Первая роза Тюдоров, или Белая принцесса Грегори Филиппа
И, как это ни ужасно, меня вдруг разобрал смех. Я была настолько потрясена, что смеялась, как дурочка, закрывая лицо руками, и никак не могла перевести дыхание, столь сильно мне хотелось смеяться, смеяться, смеяться во весь голос. Момент был действительно безумным, и я никак не могла унять нервный смех, его приступы продолжались один за другим, ибо я на редкость ясно представляла себе, как судьба на этот раз подшутила над братьями Стэнли.
Еще моя мать предупреждала меня, что братья Стэнли всегда стараются оказаться по одному на каждой из противоборствующих сторон. И кто-то один всегда клялся, что ни за что не свернет с намеченного пути и в решающий момент его армия непременно вступит в бой (увы, к несчастью, ему это обычно «не удавалось»). В общем, как только семейству Стэнли нужно было выбирать одну из сторон, братья всегда умудрялись как-то усидеть на двух стульях.
Даже при Босуорте, с самого начала намереваясь непременно оказаться на стороне победителя, они поклялись Ричарду в верности и обещали в нужный момент ввести в бой свои войска. В подтверждение крепости их союза Томас Стэнли даже оставил Ричарду в залог своего сына, доказывая истинность своих добрых намерений. И Ричард был уверен, что кавалерия Стэнли придет ему на помощь; он думал так, даже когда братья медлили, выжидая на холме и пытаясь понять, на чью сторону склонится победа, и лишь под конец вихрем ринулись… поддерживать Генриха.
И вот теперь они снова совершили предательство. «Sans changer! — задыхаясь от смеха, шептала я. — Sans changer!»
Это был девиз Стэнли: «Без перемен». Однако перемен не было лишь в том, что братья всегда преследовали свои собственные интересы, блюли свою собственную безопасность, лелеяли свой собственный успех… Вдруг я почувствовала рядом с собой Мэгги, которая больно щипала меня за внутреннюю сторону руки и настойчиво шептала: «Сейчас же прекрати! Прекрати это!», и я, впившись зубами в тыльную сторону ладони, заставила себя умолкнуть.
Но теперь, когда прекратился приступ моего истерического смеха, мне вдруг стало ясно, сколь могущественным стал «этот мальчишка». Если уж Стэнли разделились — один на стороне Генриха, второй на стороне «мальчишки», — значит, они были уверены: он непременно начнет вторжение и, по всей вероятности, сумеет одержать победу. Иметь на своей стороне одного из братьев Стэнли было все равно что иметь хорошую родословную — это признак того, что твои претензии не беспочвенны, что у них хорошая основа. Стэнли в итоге всегда оказывались на стороне победителя. И если сэр Уильям решил поддержать «этого мальчишку», значит, он уверен, что тот способен одержать победу. А если сэр Уильям действовал при полном попустительстве со стороны брата, значит, и сэр Томас считает, что у «мальчишки» неплохие шансы на успех, да и прав на престол куда больше, чем у Генриха.
Пытаясь успокоиться и привести свои чувства в порядок, я перехватила внимательный взгляд мужа. Однако он сразу же отвернулся и с несколько озадаченным видом спросил у сэра Уильяма:
— Почему вы так поступили? Ведь я дал вам все, о чем вы просили. — Казалось, он был абсолютно уверен, что верность продается и покупается. Сэр Уильям молча склонил голову. — Ведь именно вы вручили мне корону Англии на поле боя.
Это было ужасно — то, как люди вдруг отхлынули от сэра Уильяма. Казалось, у него на лице проступили грозные признаки бубонной чумы. Вроде бы никто и с места не сошел, и все же вокруг него мгновенно образовалось пустое пространство, и теперь он стоял там один, лицом к разгневанному королю, не сводившему с него взгляда.
— Вы — брат моего отчима, — с отвращением продолжал Генрих, — я считал вас своим дядей. — Генрих посмотрел на мать — та судорожно глотала, словно желчь подступила ей к самому горлу и ее вот-вот вырвет. — Моя мать говорила, что вам, ее ближайшему родственнику, я могу полностью доверять.
— Это какая-то ошибка, — вмешался лорд Томас Стэнли. — Сэр Уильям наверняка сумеет объяснить…
— Сэр Уильям действовал не один, вместе с ним еще сорок весьма влиятельных людей обещали претенденту свою поддержку и верность, — вмешался сэр Роберт, хотя его и не спрашивали. — Сэр Уильям собрал немало сторонников претендента, и все вместе они переправили ему целое состояние.
— Вы, член королевской семьи Англии, приняли сторону какого-то претендента? — Генрих с трудом подбирал слова; казалось, он все еще не в силах поверить, что предателем оказался его дядя, его ближайший советник. А ведь он хотел меня пристыдить, прилюдно продемонстрировав доказательства предательской деятельности моей матери; он хотел потрясти весь двор, назвав полдюжины людей, которых намерен предать в руки палача, дабы остальные впредь не пытались нарушить данную ему присягу. Он никак не предполагал, что, устроив этот спектакль в целях укрепления собственной власти, отыщет предателя в самом узком кругу, среди своих друзей и родственников. Я видела, что его мать все еще судорожно цепляется за спинку его кресла-трона и едва стоит на ногах; вытаращенными от ужаса глазами она смотрела то на своего мужа, то на своего деверя и, по-моему, была уверена, что они оба в равной степени оказались предателями. Что ж, подумала я, вполне возможно, так оно и есть, ведь братья Стэнли никогда не действуют порознь. Возможно, они договорились, что сэр Уильям окажет поддержку претенденту, а лорд Томас Стэнли по-прежнему будет отечески опекать короля, и в итоге оба они спокойно дождутся того момента, когда станет ясно, за кем будет победа. Как всегда, они были твердо намерены выиграть во что бы то ни стало, оказаться на стороне победителя, а значит, оба считали, что Генрих Тюдор, скорее всего, будет низложен.
— Почему? — надломленным голосом снова спросил Генрих. — Почему вы меня предали? Меня! Который дал вам все! Меня! Которого вы столько лет поддерживали?
И тут он, видно, решил прекратить задавать эти бессмысленные вопросы, услышав в них явственное проявление слабости. Его безнадежный диалог с сэром Уильямом и впрямь напоминал жалобное хныканье мальчишки, которого никто никогда не любил; который был вынужден вечно жить в ссылке и лишь надеяться, что, может быть, ему когда-нибудь удастся вернуться домой; который никогда не мог понять, почему он разлучен с матерью, почему у него нет и не должно быть друзей, почему он живет в чужой стране, а дома у него одни враги. Но, похоже, Генрих все же сумел взять себя в руки и вспомнил, что кое-каких вопросов задавать не следует никогда.
Кстати, меньше всего ему хотелось, чтобы сэр Уильям и впрямь начал ему отвечать и придворные услышали, почему он готов был всем рискнуть ради «этого мальчишки» и отказаться ото всего, что получил от короля. Видимо, этот выбор был связан с некой «остаточной» верностью сэра Уильяма Дому Йорков и не лишенной оснований уверенностью в том, что «мальчишка» и есть настоящий наследник престола. Подобных признаний Генрих, разумеется, не хотел слышать и никак не мог допустить, чтобы их услышали придворные. Кто знает, сколькие из них были втайне согласны с братьями Стэнли? Хлопнув рукой по столу, Генрих заявил:
— Довольно! Я не желаю слышать от вас ни слова оправданий!
Но сэр Уильям и не проявлял ни малейшего желания оправдываться. Он стоял, гордо подняв голову, и лицо его было бледно. Глядя на него, трудно было усомниться в том, что он уверен: его дело правое, он пошел за тем, кого считает истинным королем.
