Иные песни Дукай Яцек
— Сейчас? Что случилось?
— Похоже, что здесь находится один из нимродов Второй Гренадийской компании. Я его знаю, по-моему, постоянного контракта у него нет, можно было бы попробовать его переманить.
— Ммм, ну ладно.
Извиняясь перед сидящими, они поспешно прошли к боковому барьеру.
— Это какой же? — спросил пан Бербелек, выискивая среди всматривавшихся на арену лиц. К’Ире объявил первое выступление — зрелище начиналось.
— Я солгал, — сказал Ихмет. — Никого я не видел. Как долго ты знаешь эту женщину?
— Чего? Кого?
— Эстле Амитасе, так ведь? Ее.
— Что ты имеешь в виду?
— Нет, сначала ответь. Так как долго?
— Этой зимой она прибыла в Воденбург из Бизантиона. К дяде — никогда не виденная племянница министра. Нас представили друг другу на каком-то приеме, то ли в децембрисе, то ли в новембрисе.
Перс скривился, дернул себя за ус. После этого сунул руку в карман и вынул янтарную коробочку с никотианами, угостил Бербелека. Иероним, подчиняясь форме Зайдара, молча принял никотиану. Они закурили.
Нимрод оперся плечом о деревянную переборку. Не поворачивая туловища, он повернул голову, оглянувшись над плечом к первому ряду — пан Бербелек провел его взглядом. Они видели только верхнюю часть спины Шулимы и ее головы — светлую корону волос, словно предчувствие короны невидимой, ажурного ее антоса. Женщина увлеченно следила за выступлениями демиургов какоморфов, глядя на арену вместе с остальными, и не почувствовала взгляда мужчин.
— В тысяча сто шестьдесят шестом, — неспешно начал Зайдар, прерываясь всякий раз, когда толпа издавала испуганные окрики или громкие вздохи восхищения, — я перестал работать по охране караванов Благовонного Пути и принял первые заказы на средиземноморских трассах. Плавал я, в основном, на кафторских галерах: Эгипет, Рим, Кноссос, Гренада, Черное море. Царь Бурь вновь переместился на небе — это уже был конец спокойным плаваньям по Средиземному морю. И тогда же, как ты наверняка помнишь, Чернокнижник в третий раз покинул уральские твердыни и пошел на юг — хану пришлось бежать через Босфор. Бизантион готовился к войне, он привлекал к себе стратегосов, аресов, даже нимродов; султан нанял себе Хоррор. Я плавал и туда, и в Крым. Летом в Крым прибыл Чернокнижник. Князь Херсонеса ему покорился. Все это происходило публично, над самым портом, на террасах крепости; все деревья срубили и разрушили стену, чтобы не заслоняли вид. Ты должен был видеть картины и гравюры. Я же там был. Куда не глянешь — толпы. В конце концов, как часто у смертного возникает оказия поглядеть в лицо кратистосу?
Пан Бербелек оставил вопрос без комментариев.
Ихмет Зайдар прервал рассказ, чтобы выпустить округлое облачко дыма.
— Все стояли на коленях. Даже если и удавалось подняться, спину выпрямить было ой как тяжко — в тот день мы все до одного были рабами. Жара. У нескольких десятков женщин начались преждевременные роды — ты наверняка слышал про этих «детей Чернокнижника». Картины представляют лишь сам момент того, как Хесара присягает на верность; это произошло утром. Но потом ведь были бесконечные процессии, речи, благословения, казни. Чернокнижник сидел на громадном троне из челюсти морского змея — это как раз картинкам соответствует. И у него имелась собственная свита: сенешаль, гвардия аресов, два наместника Юга, понятное дело, Иван Карла. А вот справа, в тени балдахина, сидела женщина в богатом кафторском платье. Неоднократно Чернокнижник склонялся к ней, они разговаривали — я сам видел, они смеялись. Золотые волосы, александрийские груди, брови-ласточки, сидела прямо. А где-то после полудня она исчезла. Я знал лишь то, что она не из херсонесской аристократии.
Пан Бербелек оторвал взгляд от наполовину заслоненного ближайшими зрителями силуэта Амитасе.
— Как далеко ты стоял? Сто, двести пусов?
— Я нимрод, эстлос. Вижу, запоминаю, распознаю. В лесу, в море, в толпе — мгновение секунды, лицо, зверь в буше. И никогда не забуду.
— Так что же, собственно, ты хочешь мне сказать?
— Но ведь это очевидно. — Перс бросил на землю и притоптал свой окурок. — Крыса Чернокнижника.
Крысы, мухи, псы — их называли по-разному, самых ближайших сотрудников кратистосов, их доверенных лиц и почитателей, живущих непосредственно в огне короны кратистоса; дни, месяцы, годы, керос не в состоянии выдержать натиска столь сильной Формы — и он поддается, быстрее или медленнее, сразу или этапами, но поддается: сначала, естественно, поведение, речь, но вскоре и чувства, самые глубокие, и тело, до самых костей — и он морфируется, стремясь к идеалу кратистоса, изменяясь по образу и подобию — эйдолос Могущества. Если сам кратистос сознательно не остановит процесс, очень скоро у всех слуг и дворцовых чиновников будет его лицо.
Крысы — едящие за его столом, спящие под его крышей, разделяющие его радости и заботы — проявляют значительно далее идущее подобие. Хозяину даже не нужно что-либо им приказывать или запрещать; они уже знают, мысли в их головах мчатся параллельными путями, морфа симметрична словно крылья бабочки, зеркальный образ, возвращающееся эхо, гордость и унижение.
Но вот только кому нужны такие эмиссары, шпионы и агенты, которых любой распознает с первого же взгляда. Поэтому кратистосы нанимают текнитесов тела — или же сами разрабатывают подходящую его морфу, если только она не противоречит их антосу — и придают своим крысам безопасную и оригинальную внешность.
Долголетие — это всего лишь побочное явление. Ведь если в тысяча сто шестьдесят шестом Зайдар видел ее зрелой женщиной, это означает, что Шулиме, по меньшей мере, лет пятьдесят. А выглядит на двадцать. И как долго она является «эстле Шулимой Амитасе» — год, полгода?
Понятное дело, говорит ли Ихмет правду, выдумывает, лжет или только слегка перекручивает истину — проверить это никак невозможно.
— Это могла быть ее мать, — буркнул пан Бербелек. — Или же кто-то совсем другой: может, она просто переняла Форму от чужой аристократки.
— Если переняла столь совершенно… тогда она ею и есть, не так ли?
На арене обнаженный мужчина хлопнул в ладони и тут же очутился в огненном столбе, публика вскрикнула одним голосом.
Пан Бербелек молча докуривал свою никотиану.
— Я не ощущаю в ней Чернокнижника.
— Хорошая крыса, красивая крыса.
— Я пригласил ее к себе на лето.
— Побежденных врагов всегда следует добивать.
— Но ведь она говорит, что сначала поедет в Александрию, под морфу Навуходоносора, а тот ненавидит Чернокнижника…
— Значит, убьешь ее там, — твердо заявил ему нимрод, текнитес диких охот, и пан Бербелек не стал ему перечить.
Е
СЛОВО, ЖЕСТ, ВЗГЛЯД
Мария им запретила, но они все равно писали письма друзьям, оставленным в Бресле:
Алитея:
По-моему, он нас боится. Ну а город, вообще! Комната у меня маленькая; солнце не заглядывает. Здесь холодно. Ой, а ты знаешь, что на улицах! Сама не знаю, что это за люди, откуда они сюда приезжают. Приплывают. Порт огромнейший. И это море. Вчера пошла на стены, целый час там стояла и смотрела. Волны! Есть ли у моря своя морфа? Мне показалось, что засну. Мы были в цирке!!! Ты в жизни не слыхала про такие создания. А что они делали! Папа знаком со многими важными личностями, с князем, министрами и одной такой иностранкой эстле, какая же она красавица! Может он хочет снова жениться. Только я не спрошу. Иногда он на меня так глядит, что честное слово. А я его, наверное, даже боюсь.
Абель:
Он богат, я и не знал, что настолько. Он немного рассказал мне про фирму. Уже знаю, что ты думаешь, только я понятия не имею, какие у него планы, ведь у него множество других родственников, впрочем, здоровье у него хорошее, а про завещание он не упоминал. Так что не ожидай, будто выдуришь от меня чего-нибудь в долг (я тебя знаю!).
О первой жене, понятно, ни слова. Даже и не знаю, какие из всех этих страшных семейных легенд правдивы. На такого жестокого типа он никак не похож. (Когда, наконец, выберешься в Острог, так расскажешь). Во всяком случае, здесь он никаких собак в доме не держит.
