как шкаф. И весь в татуировках. Наверно, еще с Гражданской войны. И папа его потом встретил в Уругвае.
(И уже на плантации под Монтевидео папа его сразу же узнал.
– Ну, здорово, – говорит, – Иван!
И в свою очередь Иван папе тоже очень обрадовался.
– Ну, здорово, – говорит, – Хрыхорый!
Так папа имитирует родную речь простого русского человека. И Иван, вспоминает папа, так и остался потом в Уругвае. В должности конюха.)
Лисабон папе понравился, и в особенности папе пришелся по душе лисабонский рынок. Сплошная зелень, и все опять поют и танцуют.
И папа посылает дяде Саше в Уругвай телеграмму, что он уже в Португалии. И когда просовывает телеграмму в окошко, то девушка-португалка папе ослепительно улыбается.
5Сначала шли на запад, а потом через экватор на юг. И где-то на острове Мадейра очередная остановка. На остров не пустили, но к пароходу подчаливают шхуны или обычные лодки с местными рыбаками. И сверху можно спустить веревку и, поторговавшись, бросить им несколько монеток. И к веревке тогда прикрутят бутылку высшего сорта «Мадеры». Но почти никто не берет. Слишком дорого.
А Рио-де-Жанейро папу просто ошеломил. Какая там еще Москва! И даже Ленинград – и тот против Рио – щенок. А что за народ! И никаких трущоб. Папа в восторге.
6Но в Монтевидео дядя Саша почему-то папу не встретил. Он уехал в командировку и поручил своему товарищу, который встречал одну еврейскую семью, встретить и папу. И папу это удивило. Они не виделись с братом три года.
И дяди-Сашин товарищ познакомил папу с семейством Баев. Баи уехали из Одессы еще при царе. Считались «босяками», а теперь их шоколадная фабрика выпускает фигурные шоколадки «Казак», известные на весь Уругвай. Бай уже миллионер. Но в Евпатории у него осталась родственница, которая в 13-м году с ним не поехала и кто-то из семейства Баев ее сын. Она не видела сына 15 лет и послала ему через папу (которого знала еще мальчишкой) письмецо и несколько сушеных кефалей.
Баи были папе очень рады, и он у них прокантовался несколько дней. А когда вернулся дядя Саша, то братья не успели еще расцеловаться, как сразу же поссорились. Дядя Саша дал папе какое-то задание, и папа все сделал, но не совсем так, как велел дядя Саша. И дядя Саша на него наорал. Папа говорит, что дядя Саша был очень несдержанный, и если положить руку на сердце, то даже какой-то склочный. Нахамит, а потом сам извиняется. И папе это не понравилось. Но, несмотря ни на что, после их встречи осталась такая фотокарточка: папе 21 год, а дяде Саше – 24, и оба в шляпах и с тросточками, и на папе тот самый лиловый костюм, который он купил в Гавре, но что костюм лиловый, правда, не видно, фотокарточка черно-белая.
Дядя Саша уже завел свое дело и стал держать папу на побегушках. И опять ему нахамил. И тогда папа в ответ вспылил и, обидевшись на брательника, подался на вольные хлеба. И сначала его взяли на стажировку вагоновожатым, но папа, не выдержав напряжения, с непривычки задумался – и вдруг на рельсах старуха; еще хорошо, что не задавил. Тогда папу понизили в должности, и он примерно полгода проработал кондуктором.
Папа становится на табуретку и из настенного шкафа достает потрепанный чемоданчик. Этому чемоданчику уже пятьдесят с лишним лет. И в нем, в этом укромном чемоданчике, поместилась вся папина тревожная молодость.
7Папа роется в бумагах и показывает мне учетную карточку кондуктора. На ней папина фотография и отпечаток папиного пальца. И никаких паспортных данных, только в графе «национальность» красуется единственное слово – «русский».