— Уведите его! — приказал Генрих стражникам, стоявшим у дверей; они вышли вперед, окружили сэра Уильяма, и он без единого слова покорно последовал за ними. Он так и не стал просить о помиловании; он даже не попытался что-то объяснить. Нет, он уходил из зала с высоко поднятой головой, понимая, какую высокую цену ему придется уплатить за это. Ни разу прежде я не видела у него такого выражения лица, ни разу не видела, чтобы он выступал так гордо и независимо. Я всегда считала Уильяма Стэнли сумой переметной, ведь он столько раз менял стороны, перебегая туда, где оказался победитель. Но сегодня — хотя его уводили в тюрьму как предателя, хотя шел он навстречу собственной смерти, хотя он потерял все ради того, чтобы оказать поддержку «этому мальчишке», который, по слухам, был моим братом, — сэр Уильям шел гордо, высоко подняв повинную голову.
Сэр Роберт, чьи фамильные земли были некогда конфискованы сэром Уильямом, давно уже точил на него зуб и сейчас смотрел ему вслед с улыбкой на лице. Потом, словно опомнившись, он сунул руку в мешок с печатями, словно намереваясь показать нам еще один сюрприз, но Генрих остановил его.
— Довольно, — сказал он, и я заметила, что выглядит он совсем больным, а его мать и вовсе была полумертвой от пережитого потрясения. — Я сам их рассмотрю у себя в кабинете. Вы можете идти. Все. Я больше никого не желаю видеть. Мне не нужен никто… — Он запнулся и посмотрел в мою сторону, но как бы мимо меня, словно я была последним человеком, который способен был дать ему утешение после такого предательства. — Мне никто из вас больше не нужен!
Вестминстерский дворец, Лондон
Февраль, 1495 год
Подозрительное отношение Генриха ко всем Йоркам и в первую очередь ко мне привело к тому, что он стал подыскивать моей сестре Анне такого мужа, которому мог бы полностью доверять; тем самым он собирался хотя бы ее исключить из списка возможных средоточий мятежных настроений. В итоге его выбор пал на Томаса Хауарда, графа Суррейского, который уже был подвергнут достаточно долгому наказанию за верность Дому Йорков и лишь недавно вышел из Тауэра. Томас Хауард прежде был человеком Ричарда; однако Генриху он ясно дал понять: он всегда хранил верность исключительно английской короне вне зависимости от того, на чьей голове она находится. И как только корона оказалась у Генриха, он последовал за нею. Генрих сильно в нем сомневался и долгое время подозревал Хауарда в тайной приверженности Йоркам, однако тот спокойно ждал в Тауэре, когда король сочтет возможным выпустить его на свободу, — так пес ждет взаперти возвращения своего хозяина, — и это убедило Генриха в его честности. Он решил, что можно рискнуть, выпустил Томаса из Тауэра, и вскоре тот уже был помолвлен с моей сестрой Анной; он получил обратно свой титул и обрел все основания думать, что династия Хауардов при Тюдорах сумеет подняться не хуже, чем при Йорках.
— Ты не против этого брака? — спросила я у Анны.
Она лишь спокойно на меня глянула. Ей было уже девятнадцать, и ее успели предложить в жены чуть ли не всему христианскому миру.
— Замуж мне действительно пора, — сказала она. — И ведь, согласись, могло быть гораздо хуже. А Томас Хауард — человек, подающий надежды, и я думаю, что благодаря милостям короля он сумеет подняться достаточно высоко. Впрочем, сама увидишь. Теперь Хауард на все готов ради Генриха.
А Генрих, не тратя времени даром из-за им же назначенного брака, вновь погрузился в разбирательства сложного дела о мешке с печатями, ибо список тех, кто буквально с самого начала предавал его, все рос.
Джаспер Тюдор, единственный человек, которому Генрих мог безоговорочно доверять, возглавил судебную комиссию и вместе с одиннадцатью лордами и восемью судьями тащил в суд каждого, кто когда-либо упоминал об «этом мальчишке» или хоть раз шепотом назвал имя принца Ричарда. Перед Джаспером представали священники, клирики, чиновники, знатные лорды и члены их семей, их слуги и сыновья — это был некий ужасающий парад людей, которые брали у Тюдора деньги, приносили Тюдору клятву верности, но при этом считали, что «этот мальчишка» и есть настоящий король. Многие лорды, несмотря на высочайшее положение в обществе, несмотря на все то богатство, которое они обрели благодаря Генриху, готовы были рискнуть и своими интересами, и своим состоянием ради «этого мальчишки». Казалось, их непреодолимо влечет к нему; они следовали за этой звездой, более яркой и более заманчивой, чем звезда Тюдора, отбросив всякие мысли о собственном благополучии. Они были готовы подобно христианским мученикам принять страдания за Дом Йорков, дав обет чести, рискуя собственной безопасностью и посылая «мальчишке» слова любви и преданности, написанные их рукой и скрепленные печатью с их фамильным гербом.
За свою веру они уплатили тяжкую цену. Знатных лордов прилюдно обезглавили, а простых людей сперва повесили, а потом еще живыми вынули из петли, вспороли им животы, вытащили внутренности и сожгли на глазах у несчастных, заставляя их, истерзанных болью, с выпученными безумными глазами, смотреть на это; а когда они наконец испустили дух, их четвертовали, и куски их тел сначала свалили в общую кучу, а затем разослали по всему королевству, чтобы их выставили у городских ворот, на перекрестках и на деревенских площадях.
Это, как надеялся Генрих, научит его подданных хранить верность своему королю. Но я-то лучше знала своих соотечественников; я прекрасно понимала, что из этих судов и казней они извлекут лишь один урок: наиболее достойные и мудрые люди, а также люди богатые, пользовавшиеся невероятными привилегиями, как, например, сэр Уильям Стэнли, и столь же осведомленные и изворотливые, как он, дядя самого короля, готовы были даже умереть за этого самозванца; их веру в него не сломило ничто — ни бесчисленные казни, ни отвратительное издевательство над телами казненных.
Уильям Стэнли шел на эшафот молча; он не просил о помиловании, не предлагал сорвать маски с других предателей. И это гордое молчание было для него наилучшим способом прилюдно заявить, что именно «этого мальчишку» он считает истинным королем Англии, а Тюдор — всего лишь претендент, каковым он и являлся всегда, в том числе в день своей победы при Босуорте. Казалось, ничто не могло прозвучать более оглушительно, чем молчание Стэнли; ничто не могло ярче заявить о законных претензиях «этого мальчишки», чем оскаленные черепа его многочисленных сторонников на воротах каждого английского города, ибо все это заставляло задуматься о тех причинах, которые побудили стольких людей пойти на риск и умереть такой страшной смертью.
Генрих посылал одну комиссию за другой, приказав искать предателей в каждом графстве и надеясь, что так ему удастся искоренить предательство. Я же была уверена: единственное, чего он со своими комиссиями добьется — это докажет народу, что предатели у нас повсюду, а король Генрих боится даже болтунов, треплющих языком в пивных, и одно лишь появление на любой рыночной площади его гвардейцев-йоменов уже создает весьма благоприятную почву для сплетен. Поведение короля свидетельствовало о том, что он, точно малое дитя, страшится темноты и отказывается лечь в постель и спать спокойно, воображая, что ему отовсюду грозит нечто ужасное.
Джаспер Тюдор вернулся в Вестминстер, прочесав всю страну в поисках предателей; он почернел от усталости и выглядел совершенно измученным. Ему все-таки было уже шестьдесят три, и он еще десять лет назад решил, что главная цель его жизни достигнута, возведя на престол своего любимого племянника после впечатляющей победы при Босуорте, в сиянии славы и мужества. Но теперь оказалось, что одной победы было мало, что даже павшие продолжают сражаться с Тюдорами, привлекая на свою сторону по десять, двадцать, а то и по сто тайных врагов нынешнего короля. Получалось, что Йорки так и не были побеждены, они просто временно отступили в тень. И Джасперу, который всю жизнь с ними сражался и почти двадцать пять лет был вынужден провести в ссылке, за пределами любимой родины, уже начинало казаться, что никакой великой победы при Босуорте и не было. Йорки вновь перешли в наступление, и Джаспер был вынужден, собрав все свое мужество, найти в себе силы для нового сражения. Но теперь, увы, он чувствовал себя уже стариком.