Живем мы здесь на удивление скромно. Но все это может быстро измениться. Кончается сезон, на весну-лето аристократия покидает Воденбург, мы должны перебраться в Иберию. Но, может, его еще удастся переубедить, и тогда мы поедем в Александрию, на охоту вглубь Африки. Не бойся, какой-нибудь сувенир тебе привезу (только не откуси себе язык от зависти).
Что там ни говори, Воденбург — это крупный купеческий город, пол-Европы проходит через него, здесь можно встретить кого угодно. За одну только первую неделю я познакомился со столькими аристократами, сколько не узнал за всю свою жизнь в Бресле. Здесь я видел людей из под самых разных морф. (Кстати, я проверил: у диких хердонцев ДЕЙСТВИТЕЛЬНО имеется хвост — это сколько ты мне уже должен?).
В нескольких десятках стадионов от города стал лагерем Хоррор, три сотни. Прежде, чем мы покинем Воденбург, попробую выбраться туда в поездку.
Пан Бербелек прочитал эти письма, осторожно отклеив над свечой сургучные печати. Антон должен был выслать письма Абеля и Алитеи утром, вместе с почтой самого Иеронима. Пан Бербелек заметил их, лежащие на подносе в передней библиотеке на первом этаже. Он приостановился, взял, повернул в пальцах. Вскрывать, не вскрывать? Как обычно, он не мог спать, так что среди ночи спустился, чтобы покончить с корреспонденцией. Проходя в кабинет, он задержал взгляд на орнаментальной каллиграфии, украшавшей лежавшее сверху письмо, это Алитея так написала адрес зелеными чернилами. Вскрывать, не вскрывать? Он знал, что вскроет.
В кабинете он зажег пирокийные лампы и поплотнее задвинул тяжелые шторы — первый этаж дома был низким, выходящие на улицу окна практически доходили до потолка, но были небольшими; на ночь снаружи они захлопывались железными ставнями, которым не хватало полной плотности. После этого он закрыл дверь на ключ, зажег резкое благовоние и уселся за секретером.
Писем было семь — пять Алитеи и два Абеля. Прочитал их все. Он уловил себя на том, что в ходе чтения улыбается и даже хихикает. Собственное поведение настолько удивило его, что он даже начал комментировать его вслух: Ну, ну, смешно же ты тип, Иероним Бербелек — что вновь показалось ему беспокоящим признаком психического расстройства.
Иероним заново разогрел сургуч и запечатал письма.
Пан Бербелек и сам поддерживал письменные контакты с родичами и знакомыми из Вистулии; правда, кое-каких писем он желал бы не получать, о некоторых особах полностью забыть. Орланда писала каждый месяц, длинные, путаные эпистолы, сигналы своего прогрессирующего безумия. Буквально только что он получил — коротенькое, потому что небольшое, но — как обычно, содержательное письмецо от своей подчиненной времен великих войн и великих триумфов, Янны-из-Гнезна, гегемона вистульской армии. Ее ядовитый юмор как всегда был способен поправить ему настроение.
Ну вот, на твою могилу так и не нассали. Но если хотя бы было известно, то ли мы заключили такой мир, то ли это просто замороженный фронт. Но нет, Казимир и Токач, этот новый полевой маршал, лишь талдычат, чтобы «удерживать позиции» и «не провоцировать последующих инцидентов». А в результате, вот уже четырнадцатый год мы торчим на линии Вистулы, глядя на то, как Москва колонизирует восточные княжества, а Чернокнижник запускает корни в этой земле, в этих людях. Вчера пришли слухи о дезертирах из гарнизона крепости Лужицы. Сейчас через Лужицу проходит большая часть торговли дунайским зерном. Если даже такой тупой солдафон как я способен прочитать эти вибрации антосов, то для Святовида все должно быть совершенно очевидным. Лет пять, десять — ты как считаешь? К счастью, я уже наверняка не дождусь.
А что у тебя? Сцапал себе какую-нибудь франконскую принцессу? Я рассказываю людям, что ты там живешь королем. Спасибо за меха. Я им говорю, что это от одного нордлинского любовника, только ведь никто из них не настолько наивен, чтобы поверить. В последний раз я гляделась в зеркало, когда выколупывала себе глаз после Легницкой Резни. Не думаю, чтобы седые волосы прибавили мне прелести.
В левом потайном отделении секретера Бербелек хранил связку документов, пересланных Ньюте, сверху лежала длинная эпистола, написанная на рисовой бумаге от их партнера с другого конца света, Йиджо Икиты, с подколотой к четвертой странице заметкой Кристоффа: Поезжай в эту чертову Александрию!
Письмо принца дзайбацу пришло полтора месяца назад, то есть, в это время оно добралось до Воденбурга, а написано было парой недель ранее. Кристофф посчитал необходимым показать его сейчас Иерониму в качестве очередного аргумента в тянущейся уже чуть ли не пару десятков дней — с момента встречи на лугах — кампании по убеждению между Ньюте и Бербелеком. Рытер склонял его предпринять поездку в Александрию — от которого пан Бербелек выкручивался краткими, ни к чему не обязывающими ответами.
— А что, у тебя есть чего лучшего делать? — нудил Кристофф. — Что? Какие-то планы, о которых мне ничего не известно, какая-нибудь новая карьера, новая форма жизни, что-то еще?
Нет, ничего у него не было.
Кристофф загорелся этой идеей, поскольку загорался всякой; тем не менее, необходимость визита в Александрию появлялась в их беседах уже неоднократно. Иероним вспоминал, как рвался к отъезду Павел — но они оба знали, что молодой зять рытера в игру не входит, Ньюте отбрасывал эту его идею небрежным жестом, а затем начинал убеждать Бербелека заново.
— Во-первых: рано или поздно мы должны договориться с Африканской, подписать договоры. — (У Африканской Компании в Александрии была штаб-квартира). — Во вторых: если бы нам удалось избавиться от посредников в поставках южных приправ, мы начали бы серьезно зарабатывать на обратных грузах. В третьих: заказы Ипатии. В четвертых: я и не говорю, чтобы ты сразу женился на ней, но, ты же сам знаешь, жаркие ночи в Золотой Ауре рядом с племянницей министра торговли… это большой капитал. В пятых: сам прочитай, что пишет Йиджо. Мы же должны держать руку на пульсе. В конце концов, что там эти три-четыре месяца? Господи Кристе, я заплачу за все из собственного кармана!
Икита-сан писал на классическом греческом, который, под его пером никак не оживлялся чувством и приподнятостью. Сам пан Бербелек никогда с ним не встречался. А вот встреча Йиджо с Кристоффом случилась двадцать с лишним лет назад, за Западным Океаносом.
Из ниппонских колоний в западном Хердоне вышла тогда — спонсируемая отчасти самим императором Аико — экспедиция, цель которой состояла в исследовании географии и керографии Перешейка Эузумена, самого узкого сухопутного соединения между Северным и Южным Хердоном. Дело в том, что появился план сморфировать там междуокеаносский канал по образцу Канала Александра, соединявшего Средиземное и Эритрейское моря; пан Бербелек помнил, что об этом «отделении Шейки» писали все европейские газеты. В экспедиции, со стороны одного из заинтересованных инвестициями дзайбацу, принимал участие и молодой Йиджио Икита.
Предприятие не увенчалось успехом, дело в том, что экспедиция попала прямиком в обезумевшую Форму одного из туземных кратистосов, сбегавших на юг под нажимом распускавшегося холодным, железным цветком антоса Анаксегироса. Исследователям пришлось как можно скорее возвращаться на земли гладкого кероса, пока они еще полностью не потеряли себя. Ближе всего им было до Хердон-Арагона. Самых больных взял на борт корабль, которым командовал отец Кристоффа Ньюте. Сам Кристофф служил там вторым помощником капитана. Он присматривал за Йиджо, страдавшим от заражения крови и деформации костей. Тогда они подружились, их морфы смешались. Когда через несколько лет Кристофф закладывал Купеческий Дом Ньюте, Икита без колебаний профинансировал это предприятие, и ничего на этом не потерял. Будучи активным партнером, он продолжал делиться с Кристоффом конфиденциальной информацией, получаемой многочисленными шпионами дзайбацу Икита, восьмого по силе в Божественной Империи.