Вот это, я понимаю, фокус. Ведь у папы – и дедушка, и бабушка, и прабабушка – все чистокровные евреи.
Но, оказывается, все очень просто: национальность ставят по стране, откуда эмигрант приехал.
И еще отмеченные черным карандашом цифры. 11–45 – 16–30 – и роспись. 16–30 – 21–15 – и снова роспись. И так – весь испещренный цифрами листок.
Я удивился: ну надо же, как помалу работали. Вот тебе и гидра капитализма.
Платили, правда, неважно, и папа решил опять сходить к Баю. Бай встретил его опять очень дружелюбно и сказал, что он возьмет папу своим подручным, а жить папа будет в комнате одного из его племянников, в этом же доме, и повел папу на второй этаж. Но племяннику папа чем-то не приглянулся (наверно, решил, конкурент), и жить с ним в одной комнате он наотрез отказался. Угостив папу своей фирменной шоколадкой, старый одессит стал папу «уБаюкивать», что он его все равно берет, но пускай папа сначала найдет себе жилье.
Папе опять не понравилось, но он все-таки продолжал приходить к Баям в гости, снимал форму кондуктора и надевал свой лиловый костюм. И ему, как работнику трамвайного парка, выправили койку в общежитии.
8И как-то к нему в трамвай вдруг садится заплаканная девушка, и папа сначала подумал, что у нее просто не хватает на проезд. Но девушка рассказала папе свою историю. Она еще моложе папы, и родственники (оказывается, тоже из Советского Союза) привезли ее насильно «с Одессы» и, совсем еще, можно сказать, ребенка, хотят теперь отдать в публичный дом. И сначала она даже попыталась утопиться, но папа ее чуть ли не силком вытащил из фонтана. И она к папе сразу же потянулась. Папа в фуражке кондуктора и с сумкой для билетов на боку сидит с ней в обнимку на скамейке, и под небом чужбины их окружают экзотические кипарисы. Но это не помогает: ведь не вести же эту наивную девочку в папину каморку. И скрепя сердце папа был вынужден с ней расстаться. И бедную еврейскую «золушку» определили в публичный дом, и папино «еврейское счастье» обошло его стороной. Но дядя Саша, когда об этом потом узнал, то похвалил брата за бдительность и даже над ним посмеялся: «Какой же, ты, Гриша, дурачок». Неужели папа так и не понял, что это была самая обычная шлюха. И папа с ним, подумав, согласился.
Зато у Бая, вспоминает папа, была красавица дочь, и она в папу с первого взгляда влюбилась. И папа в нее влюбился тоже. (Папа вообще, как и мама, в молодости был ужасно влюбчивый.) Они друг другу улыбались и вежливо раскланивались, но, к сожалению, дальше реверансов дело так и не пошло. В конце концов папе это надоело, и он махнул на Баев рукой.
9Отработав смену, папа возвращается к себе в общежитие. И вдруг на проволоке вывеска – СОВЕТ ТРУДЯЩИХСЯ при Уругвайской коммунистической партии. И рядом приклеенное к столбу объявление. Производится набор в СЕКЦИЮ БОКСА. В нерешительности папа чешет затылок и, потоптавшись, входит в открытую дверь. И папе тут же дают испытательный срок.
Папа заслуживает боксерские перчатки, и после изнурительных тренировок с «грушей», освежившись в кабинке душа, он выполняет мелкие партийные поручения.
Я оживляюсь:
– А че за поручения?
Папа на меня внимательно смотрит и нахмуривается.
Он уже и не помнит.
– Да что-то, – говорит, – переписывал… куда-то что-то носил…
Я говорю:
– Понятно…
Мама откладывает «Новый мир» и, уперевшись в подлокотники, пробует подняться. Отрывается от кресла и семенит к тумбочке. Ей нужно принять лекарство. Мама качается над стулом и, долго прицеливаясь, плюхается. Папа замолкает и, посмотрев на будильник, поднимается маме на помощь. Вытаскивает из футляра пипетку и накапывает лекарство в стакан. У мамы – болезнь Паркинсона, и папа теперь за мамой ухаживает. «В тяжелую минуту жизни» папа тянет ее на буксире.