Жена Джаспера, моя тетя Кэтрин, провожала его в ответственную поездку по стране, покорно склонив голову, но лицо ее словно окаменело от горя. По меньшей мере половина тех людей, которых ее мужу предстояло арестовать и повесить, были верными слугами Дома Йорков и ее личными друзьями. А вот миледи, моя свекровь, которая, как я предполагала, влюбилась в Джаспера еще в те дни, когда осталась юной вдовой, а он оказался ее единственным другом и помощником, смотрела прямо на него горящими голодными глазами и, казалось, готова была упасть перед ним на колени и молить его снова спасти ее сына. Все трое Тюдоров — король, его мать и его дядя — словно окончательно ушли в себя, съежились, выставили наружу колючки и никому больше не доверяли.
Лорд Томас Стэнли — ему брак с леди Маргарет, пусть и заключенный без любви, в итоге принес величие, тогда как его пасынок, Генрих, в нужный момент получил от него немалую армию, — был исключен из этого узкого круга, ибо и на него упала тень предательства, совершенного его родным братом, ныне казненным. Но если Тюдоры не могли доверять ни деверю королевы-матери, ни ее мужу, ни прочей своей родне, которую они прежде осыпали почестями и деньгами, то кому же они могли оказать доверие?
Никому. Они никому больше не доверяли и опасались каждого.
Ко мне Генрих по вечерам больше не заглядывал. Страх, вызванный активностью «этого мальчишки», был так велик, что королю и в голову не приходило сделать себе еще одного наследника. Впрочем, у него уже имелись столь необходимые всякому королю сыновья: Артур и его младший братишка Генрих. На меня мой супруг смотрел с таким отвращением, словно не мог даже представить себе, что я могла бы родить ему еще одного ребенка; ведь этот ребенок, естественно, оказался бы наполовину Йорком, а значит, наполовину предателем. Теплые, доверительные, почти любовные отношения, которые только-только начали прорастать меж нами, теперь словно вымерзли под ледяным дыханием его страхов и недоверия. Свекровь посматривала на меня косо, муж, ведя меня под руку к обеду, едва касался моих пальцев, но я всегда шла с высоко поднятой головой, точно предатель сэр Уильям, и отказывалась признавать себя «смиренной и раскаявшейся».
Нет, я отнюдь не чувствовала себя пристыженной, но, чувствуя обращенные на меня взгляды придворных, все же не осмеливалась встретиться с кем-то из них глазами и улыбнуться в ответ. Трудно было понять, кто в данный момент мне сочувственно улыбается: может быть, тот, кто считает меня несчастной женщиной, страдающей от жестокосердия мужа, вновь утратившего только что приобретенную привычку проявлять доброту к ближним и теперь сильнее, чем когда бы то ни было, сомневающегося в своем предназначении? А ведь Генриху всю жизнь внушали, что его судьба — быть королем. А может быть, мне улыбался кто-то из заговорщиков, радуясь тому, что не был обнаружен, и думая, что я с ними заодно? Или же тот, кто заметил, как король достал из мешка печать моей матери, и теперь предполагает, что и моя собственная печать где-то там, на дне пресловутого мешка?
Меня постоянно преследовали мысли об «этом мальчишке», живущем сейчас в городе Малин, и я представляла его себе — юношу с золотисто-каштановыми волосами и глазами цвета ореха, с прямой спиной и гордо поднятой головой, ибо нас, детей короля Эдуарда Йорка, учили всегда держаться именно так. Я думала, как он отреагирует, узнав о пропаже своего сокровища — мешка с печатями. Ведь это был поистине сокрушительный удар, нанесенный предателями по всем его союзникам и разрушивший все его планы. До меня долетали слухи, что «мальчишка» лишь выразил сожаление по поводу того, что сэр Роберт оказался предателем, но не стал ни проклинать его, ни бранить. Он не хватал ртом воздух в припадке ярости, точно безумец, и не приказывал всем немедленно выйти вон. Он вел себя как истинный принц, которому любящая мать внушила, что колесо фортуны может иной раз повернуться и против тебя, но не имеет никакого смысла как-то противиться его ходу. Да, в отличие от короля Тюдора «мальчишка» принял дурные вести как истинный принц Йоркский!
Замок Вустер
Лето, 1495 год
Никто не желал объяснить мне, что происходит. И я, окутанная этим молчанием, чувствовала себя пиявкой, посаженной в банку из толстого стекла. Генрих порой заходил ко мне, но почти не разговаривал со мной. Он молча залезал ко мне в постель и быстро делал свое дело, словно зашел к публичной девке; куда-то исчезла та любовь, которая только еще начинала прорастать меж нами. Но, похоже, Генрих твердо решил все-таки сделать еще одного Тюдора, чтобы иметь некий резерв в борьбе с «мальчишкой». Он посоветовался с астрологами, и те заявили, что третий принц существенно укрепит его положение на троне. Генриху явно показалось недостаточным иметь двух наследников, одного из которых он уже провозгласил герцогом Йоркским, и он намерен был спрятаться за целой толпой детей, которых следовало во что бы то ни стало получить от меня. Так что желание родить еще одного ребенка было вызвано исключительно политической необходимостью, а отнюдь не любовью.
В июле я сообщила ему, что у меня снова задержка и я, скорее всего, беременна. В ответ он лишь молча кивнул; похоже, даже такая новость не способна была его обрадовать. Он сразу же перестал приходить ко мне в спальню, словно наконец освободившись от необходимости исполнять свой долг, и я этому даже обрадовалась. Ведь теперь со мной могла спать одна из моих сестер или Мэгги, по-прежнему остававшаяся при дворе, ибо ее муж рыскал по восточным графствам в поисках предателей. Да, я совершенно утратила желание делить ложе с моим супругом, чувствуя, сколь холодны его прикосновения, и все время думая о том, что руки у него по локоть в крови. Его мать смотрела на меня с такой нескрываемой злобой, словно ей хотелось кликнуть гвардейцев и приказать им арестовать меня всего лишь за то, что я принадлежу к роду Йорков.
Джаспера Тюдора теперь при дворе видно не было: он пребывал в вечных разъездах, получая донесения то из одного города с восточного побережья, то из другого; все были уверены, что «мальчишка» непременно высадится именно на востоке. С севера Джаспер тоже получал неутешительные сведения: там ожидалось вторжение шотландцев под знаменем Белой розы. Даже на западе, где по Генриху рикошетом ударили его попытки сломить ирландцев, люди стали гораздо злее и гораздо чаще устраивали всевозможные бунты.
Большую часть дня я проводила в детской и возилась с детьми. Артур помимо обычных занятий с учителями каждый полдень выходил на двор для ристалищ и упражнялся в верховой езде и искусстве владения копьем и мечом. Маргарет проявляла большие способности к учебе и моментально расправлялась с любыми заданиями, но была страшно непоседливой и вспыльчивой, а также любила таскать у старших братьев книжки, но всегда успевала удрать и запереться где-нибудь, прежде чем они с криками бросались за ней в погоню. Крошка Элизабет по-прежнему была легкой, как перышко, и бледной, как снегурочка. Врачи уверяли меня, что скоро она поправится и будет такой же сильной и шустрой, как ее братья и сестра, но я этому не верила. Генрих уже вел переговоры насчет ее помолвки; ему отчаянно хотелось установить мир с Францией, и для заключения мирного договора он хотел использовать наше маленькое сокровище, наше фарфоровое дитя, точно свежую наживку для поимки «этого мальчишки». Я с ним не спорила. Не было смысла сейчас тревожиться из-за брака, который в лучшем случае состоится лет через двенадцать. В данный момент меня тревожило лишь здоровье моей маленькой дочки; меня терзали мысли о том, что сегодня, например, она почти ничего не съела, кроме кусочка хлеба и нескольких ложек молока, да еще за обедом поела немножко рыбы; мяса она не ела совсем.