«Течет там река, после ее пересечения человек перестает быть человеком», так говорят, такие рассказы нам повторяли. Слухи о появлении новых кратистосов кружат каждую весну, будто бы они проклевываются из водоворотов кероса вместе с ежегодным возрождением природы. Мы их проигнорировали, как и сотни подобных, что были раньше. Но потом начала приходить информация о растущей заинтересованности этими землями со стороны различных европейских и азиатских сил; туда с неясными целями шли посланники королей и кратистосов: возвращались, не возвращались, шли следующие. В этот момент уже даже не важно, что на самом деле представляет источник и причину этих слухов; теперь уже стоит расследовать саму заинтересованность конкурентов. Таким образом, из случайного стечения желаний рождается жизнь, нечто появляется из ничего.
Случайное стечение желаний. Пан Бербелек размышлял о путях судьбы. Сложив письмо Икиты, он закурил никотиану — дым поможет. Путь первый: он поедет в Александрию. Действительно ли Шулима крыса Чернокнижника? Там, в антосе Навуходоносора, у него, по крайней мере, шансы будут получше. А если она не крыса? Тем лучше. Путь второй: в Александрию не поеду. Действительно ли Шулима крыса Чернокнижника? Тогда, чем дальше с глаз, тем лучше, не стану пихаться ей под глаза, скатертью дорожка; а сам потом тоже покину Воденбург, в Иберию не поеду — спрячусь где-нибудь в другом месте. А если она не крыса? К чему ведет меня мое желание?
А если посмотреть на себя глазами Абеля: что сделал бы на моем месте Иероним Бербелек? Сбежал бы? Спрятался бы и дрожа молился, чтобы опасность покинула меня? Или же истинный Иероним Бербелек встал бы у опасности на пути, с гордо поднятой головой?
Самое времечко, чтобы начать притворяться им.
Пан Бербелек передвинул пепельницу. За ней, втиснутое в самый угол секретера, лежало приглашение на ужин к князю, написанное на официальном придворном пергаменте. Эстле Амитасе наверняка там будет. Он проверил дату: сегодня. Пан Бербелек пойдет туда.
* * *
В тот же самый момент, в котором влюбился, Абель Лятек от всего сердца возненавидел объект своего восхищения.
Звали ее Румией, и была она внучкой князя Неургии. Парень увидел ее и залился румянцем. Увидел ее и понял, что не достоин поднять на нее глаз. Он родился и умрет ее рабом. Падает на колени, поскольку не мог бы не упасть.
Ужин подали в Зале Предков. Здесь, в воденбургском дворце, где Григорий Мрачный жил веками, его Форма отпечаталась глубже всего, что ей было труднее всего противостоять. Здесь никто не улыбался. Разговоры утихали уже в вестибюле. Алитея еще попыталась что-то неуверенно промямлить, но потом уже и она лишь водила по сторонам угасшим взором. Пирокийная инсталляция пронзала дворец густой сетью металлических жил; отовсюду их всех окружали созвездия ярких огней, тем не менее — преобладало впечатление темноты, сырого мрака, осклизлой черноты, стекающей по лестницам, стенам, деревянной обшивке, древним камням, по коврам, дорожкам, гобеленам, по серебру и золоту. Пламя здесь дрожало не от жара, а от холода; гости вечно покрывались гусиной кожей. В Протокольном Зале в высоком камине гудел большой огонь, только свет от него не доходил дальше, чем на несколько шагов, во всяком случае, именно так казалось Абелю. Отец предупредил их, так что оделись тепло. Здесь обязывала скромная элегантность, хердонская простота. Ужин давался в честь ново назначенного посла Колонии. Пан Бербелек регулярно получал приглашения на подобного рода приемы, поскольку был единственным обитателем Воденбурга — если не считать повелителей и нескольких чиновников из местной академии — о котором гости князя имели шанс слышать ранее; кроме того, он принадлежал к аристократии и не доставлял неприятностей, редко выражая собственное мнение и, как правило, поддакивая урожденным выше собеседникам. Он был чудесным образом предвидимым, мечта для любого церемониймейстера: человек полностью определяемый чужими Формами. Он в мгновение ока чувствовал любые нарушения дворцового этикета. Двери только-только начинали открываться — он уже поворачивался к ним, колени сгибались, голова склонялась. Дело даже не в том, что он первым опускался на колени — зато опускался именно тогда, когда это следовало делать. Абель опоздал, он еще стоял, когда вошли: князь, княгиня, две дочки, внук и внучка. На мгновение он перехватил ее взгляд. Румия, он знал, что ее зовут Румией. Та усмехнулась ему самым уголком рта, то ли вопросительно, то ли подбадривающее. Абель грохнулся на колени. Сжатые кулаки уперлись в ледяной пол, кровь барабанила в ушах. Боже, какое унижение!
Ужин подали в Зале Предков, под внимательным взором предшественников князя, что глядели на едящих из-под потолка, с галереи портретов, созданных величайшими демиургами кисти и холста. Абель с подозрением поглядывал на картины. Все эти богато одетые мужчины и женщины с красивыми, суровыми лицами, казалось, высовывались из рам, обращая свои взгляды исключительно на него. Парень пересчитал портреты: семьдесят два. Как же глубоко в историю уходит прошлое года Неурга? Сколько поколений аристократов стоит в тени за бледнолицей Румией?
Стоило послушать посла Колонии, эстлоса Карла Реука, как он разглагольствует над индюком в грибном соусе:
— Одичали до такой степени, что, мммм, утратили малейшее чувство иерархии, не существует никаких общественных структур, только, мммм, одна огромная орда, в которой голос каждого стоит одинаково, и решения они принимают совместно — один, один и один, аморфная масса. Ни королей, ни рабов, нет низа, нет и верха; мммм, обо всем забыли.
— Забыли? — отозвался Абель с другого конца стола и тут же пожалел о том, что раскрыл рот, ибо, хотя Румия и глянула на него, на него поглядели и все остальные, и внезапно ему пришлось приложить все силы, чтобы под грузом их по-воденбургски холодных взглядов сказать хотя бы еще словечко. — Забыли, или же им никогда Форма не была дана? Может быть, Анаксегирос там и вправду первый.
— А ты, мммм, вьюноша, никогда не слыхал про «диких кратистосов» в Хердоне, но еще и в Африке, в Земле Гаудата на Антиподах? Порядок лежит в самой натуре мира. Такой вот, мммм, хаос и смешение в равную, единообразную массу ему противен, и они, по сути своей, болезненны. Только лишь в глубиннейших чащобах, за Мегоросами, в лесах ночи, под адскими деревьями, под, мммм, замечательно приготовлено, изумительно, только лишь там человек способен дегенерировать до такой степени.
— Ну раз он без остатка забудет свою Форму, — отозвалась княгиня, — ведь, тем самым, он перестает быть человеком. Ведь правда, Якса?
Якса, придворный софист, прежде чем ответить, вытерла платочком узкие губы и уложила приборы симметрично, по обеим сторонам тарелки.
— Этот порядок повсюду, — сказала она, глядя на Абеля, — и в одинаковой степени относится к людям, животным и растениям; ко всему, что живо и желает жить. Возьми, к примеру, двух любых псов. В каких бы обстоятельствах они не повстречались, всегда они будут облаивать друг друга и тормошить, пока один не поддастся другому, пока не признает его превосходства и своей подчиненности. А разве люди выросли из животных сразу в качестве королей и кратистосов, слуг и рабов? Нет. Но всякий раз, когда встречаются два незнакомца, обязательно происходит столкновение их воли, попытка подчинения — в более или менее тонкой форме. Теперь, когда мы живем в цивилизации, это не всегда можно заметить с первого взгляда. Но вначале, в дикой жизни, соревнования были грубыми, ничем не ограниченными. Покорись либо погибнешь! Сколько же людей способно рискнуть ради собственной свободы, ради независимости Формы? Ибо, в конце концов, всегда приходится играть на наивысшую ставку. Предпочитаешь жизнь или смерть под чужой волей? И одни сгибались, более всего ценя спокойную, безопасную жизнь — из таких потом появляются рабы, холопы, послушный народ; но вот другие — их меньше — не могут вынести никакого унижения; они, скорее, сломаются, чем согнутся, их Форма слишком жесткая — и вот от них потом рождаются аристократы.
— Я знаю, знаю, но… — заикнулся было Абель.