10Я говорю:
– Пап, а покажи свой партийный билет…
Папа ко мне поворачивается:
– Какой еще партийный билет?
Я говорю:
– Уругвайский.
Папа снова роется у себя в чемоданчике. Наконец достает.
Я читаю:
Удостоверение взамен партийного билета Уругвайской коммунистической партии за номером таким-то для обмена на партийный билет ВКПб.
Я спрашиваю:
– А где же сам билет?
И папа мне объясняет.
Оказывается, сам билет папа уже на Родине сдал. И папин партийный билет теперь в архиве.
Я чуть ли не ерзаю узнать про папин архив, но, обуздав свой азарт, больше ничего у него про архив не спрашиваю. А то еще возьмет и замолчит.
Я говорю:
– А потом?
А потом папе вдруг подвернулся компаньон старика Бая. И целую неделю все водил папу по карнавалам. В Уругвае (как и в Бразилии и в Аргентине) два раза в году никто целую неделю не работает. А только поют и пляшут. Как на пароходе в Португалии. И старик Бай даже подыскал для папы комнатенку. Но папа на этот раз не клюнул.
Папа снимает фуражку и, сдав вместе с боксерскими перчатками форму кондуктора на склад, идет на пирс. И перед его глазами качаются огни пароходов.
11Месяц тому назад у моей дочери родился сын, и уже почти два года, как из жизни ушла моя мама. Мы приехали с папой в Евпаторию.
…Я стою с приготовленным полотенцем, и возле меня, деловито орудуя совком, строит подземный туннель в нахлобученной панамке малыш. Рядом с малышом на резиновой уточке плещется девочка. Я смотрю на папину спину.
Папа делает шаг и, зачерпнув море в пригоршни, похлопывает себя под мышками и по животу. Папины икры перевиты старческими венами. Вот он делает еще один шаг, и теперь ему уже и море по колено. Откатываясь обратно, прибой оставляет на синеватом узоре папиных вен налипшую зелень болотного цвета водорослей.
12И папа вдруг понял – он теперь нужен Родине. И потом он разыскал уже давно приглянувшийся ему пароход Монтевидео – Ленинград. И пароход почему-то оказался с овцами. И папа на него устроился подметать помет и таскать, обеспечивая необходимый моцион, овцам жратву.
Сюда папа плыл в трюме, а теперь его повысили на палубу. Овцы лежали в клетках, а клетки стояли на лесах. И эти леса были построены из полатей. И папа их сразу же узнал. Те самые полати, на которых папа не мог заснуть, когда еще выходили из Риги.
Сначала папе было муторно: замучила морская болезнь. Но дней через 10 папа привык. Он разделся до трусов и от тропического солнца сделался совсем папуас, и если бы не папина тюбетейка, то его вполне можно было принять за мексиканского матадора.
И папа даже вел полевой дневник. Записывал свои наблюдения.
– Дневник… – я даже чуть не поперхнулся, – ты-ы вел дневник?!
А вообще-то чего я удивляюсь? Человек возвращается на Родину и в порыве вдохновения хочет излить свою радость на бумагу.
13Я смотрю на заветный чемоданчик и спрашиваю:
– Пап, а где сейчас этот дневник? (Вот бы почитать…)
Но, оказывается, папа его сдал вместе с партийным билетом. Папин дневник тоже теперь в архиве.
И уже в Ленинграде капитан предложил:
– Ребята, кто хочет заработать? Плачу полторы тыщи!
Нужно было разобрать на палубе леса. И сразу же нашлись добровольцы. Человек десять, в том числе и папа. Шутка ли – сто пятьдесят рублей. По теперешним временам – тысячи по две баксов.