Мой младший сын Гарри был умненьким и весьма шустрым мальчиком; он очень быстро все схватывал, но очень быстро и отвлекался; это был ребенок, рожденный для бесконечных игр и забав. Поскольку он был вторым сыном в семье, то ему, скорее всего, предстояло служить Церкви, и я, похоже, была единственной, кому подобная перспектива представлялась совершенно неподходящей. Моя свекровь мечтала, что Гарри станет кардиналом, как ее главный друг и союзник Джон Мортон, а потом сумеет подняться и до папы римского. Она молилась о том, чтобы ее внук, Тюдор, стал папой, и бессмысленно было объяснять ей, что в мальчике религиозности ни на грош, что характер у него, похоже, в высшей степени светский — он любит всякие игры, в том числе и спортивные, ему нравится музыка, он обожает вкусно поесть, причем с самым что ни на есть не монашеским наслаждением. Но все эти его качества для леди Маргарет не имели абсолютно никакого значения. Если Артур станет королем Англии, а Генрих — папой римским, весь нынешний и завтрашний мир окажется в руках Тюдоров. И она поймет, что Господь выполнил то обещание, которое, по ее словам, Он дал ей, когда она, перепуганная девочка, больше всего боялась, что ее будущий сын не получит в наследство ничего, кроме пары каких-то замков в Уэльсе, а вскоре и оттуда будет изгнан моим отцом.
Лучший друг леди Маргарет, Джон Мортон, остался на юге Англии, а мы проводили лето в самом сердце страны — близ замка Ковентри, вдали от опасного побережья. Мортону было вменено в обязанность охранять южное побережье от врагов, а Генрих был настолько перепуган, что то и дело без предупреждения наезжал туда, но столь же стремительно и уезжал обратно. Складывалось ощущение, что он хочет сам патрулировать эту территорию и все видеть собственными глазами, поскольку больше не доверяет никому, даже собственным шпионам. Мы никогда не знали, будет ли он присутствовать за обедом и будет ли он спать в собственной постели; а когда его трон пустовал, придворные озирались по сторонам, словно искали другого короля, который тоже вполне мог бы сидеть там. Сложилась ситуация, при которой Тюдоры могли доверять лишь крохотной горстке людей, побывавших вместе с Генрихом в ссылке или скрывавшихся с ним вместе в Бретани. И без того ограниченный мирок Тюдоров невероятно съежился; казалось, из числа их союзников и друзей, воевавших вместе с ними и вместе с ними одержавших победу при Босуорте, не осталось никого, и у них больше нет никакой поддержки — ни друзей, ни союзников, ни армии, на которую можно было бы опереться.
Королевский двор превратился в компанию последователей до смерти перепуганного претендента; в нем не чувствовалось ни былого величия, ни гордости, ни уверенности в себе. А я в одиночку ничего не могла с этим поделать, ничего не могла изменить; но когда я одна, без Генриха, направлялась в обеденный зал, я всегда шла с высоко поднятой головой, одинаково приветливо улыбалась и тем, кого все еще считала друзьями, и подозреваемым, и всеми средствами пыталась преодолеть то впечатление, которое производит сам король, обуреваемый страхами и крайне неуверенно чувствующий себя.
Однажды вечером, когда я возвращалась в свои покои, меня остановил Джон Кендал, епископ Вустера, и с ласковой улыбкой спросил, точно намереваясь показать мне красивую радугу или какой-то особенно впечатляющий закат:
— Ваша милость, вы видели сигнальные огни?
Я не сразу поняла:
— Какие сигнальные огни?
— Видите, вон там небо совершенно красное.
Я выглянула в узкое окно-бойницу — в этом замке были только такие окна — и увидела, что на юге небо пылает ярко-розовым светом. Приглядевшись, я поняла, что на холмах горят огни — один, другой, третий, а дальше еще один и еще; огни были зажжены чуть ли не на каждом холме, их было так много, что ничего другого, кроме них, я уже не замечала.
— Господи, это еще что такое?
— Король приказал зажечь сигнальные огни, если на наш берег высадится Ричард Йоркский, — сказал Джон Кендал.
— Вы хотите сказать, претендент? — напомнила я ему. — «Этот мальчишка»?
И в отблеске далеких, но ярких огней я успела заметить его затаенную усмешку. Впрочем, он тут же спохватился:
— Конечно, конечно! Я просто забыл его настоящее имя. Так вот, эти сигнальные огни свидетельствуют о том, что «этот мальчишка», должно быть, уже высадился на английский берег.
— Уже?
— Да, наверное. Иначе сигнальные огни бы не зажгли. «Этот мальчишка» вернулся домой!
— Домой? — переспросила я, как последняя дура. Ошибки быть не могло: я видела, какой радостью сияет лицо епископа в розовых отблесках сигнальных огней, словно эти огни — всего лишь приветственные вспышки маяка, указывающие кораблям путь в ближайший порт. Затем Джон Кендал снова откровенно мне улыбнулся, как бы призывая разделить с ним радость по поводу того, что истинный сын Плантагенетов наконец-то вновь дома, и сказал:
— Да, мальчик наконец-то вернулся домой. И эти огни освещают ему путь.
На следующий день Генрих точно божья гроза помчался на запад в сопровождении целого отряда своих гвардейцев, не сказав мне ни слова на прощанье. Он намеревался как можно быстрее собрать войско и посетить замки на землях, принадлежавших Стэнли, питая отчаянную надежду, что их обитатели остались ему верны, хоть сам он и не доверял никому из них. Он не попрощался даже с детьми, даже в детскую не заглянул, даже к матери своей не подошел за благословением. Миледи, до смерти перепуганная его внезапным отъездом, теперь все время проводила в часовне Вустера; она молилась, коленопреклоненная, на каменном полу и не возвращалась даже к завтраку, поскольку соблюдала строгий пост, то есть буквально морила себя голодом, надеясь вымолить для сына благословение Господне. Ее тонкая шея, торчавшая из воротника черного платья, была красной и воспаленной, поскольку она, умерщвляя плоть, носила под платьем, на голом теле, колючую власяницу, а кожа ее от недоедания стала невероятно сухой и тонкой, как старая бумага. Джаспер Тюдор, естественно, уехал вместе с Генрихом; точно старый боевой конь, он просто не знал, как это — остановиться и отдохнуть.
До нас долетали смутные слухи о том, что «этот мальчишка» высадился на востоке страны, в городах Халл[60] и Йорк, как когда-то высадился там и мой отец, с победой вернувшийся из вынужденной ссылки. Выходило, что «этот мальчишка» во всем следует примеру короля Эдуарда, как его истинный сын и наследник.
Затем мы услышали, что из-за сильных ветров корабли претендента сбились с курса, и ему пришлось высаживаться на юге Англии, а там не имелось достаточных сил для защиты побережья, кроме архиепископа с небольшим войском и нескольких местных отрядов. Что же могло помешать «мальчишке» двинуться оттуда прямиком на Лондон? Собственно, преградить ему путь было некому, и некому было оказать ему достойное сопротивление.
