Василий Аксенов – одинокий бегун на длинные дистанции Есипов Виктор
— В повести Аксенова нет ничего похожего на намеки, тем более на ввод советских войск Чехословакию, не ищите какого-либо особого подтекста, ни прочих тайн. В повести все открыто нараспашку. Она по-своему даже простодушна. Ее герой — советский мальчик, пионер. Куда же больше? Да вы читали сами. Вам ли мне говорить?
— Вроде бы все так, — смущенно согласилась издательская дама и в отчаянии произнесла: — Ну, не мог, не мог Аксенов обойтись без намеков, без чего-то такого. Мы же не дети! Аксенов есть Аксенов. Где-нибудь тут, — она положила ладонь на рукопись, — замаскированы танки и Прага. Но где? Не найдем мы, найдет цензор!
— Не найдет! Хотя кто знает, — признал я. — Гена Стратофонтов путешествует в иных краях, в тропиках, а там попадает на остров.
— Вот-вот, именно на остров! — оживился мужчина и, оторвавшись от окна, переместился к нам. — А кто высаживается на острова? Наемники! И если подумать, кто они? Не наши ли войска? И остров ли это? Может, что-то иное?
— Наемников, которых вы имеете в виду, называют «дикими гусями», как правило, они бывшие коммандос. Эти птицы перелетают из страны в страну, где их нанимают, кого-то, скажем, свергнуть или учинить другую заваруху. — Для примера я назвал африканскую страну, где недавно был устроен государственный переворот. — Ну что у них общего с нашими доблестными солдатами? Кстати, Гена борется с этими «гусями» как образцовый пионер!
Книга вышла! Я не ставлю это себе в заслугу — трусость и идиотизм, проявленные в этой истории, были очевидны. Понимая это, издатели старались загладить вину, к тому же книга тотчас разошлась по читателям, словом, Аксенову предложили написать новую книгу и сразу заключили договор, выдали аванс, что было важно при нашем безденежье. Вторую книгу о Гене Стратофонтове, «Сундучок, в котором что-то стучит», он писал в Доме творчества в Дубултах, куда мы приехали небольшой компанией, работал над ней без прежнего куража, принуждая себя. О чем мне и говорил. То ли так и не отошел от неприятной истории, случившейся с первой книгой, то ли охладел к этому жанру. И все же книга получилась замечательной. «Аксенов есть Аксенов» — в этом-то заведующая была права.
Я в это время там же, в Дубултах, подступал к своей второй детской книге. Мучил свое воображение, не зная о чем писать. Размышляя об этом на завтраке, решил, дабы разогнать свою фантазию, начать с имени своего героя, придумаю, а дальше авось покатится само. Я посмотрел на Аксенова, поедавшего творог или овсянку по ту сторону стола, и спросил:
— Ты не будешь возражать, если я назову своего странствующего слесаря Базилем Аксеночкиным?
— Тогда уж лучше Аксенушкин, — подумав, посоветовал Вася.
Так с подачи Василия и стал главный персонаж «Спасителя океана»[11] Базилем Тихоновичем Аксенушкиным. Отчество я позаимствовал у Гладилина.
Ребячество уходило из нас с большой неохотой, в те годы веселье, шутка были защитным куполом от идеологической мерзости, разлитой в атмосфере. Мы подтрунивали друг над другом даже на страницах наших книг. Аксенов в «Джине Грине — неприкасаемом»[12] обыгрывал фамилии и Гладилина, и мою. Помню премьеру фильма в Доме литераторов — автор сценария Василий Аксенов. В финале картины какой-то милицейский чин за кадром командует голосом Аксенова: «Гладилин и Садовников, уведите арестованных!» В зале это вызвало оживление, сидевший рядом со мной Владимир Максимов недовольно пробурчал: «Вы обнаглели! Разве можно так обращаться с искусством?!» Володя был дружен с Аксеновым, но осуждал его молодежные куртки и джинсы; сам же, обзаведясь деньжатами, что с ним случалось нечасто, покупал в комиссионках дешевые «респектабельные» костюмы. Не нравился ему и «вольный, непричесанный» стиль аксеновских рассказов и повестей. Мне он говорил: «Представляю, как Юра Казаков, читая Аксенова, скрежещет зубами». Максимов ошибался. Юра, блистательный продолжатель русской классической традиции, обладал широким литературным вкусом, с удовольствием читал американца Фолкнера, немца Ремарка и Васину прозу, я слышал это от самого Казакова, прожив рядом с ним целое лето в дачном поселке Абрамцево. Кстати, туда ко мне приезжал на зеленой «Волге» и сам Аксенов, и я видел, насколько глубоко он и Казаков друг другу симпатичны.
Впрочем, сближало их и некоторое общее прошлое. Когда-то, в тех же шестидесятых, Вася и Юра, а за компанию с ними и Виктор Конецкий, отправились в Одессу, намереваясь слепить сообща сценарий морской киношной комедии. Впрочем, наверное, профессиональный моряк Конецкий и был инициатором этой затеи. Обосновавшись в гостиничных номерах на Дерибасовской, писательская артель бурно отметила канун предстоящего творческого сотрудничества, канун растянулся на второй и третий день и перетек в каждодневное пьянство. Василий и Юрий поняли, что сотрудничество в такой форме не приведет к добру, и вернулись в Москву, на поле боя остался самый пьющий Виктор. И что удивительно: в конце концов, эта нелепейшая и авантюрная история в результате каких-то новых комбинаций-пертурбаций увенчалась замечательной кинокомедией «Полосатый рейс»[13], но Аксенов и Казаков к ней уже не имели ни малейшего отношения. Впрочем, если обратиться к жанру абсурда, то можно сказать и так: они стояли у истоков этого шедевра.
Работа писателя за письменным столом, как известно, — «тайна тайн». Однако в домах творчества мы видывали своих друзей-коллег, как говаривали гусары-рубаки, «в деле», литературном, разумеется. В Ялте Аксенов и Гладилин поселились в соседних комнатах, выходящих на общую лоджию. «Сижу как-то за столом, не пишется, — потом рассказывал мне Анатолий. — Я подумал: любопытно, а что сейчас делает Васька? Работает или валяется на постели поверх одеяла, тоже валяет дурака? Вышел на балкон, заглянул в его окно. Представляешь? Что-то царапает на бумаге и сам же хихикает над тем, что только что соскочило с его пера».
Порой мне казалось, будто Толя считает Васю хитрецом. «Мы с тобой перелопачиваем рукопись по несколько раз, правим, а он сразу пишет начисто и тащит в издательство или журнал». Отчасти я был с ним согласен. Но, видимо, такова была у Аксенова метода: Василий словно бы, прежде чем воспроизвести на бумаге, вынашивал в голове текст, все до последней строчки. Он любил в компании делиться тем, что, скажем, написал с утра, как бы проверял на будущем читателе. И потом в его уже готовой рукописи — а мы тогда читали рукописи друг друга — я встречал знакомые фразы.