Папа говорит, что работали день и ночь и почти не спали. Поработают, потом поедят – и снова за работу. А ребята в основном были почему-то русские. Закаленные. И не совсем понятно. Ведь туда же ехали одни евреи.
Папа отмантулил два дня и сломался. И чувствует, что уже больше не может. И ребята доделали без него. Правда, папе все равно перепало. Рублей 50. Но и то хлеб.
И вот, наконец, папа на Родине, и когда папа ступил на родную землю, то он даже чуть не заплакал.
Папа надел свой лиловый костюм и «с корабля на бал» намылился в красный уголок, где, кружась в «белом танце», познакомился с синеокой «комсомольской богиней» – и она папе призналась, что «первый раз в жизни видит настоящего одессита».И на вечеринке папа первый раз в жизни крепко выпил – стакан за стаканом – и наутро проснулся без денег и с тяжелой головой. И ему дали какой-то драный армяк, и папа в нем свернулся калачиком. И это был для него поучительный урок. (После своего путешествия в «джунгли чистогана» папа снял напряжение и раз и навсегда понял, что так жить нельзя.) 14
Истекает последний месяц НЭПа, и комсомольские активисты порекомендовали папу в самый тяжелый и самый низкооплачиваемый цех кораблестроительной верфи. Но папа все равно счастлив. Папа никак не может привыкнуть, что он под родимым небом. Помнится холод, грязный неряшливый двор, а папа возит на самом примитивном автокаре какие-то опоки для литья.
И это было первое утро пятилетки – 1 ноября 1929 года.
15 Но так и осталось «военной тайной», кто же все-таки прав: мама, которая считала, что следом за папой хотели «рвать когти» и бабушка с дедушкой, или дядя Саша, который в одном из своих последних писем (уже перед самой смертью), папа рассказывает, признался, что, если бы он захотел, то мог бы папиному возвращению в Советский Союз воспрепятствовать, и для этого ему (дяде Саше) было достаточно пойти к начальнику Торгпредства (и папа даже запомнил) по фамилии Пахомов и «поставить его в известность», что папа уже успел связаться с уругвайскими сионистами, и тогда бы папу на пароход с овцами тормознули и он бы навсегда остался на чужбине, и там бы его, по всей вероятности, остригли, но дядя Саша почему-то этого не сделал, и папа ему в ответ признался, что если бы он не уехал тогда на Родину, то бабушка с дедушкой в Крыму попали бы в плен, и дело бы закончилось неминуемой газовой камерой и горсточкой пепла («и ты бы тогда, Толька», улыбается мне папа, «вообще бы не родился»), а мама, вспоминая дяди-Сашины выкрутасы, когда его провожала на электричку Дуняша, все потом папе и высказала: ну, что это за миллионер, который не оставил своему нищему братишке ни копейки и все свое богатство завещал еврейской общине в ФРГ (дядя Саша скончался в Западном Берлине) в помощь голодающим студентам израильского университета, кажется, в Яффе, вообще-то можно было туда и сгонять и подать на эту общину в суд и что-нибудь тогда бы, глядишь, и обломилось, но все это писано вилами на воде, и еще неизвестно, перекрыли бы эти крохи папины расходы на поездку, но потом как-то вдруг проговорилась, что на самом деле папа получил задание еще в Москве, и «за бугром» его держали под колпаком и, поручив «изобразить дневник», удостоверились, что папа им – своей наблюдательностью и четкостью, но самое главное – отсутствием всяких лирических отступлений – подходит; и об этом же свидетельствует и такой дополнительный факт: оказывается, после возвращения из «логова врага» папа почему-то «ютился» в Смольном и к нему на стажировку тут же был вызван его бывший товарищ по Евпатории, с которым они когда-то ставили ловушки на крабов, а через 14 лет встретились в Тегеране на конференции, где, утерев Черчиллю с Рузвельтом сопли, выступил товарищ Сталин.16
По телевизору в рубрике «Ими гордится страна» идет передача о народных мстителях, и новоявленный Левитан рассказывает, как расстреливали врага народа – «английского шпиона» Берия.