— Но. — Чмокнула губами эстле Амитасе. — Но мы, рожденные из высокой крови, между собой можем признаться в наших истинных страхах. Эстлос Лятек прав, усомнившись в доводах эстлоса Реука. Ведь если эти древние хердонцы когда-то жили в здоровых структурах, раз имели цивилизацию, а теперь — даже вождя собственной орды не могут назвать… то и наше будущее не столь надежное. Никакая Форма не дана раз и навсегда. Те, кто уже родился наверху и не должны сражаться за свое здесь место, им труднее рискнуть всем, когда появится некто, не согнувший шеи и бросивший вызов; ведь ему нечего будет терять, а вот им — все богатства на свете. Легче, безопаснее, проще отдать ему частицу этих богатств. И следующую. А потом еще. Вспомните про судьбу рода Александра.
— Которая является предостережением для всех нас, — буркнул князь, бросив на Румию резкий взгляд; Абель заметил его и с трудом подавил смех, склоняясь над своей тарелкой.
— Мммм, вот именно, ммм, это с ними и случилось, мм, одичание, одичание.
— Ах, дорогой мой посол, — эстле Амитасе потянулась к нему над столом, мимолетно коснувшись пальцами предплечья, — мы знаем, что это правда. Тем более, публично следует ее отрицать. Зачем же поощрять амбициозных мечтателей? Как говорит эстлос Лятек: «эта Форма никогда не была им дана».
— Воистину, Одиссеев разум, — закончил тему князь, подняв бокал в тосте к Шулиме.
После ужина, когда все уже разошлись по углам громадного зала, чтобы вести в тени разговоры шепотом (князь с послом попрощались первыми), Алитея быстро исчезла вместе с Яксой, а отец тоже удалился, взяв под руку эстле Амитасе — Абель остался сам. Он не знал, что делать. Лакеи и стражи в черно-алых ливреях стояли неподвижно, будто статуи, под стенами и у дверей, будто бы ни на кого и не глядя, но он чувствовал на себе и их взгляд, такой же неприязненный, как и у тех увековеченных в портретах предков Румии. Отодвигаясь от них подальше, в конце концов, он остановился у окна, выходящего на фронтальный подъезд дворца. Темнота окутывала город, темнота, густо инкрустированная огнями окон и фонарей. Когда-то княжеский дворец стоял далеко за границами предместий Воденбурга, но в течение веков город подполз и к Холмам Неурга, окружив со всех сторон княжеский надел: сам дворец, лабиринты хозяйственных помещений, конюшни и каретные, знаменитые Сады. Отсюда Абель их не видел, не видел и тогда, когда они подъезжали к парадному входу. Вправду ли тяжкий словно надгробный камень антос Григория Черного сморфировал там землю, сталь, растения и животных в одно громадное, наполовину живое и наполовину мертвое чудище? Парень прижал щеку к стеклу, но вид заслоняло западное крыло дворца.
Только лишь почувствовав ее запах и дыхание, он отметил ее присутствие. Абель отскочил. Она приглядывалась к нему, склонив голову набок, устроив руки под грудью, полностью закрытой зашнурованным корсетом темно-синего платья. Волосы, знак Неурга, такие же огненно-рыжие как у брата, матери, тетки, бабки и деда, окружали ее лицо пламенной аурой — Абель чуть ли не видел расходящиеся от нее волны деформации кероса. Эта избалованная девица, подумал он, не может быть намного старше меня; клянусь Юпитером, ведь я тоже благородной крови, так почему же это я должен, нет, не поклонюсь, не склоню головы, не стану глупить. Улыбочка, двузначные слова, ясный взгляд — вот он, путь.
Румия медленно протянула ему руку.
Абель грохнулся на колени. Не глядя, протянул свою трясущуюся ладонь, закрыв глаза, поцеловал ухоженные пальцы. Сердце билось слишком быстро, чтобы сосчитать удары — он бы и до трех посчитать не смог, красный, вспотевший, дышащий через рот.
Румия подошла на полшага ближе. Она, буквально, вдавливала парня в пол. Запах цветочных духов забивал ему ноздри — еще немного, и он потеряет сознание. Абель чуть ли не расплакался от отчаяния. Ему хотелось свернуть ей шею, хотелось высосать дыхание из ее губ, сияние из ее глаз — ах, еще разик глянуть в них, на вечность в этих очах…
Неужели она что-то сказала? Он ничего не слышал за хрипом собственного дыхания.
Абель вздрогнул, года она положила руку ему на голову, она гладила его волосы, она склонилась над ним — он это почувствовал, хотя и не глядел.
— Встань.
Нужно было встать, встанет, нет, он не сваляет перед нею дурака, она желает, чтобы он встал.
Встал.
— И что, теперь ты уже знаешь порядок света?
Абель кивнул.
Совершенно неожиданно она захихикала, в шутку ударила кулачком по его плечу; почти физически Абель почувствовал смену Формы — выпустил воздух из легких, отступил на шаг, поднял веки.
Румия плутовски улыбалась, избалованная девчонка, нисколько его не старше.
— Хочешь увидеть Сады?
В ответ он, словно пройдоха, оскалился.
Пан Бербелек заметил их, выходящих через боковой выход: его сын и внучка князя, и указал их взглядом Шулиме. Та покачала головой.
— Словно бабочки на огонь.
Они разговаривали о политике; Иероним как раз попытался направить диалог на союз Иоанна Чернобородого с Семипалым, рано или поздно, но Чернокнижника они упомянут. Когда же это случилось, то Амитасе удивила его нескрываемым ядом в словах; но он тут же перебил это впечатление холодной мыслью — именно так она и должна маскироваться.
— Сын козла, — проклинала Шулима, — Шеолов помет! Ты только подумай, как могла бы выглядеть Европа, если бы не этот вонючий гнойник. До меня никак не доходит, почему против него не объединятся, почему его не изгонят! Но нет же, вечные игрушки, однодневные перемирия, и бумаги, бумаги, бумаги… никто не собирается встретиться лицом к лицу, пожать руку, ощутить откровенность другого. С кратистосами все понятно, они никогда и не могут встретиться, но короли, высшие аристократы, повелители Материи? Ведь есть же у них силы, могли бы это сделать. Так нет же, подражают, идиоты, кратистосам; все по-старому: через посредников и посредников самих посредников — а потом все только удивляются, почему это Чернокнижник снова побеждает, захватив в свою сеть еще одного.
Король-кратистос Семипалывй, повелитель Вавилона и прилегающих стран, оставался, по-видимому, единственным искренним союзником Чернокнижника — в отличие от бесчисленных отрядов тех, кто поддавался Чернокнижнику, поскольку не поддаться не могли. Семипалый был вместе с ним еще во время Войн Кратистосов, он соединил свою Форму с его, когда изгоняли кратисту Иллею. Союз Семипалого с Иоанном Чернобородым означал, что политические тиски сжались между Малой Азией и Македонией — по сути своей, он полностью отрезал независимые страны Западной Европы от непосредственной поддержки с востока.
— Лицом к лицу… — сквозь зубы прошипел пан Бербелек. — Тогда бы они поддавались еще быстрее.
— Ох, извини, эстлос, что разбередила твою рану, — сказала она, сжав его плечо, и если бы не этот жест, он был бы уверен, что она над ним издевается, а так лишь сморщил брови, не зная, что и сказать. Амитасе отставила свой бокал на поданный лакеем поднос и вновь взяла Иеронима под руку. — Прошу меня простить, если… Я, конечно же, хорошо знала, кто ты такой, еще тогда, когда увидала тебя впервые, на приеме у Лёки; ты меня, эстлос, не видел. Тогда ты весь вечер заливался вином в углу, хотя остался трезвым. Жалок конец героев, подумала я тогда. Тех, про кого читаешь в исторических книгах, лучше не встречать лично — сплошное разочарование. Но теперь-то я знаю лучше. Тебя не сломили, эстлос, тебя невозможно сломать. Ты всего лишь отступил за стены крепости, сдав наружные шанцы. — Она снова стиснула его плечо. — Хотелось бы мне увидеть, как ты вновь вздымаешь знамена.
К этому времени они уже вышли на западную террасу. Мрачные стражники стояли вдоль каменной балюстрады, держа в поднятых руках белые лампионы.
Пан Бербелек пытался следить за Шулимой краем глаза, не поворачивая к ней лица; тени от лампионов обманывали его — вот что означает эта ее полуусмешка? Иронию, жалость, презрение? В другое время после такой вот прерывистой лирике из женских уст он мог бы подумать: хочу, чтобы меня соблазнили, прошу тебя… Теперь же он лишь вспоминал давние параллели.
Но, естественно, ее Форма и была таковой: вечерний придворный флирт. Может и вправду идея оживления старого героя сыграла на амбициях эстле Амитасе; разве нет для женщины большего удовлетворения, как пробудить мужчину в мужчине, так что, возможно, она и вправду…
Иероним встряхнулся.