Васина мать Евгения Семеновна Гинзбург, автор «Крутого маршрута», подолгу жила в Переделкино, сначала снимала часть дачи, потом сама стала владелицей, но тоже только части деревянного дома. Василий ее навещал, он был заботливым сыном. Однажды я, работая в переделкинском Доме творчества, вернулся с прогулки и обнаружил в дверной ручке обрывок желтоватой туалетной бумаги. Сейчас он перед моими глазами. На его шероховатом поле нацарапано шариком: «Вместо того чтобы писать нетленку, ты где-то шляешься. 13.00!!! Вася». Ниже: 8/Х.
«Нетленки», «нужники» — словечки из нашего тогдашнего жаргона. По ЦДЛ ходила шутка: «Весь год тужился, писал «нужник», теперь, наконец, займусь «нетленкой».
В начале семидесятых Аксенов снова ввязался в коллективную авантюру. На этот раз местом действия стал Дом творчества в Ялте. В бригаду вместе с ним входили поэт Григорий Поженян и прозаик Овидий Горчаков, бывший лихой разведчик, прототип семеновского майора Вихря. Бригада придумала себе звучный псевдоним: Горпожакс, сложенный из фамилий участников этой затеи. Горпожакс решил написать пародию на западные шпионские романы и тем самым решить денежные проблемы; каждой трети псевдонима предстояло сочинить десять авторских листов. И работа началась! На нее ушли едва ли не месяцы, и сам процесс проходил очень бурно.
О написании «Джина Грина — неприкасаемого» в писательском фольклоре слагались разные версии, кто-то «переместил» Горпожакса из Дома творчества на борт теплохода «Грузия», капитаном которого был друг Поженяна. В конце концов, завершив черновой вариант будущей книги, бригада вернулась в Москву, имея на счету сломанную не то руку, не то ногу Горчакова, скатившегося с лестницы. Рукопись взяли в издательстве «Молодая гвардия», но поскольку героем книги был американский разведчик, детищем Горпожакса сразу же активно заинтересовался КГБ. После изощренной редактуры книга вышла к читателю в истерзанном виде, из ее живой ткани были вырваны, по Васиным словам, многие шутки и розыгрыши друзей. Роман Аксенову принес больше разочарований, нежели творческого и денежного удовлетворения.
И все же итог этого пребывания в Ялте был для Аксенова эпохальным, круто развернувшим его дальнейшую жизнь. В любимом крымском городе он обрел Майю, свою будущую вторую жену. Майя Овчинникова тогда была супругой именитого режиссера-документалиста Романа Кармена, сама трудилась в кинематографе и приехала в Ялту в составе съемочной группы. Здесь ее случайно встретила вторая треть Горпожакса — поэт Григорий Поженян, свой человек в киношном мире. Он пригласил прекрасную блондинку Майю в Дом творчества писателей, на вечеринку в компании с Гором и Аксом. Там, за накрытым столом в комнате у Поженяна, и познакомились Вася и Майя. Между ними, как однажды было сказано и затем бесчисленно повторено, пробежала искра. Майя в тайне от Поженяна, чьей дамой она будто бы считалась на этот вечер, пришла в Васину комнату и осталась у Аксенова на ночь. А утром произошло неучтенное. Потеряв голову от восторга, влюбленный забыл закрыть комнату на ключ. В комнату без стука вошел Григорий, решивший позвать товарища на завтрак.
— Я растерялся, смотрю на Гришу, он от нас в трех шагах и тоже опешил, мы под одеялом, все ясно, — рассказывал мне Василий. — Но молчать дальше было невозможно, следовало как-то объясниться с оторопевшим другом, и я пробормотал: «В общем, Гриша, как в твоей песне: «Если мой друг влюблен, а я у него на пути, таков закон: третий должен уйти». Гриша вышел из комнаты и потом ни разу не обмолвился об этой истории.
На другой день они встретились на набережной. И снова рассказ Василия: «Я пришел раньше, стою, жду, и вот появилась она, ветер развевает ее золотистые волосы, она летит ко мне, будто созданная из солнечного света. Я с восторгом думаю: «Неужели это чудо принадлежит мне?»»
Пусть простят меня другие женщины, любившие Аксенова, я пишу о том, что происходило с ним в ту пору, а Вася сказал мне именно так.
Потом Майя станет его женой, разделит с ним все тяжкие испытания и судьбу эмигранта. Но, сказав о его второй жене, нельзя не помянуть добрым словом первую: Киру. О том, что происходило между Васей и Кирой, знают только они сами, и они сами же себе судьи. Я же, часто бывая у них дома, видел любящую жену и мать его сына Алеши. Кира тоже красивая женщина, но на свой лад. И тоже делила с мужем судьбу писателя, неугодного властям. Мне она казалась человеком с сильным характером. И не мудрено: мать Киры в войну была полковником — танкистом, отец Лайош Гавро[14], герой нашей Гражданской войны, «венгерский Чапаев», его подвиги, как мне говорили венгры, изучавшие его биографию, частично приписаны Матэ Залке. Говорили, что природа одарила Киру замечательным голосом, которым она пожертвовала ради семьи. Позже Вася и Кира пригласили меня на концерт, где она выступала вместе с известным чтецом Дмитрием Журавлевым[15]. Мы втроем сидели в Концертном зале имени Чайковского, Аксенов привел с собой молодого журналиста Александра Кабакова, который впоследствии вырастет в знаменитого прозаика. А на сцене перед нами царил Журавлев. Чуть поодаль от него, перед своим микрофоном, стояла Кира в потрясающем вечернем платье. Ее пение как бы дополняло чтеца. Вася нервничал, переживал за Киру: «Сейчас даст петуха! Сейчас даст!» Но Кира великолепно справилась со своими вокальными номерами. У нее был низкий приятный голос. Если не ошибаюсь, его называют контральто. Но я не знаток вокального искусства.
При всей неприязни властей Аксенова временами выпускали «за бугор». Однажды он был приглашен в американский университет в Беркли. Хозяева несомненно учли особенности этого русского писателя и предложили тему для семинара, связанную с природой литературного творчества. Василий серьезно готовился к предстоящим занятиям, составил вопросник и разослал коллегам, попросив ответить на каждый пункт. Помню вопрос, показавшийся мне особенно важным: «Что, по-вашему, в прозе первично: реалии или воображение?» Его семинары в Беркли растянулись на целый месяц. Кто бы мог тогда подумать, что они были репетицией долгой профессорской работы в одном из американских университетов.
Василий издавна занимался английским языком, я нередко заставал его лежащим на диване со словарем и книгой американца или англичанина, изданной на языке оригинала, более того, он перевел для русского читателя роман Доктороу «Рэгтайм». И все же университет приставил к Аксенову переводчицу — американку русского происхождения, из тех русских американцев, что проживали в маленьких городках неподалеку от университета. Отец Васиной помощницы, бывший белогвардейский полковник, ушедший из России вместе с армией Врангеля, наслушался от дочери добрых слов о писателе, своем соотечественнике, и настойчиво звал к себе в гости. У Василия сложились с переводчицей добрые отношения, и он уважил просьбу полковника. Как он рассказывал, дверь им открыл высокий сухощавый старик с военной осанкой и сразу бухнул: «Василий Павлович, эти иностранцы совершенно невыносимы!». «А сам, — смеясь, говорил мне Василий, — живет в Америке столько лет, а по-английски ни бум-бум. Вот он, наш русский характер!»