Всем суют пистолет, и, хотя Лаврентий Павлович с завязанными глазами и в наручниках, всё равно все дрожат. А под сапогами дрожащего Климента Ефремовича лужа.
И только один генерал армии Батищев не испугался и всадил несколько пуль Лаврентию Павловичу в лоб. И теперь этот отважный воин – Герой Советского Союза.
17
Папа вдруг оживляется:
– А я, Толька, этого генерала знал…
И дело было в Испании, он тогда, правда, был еще не генерал, а подполковник. А может, и полковник, папа уже точно не помнит. И у этого Батищева имелся свой личный шофер, кажется, Николай. И они с папой были «не разлей вода».
И вдруг, уже в Москве, папа его где-то на Трубной площади встречает. И со словами «Но пасаран!» папа сгребает этого Николая в объятья в надежде, что, вскинув кулак, и Николай его, в свою очередь, тоже обнимет. Но вместо объятий Николай очень невежливо от папы отстраняется и что-то ему, даже не по-испански, а почему-то по-английски, лопочет.
– Ай эм, – шипит, – сори… – мол, че те, сука, от меня надо…
Папа ему:
– Да ты чего… Николай… – и все его, не выпуская, дружески трясет, – да ты, – повторяет, – Коля, чего… не узнаешь своих?..
А он все никак не может из папиных объятий вырваться – и морда такая недовольная – мол, че ты ко мне, козел нерусский, пристал… – ай эм – и все долдонит и долдонит, – сори…
И уже стали останавливаться прохожие. И даже подошел милиционер.
Я улыбаюсь:
– А дальше?
А дальше поведение «коморадоса» Николая показалось папе подозрительным, и он тут же об этом, куда надо, сообщил.
– Но ведь он же тебе, – смеюсь, – ничего такого и не сделал…
И папа сначала нахмуривается, но потом постепенно успокаивается.
– Такое, – улыбается папа, – было время.
18
Кто первым успел добежать – тот и прав.
19
А дальше папа поступил в Институт военных переводчиков. При Министерстве иностранных дел. На испанское отделение. И это ему в 36-м году пригодилось в героической Испании. А бабушку с дедушкой вызвал из Евпатории в Ленинград.
– Привезли, – рассказывает папа, – мебель. И нужна машина. Был у них такой один жлоб. Язык – ни бум-бум. Бывший начальник колонны.
Папа ему говорит:
– Василий, ты не устроишь мне машину?
И Василий папе отвечает.
– Конечно, – говорит, – Хрыхорый… какой разговор…
Ну, и пошли.
Выходят они с папой на Лиговку, и Василий тормозит грузовик. Шофер из кабины высовывается, и Василий ему все объясняет. Мебель уже на Полтавской, и шофер открывает дверцу.
…Вот и перевезли. И шофер даже помогал тащить. А потом Василий шоферу и говорит.
– А теперь, – говорит, – гуляй… теперь, – уточняет, – уматывай… – и подталкивает его обратно в кабину.
Шофер не понимает: ну, как же так – ведь они же договаривались, так же нельзя!
Но Василий как на него заорет.
– А, ну, – кричит, – проваливай… ишь ты, левак проклятый… я до тебя еще… – и грозит ему кулаком, – доберусь…
– И так и не заплатил? – спрашиваю я у папы и улыбаюсь.
– Так, – смеется папа, – и не заплатил.
20
Передо мной «Красная звезда» за 1942 год. В газете – список награжденных. И в этом списке – фамилия моего папы:
КИНОВЕР Г.М. Награжден медалью «ЗА БОЕВЫЕ ЗАСЛУГИ».