— У меня есть знакомые в Византионе, — сухо сообщил он. — Мы успели обменяться письмами относительно тебя, эстле.
Ее пальцы все так же сжимали его плечо. Она слегка повернулась, глядя на ночную панораму Воденбурга и моря. Иероним не спускал глаз с ее лица. Улыбка исчезла, но это и все; больше ничем она себя не выдавала. Неужто он совершил ошибку, блефуя? Момент был подходящим.
Он ожидал, когда она хоть что-нибудь скажет: так или так, выдвинет контробвинение, засмеется, расплачется, станет нагло все отрицать, что угодно. Но нет, ничего. Он осторожно высвободил руку, отошел на шаг. Вынул никотиану. Лакей тут же подал огонь. Пан Бербелек затянулся дымом. Шулима стояла, засмотревшись на Воденбург, постукивая ногтями, спрятанными в белых перчатках, о шершавый камень балюстрады.
Когда, наконец, она заговорила, то застала его врасплох. Когда он смог сфокусировать взгляд, она уже стояла перед ним, лицом к лицу, дыхание в дыхание — склонялась над Иеронимом сквозь дым.
— Полетишь со мной в Александрию? — тихо спросила она.
Он не отвел глаз; возможно, это и было долгожданной ошибкой (Значит там ее и убьешь).
— Да, — ответил.
Шулима быстро поцеловала его в щеку.
— Спасибо.
И ушла, энергично стуча каблучками.
Пан Бербелек докурил свою никотиану.
* * *
Алитея заснула уже в карете. Поте занес ее в кровать. А вот в Абеле все еще кипело. Даже когда пан Бербелек заставил его усесться в одном из кресел библиотеки, юноша все еще потягивался, щелкал пальцами, забрасывал ногу на ногу, потом наоборот, свистел под носом, стучал себя кулаком по бедру — наверняка, сам того не замечая. Какое-то время Иеронима все это забавляло, пока он не задумался над источником подобного веселья и не вспомнил про вскрытые в тайне письма. Отведя глаза, он сглотнул горькую слюну.
Тереза принесла черную тею, он поблагодарил и подал горячую чару сыну.
— Ты хоть понимаешь, что у них таких игрушек сотнями? — буркнул Иероним, не глядя на Абеля.
— У кого?
— У них. Придворных сирен.
— Как эстле Амитасе? — отрезал Абель.
— Да, — очень спокойно сказал пан Бербелек, усаживаясь в кресле по диагонали.
Один раз они уже так беседовали. Путем повторения места, времени и жестов, они вернулись к той, давней Форме, ночь слилась с ночью, высказанное с невысказанным. Изменилось ли что-нибудь за это время между ними? Хотя, Абель уже не обращался к нему в третьем лице.
— Именно так, эстле Амитасе, эстле Неург, они — говорил пан Бербелек, отпивая соленую жидкость. — Почему аристократия женится исключительно между собой? Поскольку невозможно никакое равенство чувств между собакой и ее хозяином: собакой владеет ее хозяин. Понятное дело, хозяин может так выдрессировать животное, чтобы оно его любило по-настоящему.
Абель покраснел. Он долго игрался чарой, не поднимая глаз.
— Знаю, — буркнул он наконец. — Но ведь я тоже благородных кровей.
— Только лишь потому она вообще пожелала с тобой поиграться. Обычный раб не доставил бы ей удовлетворения. Предполагаю, что ты сдался очень даже легко; во второй раз она тобой уже не заинтересуется. Ведь в Бресле ты никогда не встречал высоких аристократов?
— Нет. — Абель отставил напиток, глянул на отца. — А вот у тебя имеется большой опыт, ты жил среди них, был одним из них, правда?
Пан Бербелек покачал головой, игнорируя задиристый тон Абеля.
— Спустя какое-то время перестаешь верить в правдивость других людей. Если в твоем присутствии они ведут себя как безвольные предметы — значит, такими предметами они и являются. С предметами ты не разговариваешь, не одаряешь чувствами, самое большее — коллекционируешь их. Ты ищешь компании других подобных себе, с радостью приветствуя любого, что может противостоять тебе хотя бы в мелочах. В такие краткие мгновения ты уже не одинок. Румия — она хоть надеется, так что ты уж прости ей.
— Потому ли он тебя пощадил? Поскольку ты воспротивился?
— Кто? Ах, он.
— Так потому?
Пан Бербелек глянул на часы. Два часа ночи. Тереза, уходя, захлопнула дверь библиотеки, замкнув ночь снаружи. Все спят, мрак окутал метрополию, здесь нас от него защищают лишь пирокийные огни под матовыми абажурами — так что момент самый подходящий. Пан Бербелек — чара с недопитой теей в левой руке, правая рука на сердце — склоняется к сыну и начинает рассказ.
КАК ЧЕРНОКНИЖНИК
Огнива перестали высекать искры, спички перестали загораться, из кераунетов и пыресидер уже нельзя было стрелять — именно по этому мы узнали, что прибыл Чернокнижник.
Первые самоубийства среди солдат начались уже к вечеру следующего дня. Это был уже второй месяц осады, и под командованием было около семисот человек, не считая шести тысяч жителей Коленицы, которые оставались дома. Но вот самоубийств среди мещан никто не считал.
В то время я ходил в морфе великого стратегоса: войска давали клятву верности от одного моего вида, битвы вигрывались, едва я только глядел на поле боя; приказы выполнялись еще перед тем, как я их до конца выговаривал; я чувствовал, как керос сминается под моими ногами; тогдя я был более семи пусов роста, в Коленице не было подходящей для меня кровати; мне было тогда двадцать четыре года, и до сих пор я не проиграл ни единой битвы: армии, замки, города, страны — все передо мной, не было достаточно крупной мечты. А потом прибыл Чернокнижник.
Тебе следует знать, почему я вообще застрял в этой Коленце. Главнокомандующий армии Вистулии, маршалек Славский по приказанию Казимира III начал контрнаступление вдоль карпатского предгорья, готы должны были тут же ударить с севера и столкнуть силы Чернокнижника назад, на линию Москвы. На картах все это выглядело как классическая подкова: противник или сам отступит, или же будет вынужден сражаться на два фронта; поражение на каждом из которых имело бы одинаково трагические последствия; или же он должен был рискнуть ударом в на первый взгляд незащищенный центр — наверняка в ловушку, которая тут же замкнется смертельным котлом. Но, чтобы провести это юго-восточное контрнаступление, Славскому нужно было многочисленное войско, причем, состоящее из ветеранов; и он собрал его, раза в два, а то и в три ослабляя гарнизоны в средине этой подковы. В мартиусе у меня было три тысячи человек, а в априлисе осталась неполная тысяча. Славский рассуждал правильно: даже после такого ослабления защитников средины, стратегосы Чернокнижника должны были сойти с ума, чтобы ударить на центральные твердыни Вистулии. Предполагалось, что они отступят. Но, как тебе известно, они не отступили.
В течение априлиса мы держались без особых проблем. Каждый день я поднимался на вершину коленицского минарета, оттуда у меня был превосходный вид на посад и поля, до самого леса. В течение нескольких недель я выпускал конные разведывательные отряды, расставил посты в окрестных деревнях в радиусе трехсот стадионов, у нас даже была постоянная связь с Краковией. По сути своей, я отвечал за линию фронта длиной чуть ли не в тысячу стадионов, от Бротты до Церебужа, мне подчинялась большая часть гарнизонов Мазовии. В теории, то есть, согласно стратегии Славского, я должен был ежедневно получать от них и от штаба рапорты о перемещениях войск Москвы, и при первых же признаках отступления должен был передвинуть за ними весь центральный фронт; получается, что я был главнокомандующим Армии Запада, и как раз ее поражение мне в книгах и приписали. Но рапорты с самого начала приходили редко и с запозданием, если поступали вообще, а собственные посты и надзоры мне пришлось свернуть, когда враг подтянул дополнительные силы; как-то ночью они сожгли три наши деревни, это была уже граница разумного риска. Разведчики тоже все чаще возвращались потрепанными. Из допросов захваченных языков я знал, что к нам приближается Трепей Солнышко, внук Ивана Карлика, с почти что десятитысячной уральской ордой. Понятное дело, я тут же выслал нарочного в Краковию, поскольку это была информация, прямо говорящая о том, что они все-таки решились на стратегию фронтального наступления; я ожидал, что мне тут же пришлют подкрепления. Подкреплений я не дождался — мы были отрезаны, Трепей прошел уже глубоко и захватил все мосты и броды перед и за нами. Пришлось положиться на голубей, только это уже была лотерея. Москвитяне привезли с собой хитроумно подморфированных ястребов: девять из десятка наших посыльных птиц они перехватывали еще в небе над Коленицей, мы сами видели, как они разрывают голубей на куски. Так или иначе, Славский приказывал нам «удерживать город любой ценой». Коленица была ключевым пунктом, неприятель не мог оставить ее у себя за спиной или обойти — именно потому ее и доверили Иерониму Бербелеку.