Потом полковник нанес ответный визит, наведавшись во вторую столицу некогда «единой и неделимой». Первым делом бывший воспитанник кадетского корпуса изъявил желание посмотреть на суворовцев — советских кадетов. Аксенов привез его к воротам Московского суворовского училища, однако полковнику не повезло: было лето, и ребят увезли в лагерь. Меня, в прошлом суворовца, тоже не было в Москве, о чем Василий сожалел, я бы пришелся кстати, показал фотографии и, возможно, подарил старому кадету свой суворовский значок.
Впрочем, опекать иностранцев, с той или иной целью нагрянувших в Москву, стало для него занятием привычным. Обычно это были те, с кем он познакомился в своих заграничных поездках, или знакомые тех знакомых, рекомендованные Аксенову письмом, а то и звонком по телефону.
Я не помню, по какой статье «проходила» Марина Влади, да это и неважно. Приехав сниматься на «Мосфильм», она оказалась под надежным присмотром Василия. Фильмы тогда снимали многими месяцами, поэтому знаменитая русская француженка приехала надолго и, кажется, привезла своих детей. Это было еще в «довысоцкий» период ее жизни — роман, перешедший в замужество, только начинался. Аксенову в его благом деле помогал Гладилин. Они часто приводили подопечную в Дом литераторов.
Так случилось и на этот раз. Съемки у Марины были назначены на вторую половину дня, и сейчас она сидела вместе с нами в Пестром зале. Мы выбрали столик в дальнем углу, подальше от любопытных глаз, пили кофе и болтали о том о сем. Наша собеседница отлично владела русским, как и полагалось человеку, выросшему в русской семье, пусть и во Франции. Стояло лето, зал был практически пуст. Между столиками одиноко слонялся долговязый поэт Семен Сорин, некогда служивший в пограничных войсках и теперь славящий в стихах товарищей по оружию. Сейчас он явно не знал куда себя деть. Побродив по залу, бывший пограничник направился к нам и, прихватив по дороге свободный стул, без спроса подсел к нашему столу. В ЦДЛ подобное поведение считалось неприличным: нахала гнали вон. Сорин, или попросту Сеня, слыл безобиднейшей личностью, и посему мы промолчали: бог с ним, пусть сидит. И надо отдать ему должное, Сеня, найдя для себя спокойную гавань, просидел все оставшееся время, не проронив и слова, будто бы даже задремал, опустив голову, едва не касаясь груди длинным носом и острым подбородком. Но вот пришла пора, за артисткой с «Мосфильма» прикатила машина. Марина поднялась, встали и мы, все, кроме будто бы прикорнувшего Сорина. И тут случилось то, о чем до сих пор рассказывают в писательских компаниях, а иные авторы даже вставляют в документальные книги, посвященные быту и нравам творческой среды. Марина простилась с Гладилиным и со мной, подала руку одному, второму, когда она проносила ладонь мимо Сени, тот вдруг встрепенулся, перехватил кисть Марининой руки, поднес к губам и, высунув длинный фиолетовый язык, лизнул ее возле большого пальца. Это было не просто моветоном, это было черт знает чем! Влади оцепенела, мы тоже обалдели, я взглянул на Аксенова, некогда бившегося за честь Беллы, он, как и Толя и я, не знал что делать: отметелишь безобидного доброго Сорина — потом не отмоешься от издевок. Но Сеня, оказывается, еще не закончил свое действо: пока мы мучились, не зная, что предпринять, поэт извлек из внутреннего кармана пиджака химический карандаш и запечатлел на Марининой руке номер телефона, обратив тем самым свою, казалось бы, оскорбительную выходку в шутку. Она была вульгарной, но все-таки шуткой. Марина засмеялась — у нее с чувством юмора все было в порядке, мы тоже не жаловались на его отсутствие. Наша компания проводила Марину к машине и там простилась вторично, а Сеня остался за столом, снова погрузившись в дрему.
На другой день Аксенов встретил Сорина в ЦДЛ. «Мы-то думали: Сеня-то каков остряк, а он, оказывается, был всего-навсего пьян. И ничего не помнил. Когда я ему рассказал, он покраснел от стыда. Мне же еще пришлось его утешать», — посмеиваясь над собой, посетовал Василий.
А это случилось, по-моему, весной 1975 года, хотя назвать случайностью то, что мы с Аксеновым узнали, было трудно. Мне позвонил Гладилин и попросил приехать в ЦДЛ. Аксенова он уже известил. Он собирался сообщить нам кое-что чрезвычайно важное. Толя был чем-то взволнован. Я примчался в клуб и там, в холле, встретил хмурого Васю. И спросил: «Где Гладила?» — «Там», — коротко ответил Аксенов и указал на лестницу, ведущую в правление Московской писательской организации. Я снова спросил, начиная тревожиться за Толю: «Что стряслось? Ты в курсе?» — «Точно не знаю, но, кажется, начинаю догадываться, — сказал Вася. — Но подождем, может, я ошибаюсь».
Не помню, сколько длилось наше томительное ожидание, но вот наверху, в дверном проеме появился Толя и медленно спустился к нам. Он был бледен, губы крепко сжаты.
— Ребята, я уезжаю, — произнес Гладилин в ответ на наши вопросительные взгляды. Он не сказал, куда именно, но догадаться было нетрудно.
Формально он подал документы по «еврейской» линии, еврейкой была его жена Мария, дочь покойного писателя Якова Тайца, но всем, и друзьям, и недоброжелателям, было ясно: причины, толкнувшие Гладилина на отъезд, связаны с идеологическим прессингом, под которым он находился все последние годы, а после письма «двадцати двух» давление и вовсе стало невыносимым. Мы это понимали, особенно Вася — один из этих двадцати двух «подписантов». Он тоже подвергался «санкциям». Понимать-то понимал и я и все же был ошарашен. Васе, судя по выражению его лица, также стало не по себе.
Мы перешли в Дубовый зал, молча, ну разве что иногда отвлекаясь на малозначительные реплики, выпили по рюмке водки, то есть ее пили мы с Толей, Вася ограничился соком. Он первым заговорил о главном и с горечью произнес:
— Толя, ты совершаешь глубочайшую ошибку. И эта ошибка тем ужасна, что непоправима! Уехав, ты уже никогда не вернешься в страну. Для тебя перекроют все дороги!
Говоря это, он не ведал о том, что вскоре сам проследует по Толиному пути. Но, к счастью, Вася ошибался, придет время, и мы, оставшиеся, будем их встречать в Шереметьево, обнимем на нашей общей родной земле. А пока он сказал, как сказал, на что Толя ответил:
— Наверное, ты прав, и все же я чувствую: не знаю, как именно, но должен круто изменить свою судьбу, сделать что-то очень важное.