Гвардейцы Генриха без предупреждения влетели на конюшенный двор, и конюхи бросились распрягать и чистить измученных лошадей, а люди, покрытые дорожной пылью, стали молча подниматься по черной лестнице в свои комнаты. Они не кричали, требуя горячей воды и эля, не хвастались и ничего не рассказывали о своем путешествии; они вернулись во дворец примолкшие, исполненные мрачной решимости и явно страшащиеся поражения. Два вечера Генрих обедал вместе со всеми, но лицо его выглядело совершенно окаменевшим, словно он напрочь забыл, что обязан всегда улыбаться, как истинный король. В первый день, зайдя за мною, чтобы отвести меня в обеденный зал, он вместо приветствия обронил, точно выплюнул, всего два горьких слова:
— Он высадился! — Но пока мы шли в зал и все рассаживались по местам, он все же кое-что успел мне пояснить: — У него было не так уж мало людей, однако, увидев наши оборонительные сооружения, он поспешил сбежать, как последний трус. Моим гвардейцам удалось перебить несколько сотен его людей, а потом они, безмозглые дураки, его упустили! Они позволили его кораблю отчалить, и мальчишка попросту удрал от них!
Я не стала напоминать мужу, как он сам однажды, подойдя к берегу и обнаружив там приготовленную для него ловушку, быстренько развернулся и поплыл прочь, на сушу так и не высадившись. Кстати, тогда его тоже называли трусом.
— И где же он теперь?
Генрих холодно на меня глянул, словно пытаясь угадать, насколько безопасно сообщать мне о местонахождении «этого мальчишки».
— Кто его знает? Возможно, направился в Ирландию. Ветер дул в западном направлении, так что вряд ли он смог высадиться в Уэльсе. Тем более уж Уэльс-то должен быть верен Тюдорам. Да мальчишка и сам сразу это поймет.
Я промолчала. Мы оба прекрасно понимали, что теперь, пожалуй, ни про одно графство нельзя сказать с уверенностью, что оно хранит верность королю Тюдору. Я машинально вытянула руки, и слуга, облив их теплой водой из кувшина, подал мне надушенное полотенце.
Генрих тоже вымыл и вытер руки, швырнул полотенце своему пажу и с неожиданной энергией сообщил мне:
— Я взял в плен человек сто шестьдесят из его войска! Среди них есть и англичане, и иностранцы. Но все настоящие предатели и бунтовщики!
Я даже спрашивать не стала, что он намерен сделать с этими людьми. Заняв свои места за столом, мы повернулись лицом к придворным и принялись за обед.
— Я разобью пленников на группы и отошлю под стражей в разные города; пусть их там повесят на рыночной площади, — вдруг снова с холодным воодушевлением заговорил Генрих. — Пусть все видят, что будет с теми, кто пойдет против меня. И этих людей я буду судить за пиратство — не за предательство. В таком случае я буду иметь право казнить всех, в том числе и иностранцев. Французы и англичане будут висеть рядышком, а люди, глядя на их разлагающиеся тела, поймут, что нельзя ставить под сомнение мои права на английский трон, даже если ты родился не в Англии!
— Значит, ты их не помилуешь? — спросила я, когда нам налили вина. — Ни одного? Не захочешь проявить ни капли милосердия? А ведь ты сам всегда повторял, что хороший политик должен уметь в нужный момент проявить милосердие.
— Да какого черта я должен их прощать?! Они выступили против меня, короля Англии! Они пришли сюда с оружием, чтобы воевать со мной и свергнуть меня!
Я склонила голову, столь силен был взрыв его яростного гнева, и поняла, что весь двор тоже это заметил. А Генрих продолжал с каким-то варварским наслаждением:
— Впрочем, и остальные, те, кого я казню в Лондоне, тоже умрут как пираты! — Гнев его внезапно улегся, и он уже улыбался мне.
Я покачала головой и устало промолвила:
— Я не понимаю, что это означает. Что на этот раз посоветовали тебе твои ближайшие друзья?
— Они рассказали мне, как обычно наказывают пиратов, — с какой-то жестокой радостью сказал он. — Именно так я и прикажу умертвить этих людей. Я прикажу привязать их к сваям причала святой Екатерины в Уоппинге. Хотя эти предатели прибыли из-за моря, чтобы воевать со мной, но я объявлю их виновными в пиратстве. Короче, их там привяжут, а потом начавшийся прилив станет постепенно, неторопливо к ним подкрадываться; сперва вода начнет лизать им ноги, потом доберется до колен, потом будет заплескиваться в рот, и они дюйм за дюймом начнут тонуть, пока вода хотя бы на фут выше их голов не поднимется. Как ты думаешь, это научит жителей Англии понимать, как поступают с бунтовщиками? Это научит их не устраивать мятежей и заговоров против Тюдоров?
— Не знаю, — честно призналась я. Мне было трудно дышать; мне казалось, что это меня привязали к сваям причала, и поднимающийся прилив уже заплескивает воду мне в рот, несмотря на крепко сжатые губы, заливает мои щеки, глаза, поднимается все выше, выше… — Надеюсь, что это будет для них хорошим уроком.
Через несколько дней Генрих снова уехал; ему не сиделось на месте, и он вместе со своими гвардейцами без конца объезжал центральные равнины Англии; а потом мы узнали, что «этот мальчишка» высадился в Ирландии, осадил замок Уотерфорд и ирландцы во множестве стекаются под его знамена. Было похоже, что правление Генриха в Ирландии уже низвергнуто.
Днем я старалась непременно отдыхать; на этот раз беременность давалась мне тяжело, и я постоянно чувствовала себя усталой, так что гулять у меня не было сил. Мэгги все время была со мной, как всегда, занятая шитьем; она-то и приносила мне новые слухи об Ирландии, которая стала совершенно неуправляемой. Говорили, что англичан там совершенно не признают и провозглашают своим правителем «этого мальчишку». Мэгги сказала, что ее мужу, сэру Ричарду, придется отправиться на этот остров, ставший чрезвычайно опасным, и Генрих приказал ему взять с собой немалое войско, чтобы иметь возможность противостоять «этому мальчишке» и его союзникам, которые буквально обожают его. Однако еще до того, как сэр Ричард успел отправить в Ирландию суда с вооруженными воинами, осада была снята без предупреждения, и неуловимый «мальчишка» в очередной раз скрылся в неизвестном направлении.
— Где же он теперь? — спросила я у Генриха, когда тот снова готовился к выезду в сопровождении отряда йоменов, вооруженных до зубов и облаченных в доспехи и шлемы, как во время военной кампании. Наверное, Генрих ожидал нападения врага где-нибудь на горной дороге в центре своей собственной страны.
— Не знаю, — с мрачным видом бросил он. — Ирландия — это настоящая предательская трясина. Кто знает, где он прячется — может, на болотах, а может, в горах. Мой представитель в Ирландии, Пойнингз, признается, что ему никто не подчиняется, что он утратил всякий контроль над людьми, что ему ни о чем не докладывают. Этот мальчишка — точно призрак, о котором все слышали, но увидеть его невозможно. Нам известно, что ирландцы прячут его, но где они его прячут, мы не знаем.
Вестминстерский дворец, Лондон
Осень, 1495 год
Генрих больше не заглядывал по вечерам ко мне в спальню даже для того, чтобы, коротая время, просто посидеть и поболтать со мной; так продолжалось уже несколько месяцев, и мне казались страшно далекими те дни, когда мы с ним были и друзьями, и любовниками. Но я не позволяла себе горевать об этой утраченной любви, чувствуя, что в его душе происходит постоянная борьба с самим собой, и, отчасти чтобы заглушить эти терзания, он постоянно проверяет свои посты, расставленные на всех дорогах Англии. Страх и ненависть к сопернику настолько завладели его душой, что его не радовала даже мысль о том, что я скоро рожу ему еще одного ребенка. Он был не в состоянии спокойно сидеть у камина в моей спальне и вести разговоры о чем-то приятном; он испытывал постоянную тревогу, он был словно опутан чарами постоянного страха. Где-то там, в темноте, на просторах Англии, или Ирландии, или Уэльса «этому мальчишке», должно быть, тоже не спалось, вот и Генрих не мог спать спокойно рядом со мной.