К осаде мы были приготовлены хорошо. Еще ранее я собрал демиургов Ге для ремонта городских стен и укреплений, приготовил запасы, углубил колодцы. В Коленице уже давно жил полудикий текнитес сомы, так что до мартиуса у нас никто не заболел. А потом начался обмен огнем, пыресидры грохотали днем и ночью, тут жертв уже нельзя было избежать. Только я уверен в том, что Трепею досталось еще сильнее, у меня были хорошие солдаты, хорошие аресы, опытные пушкари — мы всегда стреляли точнее и дальше, разбивали пыресидры и пороховые склады москвитян. Как-то раз они попробовали пойти на откровенный штурм — мы его отбросили практически без потерь с нашей стороны. Мораль была на высоте, в моем войске настрой всегда был замечательный. Я сам командовал двумя ночными вылазками, мы им сожгли часть лагеря. Оставался вопрос времени, когда подойдет Славский — то ли с подкреплением, то ли замыкая окружение с юга. Правда, у тех с собой имелся демиург метео, за несколько недель не выпало ни капельки дождя, все высохло. Они рассчитывали на пожар — но я выдрессировал мещан на все сто, уничтожения были минимальные. Мы держались.
С началом майюся подрепления и вправду начали подходить подкрепления для Трепея. Я глядел с минарета, как они разбивают лагерь на окружающей Коленицу равнине — ряды одинаковых, одноцветных шатров до самого горизонта. От их пересчета ничего полезного для нас быть не могло, все равно, гораздо больше пугает неприятель невидимый, спрятанный из виду. Эти новые привели с собой бегемотов и различных уральских какоморфов, черный помет от Чернокнижниковой скотины — явный знак, что приближается Иван Карлик с основными силами. Гули, украки, вельницы, сморфированные из зверей в людей или, еще ужаснее, из людей в зверей. Их спускали с цепи на закате, они подбирались под стены, поднимались под самые укрепления, некоторые могли говорить — вот и шептали своими черными языками из безлунной темени, солдаты не выдерживали, стреляли вслепую, напрасно сжигая пирос. Украков нам перебрасывали через стены катапультами, уже мертвых. Трепей желал распространить в городе всю ту заразу, которая накапливалась у них в животах, разбухших готовым мором, словно барабаны. Мы уже понимали, что осада будет длительной, раз хотели нас взять какоморфами. А может у них были безумные текнитесы, коорые сознательно накидывали на Коленицу болезненные антосы, короны разложения Формы; но сомневаюсь, все-таки огромный риск для войска тащить кого-то подобного, сумасшедших из принципа невозможно контролировать, первой начинает гнить дисциплина. А может это наш текнитес тела удерживал нас так хорошо в своей ауре. Во всяком случае, эпидемия так и не началась.
Планы бегства у меня были готовы с самого начала. Пробиться в самый неожиданный момент, быстро сколоченный клин и галопом на запад. Самой главной проблемой оставались гражданские, их бы я так не спас. Но мои сотники выдвигали чисто военные аргументы: здесь, сидя в окружении, мы просто теряем войско, в то время как боги знают, что деется в широком свете, не поддается ли как раз Вистулия под бичом Карлика, а сам Святовид — под сон Чернокнижника, кто знает, мы могли бы перевесить чаши весов в свою сторону; я мог бы.
К четвертой неделе майюса распространился слух о поражении основных сил Славского, что король Казимир сбежал из Краковии, а Святовид удирает в западные леса. Почувствовать это еще нельзя было, но люди так сильно в эту сплетню поверили, что было уже все равно, правда это или выдумка, они начали падать духом. Я несколько раз выступил, но слова помогали ненадолго.
К началу юниуса я и сам почувствовал, что происходит перемена. И перед людьми этого скрыть было нельзя — достаточно было бросить на землю горсть палочек, половина всегда складывалась в какие-нибудь геометрические фигуры: квадрат, восьмиугольник, пентаграмма, звезда — ты же знаешь печати Чернокнижника. Горстка палочек, песка, воду замутить, дыму подпустить… Он приближался, тут уже ни на что любые публичные отрицания, должно быть, он спустился с Урала еще в начале весны, наверняка уже прошел Москву и теперь направлялся на запад, прямо на нас.
Одно только, в его короне нам уже не угрожали бунты и истерия перепуганной черни, послушание и дисциплина росли с каждым днем, коленичане вскоре уже падали перед мной земных поклонах, чуть ли не сапоги вылизывали. Сначала я возмущался этим, но антос Чернокнижника вжирался и в меня самого, так что через неделю я приказал отстегать какого-то купчишку, когда тот не упал передо мной на лицо. Небо было ясное, безоблачное, жаркая синева вистульского лета, только все мы знали, что это подлая ложь Материи.
Лагерь Ивана Карлика разбухал вокруг города словно гнойник вокруг открытой раны. По ночам огни, музыка — праздновали. Они даже перестали нас обстреливать, и вот это беспокоило сильнее всего. Я думал о следующей вылазке, чтобы, по крайней мере, захватить языка, узнать, какие у них планы, что вообще происходит. Последний голубь добрался до нас шесть недель назад, мы были полностью отрезаны, мир за пределами взгляда с минарета вообще не существовал.
А потом огнива перестали высекать искры, спички перестали загораться, пирос уже не взрывался. Стражники ночных смен начали бросаться со стен прямо в объятья гулей и украк. Солнышко, то есть Карлик, отвел свои войска под самую опушку леса, теперь осада заключалась в чем-то совсем ином. На закате под самые ворота подъехал герольд. «Сложите оружие и откройте ворота, и я подарю вам жизнь. Все равно, вы падете к моим ногам, живые или мертвые. Он прибыл. Ждет. Откройте ворота. Один порядок на свете, один только повелитель. Вот его тень. Откройте ворота. В Коленицу прибыл кратистос Максим Рог!» Я приказал арбалетчикам снять этого герольда и с места стрелять во всех остальных, какие бы гербы те не предъявляли.
Максим Рог, Чернокнижник, Уральский Великан, Вечный Вдовец, кратистос-сюзерен Москвы, черная легенда Европы, герой сотен романтических драм, червь истории, непобежденный ужас с тысячью имен — впервые я увидел его утром четвертого квинтилиса. С минарета, через подзорную трубу. Он ехал в одиночестве по средине ничейной земли, между линией окопов армии Ивана Карлика и стенами Коленицы, объезжая город вокруг. Он сидел на каком-то рогатом зооморфе с черной будто уголь шерстью и высокой, выгнутой спиной — выведенном из верблюдов или хумий, и только через несколько минут до меня дошли истинные пропорции картины: сидя на столь громадном верховом животном, человек, которого я вижу, сам должен иметь не менее восьми пусов роста. Он же казался, скорее, коренастым, широкоплечим силачом, но никак не кощеем. Было жарко, на нм была только белая рубаха и штаны. Лица его мне не было видно, только черная грива волос и черная же щетина. Один раз он повернул ко мне голову, я был уверен, что заметил меня; это невозможно, только я был настолько уверен, что чуть не упустил трубу. Ты сам должен понять: уже тогда ему было достаточно только глянуть на меня. Спускаясь с башни, я отсчитывал ступени словно минуты, оставшиеся до казни. Я знал, что он выиграет. Знал, что у нас нет никаких шансов. Следовало открыть ворота. Это был Чернокнижник.
Солдаты тоже его видели; это ему и было нужно, ведь сейчас шел чистый бой за то, чтобы навязать волю, Форма против Формы. Я произнес очередную речь. «Не позволю распространять панику, попытки бегства будут караться смертью. Они сюда не войдут, пока мы сами их сюда не впустим. Ждем! Помощь уже в пути!»