После отъезда Толи, наша тройка распалась, мы с Васей встречались все реже и реже, к тому же я надолго пропадал в Алма-Ате, занимаясь переводами. И все же наша дружба не тускнела, прочитал я в рукописях его самые важные в те годы сочинения «Ожог» и «Остров Крым». В памяти осталась картина: сидим мы у него в квартире на Красноармейской, нас трое: Володя Максимов, Юлик Эдлис и я. Аксенов читает главы из «Ожога».
Работая над «Островом», он мотался в Крым, Ялта оставалась для него любимым городом. Мне он рассказывал: «Шпарю по Симферопольскому шоссе, устал, не ел целый день, останавливаюсь возле придорожного кафе, на стойке ничего, кроме вареных яиц, взял два и стакан чая. За мой стол присаживается гигант — водитель самосвала, я видел, как он подкатил, в лапищах глубокая суповая тарелка с горой яиц, десятка два, а может, и более того. Говорю, уверенный в солидарном согласии: «Докатились! Жрать нечего, на прилавке пусто!» А шоферюга мне весело: «Как пусто? А яйца? Ты, брат, даешь!» Жора, с таким народом делай все, что угодно, хоть на голову гадь, он будет доволен, скажет: «Ништяк, зато тепло башке, не надо шапки».
Однажды после долгого сидения в алма-атинском Доме творчества я вернулся домой, позвонил Аксенову, предложил пообедать в Доме литераторов. «Встретимся у входа», — коротко сказал Василий, и я понял: у него ко мне разговор, не предназначенный для чужих ушей. Мы встретились, побрели в сторону Никитских ворот. По словам Аксенова, он тайно переправил «Ожог» в Италию, одному из тамошних издателей, соблюдалась самая тщательная конспирация, и все эта акция стала известна Лубянке. «Каким образом?! Об этом знали только двадцать человек, всего-то!» — недоумевал конспиратор. Пришлось ему напомнить тезис, ставший расхожим: если в тайное предприятие посвящено хотя бы десять участников, оно заведомо обречено на провал. «Но они все такие надежные! Нет, я им верю, каждому из них!» Аксенов твердо решил: эта аксиома верна для кого угодно, только не для его товарищей. Я уточнил: по-моему, тезис в большей степени считает губителями тайн не предателей, а болтунов, среди коих попадаются и люди весьма порядочные. «Ну, тогда не знаю что и думать», — устало пробормотал Василий.
Наверно, так и было. Я знавал их всех, из этой славной двадцатки. Сомневаюсь, чтобы кто-то «стукнул», намереваясь подставить Аксенова. Скорей всего этот некто, тщеславный, сболтнул, желая придать себе значительности, щегольнув близостью к знаменитому писателю. Сболтнул, да кому не следует. А далее поползло по цепочке. И приползло.
Эта история, разумеется, не добавила властям любви к автору уже далекого «Звездного билета» и матерому «подписанту» еретических писем. А потом началась трагическая эпопея с «Метрополем».
Идея создания своего журнала давно обсуждалась в нашей компании, ему даже придумали название: «Лестница», журнал для экспериментальной прозы. Именно на этот несуществующий журнал и донес Анатолий Кузнецов, приплюсовав к писателям Олега Ефремова и, кажется, другого Олега — Табакова. Аксенова и Евтушенко выгнали из редколлегии «Юности», Гладилина уволили из «Фитиля», и идея на время заглохла, а потом возродилась из пепла. Теперь к этой идее подключили и Валентина Петровича Катаева, у которого уже был опыт создания неординарного журнала «Юность». К тому же он любил Аксенова и Гладилина, о чем мне говаривал сам и не однажды. Мэтр охотно согласился, группа писателей, самых именитых из нашего поколения, во главе с Катаевым даже сходила с нашим проектом к Демичеву, руководившему советской культурой. Но поход закончился полной неудачей.
И вот наконец «Метрополь». Когда его готовили, со мной Василий об альманахе не обмолвился и словом, хотя из этой затеи не делали особого секрета. До меня доходили слухи, будто Аксенов собирает авторов в некое свое издание, а помогают ему Виктор Ерофеев и Евгений Попов, тоже мне не чужие люди. Я помалкивал, был уверен: Вася позовет и меня. Но он не позвал. Потом, когда вокруг альманаха началась свистопляска и на авторов посыпались репрессивные меры, я все-таки поинтересовался у Аксенова: почему он не позвал меня? Он пояснил: ты — партийный, мы тебя решили не подвергать риску, по этой же причине обошли и Булата, и других подобных ребят. Им была памятна участь Бориса Балтера, подписавшего письмо «двадцати двух»: всех наказывали, отлучая от издательств, а его покарали особо — исключили из партии, что в ту пору было равносильно гражданской казни. «Не переживай, — посоветовал Вася с улыбкой, — когда будем собирать второй номер, мы тебя выведем из партии». Или он шутил, или в разгар погрома и впрямь подумывал о следующем номере «Метрополя».
Наверное, этот заезд в переделкинский Дом творчества стал для него последним. Он поселился в коттедже, в комнате на втором этаже. Я жил в корпусе, который теперь называют «старым». Временами к Василию приезжала Майя. Ее я застал и на этот раз, зайдя к Аксенову по какому-то делу, а может, всего лишь почесать язык. Майя тотчас заварила в стаканах чай, предварительно вскипятив воду с помощью спирали, именуемой кипятильником, — спутником командировочных в те годы. За чаем Василий спросил: не желаю ли я обзавестись щенком? Спаниель Майи Степан произвел на свет потомство, одного из Степановых сыновей и предлагал мой товарищ. Я ответил: таким желанием не горю, я — кошатник, что тебе, Вася, известно, к собакам равнодушен, и вообще после потери нашего кота, кстати, тоже Василия, мы с женой твердо решили более не заводить в доме живность. Аксенов меня уговаривал и так, и этак, расписывая достоинства щенка. Напомнил историю из моей холостяцкой жизни: Наташа Владимова при его поддержке пыталась меня женить на миловидной цирковой артистке, дрессировщице собак. «Представь: ты утром проснулся, а перед постелью шпиц на задних лапках, принес твои шлепанцы, держит их в зубах», — посмеиваясь, искушал Аксенов. Но я тогда не поддался, устоял и сейчас.
Вскоре мы оба вернулись в Москву. А дня через два он позвонил, сказал: «Я и Майя сейчас рядом с вами. Вы с Ирой не будете возражать, если мы ненадолго заедем к вам?» У нас, разумеется, не было возражений. Открыв дверь, я увидел перед собой Василия, за ним стояла Майя. «Покажи ладони!» — потребовал гость. Я выставил перед собой ладони, и в них тотчас легло что-то мягкое, теплое. Это был щенок размером с тапочку, большую часть его тельца составляли длинные уши цвета шоколада. Это трогательное существо в мгновение завоевало наши души. Крошечный спаниель все еще оставался без клички, мы, вчетвером, рассевшись за столом на кухне, азартно принялись подыскивать малышу подходящее имя. Аксенов предложил одарить щенка грузинским именем Ушанги. Однако оно так и не прижилось, постепенно забылось, мы все время оговаривались, называя собачку Васькой, как и нашего кота, прожившего у нас около пятнадцати лет. И щенок охотно откликался. А через полгода нам пришлось отдать Ваську своей родне. Я часто бывал в отъездах, жена часто и серьезно болела и не управлялась с собакой. Об этом можно было бы не рассказывать, если бы не одно обстоятельство. Лет через семь, когда Аксенов уже преподавал в Америке, с его подарком случилась удивительнейшая история, почти в духе Андерсена. Я бы ее назвал так: «Пес и королева».