Сэр Ричард Поул, муж моей Мэгги, все-таки отбыл наконец в Ирландию, чтобы встретиться с вождями ирландских кланов и постараться убедить их заключить с нами союз против «этого мальчишки», и Мэгги теперь каждый вечер после обеда приходила ко мне и оставалась до утра. Впрочем, мы непременно оставляли еще и одну из фрейлин леди Маргарет, усадив ее так, чтобы она могла хорошо слышать, о чем мы разговариваем, и болтали всегда о разных пустяках, но мне и это служило большим утешением; главное, чтобы Мэгги была рядом. Если эти особы и докладывали миледи о каждом нашем слове — а это, разумеется, именно так и было, — что они могли сообщить ей? Что мы весь вечер говорили о детях, о том, как продолжить их образование, и о погоде, которая была слишком сырой и холодной, чтобы с удовольствием отправляться на прогулку?
Только с одной Мэгги я могла говорить без опаски. Только ей я могла тихо признаться:
— Мне кажется, моя маленькая Элизабет с каждым днем все больше слабеет, несмотря на обещания врачей.
— А те новые травы, что они посоветовали, не помогли?
— Нисколько.
— Может, ей станет лучше весной, на деревенском воздухе?
— Мэгги, я совсем не уверена, доживет ли она до весны. С твоим чудесным малышом Генри они почти ровесники, но до чего по-разному они выглядят! Элизабет похожа на маленького хрупкого эльфа, а он — такой замечательный, здоровый крепыш.
Мэгги ласково погладила меня по руке.
— Ах, моя дорогая, ты же знаешь, порой Господь забирает к себе тех детей, которых мы любим больше всего.
— Я назвала девочку в честь моей матери. Боюсь, к ней она и уйдет.
— Значит, бабушка маленькой Элизабет станет заботиться о ней в раю, если уж мы не в силах удержать ее на земле. Мы должны верить, что так и будет.
Я кивнула, благодарная ей за попытку хоть так меня утешить, но мысль о том, что я могу потерять Элизабет, гвоздем сидела у меня в мозгу. Мэгги, видно почувствовав это, взяла меня за руки и снова сказала:
— Наверняка наша малышка попадет в рай и будет там жить со своей бабушкой. Я ничуть в этом не сомневаюсь.
— Но я-то видела ее прелестной принцессой! — мечтательно возразила я. — Я представляла себе, какой красивой девушкой она станет, настоящей королевой — с горделивой осанкой, медноволосой, как отец, с такой же чудесной нежной кожей, как у моей матери, и с нашей семейной любовью к чтению. Я даже сказала леди Маргарет, что наша Элизабет вырастет красавицей и станет лучшей и величайшей представительницей рода Тюдоров.
— Может, так оно и будет? — предположила Мэгги. — Может, она еще поправится, наберется сил, ведь маленькие дети так непредсказуемы.
Я молча покачала головой; меня терзали сомнения, а ночью, около полуночи, я вдруг проснулась от света темно-желтой осенней луны, проникавшего сквозь щели в ставнях, и мысли мои тут же вновь устремились к моей больной малютке. Я встала, накинула капот, и Мэгги, спавшая вместе со мной, спросила:
— Ты заболела?
— Нет, мне просто тревожно. Я, пожалуй, проведаю Элизабет, а ты спи, спи.
— Я пойду с тобой. — И Мэгги, выскользнув из постели, набросила поверх ночной рубашки теплую шаль.
Открыв дверь, мы вместе вышли в коридор, и дремавший часовой даже вздрогнул от удивления: мы и впрямь были похожи на двух призраков — бледные, с неприбранными, заплетенными в свободную косу волосами и в ночных чепчиках.
— Ничего не случилось, — быстро успокоила его Мэгги. — Просто ее милость хочет заглянуть в детскую.
Однако часовой вместе с напарником последовал за нами, с изумлением глядя, как мы ступаем босыми ногами по холодному каменному полу. Вдруг Мэгги остановилась и спросила:
— Что это?
— Ага, значит, ты тоже услышала! Я думала, мне показалось, — тихо сказала я. — Ты слышишь, как она поет?
Мэгги покачала головой:
— Нет, никакого пения я не слышу, просто какие-то странные звуки.
Но я уже поняла, что это за «странные звуки», и чуть ли не бегом поспешила в детскую, охваченная тревогой. Оттолкнув стражу, я взлетела по каменной лестнице на верхний этаж башни, где была устроена чудесная, теплая и безопасная, детская, и стоило мне открыть дверь, как нянька рванулась мне навстречу с искаженным от ужаса лицом; она явно с трудом распрямила спину — видно, долго простояла, согнувшись над детской колыбелью.
— Ваша милость! А я как раз собиралась за вами послать!
Я подхватила Элизабет на руки. Девочка была тепленькая и казалась сонной; во всяком случае, дышала она совершенно спокойно. Но, приглядевшись, я увидела, что лицо ее заливает смертельная бледность, а веки и губы у нее синие, как васильки. Я поцеловала ее и в последний раз увидела ее легкую, мимолетную улыбку: малышка поняла, что мама рядом. Я прижала ее к груди и стояла, не шевелясь, чувствуя, как в такт дыханию приподнимается и опускается ее маленькая грудка. Потом дыхание стало стихать, и Мэгги с надеждой спросила:
— Ну что, уснула?
Я покачала головой, чувствуя, что слезы ручьем текут у меня по щекам, и прошептала:
— Нет. Она не уснула. Не уснула…
Утром я обмыла маленькое тельце нашей дочурки, переодела ее в чистую рубашечку и послала Генриху коротенькую записку, сообщая о смерти девочки. Он примчался домой так быстро, что я догадалась: известие о смерти маленькой Элизабет он получил раньше, чем мою записку. Значит, и ко мне он приставил своего шпиона, чтобы и за мной, как за всеми остальными в Англии, была постоянная слежка; шпионы и сообщили ему, что я выбежала из своей спальни среди ночи и бросилась в детскую, а потом до самого конца не выпускала умирающую дочь из объятий.
Генрих стремительно ворвался в мои покои и упал передо мной на колени. Я сидела, одетая в темно-синее платье, в кресле у камина, и он, низко опустив голову, точно слепой коснулся лбом моих колен и тихо промолвил:
— Любовь моя…
Я стиснула его руки и услышала, как мои фрейлины с шуршанием торопливо выходят из комнаты, спеша оставить нас наедине.
— Мне так жаль, что я был в отъезде, — снова заговорил Генрих, — прости меня, и пусть Господь тоже меня простит за то, что меня в такую минуту не было рядом с тобой.
— Тебя никогда не бывает рядом со мной, — тихо сказала я. — Тебя уже больше ничто не заботит, кроме «этого мальчишки».
— Я просто хочу защитить права и наследие наших детей, — попытался оправдаться он. Голову он поднял, но говорил без малейшего гнева. — Мне хотелось, чтобы наши дети, в том числе и крошка Элизабет, чувствовали себя в родной стране в полной безопасности. Ах, моя бедная дорогая девочка! Я ведь и не понимал, сколь серьезно она больна. Надо было мне раньше к тебе прислушаться. Прости меня, дорогая. Боже мой, как жаль, что я тебя не слушал! Господь не простит мне такой невнимательности к собственному ребенку!
— Она была не то чтобы больна, — сказала я, — у нее просто не хватило сил, чтобы начать жить. И нормально развиваться. Она и умирала так, словно ей незачем бороться за жизнь; просто вздохнула и ушла.