И еще – похожая на почетную грамоту с вензелями открытка. Под Кремлевскими башнями почерком ювелира – золотистые буквы:
Младшему лейтенанту КИНОВЕРУ ГРИГОРИЮ МАРКОВИЧУ А дальше – типографский оттиск:
КЛИМЕНТ ЕФРЕМОВИЧ ВОРОШИЛОВ имеет честь пригласить Вас на празднование 30-й годовщины Великой Октябрьской революции.
Будапешт. Гостиница «Британия», 1947 г.
21Я сижу на диване и смотрю на папу. Конечно, папа в душе коммунист. Но членом Коммунистической партии Советского Союза папа так и не стал.
И, так и не расколовшись супостату, подмигивает мне с фотографии у меня над столом.По стопам дедушки
1
Мы набрали анютиных глазок и дружным семейством входим в ворота монастыря. Мы приехали навестить дедушку.
Двадцать пять лет своей жизни дедушка провел в подполье. А потом написал про это книжку. Бабушка ее переиздает.
Мой дедушка был товарищем по борьбе Климента Ефремовича Ворошилова – они боролись за советскую власть: Климент Ефремович сражался на Луганщине, а дедушка – под Екатеринославом. А потом дедушку обделили – всем давали города, а дедушке не досталось даже паршивой деревни. Екатеринослав так было уже и назвали – Днепромихайловск, но потом почему-то раздумали. Его назвали Днепропетровск, хотя бабушка говорит, что Петровским там и не пахло.
А сейчас дедушка уже давно умер – он лежит на Новодевичьем кладбище – у нас тут семейный склеп. И в этом склепе нас всех когда-нибудь похоронят – и бабушку, и маму. И мою сестренку…
И я надеюсь, что для меня здесь тоже забито местечко.
2
Мы на даче у Клима Ворошилова. За столом человек пятьдесят. Расселись и поглядываем.
Только что прокричали «ура» – и зачавкали…
Мама уплетает лососину – кусок за куском. И не останавливается. Если бы это было у нас дома, то мама сошла бы с ума.
И папа тоже не отстает – что-то, не прекращая жевать, раздирает… И с подбородка у него течет.
Папа накапал на скатерть, а мама даже не обратила внимания. А дома бы уже был скандал.
3
Через всю стену бильярдной – картина: Климент Ефремович и Иосиф Виссарионович, оба в шинелях, прогуливаются по Кремлевской набережной.
Тот, что крутится возле, натер мелом кий и подскакивает. Все стоят и смотрят.
Климент Ефремович прицеливается и бьет. Климент Ефремович промахнулся. Теперь очередь за мной.
– Подставь, подставь… – шепчет мне папа и подмигивает.
Но я папу не послушался. Я прицелился и с треском «положил шара» в лузу.
4
Мы уезжаем, и вокруг Климента Ефремовича толпа. И мама все норовит чмокнуть Климента Ефремовича в щеку. А те, что возле Климента Ефремовича, все норовят маму оттереть.
Мы увозим с собой продукты: рыбу, икру, телятину… До следующего приезда хватит.
5
Мой дедушка – старый большевик, – вспоминая свою жизнь, написал «Четверть века подпольщика».
Я пошел по стопам дедушки.
За мной!!!
1
Площадь Пушкина пронеслась галопом, а возле Моссовета сгрудились так, что ребра грудной клетки, подобно прутьям тюремной решетки, готовы были разорваться.
Я этого не выдержал и, выбравшись из толпы, пошел против движения.
2
Я подошел к постаменту и, задрав голову, уставился на макушку памятника.
– Смотрите, – заорал я, – ворона!
Все вокруг возмутились:
– Ты, давай, тут не каркай! Не узнает голубя мира!
Я протер глаза и снова увидел ворону.
Странно. Неужели никто не видит?
3
Тот, кто меня совсем не знает, может подумать, что я – враг народа.
Но на самом деле все наоборот.
4
– За мной!!!
За мной… следят.