В тот день Леонард Георгиевич, хозяин Васьки, прогуливал теперь уже зрелого спаниеля в палисаднике возле хореографического училища Большого театра. Пес бегал по травке, наш родственник сидел на скамейке, поглядывал на резвящегося любимца и по сторонам. Спустя какое-то время его взгляд засек процессию из трех черных лимузинов, они важно прокатили по улице и затормозили перед зданием училища. Из машин вышли крепкие мужчины в черных же костюмах, затем появилась элегантная дама и в сопровождении мужчин направилась к подъезду. Даму заметил и Васька и вдруг возбудился — он-то, обычно не подходивший к людям незнакомым, сейчас перескочил через невысокую ограду палисадника и, виляя обрубком хвоста, подбежал к ногам дамы. Дама ласково потрепала пса по холке, говоря при этом какие-то слова. Встревоженный Леонард Георгиевич бросился к месту происшествия, однако на его пути встал мужчина в черном и вежливо произнес: «Не волнуйтесь, эта женщина — испанская королева София. Она сказала: «Здравствуй, земляк!» Хозяин Васьки не нуждался в расшифровке, он знал: исторической родиной спаниелей была Испания, где греческая принцесса стала королевой. Поприветствовав своего земляка на московской земле, августейшая особа скрылась за дверью подъезда, а пес, тоже выполнив свой долг, вернулся к хозяину. Будучи склонным к фантазиям, испытывая вечную тягу к многообещаещему «если бы», я представил в своем воображении встречу русского писателя Аксенова с королевой Испании. «Ваше величество, при вашем посещении училища Большого театра, вас у порога приветствовал спаниель по имени Васька», — начал бы Аксенов свой диалог с королевой. «Это был приятный сюрприз: встретить на вашей земле, можно сказать, своего соотечественника, — вспомнила бы София и затем сообразила: — Василий Палыч, как я, наверное, догадываюсь, этот славный пес имел какое-то отношение к вам?» — «Он был сыном нашего Степана!» — торжественно ответил бы Аксенов. Кто знает, может, этот диалог состоится на самом деле, в свое время, конечно, Там!
Незадолго до отъезда Вася и Майя обвенчались в переделкинской церкви, там же, в Переделкино, на дачном участке отметили это событие. Свадьба одновременно стала и прощанием «молодых» с друзьями. В день их отъезда я заболел, простился с ними по телефону. Каждый раз, провожая наших товарищей в эмиграцию, мы испытывали чувства, схожие с теми, что испытывают на похоронах. Единственным утешением служило то, что они были живы. Так было и со мной, когда я говорил с Василием. Прощались мы навсегда. Однако временами между нами восстанавливалась пунктирная связь, мы передавали друг другу приветы через общих товарищей и знакомых, ездивших в Штаты. Однажды Михаил Рощин привез мне от него великолепные часы «Ролекс». Так долгие годы он жил без нас, мы без него. А потом произошло то, что ранее считалось неосуществимым чудом.
Вначале мы увиделись с Майей. Ее одиночный приезд внешне походил на разведку: ну-ну, посмотрим, что на самом деле происходит в стране. Иные из эмигрантов не спешили с приездом — Гладилин в свое первое появление в Москве долго стоял перед входом в ЦДЛ, не решаясь войти, и не вошел, сделал это только на другой день. Но что касается Аксенова, лично его, возможно, не отпускали лекции, семинары, словом, все, связанное с учебной программой. А пока Василия представляла Майя, собравшая нас, друзей, в просторной и вместе с тем по-домашнему гостеприимной мастерской Бориса Мессерера на Воровского.
И все-таки мы его дождались! Я приехал в Шереметьево с Юлиу Эдлисом. Кроме нас, Васю и Майю встречала небольшая команда журналистов и директор не очень-то крупного издательства, сам из писателей, каюсь, его фамилия выпала из памяти. Вот и все «представители общественности». Но, может, сие было и к лучшему — у Аксенова была возможность успокоиться. А вышел он к нам из недр таможни в некотором ошеломлении и от того, что под ногами московская земля, и от встречи с до боли знакомым и, казалось бы, уже забытым, типично советским. Его восторги мешались с возмущением, порой превращаясь в бессистемную речь. Перестройка перестройкой, а таможенники учинили затяжной скрупулезный шмон, перебрав и перерыв все его вещи до каждого шва. Как в старые недобрые времена.
Я вспомнил Васин рассказ из прошлых времен. Он возвращался из зарубежной поездки, на этот раз ехал поездом. Поездка была замечательной, с обилием прекрасных впечатлений. «Забылись все мерзости нашей жизни, но вот состав пересек границу и остановился на первой станции, там, за окном вагона, на стене вокзального здания был растянут красный плакат с призывом: «Решения партии в жизнь!» Меня едва не стошнило», — признался Василий.
Из аэропорта мы поехали к Эдлису, жившему тогда в доме на углу Воровского и Садового кольца. Его многокомнатная квартира на некоторое время и будет пристанищем для Васи и Майи.
В первые годы после его возвращения мы встречались поначалу довольно часто, но постепенно наше общение свелось к телефонным звонкам. В средине девяностых серьезно заболела моя жена, сам я работал в писательском издательстве ПИК, и на встречи у меня практически не было времени. А после смерти Ирины я и вовсе стал затворником. Василий, со своей стороны, жил на две страны. В свои приезды он, по его словам, «попадал на карнавал» — он снова привлекал к себе огромный интерес, его новые книги тотчас выходили к читателям, он был нарасхват у газет и телевидения. Словом, наши дорожки никак не совпадали, его жизнь протекала от меня в стороне. Редкие встречи случались — уходили из жизни наши товарищи, там, посреди печали, мы обнимались, что-то говорили друг другу, намереваясь встречаться, и на этом все кончалось. Поэтому я ограничил свои краткие воспоминания годами шестидесятыми и семидесятыми, когда наша дружба подкреплялась тесным общением. О том, каким Аксенов стал после эмиграции, расскажут друзья, которые были рядом с ним в последние его годы.