Чернокнижник кружил вокруг города словно волк возле огня, день за днем, ночь за ночью, одинокий силуэт в пустынном поле, регулярный, словно черная звезда, гномон[3] поражения. С каждым часом мы все глубже погружались в его антос. Не знаю, вправду ли у него такая корона, или это для нас он выбрал именно такую морфу, во всяком случае, то, к чему шел керос Коленицы, окончательная Форма… Нас притягивала бездна, пустота, неподвижность, мертвечина, тишина и совершенный порядок смерти. Бывало ли когда-нибудь у тебя подобное чувство — насколько неестественно, странно и пугающе именно то, что ты вообще живешь, что дышишь, двигаешься, разговариваешь, ешь, ходишь в сортир; что за абсурд, что за извращение, отвращение теплого тела, слюна, кровь, желчь, все это кружит в мягких органах, в средине; ведь так не должно быть, нет такого права; приложи руку к груди, что там бьется — о боги! — это невозможно выдержать, ужас и отвращение, так что вырви, уничтожь, останови, вернись к земле.
Он нас пережевывал.
Я выходил на пустые улицы, уже, видимо, у одного меня было достаточно сил, чтобы подняться на башню, обойти стены, проверить посты; по правде, нечего было и проверять, те, кто еще там оставался, находились там не по обязанности или из страха передо мной, но поскольку именно это и не требовало никакого движения, решения, импульса воли; они уже почти что не жили. Очень часто не мог отличить мертвых от спящих: не ели, не пили, засыпали в собственной моче и дерьме. Когда как-то вечером я вернулся в казарму, то застал своего заместителя и трех сотников спящих в комнате для советов: они не спали, выпили в вине миндальный яд.
Квинтилис перешел в секстилис, мне уже не было во что одеться; вся моя одежда оказывалась слишком большой, я подворачивал штанины, обрезал рукава, с какого-то мертвеца стащил сапоги. У других были точно такие же проблемы, они и раньше жаловались; но большинство вообще не обращало на это внимания, шатались голыми, оружия вообще не брали. Я пытался удержать порядок хотя бы среди офицеров. Никакие угрозы ни к чему не приводили. У меня появилась привычка к ночным прогулкам, я просто не мог заснуть в этом громадном ложе, вот и ходил, чтобы подглядеть, подслушать, какие среди людей настроения, о чем говорят солдаты и жители Коленицы. Но к этому времени нечего было уже подслушивать, свободные разговоры были такой же редкостью, что и смех. Формой Коленицы стало Молчание.
Я никак не мог понять, почему они не атакуют, ведь ворвались бы на стены в первом же штурме, на защиту города никто бы не поднялся. Неужто они этого не знали, неужто не знал сам Чернокнижник? Вместо этого дни, недели, месяцы в его короне, и город, и люди — разве это он нас убивал, разве сами мы себя убивали, нет, просто подобие смерти преобладало над подобием жизни. Точно так же деревья, трава, животные — измельчавшие, бледные, сухие, если и живые, то умирающие. Один лишь кратистос в подобной ауре мог сохранить и удержать свою Форму.
Лично я, по правде, не очень то хорошо помню это время, память полностью выгорела. Понятно, дело было даже не в том, чтобы не поддаться, не верь книжкам. К тому времени ничего важного уже не было. Скорее всего, если бы кто-то их поднял, позвал, предложил открыть ворота… Вот только никто уже на это способен не был. Я считал удары собственного сердца, чтобы убедиться, что еще существует некое «я», некий Иероним Бербелек, какой угодно. Лишь позднее я узнал что в последние дни оставался единственным живым человеком в Коленице, во всяком случае, единственным, остающимся в сознании — можешь представить, в каком я оставался сознании, раз у меня не осталось никаких воспоминаний от тех дней. Кроме одного: чудовищно огромное Солнце на яркой синеве неба.
Ну и, конечно, последнее воспоминание, когда он уже вступил в город. Теперь мне кажется, что он и вправду искал меня. Ведь он меня знал, то есть — ему сказали, кто здесь командует. Ведь это — пойми — единственная победа над кратистосами: не путем уничтожения, полного истощения, бегства врага, но путем его добровольной сдачи. Настолько, насколько любое наше действие на этом свете можно назвать добровольным. Вот в чем их триумф!
В голод он вступил сам, тут легенда не врет, он всегда входит первый, берет во владение. Даже не уверен, почувствовал ли я это и вышел ему навстречу, либо он сам нашел меня на той улице. Полдень, жара, никакой тени. Я увидал, как он выходит из-за поворота; шел он пешком, в левой руке нагайка, которой он ритмично бил себя по бедру. Шаг за шагом, без спешки — это была прогулка победителя-виктора; и каждое место, по которому прошел, каждый дом, всякая вещь, на которую взглянул — мне и вправду казалось, будто вижу эту плывущую сквозь керос складку морфы — с этого момента любая вещь более походила на Чернокнижника. Он застал меня на земле, и когда он подходил, я пытался подняться на ноги. Сам я давно уже ничего не ел, о еде мыслей не оставалось, охотнее всего я остался бы на четвереньках, я знал, что следовало бы оставаться на четвереньках, на коленях, с головой в пыли, и поцеловать ему ноги, когда он приблизится — вот что следовало сделать, это было естественным, ко всему этому и шло; попробуй понять, хотя это всего лишь слова — когда я поднял глаза, он заслонял половину неба, выходит, он великан, перерос род людской, мы не доходим ему до плеча, до груди, он над нами, а мы — под, мы земля, пыль, грязь, на коленях, на коленях — попытайся понять — ему ничего не нужно было говорить, он стоял надо мной, нагайкой так по бедру, шлеп-шлеп, я что-то там еще лепетал, видимо, молитвенно стонал, слюна на подбородке, со свешенной головой, но которая поднимается; нога, рука, подпираюсь и дрожу, а он стоит, ждет, я чувствовал его запах, что-то вроде миндаля из уст самоубийц, а может это был запах его короны — попробуй понять, сам я не понимаю — я все-таки встал, поднял взгляд, наполовину ослепленный, глянул в его глаза, эти голубые радужки, загорелая кожа, он усмехался под усами, что должна была означать эта усмешка, она до сих пор мне снится, усмешка торжествующего кратистоса. Ты это понимаешь? Если бы он сказал хоть слово, я бы вырвал себе сердце — только бы его удовлетворить.
Я плюнул ему в лицо.
II
Z
АЭРЕУС
22 априлиса 1194 года пан Бербелек покинул княжеский город Воденбург на борту воздушной свиньи «Аль-Хавиджа», отправившись в путешествие в Александрию. Его сопровождали дочь и сын, и еще пара слуг.
Они заняли две двойные кабины — І и К- на верхнем уровне. «Аль-Хавиджа» забрала еще десять пассажиров. Она была арендована княжеским стеклянным заводом для прямого полета в Александрию, без каких-либо промежуточных посадок, и демиург метео аэростата предсказывал, что преодоление 20 тысяч стадионов займет у них от трех до семи дней.
В ночь с 23 на 24 априлиса, когда они пролетали над долиной Роны — тени высоких Альп маячили на восточном небосклоне, желтый лик Луны выглядывал из-за туч — один из пассажиров был убит. Слышали только лишь его прерывистый вскрик, когда он падал в холодную тьму, десятки стадионов по направлению к невидимой земле.
Здесь следует описать обстоятельства места совершения данного убийства. «Аль-Хавиджа» принадлежала к свиньям средней величины, от железного наконечника носа до искривленных крыльев хвоста был неполный стадион расстояния. Оболочку, обтягивающую брюхо свиньи, содержащее аэр, выкрасили в темно-зеленый цвет, чтобы та хорошо выделялась на фоне неба. Оба борта украшал герб манатского эмирата Кордобы: Мичзам и Расуб, святые мечи из святилища в Квидад (компания, построившая «Аль-Хавиджу», принадлежала семейству эмира; до сих пор еще мало кто мог позволить себе купить воздушную свинью).
Деревянное гнездо, выросшее на подбрюшье свиньи, не имело даже половины стадиона в длину, шириной же не превышало двадцати пусов. Нижний уровень полностью был занят грузовым трюмом; под ним, на распорках из ликотового дерева и открытых стальных конструкциях можно было бы подвесить еще сотни литосов дополнительных грузов. Кормовые кабестаны работали на цепных передачах главного перпетуум-мобиле аэростата. Верхний уровень был предназначен для кабин экипажа и пассажиров; здесь же располагались столовая, рулевая рубка, макинное отделение и носовая обсерватория; перед макинным отделением, помимо того, находились кухня, ванные отделения и санитариум. Главный коридор разделял два ряда кабин, по семь в каждом; по обоим концам он соединялся с вертикальными коридорами, которые выходили на окружавшую весь верхний уровень «видовую палубу», то есть, узкий балкон, с которого можно было заглянуть прямо в облачные пропасти. Видовая палуба была завешена густой сеткой, сплетенной из ликоты, сетка была растянута от края деревянного пола до самого зеленого брюха свиньи — через отверстия величиной с кулак не выпадет даже ребенок.