Генрих снова опустил голову и прижался лицом к моим рукам, лежавшим на коленях. Я чувствовала, как сквозь мои пальцы просачиваются его горячие слезы. Невольно, желая его утешить, я наклонилась и крепко его обняла, словно хотела почувствовать его силу, хотела, чтобы и он мою силу почувствовал.
— Благослови ее, Господи, — сказал Генрих. — Ты прости меня, Элизабет, что в такую минуту я не был рядом с тобой. Поверь, я чувствую эту утрату гораздо сильней, чем тебе может показаться. Нет слов, чтобы выразить, как горько у меня на душе. Я знаю, ты считаешь меня не слишком хорошим отцом и мужем, но тебя и наших детей я очень люблю, гораздо больше, чем ты думаешь, и клянусь, что уж, по крайней мере, королем для них я буду хорошим и сохраню для моих детей королевство, а для тебя — трон. И ты вскоре увидишь, как этот трон унаследует наш сын Артур.
— Тише, — сказала я. Руки мои еще помнили, как внезапно обмякло тепленькое тельце Элизабет, и мне не хотелось искушать судьбу, говоря о будущем наших детей.
Генрих встал, я тоже поднялась, и он крепко меня обнял, прижимаясь щекой к моей шее; казалось, его успокаивает запах моей кожи.
— Прости меня, Элизабет! — снова вырвалось у него. — Вряд ли я имею право просить тебя об этом, и все же очень тебя прошу: прости!
— Ты — хороший муж, Генри, — заверила я его. — И отец хороший. И я знаю: в глубине души ты всех нас любишь. Я знаю: ты бы никогда не уехал, если б хоть предполагал, что мы можем потерять нашу девочку. И потом, ты так быстро примчался! Стоило мне послать за тобой, и ты в мгновение ока оказался дома.
Он чуть откинул голову назад и внимательно посмотрел на меня, чувствуя в моих словах подвох, но все же не стал отрицать, что от своих шпионов узнал о смерти дочери, а вовсе не из моего письма.
— Я должен знать все, что творится вокруг, — не пытаясь оправдаться, сказал он. — Только благодаря этому я и могу обеспечить нашу безопасность.
Миледи сама занималась похоронами маленькой Элизабет. Похороны были пышные. Малышку похоронили как принцессу, в часовне Эдуарда Исповедника[61] в Вестминстерском аббатстве. Архиепископ Мортон отслужил поминальную мессу, ему с тихим достоинством помогал епископ Вустерский — тот самый, что сказал мне с улыбкой, что «мальчик наконец-то возвращается домой». Я не смогла рассказать Генриху, как епископ улыбался в ту ночь, когда на холмах пылали сторожевые огни, оповещая всех о высадке самозванца. Я не смогла донести на священника, который с таким достоинством отпевал мое дитя. Сложив перед собой руки и низко опустив голову, я молилась во спасение души моей любимой Элизабет и знала, что она, несомненно, уже в раю, а я осталась здесь, на земле, наедине со своим горьким горем.
Мой старший сын Артур — он всегда был самым умным и чутким из всех моих детей — осторожно просунул мне в ладонь свои пальцы, хотя теперь он был уже большой мальчик, ему исполнилось девять лет, и прошептал:
— Не плачь, матушка. Ты же знаешь, что Элизабет теперь в раю вместе с нашей дорогой бабушкой. Она наверняка попала прямиком в рай.
— Да, конечно, я знаю, — ответила я, смаргивая с ресниц слезы.
— И потом, у тебя по-прежнему есть я.
Я проглотила горький комок, застрявший в горле, и кивнула:
— Да, ты у меня по-прежнему есть.
— И я всегда буду с тобой.
— Это очень хорошо. — Я улыбнулась ему. — И я очень-очень этому рада, Артур.
— И может быть, на этот раз у тебя снова родится девочка.
Я прижала сына к себе.
— Девочка или мальчик, но место Элизабет уже никто больше занять не сможет. Неужели ты думаешь, что если бы я потеряла тебя, то не слишком расстроилась бы, потому что у меня есть еще и Гарри?
Глаза Артура тоже были полны слез, но, услышав мои слова, он рассмеялся:
— Нет, конечно! А вот Гарри как раз именно так бы и подумал. Он бы счел это очень даже хорошей заменой.
Вестминстерский дворец, Лондон
Ноябрь, 1495 год
Моя кузина Мэгги пришла ко мне, держа в руках шкатулку, в которой хранились мои драгоценности. Это было необходимо для того, чтобы как-то оправдать свое появление в моих личных покоях. В тот, исполненный всеобщей подозрительности период времени мы с ней всегда старались сделать вид, что чем-то заняты, если нам нужно было поговорить наедине; я, например, посылала ее с различными поручениями, просила что-то выбрать и принести мне. Ни в коем случае нельзя было допустить, чтобы нас заподозрили в том, что мы, оставшись вдвоем, о чем-то секретничаем или шепотом пересказываем друг другу сплетни. Судя по тому, как Мэгги выставила перед собой мою шкатулку, старательно демонстрируя ее всем и поясняя, что «ее милость хочет выбрать себе украшения», я сразу догадалась: ей необходимо срочно поговорить со мной.
Я повернулась к стоявшей рядом фрейлине и попросила:
— Пожалуйста, принесите мне из гардеробной темно-пурпурную ленту.
Она поклонилась, но удивленно заметила:
— Простите, ваша милость, но, по-моему, вы хотели синюю?
— Хотела, да передумала. И вы, Клэр, тоже ступайте в гардеробную и принесите плащ того же цвета, что и лента.
Обе дамы направились к дверям, а Маргарет открыла шкатулку и вытащила мои аметисты, словно желая показать их мне. Остальные фрейлины по-прежнему сидели у камина, а оттуда они могли только видеть, чем мы занимаемся, но не слышали, о чем мы говорим. Мэгги поднесла аметисты к свету, и они словно зажглись глубоким пурпурным светом, и я, не сводя глаз с камней, чуть слышно спросила:
— Ну что там?
И пока я усаживалась перед зеркалом, Мэгги успела мне шепнуть:
— Он в Шотландии.
Маленький пузырек смеха — а может, испуганное рыдание? — вдруг возник у меня в горле, но я сдержалась и снова спросила шепотом:
— В Шотландии? Он покинул Ирландию? Ты уверена?
— Да, он почетный гость короля Якова, и тот полностью его признал. При всех своих лордах он называет его Ричардом, герцогом Йоркским. — Теперь Мэгги стояла у меня за спиной, примеряя на меня аметистовый венец.
— Откуда ты знаешь?
— Мне муж сообщил, благослови его Господь. А он узнал это от испанского посла, который получил сведения от своих курьеров — всю переписку с Испанией он копирует и пересылает нам. Теперь союз нашего короля с испанцами особенно укрепился. — Мэгги осторожно оглянулась, проверяя, по-прежнему ли дамы у камина увлечены беседой, и, надев мне на шею аметистовое ожерелье, продолжила свой рассказ: — Испанский посол в Шотландии имел аудиенцию с королем Яковом, и тот был сильно разгневан и уверял, что наш король Генрих превратился в простое орудие в руках испанского короля и королевы, и он, Яков, теперь приложит все усилия, чтобы английский трон занял истинный король.
— Он что, намерен вторгнуться на нашу территорию?
Маргарет закрепила у меня на голове венец, и я увидела в зеркале свое бледное изумленное лицо с широко раскрытыми серыми глазами. На мгновение мне показалось, что я вижу лицо своей матери; мне даже показалось, что я стала такой же красавицей, какой когда-то была она, и я, чтобы прийти в себя, похлопала себя по бледным щекам и воскликнула:
— Господи, я выгляжу так, словно только что увидела привидение!