Свой рассказ о моем однокласснике Васе хочу закончить так: кому-то в шестидесятые — семидесятые Василий Аксенов представлялся баловнем судьбы, своего рода плейбоем. Да, он любил радости жизни, одевался со вкусом, даже с особым изыском, обожал джаз, казался весельчаком-кутилой. Но только близкие ему люди знали о сложной, часто мучительной работе, не дававшей покоя его душе. Подтверждаю это отрывком из его письма, написанного мне в Паланге 26 августа 1971 года:
«…Очень обрадовался твоему письму, этой весточке с Большой земли, страны конных и пеших стиппль-чезов[16], столь далекой от нашего песка, где мы от суетных трудов освобождены, учимся в истине блаженство находить, которое было утрачено в стране стиппль-чезов, на Большой земле, откуда прилетело сиречь твое дружеское послание, преподнося тебе это заглавное колечко, я серьезно думаю о том, каким событием порой становится такая элементарная штука, как письмо. В день своего рождения (20 августа 1971 г. — Г.С.) я много думал о непрочности наших человеческих, литературных пьянок и плейбойских связей, о скудости нашей духовной жизни и о полнейшей самоизоляции даже в этой скудости.
Ведь мы же никогда не ведем друг с другом бесед на философские, религиозные, историко— (это слово я не разобрал. — Г.С.) темы. Ведем ли мы такие беседы сами с собой? Мы дико провинциальны, мы спокойно миримся с тем, что нас отрезали Иваны Иванычи от духовной жизни большого мира. Мы боимся стукачей, а надо, чтобы они нас боялись, и не потому, что мы какие-нибудь политики, а потому, что мы свободные люди.
Даже о своем ремесле мы почему-то перестали говорить друг с другом. Когда здесь Стас Красаускас (кстати, человек очень тонкого вкуса и понимания) завел со мной разговор о своей графике и вообще о путях искусства, я невольно поймал себя на мысли «да что это он, всерьез ли?».
Мы слишком легко, Жора, поддаемся капризам погоды и в заморозки спрятались в вонючий угол за печку».
Сам-то Аксенов, как мы знаем, не отсиживался в безопасных местах, потому-то его и выдавили из «страны стиппль-чезов».
Анатолий Гладилин
Аксеновская сага[17]
Аксенову 75. Ни хрена себе. А мне? Лучше помолчать в тряпочку. Но мы же так не договаривались! Клянусь, мы так не договаривались, не помышляли, не предполагали. Нам с Коллегами казалось, что Вася, выигравший Звездный билет и подкрепившийся Апельсинами из Марокко, Катапультирует Под небом знойной Аргентины на своей любимой Затоваренной бочкотаре и, зацепившись за Золотую нашу железку где-то На полпути к Луне, будет купаться там в лучах громкой славы. Ну и мы, вместе с Товарищем Красивым Фуражкиным и Местным хулиганом Абрамашвили, каким-то чудом подтянемся к нему и останемся там вечно задорными, веселыми и молодыми, говоря потом следующим поколениям: «Жаль, что вас не было с нами». Но случился очень сильный Ожог, в результате которого нас всех разбросало по разным странам и континентам, а уж когда от России отделился Остров Крым, то вообще пошел сплошной Бумажный пейзаж, на котором изредка просвечивал Негатив положительного героя. Наступили времена — Всегда в продаже…
Чуда не произошло. Чудес вопреки законам природы не бывает. Однако, как я теперь понимаю, настоящих чудес мы не заметили, вернее, воспринимали их как должное. В шестидесятые годы, словно по мановению волшебной палочки и вопреки всем законам и традициям страны победившего социализма, в литературе появились молодые яркие таланты: Андрей, Булат, Белла, Володя, другой Володя, Женя, Жора, Роберт, Юра… (Список пускай читатели продолжат по собственному усмотрению, я назвал лишь тех, кто тогда был первым.) Чудом были поэтические вечера в Политехническом музее, на которые студенты прорывались через милицейские кордоны. Чудом были номера «Юности» с аксеновскими повестями и романами, которые читали в каждом вагоне метро и электрички. Чудом было и то, что никто из нас никому не завидовал, наоборот, мы любили друг друга, помогали и с каждой новой публикацией поздравляли примерно так: «Ну, старичок, гениальную написал штуковину!» Привыкшие к миллионной читательской аудитории, мы не понимали, что это само по себе чудо. И уж, конечно, подумать не могли, что доживем до времен (те, кто дожил), когда книги будут издаваться крошечным пятитысячным тиражом.
Аксенов заглядывает в мой текст. Строго:
— Чего тебя на сентиментальность потянуло? Уже возрастное? И почему ты Этого из списка не вычеркнул? Я с ним не разговариваю. Вот он показал себя демократом, а как до переделкинских дач дошло, так он с Феликсом Кузнецовым стал обниматься.
Я говорю Аксенову, что мои воспоминания из древней истории, из прошлого тысячелетия, а в прошлом тысячелетии так оно и было, и ничего нельзя вычеркивать. А ты, Вася, пойди побегай и не мешай мне работать. Ты же знаешь, с каким трудом я пишу. Помнится, сижу я в зимних Дубултах и с ненавистью гляжу на чистый лист бумаги…
Но сначала надо рассказать о зимних Дубултах. Несколько лет подряд мы с Аксеновым ездили в Дом творчества «Дубулты» именно зимой, когда Рижское побережье пустынно и засыпано снегом, и успевали за месяц пребывания в Дубултах написать каждый по новой книге. Собиралась в зимних Дубултах такая компания, перечисляю: Стасик Рассадин, Григорий Поженян, Аркадий Ваксберг, Алла Гербер, Герман Плисецкий, Стасик Куняев… Аксенов не был тогда таким строгим, он был, что называется, «хорошим парнем», и все с ним дружили или хотели дружить. (И Стасик Куняев тоже, я ничего не выдумываю.) Ну а дружба с хорошим парнем, по русской традиции, сами знаете, во что выливается. А я ввел правило: до семи вечера все сидят, работают, никто ни к кому не заходит, никто никого не трогает. Вот после семи — пожалуйста, гуляй на здоровье. Однажды до обеда Поженян увел Аксенова, и вернулись они в столовую сильно навеселе, так я такой скандал устроил Поженяну, орал на него, как на проштрафившегося мальчишку. Кажется, он так мне этого и не простил…
Так вот, сижу я в своей комнате, в старом флигеле Дома творчества «Дубулты», и с ненавистью гляжу на чистый лист бумаги. Так обычно у меня начинается работа: час гляжу с ненавистью, потом появляется первая строчка. А в соседней комнате Аксенов. Значит, в тот день я несколько часов испепеляю ненавистью чистый лист и ничего не появляется. Дай, думаю, загляну к Аксенову — что он там делает и не увел ли его опять Поженян? Тихонько открываю балконную дверь, прохожу по снегу к окну Аксенова (тайком заглядываю в чужую жизнь!). И что я вижу: Аксенов, сволочь, вдохновенно пишет, пера не отрывает от бумаги, и лицо у него такое счастливое! Таким счастливым я больше никогда его не видел.