На балкон можно было выйти и прямо из кабин; в каждой имелось по две расположенные друг напротив друга двери: одна выходила в центральный коридор, а вторая наружу. По обеим сторонам внешней двери находились узкие окошки, чаше всего покрытые каплями влаги. Но в момент убийства в них никто не глядел.
Пан Бербелек вместе с Порте и Антоном занимал кабины — І, первые от носа по правому борту. Две другие, К-, заняли Алитея с Абелем. Эстле Амитасе со своей рабыней Зуэей разместилась в кабинах А-В, которые располагались по левому борту, напротив кабин Иеронима. Ихмет Зайдар выбрал для себя правую кормовую кабину.
Теперь следует представить остальных пассажиров «Аль-Хавиджи». Впервые пан Бербелек встретился с ними на обеде 22 априлиса. Это был как раз Диес Мартис[4], в связи с чем подали сочное, кровавое мясо, запах горячей свинины заполнял кормовую столовую. Капитан Азуз Вавзар поднял тост за успешное путешествие. — Попутного ветра! — ответил ему Вукаций, готский купец (кабина Е). Демиург метео, неразговорчивый молодой человек негритянской морфы, лишь склонил голову. На почетном месте справа от капитана сидела эстле Амитасе. С самого начала это не вызывало никаких дискуссий, достаточно было движения ее веера, отблеск изумрудного глаза змеи-браслета; сейчас ей было достаточно приподнять бровь, и Вавзар замолкал на полуслове. Пан Бербелек сидел по левую руку от капитана. Далее посадили семейство Треттов, Гаиля и Анну с троими детьми (кабины Г-); из замечания, брошенного Гаилем над блюдом с жареным мясом, пан Бербелек сделал вывод, что они ехали в Александрию на свадьбу родственницы. Напротив Треттов, справа от Шулимы, посадили Алитею и Абеля, что ни говори, тоже аристократов.
В первый день «Аль-Хавиджа» часто сменяла аллеи ветров, они вздымались и опадали, пневматоры работали на полную катушку, приводя в движение ликотовые крылья воздушных мельниц; и вдобавок ко всем остальным ощущениям, по всему аэростату неустанно проходила деликатная дрожь, то быстрее, то медленнее — и Алитея начала страдать тошнотой уже после первого часа путешествия. На обед еще пришла, но ничего не ела; Абель выпендривался, с усмешкой пожирая куски мяса. Алитея, слегка побледневшая, работая веером так энергично, что можно было опасаться за запястье, чтобы немного отвлечься, вступила в оживленную беседу с соседом по столу. Это был Забахай, один из трех вавилонян (кабины Z, H, N), молодых гвардейцев Семипалого, возвращавшихся домой через Эгипет. Двоих остальных звали Урч и Кистей или Гистей — дело в том, что этого последнего было трудно понять, он заикался и шепелявил, частенько трясясь всем телом. Товарищи его объясняли, что он получил неудачный удар по голове во время драки в корчме; морфа Навуходоносора должна была помочь ему собраться в единое целое. Тем временем, уже явно проявлялись первые признаки потери Формы: у Гистея начали расти волосы на веках и внутренних сторонах ладоней, из хряща левого уха выскочил ноготь, а кожа на предплечьях постоянно меняла цвет, покрываясь фиолетовыми пятнами. При всем при том, спать он мог только стоя, и при этом жевал дерево, полки и стулья. Во время встреч в столовой все зыркали на него подозрительно. Последним пассажиром (кабина М) была высокого рода неургийка среднего возраста, которая регулярно, раз в несколько месяцев путешествовала в Александрийскую Библиотеку, куда ее посылала Воденбургская Академея (как об этом сказал капитан). Одевалась она в мужские шальвары; руки пыли покрыты нордическими татуировками. В ходе первого же обеда она упилась красным вином, а заснув — громко храпела. Шулима щелкнула веером, и Вавзар, дергая себя за бороду, вызвал двух доулосов из экипажа; те чуть ли не силой затащили шатающуюся неургийку к ней в каюту. Тогда пан Бербелек не узнал ее имени.
— Упиваясь, процитировал классика Ихмет Зайдар, когда двери за доулосами закрылись, — человек добровольно идет в рабство.
— А у мммення вссегддда голловва кррррепкая, — заявил Кистей.
Разговаривали по-окски и по-гречески. Сам пан Бербелек ел молча. На него никто не обращал внимания.
Вечером он вышел покурить на смотровую палубу. Планы наступления необходимо обдумывать в спокойствии, в моменты полнейшей эмоциональной отстраненности, холодного безразличия к отчизне и врагу. Точно так же — и планы преступлений. Место. Время. Метод. Придется ли поглядеть ей в лицо? (А вдруг она и вправду пришла не от Чернокнижника?) Вынужден ли я буду это сделать? Он глубоко затянулся горячим дымом. Придется.
Свинья колыхалась под его ногами, они как раз перескакивали со спины одного ветра на спину другого, пришлось схватиться за ликотовую сетку. Склонившись, он глянул вниз. Вихрь свистел между пальцами, трепал волосы, погасил никотиану. Заходящее Солнце растянуло по всем неровностям земли и арабескам пейзажа водянистые тени. «Аль-Хавиджа» летела над страной тысяч озер заката. Долины, овраги, склоны — все было залито тенью; с высоты и не видно, движется ли хоть что-нибудь еще в этом потоке мрака: всадник — едва заметная точка, речное судно — белый парус над поверхностью затоки. Только лишь когда он всматривался в одну выбранную подробность, заякорив на ней взгляд — только лишь тогда можно было заметить ее движение, медленное, равномерное бегство.
Пан Бербелек услыхал скрип двери.
— Как она себя чувствует? — спросил он.
— Заснула, рвота прекратилась, — ответил Абель. — Порте дал ей какие-то травы. Рабыня госпожи Амитасе принесла тебе письмо. А как высоко мы летим? А вдруг сетка не выдержит…
— Выдержит. — Пан Бербелек выкинул никотиану, вихрь тут же ухватил ее, падающий к земле окурок они уже не увидели. — В Александрии… прикажу учредить для вас фонд с выплатой ренты; тебе дам права исполнителя, Алитея станет распоряжаться своей частью, когда ей исполнится шестнадцать; так что будете обеспечены.
— Вы с Зайдаром поедете на охоту? С тобой ничего не случится. Возьми меня с собой, я уже не ребенок, опеки над собой не требую. А в чем вообще дело? Если бы ты погиб, мы и так бы все унаследовали после тебя, правда?
— Ладно, не бери дурного в голову.
— Капитан обещал мне показать завтра макинное отделение.
— Мило с его стороны.
Они оба поглядели направо, когда из кабины N на смотровую палубу вышел Гистей. Он отдал легкий поклон; отец с сыном ответили тем же. Потом вавилонянин начал что-то напевать под нос, ритмично раскачиваясь на пятках. Пан Бербелек с Абелем вернулись к себе.
Письмо от эстле Амитасе вовсе не касалось того, чего ожидал Иероним. Возможно, я смогу помочь твоей дочери. Приду после заката. Позволишь? Пришли слугу. Ну да, она же видела, как под конец обеда девочка позеленела лицом и почти что сбежала от стола, а потом, уже в коридоре, схватилась за живот. А на ужин Алитея уже не пришла, и Амитасе, естественно, начала расспросы. Ее и вправду это волнует, или она просто желает втереться в доверие, замылить глаза? Но Антона послал.
Шулима появилась вместе со своей рабыней, черноволосой девушкой римской морфы, с длинными, стройными конечностями и снежно-белой улыбкой. Зуэя осторожно разбудила Алитею. Пан Бербелек вопросительно глянул на Шулиму. Та указала на дверь, ведущую на балкон.
Было уже очень холодно, женщины дополнительно окутались шалями, Иероним набросил на себя хумиевый плащ. На носу и корме горели масляные лампы, сквозь узкие окошки наружу падал свет из кабин — но как только Абель закрыл за собой двери, их тут же окутала густая ночь.
Ночь ночью, но пронзаемая желто-красным сиянием Луны. Спутник был в полной фазе, тяжелый пирокийный фонарь, подвешенный посреди небосклона — если глядеть прямо, то он почти ослеплял. Гистея точно ослепил, вавилонянин стоял неподвижно, опершись спиной о стену с широко открытыми глазами, по подбородку стекала слюна.
— Спит, — буркнул Абель.