В неволе
Ну, хорошо. Голову мне отрубят. Но пускай, сколько шагов я сделаю без головы, столько моих товарищей отпустят на волю.
Но когда мне отрубили голову, я все позабыл. Потоптался на месте и упал.
А мои товарищи так и остались в неволе.
Мозг товарища сталина
Товарищ Сталин дал приказ – исследовать мозг Владимира Ильича и доказать его гениальность.
Вот приходят к нему ученые и, водя по извилинам указкой, читают ему доклад.
Товарищ Сталин сначала их наградил, но, сообразив, что при сравнении может обнаружиться неравенство, законопатил открытие в сейф. А самих авторов доклада на всякий случай расстрелял.
Баланда о сталине
Собрались однажды Рузвельт и Черчилль, и ждут они Сталина. А Сталина все нет. И вот, наконец, идет.
Рузвельт сразу вскочил, глаза выпучил, руки по швам и не шевелится. Уж больно он Сталина уважал. А Черчилль, сука, сидит. Попыхивает сигарой и ни с места.
Сталин только на него посмотрел – Черчилль и обосрался. Тоже вскочил, весь трясется и тоже руки по швам.
С тех пор, подлюка, так и ходил по струночке.
Вечно живой
Товарищ Сталин подошел к плите и, оторвав у мухи крыло, зажег под сковородкой конфорку. Муха пошевелила еще не оторванными лапами и поползла. Товарищ Сталин прикурил трубку.
Здесь все, как у Льва Николаевича: не было ни плиты, ни мухи, ни сковородки. Но, в отличие от Анны Карениной, которой тоже никогда не было, товарищ Сталин – ВЕЧНО ЖИВОЙ.
В тяжелую минуту жизни
1
На пожелтевшей фотокарточке в кругу нашей семьи запечатлен Клим Ворошилов. Моей дочери исполнилось две недели, и Климента Ефремовича пригласили почетным гостем к нам на дачу. Так что теперь он ей вроде крестного.
Правда, уже со слуховым аппаратом и трясет головой. А когда «поднимали тост», то, пригубив рюмашку, все, шамкая, приговаривал: «Цэ нам дали, цэ нам нет». Значит «Цинандали». Такой шутник. И все ему радостно аплодировали. Но совсем не так, как бывало в старое доброе время.
Раньше, когда он приезжал на дачу к бабушке, то сразу на трех машинах. И все три шофера вместе с домработницей обедали на кухне. А сейчас, когда приехал к нам, то шофер был уже всего один. И его пригласили к столу.
Мама говорит, что Климент Ефремович спас нашего дедушку от крупных неприятностей. Я думал, во время Гражданской войны. Но, оказывается, в годы мирного строительства. (Под нами тогда жили Кагановичи, а выше этажом – Калинины. А когда дедушка уезжал за границу, то из соседней квартиры приходил Буденный и играл на гармошке. Все обхаживал бабушку.)
Дедушка бабушке рассказал по секрету, а бабушка – маме. А папа говорит, что на дедушкином примере тогда закручивали гайки. В такой специальной камере. Дедушка сам привез для ее оборудования чертежи. Когда возвратился из Германии. Его туда посылали в командировку. В порядке обмена опытом.
А после испытаний дедушку осматривали врачи. И потом поставили диагноз. И если бы не Климент Ефремович, то дело бы, наверно, закончилось печально. А так только ограничилось параличом. И я дедушку помню уже в инвалидной коляске. В поселке старых большевиков.
А папа, наоборот, сразу же ушел добровольцем. В психиатрическую клинику. Уже после войны. И там его тоже лечили. Пока не вмешался Климент Ефремович.
В тяжелую минуту жизни эта фотокарточка иногда согревает и меня. Во время дружеской беседы я ее показывал на Колыме в Комитете государственной безопасности.
Я смотрю на темно-матовые грозди и под стук сыплющейся на дно корзины смородины слушаю историю маминой любви.