Помню и другое. Седьмое марта 1963 года. Я жду в ЦДЛ, когда вернутся наши ребята. Наши ребята (смотри по списку) — на встрече Партии и Правительства с творческой интеллигенцией. Наши ребята держатся молодцом, вчера хорошо выступал Роберт… Но почему-то долго затягивается эта встреча с Партией и Правительством. Наконец, в Пестрый зал входит Аксенов. Лицо белое, безжизненное. Впечатление, что никого не видит. Я молча беру Аксенова под руку, подвожу его к буфету, говорю буфетчице, чтоб налила полный фужер коньяку, и медленно вливаю в Аксенова этот коньяк. Тогда он чуть-чуть оживает и бормочет: «Толька, полный разгром. Теперь все закроют. Всех передушат…» Далее мы сидим за столиком вместе с Эриком Неизвестным, тоже вернувшимся со встречи, и Эрик, которому после Манежа уже ничего не страшно, внятно рассказывает, что происходило на встрече с Партией и Правительством. Хрущев топал ногами на Вознесенского. Хрущев стучал кулаком по столу и кричал Аксенову: «Вы мстите нам за своего отца!» А Вася, по его словам, отвечал Хрущеву, дескать, почему я должен мстить, мой отец вернулся из лагеря живым. А по словам Эрика, Вася стоял на трибуне совершенно растерянный и повторял: «Кто мстит? Кто мстит?»
Между прочим, для полноты картины: в те времена никто из наших ребят не умел выступать с трибуны, кроме Того, которого Аксенов сейчас хочет вычеркнуть из списка. Тот был талантлив во всем, даже в области политической демагогии.
После Международного женского праздника 8 Марта советская пресса как с цепи сорвалась. В сельскохозяйственных и промышленных изданиях клеймили молодых писателей-модернистов, оторвавшихся от народа. По старым меркам, двух статей в «Литературке» хватило бы на десять лет лагерей, а «Литературка» плевалась полгода. Но ведь Хрущев был непредсказуем. И вот на собрании Союза писателей я слышу старого партийного держиморду, который чуть ли не сквозь слезы причитает: «Аксенова вся наша общественность ругает, а он по заграницам разъезжает! Как же так, товарищи?» Ушлые товарищи негодуют, но смекают, что ничего так просто в нашей стране не происходит, значит, это какой-то знак свыше — дескать, Аксенова можно кусать, но съесть нельзя. А я-то знал, что произошло на самом деле. В понедельник 9 марта Аксенов обнаружил у себя на столе заграничный паспорт и авиабилет. В последние кошмарные дни он совсем забыл, что включен в делегацию советских кинематографистов на кинофестиваль в Аргентину. Аксенов решает: была не была, кладет в чемодан пару сухарей — на случай, если его арестуют прямо в аэропорту, — и мчит в Шереметьево. Там его радостно приветствует делегация кинематографистов. Самолет улетает. В середине дня на аксеновской квартире звонит телефон, требуют Аксенова. Кира (его первая жена), озверевшая от всех этих событий, очень нелюбезно осведомляется, кто его спрашивает. Ей еще более нелюбезно отвечают: «Из ЦК партии». — «Нет его!» «А где он?» — «Улетел в Аргентину». Гробовая пауза. Затем истошный вопль: «Кто пус-ти-и-и-л?!»
Ну прошляпили, накладка вышла. Зачем в этом признаваться? Сделаем вид, что так и было задумано. И игры с Аксеновым продолжались. (Впрочем, в хрущевскую оттепель со всеми нами играли. Получаешь по морде, выбрасывают из сверстанного журнала твою повесть, рассыпают набор книги, отменяют премьеру пьесы, а потом, через несколько месяцев, вдруг — звоночек с интересным предложением.) Я очень любил устный рассказ Аксенова о том, как его принимал министр культуры РСФСР. Огромный кабинет, чаек, «коньячку не желаете?» Старший партийный товарищ вразумлял молодую смену ласково и доверительно: «Василий Палыч, твою мать, написали бы вы что-нибудь, на фуй, для нас. Пьеску о такой, блин, чистой, о такой, блин, возвышенной, на фуй, любви… У нас тут, блин, не молочные реки и не кисельные, твою мать, берега, но договорчик мигом, на фуй, подпишем. И пойдет, блин, твоя пьеска гулять по России, к этой самой матери». Все нормативные слова министра культуры Аксенов запомнил. Ненормативную лексику запомнить было невозможно, а беседа продолжалась час. Большим был мастером русского языка руководящий товарищ. Теперешним новым русским надо бы поучиться у старой партийной гвардии…
При Брежневе игры стали жестче и изощреннее. Звонит мне в Париж (а я уже отщепенец, клеветник и работаю на вражеской радиостанции) знаковый итальянский переводчик в полной панике. Он перевел аксеновский «Ожог» на итальянский. Книга готова, тираж отпечатан, а тут приехала дама из Москвы, утверждает, что она лучшая подружка Аксенова и от его имени требует пустить тираж под нож или задержать выход «Ожога» хотя бы на год. Знаешь ли ты эту даму? Я отвечаю — мол, знаю, при мне еще был их бурный роман, тут она не врет. Но мы с Аксеновым, когда он последний раз был в Париже, рассматривали все варианты и такой тоже. Поэтому последнее слово за мной. И я говорю: «Немедленно пустить «Ожог» в продажу. Итальянское издание романа и пресса вокруг него — залог безопасности советского автора».
Аксенова выталкивают в эмиграцию. В парижском аэропорту автора прогремевшего «Ожога» встречают пресса, кино и телевидение. Я везу аксеновское семейство на их временную парижскую квартиру и тихонько осведомляюсь у Васи, в курсе ли он «итальянского инцидента». Не в курсе. Тогда я рассказываю, добавляя от себя комментарии, типа — как же так, Вася, ведь такая у вас любовь была, а она продала тебя с потрохами! «Ну что ты хочешь, — философски замечает Аксенов, — видимо, ГБ ее поймало на чем-то и завербовало. Слабая женщина. И не таких ГБ ловило и ломало».
Аксенов заглядывает в мой текст.
— Толька, ты соображаешь, что пишешь? Хочешь, чтоб у меня был семейный скандал? Я ведь не помню, она была до Майи или одновременно с Майей.
Майя — вторая жена Аксенова. Я его успокаиваю. По моим подсчетам, она была точно до Майи. Аксенов смотрит на меня подозрительно: «А чего ты вдруг в воспоминания ударился? Наступило время мемуаров?»
Я знаю, что, по теории Аксенова, писание мемуаров — это для литератора абсолютная сдача позиций. Дальше только гроб. Я объясняю, что сейчас перейду к анализу творчества, а пока хочу рассказать о Том, с кем ты не разговариваешь, но очень дружил когда-то (как и все мы). Как Тот явился к тебе на квартиру в Вашингтоне и начал поучать, что ты имеешь право делать в эмиграции, а чего не должен делать ни в коем случае. Ты был потрясен и потом перезвонил мне в Париж и повторил его текст, и я подтвердил: «Чистой воды гэбэшная диктовка». И еще я хочу рассказать о Феликсе Кузнецове, как он, уже в другие годы, после перестройки, бросился к тебе обниматься-целоваться. А ведь Феликс Кузнецов был главный травитель авторов «Метрополя». Теперь-то выяснилось, что не ЦК и не ГБ организовали кампанию против альманаха «Метрополь». То есть они, конечно, не препятствовали травле, но инициатором всей кампании был Феликс Кузнецов, на вас он делал карьеру. Так что, Вася, пойди побегай.