— Похоже, все мы сейчас так выглядим, — сказала Маргарет, и я заметила в зеркале у себя над головой слабое отражение ее улыбки. Она спокойно застегнула у меня на шее ожерелье и прибавила: — Все мы здесь чувствуем себя так, словно за нами охотится некий призрак. На улицах поют о герцоге Йоркском, который танцует в Ирландии, играет в Шотландии, а вскоре будет гулять и по английским садам, и все снова будут веселы и счастливы. Люди говорят, что он — призрак, явившийся на бал, герцог, восставший из царства мертвых.
— Да нет, люди говорят, что он — мой брат, — ровным тоном возразила я.
— И король Шотландии утверждает, что жизни своей не пожалеет, чтобы доказать это.
— А что говорит твой муж?
— Он говорит, что будет война, — сказала Мэгги, и улыбка сползла с ее лица. — Шотландцы готовы вторгнуться на территорию Англии, чтобы поддержать Ричарда. И как только они это сделают, начнется новая война.
Вестминстерский дворец, Лондон
Рождество, 1495 год
Дядя Генриха, Джаспер Тюдор, вернулся домой из очередной, тяжелой и длительной, поездки по стране таким же измученным и бледным, как и те, кого он пытал, а затем отправил на виселицу. Все его лицо было изборождено глубокими морщинами, и он как-то сразу постарел. Он, конечно, был и так уже далеко не молод, за шестьдесят, но в последний год как-то совсем не жалел сил, отчаянно желая обезопасить пребывание любимого племянника на троне и с ужасом сознавая, что его время уходит. Старость безжалостно настигала его, она шла за ним по пятам, а Генриха между тем продолжали преследовать всевозможные беды.
Моя тетя Кэтрин, которая всегда была примерной женой и ревностно исполняла свой долг, уложила Джаспера в постель и созвала в их роскошные и уютные покои множество врачей, аптекарей и сиделок, надеясь, что их стараниями ее муж поправится и снова встанет на ноги. Но тут ее взяла под локоток леди Маргарет, страшно гордившаяся своими познаниями в медицине и травах, отвела в сторонку и сказала, что Джаспер так прочно сделан, что и сам непременно поправится, а сейчас ему достаточно хорошей еды, небольшого отдыха и кое-каких отваров, которые она приготовит собственноручно. Генрих навещал любимого дядю по три раза в день — утром, чтобы узнать, хорошо ли тот спал, перед обедом, чтобы убедиться, что из кухни ему принесли все самое лучшее и, главное, с пылу с жару (он требовал, чтобы больному подавали еду, непременно преклонив колено), и в последний раз перед сном. После этого Генрих с матерью шли в часовню и молили Бога вернуть здоровье этому человеку, который так долго был краеугольным камнем в фундаменте их жизни. Джаспер заменил Генриху отца и, по сути дела, был его единственным постоянным спутником и другом, защитником и наставником. В ссылке Генрих вполне мог даже умереть, если бы не дядина любовь и забота. А для моей свекрови Джаспер был, по-моему, воплощением мужества, силы и влиятельности, а также ее единственной настоящей любовью, какую только эта женщина могла испытывать к мужчине. Джаспер был для миледи не только средоточием ее тайных любовных устремлений, хотя она никогда не говорила о своей любви к нему; он был именно тем мужчиной, за которого ей следовало бы выйти замуж, однако она, прожив рядом с ним всю жизнь, замуж за него так и не вышла.
Оба они, и Генрих, и его мать, испытывали твердую уверенность, что Джаспер, закаленный в боях воин, по нескольку дней проводивший в седле, много раз уходивший от опасности и ухитрившийся процветать даже в ссылке, непременно вырвется из когтей смерти и вскоре вместе со всеми будет танцевать на рождественском балу. Но прошло несколько дней, а он все не выздоравливал, и Генрих с матерью все больше мрачнели, а потом вновь принялись созывать к нему врачей. Прошло еще несколько дней, и Джаспер потребовал, чтобы к нему пригласили юриста, чтобы составить завещание.
— Завещание? — в ужасе переспросила я, когда Генрих рассказал мне об этом.
— Естественно! — рявкнул он. — Ему ведь уже шестьдесят три. Человек он в высшей степени ответственный. Естественно, он хочет составить завещание.
— Значит, он очень болен?
— А ты как думаешь? — Генрих резко повернулся ко мне. — Ты полагаешь, он улегся в постель просто так, для собственного удовольствия? Он никогда в жизни не отдыхал, никогда себя не щадил, ни одного дня, ни одной минуты… — Голос у него сорвался, и он отвернулся, чтобы я не могла видеть его слез.
Я подошла к нему сзади, нежно и крепко его обняла и прижалась щекой к его щеке, желая его успокоить.
— Я знаю, как сильно ты его любишь, — сказала я. — Он был для тебя и отцом, и всем на свете.
— Он был мне защитником, учителем, другом и наставником, — надломленным голосом сказал Генрих. — Он спас меня, увез из Англии в безопасное место, терпел ради меня ссылку, а ведь я был всего лишь мальчишкой и даже не надеялся на трон. Потом он же привез меня обратно — я тогда уже мог предъявить свои законные права, но никогда бы не осмелился без него их отстаивать. Я бы не решился на битву при Босуорте. Да я попросту сразу же заблудился бы! Ведь в Англии я совершенно не ориентировался. А братьям Стэнли я вряд ли даже тогда смог бы довериться. Господь свидетель: если бы не уроки дяди, если бы не его постоянная поддержка, я бы никогда не выиграл эту битву. Я ему обязан всем, даже собственной жизнью!
— Я могу тебе чем-то помочь? — беспомощно спросила я, отлично понимая, что ничем я тут помочь не могу.
— Нет, моя мать уже всем занимается, — гордо ответил Генрих. — Да и чем ты в твоем теперешнем состоянии можешь помочь? Ты можешь только молиться. Если хочешь, конечно.
И я напоказ всем повела своих фрейлин в часовню. Мы помолились и заказали мессу за здоровье старого вояки Джаспера Тюдора, любимого дяди нашего короля. Наступило Рождество, но во дворце было тихо; Генрих распорядился, чтобы не было слышно ни громкой музыки, ни радостных криков, ни смеха, чтобы не беспокоить больного. Впрочем, шум и не долетал до покоев Джаспера, по большей части погруженного в дремоту, тогда как Генрих и его мать бодрствовали возле него, сменяя друг друга.
Артура и Гарри привели к умирающему попрощаться. Слава богу, хотя бы малышку Маргарет от этого избавили. Миледи настояла на том, чтобы мальчики опустились на колени у постели, отдавая честь «величайшему из англичан, каких когда-либо знал мир».
— Величайшему из валлийцев, — тихо поправила я.
В день Рождества все мы пошли к праздничной мессе и помолились за здоровье одного из самых любимых Его сыновей, храброго воина Джаспера Тюдора. Но уже на следующий день рано утром Генрих неожиданно вошел ко мне и сел прямо на постель у меня в ногах. Я, еще совсем сонная, изумленно на него смотрела, а Сесили, ночевавшая вместе со мной, мгновенно вскочила, сделала реверанс и выбежала из комнаты.
— Он ушел, — вымолвил наконец Генрих. И голос его прозвучал скорее удивленно, чем опечаленно. — Мы с матушкой сидели возле него, и он вдруг взял ее за руку, улыбнулся мне и откинулся на подушки. А потом протяжно вздохнул — и его не стало.
Мы помолчали. Глубина его утраты была столь велика, что я понимала: мне нечего сказать ему в утешение. Генрих потерял того, кто всю жизнь был ему вместо отца, да, собственно, иного отца он и не знал; он чувствовал себя брошенным, одиноким, точно ребенок-сирота. Я неловко опустилась на колени — мне мешал большой живот — и протянула к нему руки, желая его обнять и утешить. Но он так и остался сидеть ко мне спиной и даже не обернулся, не заметил, как я тянусь к нему, как искренне я ему сочувствую. Он и в эту минуту был совершенно одинок.