Аксенов убегает. Уф! Пользуясь его отсутствием, спешу наябедничать. Жуткий образ жизни ведет тов. Аксенов. Просыпается утречком и, вместо того чтобы перевернуться на другой бок, садится к компьютеру и пишет страницы две нетленки. Затем убегает куда-нибудь на час. Если он в Москве, то днем его достигают радио, телевидение, газеты. А в Биаррице он работает до вечера. Потом совершает прогулки с Пушкиным[18] (почти по Синявскому) к морю. После ужина (в Москве и Биаррице) опять запирается у себя в кабинете и пишет допоздна. А если выпадает свободное время, то он, вместо того чтобы проводить его, как и все порядочные люди нашего юного возраста, в приемной у врачей, играет в баскетбол. И очень удивляется: почему его до сих пор не пригласили в сборную? Раз в год он мне сообщает: «Ну, я новый роман написал. А ты?» А я, стыдно сказать… Почему я люблю, когда он бегает? Знаю, что в тот момент он точно не пишет.
О его книгах, написанных в Америке, в американской прессе опубликовано больше статей, чем о любом другом русском авторе, выходце из СССР (кроме, естественно, двух наших нобелевских лауреатов, с ними не сравниваю). Тем не менее Аксенов в Америке так и остался известным писателем для узкого круга. Подозреваю, что он хотел быть автором американского бестселлера и весьма огорчился, что ничего не получилось. По моему разумению, даже теоретически не могло получиться. Чтоб создать американский бестселлер, надо писать плохо и о глупостях. А вот этого Аксенов, при всем старании, не сумеет. Зато в России Аксенов совершил невозможное. Помню, перед матч-реваншем знаменитого американского боксера-тяжеловеса, бывшего чемпионом мира, старый тренер ответил категорично: «Они не возвращаются». И он оказался прав. И статистика подтверждает — бывшие чемпионы не возвращаются.
Аксенов совершил невозможное. Он вернулся. Тяжеловесные удары: «Новый сладостный стиль», «Кесарево свечение», «Вольтерьянцы и вольтерьянки», — и Аксенов вновь стал популярным писателем у себя на родине. А ведь он не гнался за читателем и продолжал рисовать своих аксеновских героев и писать о вечных проблемах — любви, смерти, предательстве, верности долгу. Казалось, самоубийственный путь. Казалось, кого это ныне интересует?
Прошлый век был апогеем книги. Книга, по разным причинам, являлась учебником жизни, зеркалом на большой дороге, отвечала на вопросы: «Что делать?» и «Кто виноват?» За книгу сажали в тюрьму, за книгу убивали. Книга была предметом искусства, читатели заучивали наизусть страницы прозы. Апогей пройден. Книга превратилась в обыкновенный товар, как редиска, как мыло, как подштанники. А товар надо уметь продавать, только и всего.
Вот что пишет по этому поводу один литератор: «…В наше время хлопотливой и бессмысленной суеты, когда никто не дослушивает друг друга до конца, когда книги не дочитываются, но лишь приоткрываются, с единственной целью дальнейшего — «по поводу» — словесного блуда, когда творцы бешено колотят по своим пиш. машинкам, одержимые возвышенными идеями попасть в коммерческие книжные клубы, огрести лопатой пресловутые «роялтис», ублажить мегаломанические свои страстишки, хапнуть, хапнуть, хапнуть, создать вокруг себя клику подхалимов и отшвырнуть подальше малопочтительных коллег, которые и сами, погрязая в бесконечных пустопорожних интервью, презентациях, публичных дискуссиях, зверея от телефонных звонков, гонят, гонят, гонят круговую безостановочную гонку, без промежуточных финишей, стараясь хоть на секунду задержать внимание совершенно озверевших под потоками книжного дерьма читателей, поразить мир злодейством, стащить с себя штаны, плюнуть в суп соседу по коммуналке…»
Согласитесь, абсолютно злободневное описание российских литературных нравов. Точнее не скажешь. Смущают, правда, пишмашинки: нынче бешено колотят по клавишам компьютера. Я процитировал отрывок из статьи, опубликованной в нью-йоркской газете «Новое русское слово» 6 ноября 1984 года. Статья посвящалась памяти американского профессора и издателя «Ардиса»[19] Карла Проффера, а заодно описывала положение на американском и эмигрантском книжном рынке. Автор статьи — Василий Аксенов. Через 23 года все совпало.
Как говорится — дар предвидения.
Аксенов в Лувре[20]
…К сведению его коллег и приятелей: не надо расстраиваться, хвататься за сердце, глотать валидол — Аксенова в Лувре пока не выставили.
Я должен был бы заподозрить недоброе еще в июле, когда Аксенов прилетел из Москвы и попросил отвезти его к Рене Герра. Мы провели у профессора Герра полдня, осмотрели его знаменитую коллекцию русских книг и картин — только Розанова сорок томов на одной полке, и все с автографами! Потом Аксенов уехал в глухую деревушку под Ниццу — писать книгу, а я был ужасно горд, что вот так, невзначай, повысил свой культурный уровень. Вернувшись с юга, Аксенов мне позвонил. «Вася, — предложил я, — пойдем к бабам», — обычное мое предложение вот уже в течение многих лет. «Пойдем в Лувр», — сказал Аксенов. В музей?! Опять?! Да что он, озверел? Но пораскинув мозгами (оставшимися), я решил, что эта идея, пожалуй, более актуальна на сегодняшний день…
В Лувре я был последний раз семь лет назад, когда министр культуры пригласил журналистский корпус на открытие подземной галереи. Журналисты тупо обозревали откопанные древние каменные стены, затем резво устремлялись — кто к буфетным стойкам (задарма), кто в верхние залы музея (бесплатно). Теперь под Лувром организовался настоящий город, с кафе, ресторанами, книжными и художественными магазинами, туристскими агентствами, все чисто, сверкает, народу — как в московском метрополитене в часы пик. Я чувствовал себя здесь провинциалом, впервые попавшим в столицу, а Аксенов уверенно ориентировался в подземном лабиринте и вывел меня к экспозиции Египта эпохи фараонов.
У фараонов было хорошо. Тихо, спокойно. Аксенов обстоятельно рассматривал стенды с домашней утварью, фотографировал, чиркал в блокноте. Раньше я проносился по египетским залам бодрой рысью. Сейчас, от нечего делать, переглядывался с фараонами, ихними женами, любовницами, богинями. Судя по интимным пожатиям рук, они, фараоны, их путали, любовниц и богинь, морально разлагались с теми и другими. И какие у всех красивые глаза! А бабы образца тысяча двухсотых годов до Р.Х. — вылитые современные топ-модели. «Толька, найди мне щипчики», — сказал Аксенов. Я обежал стенды, нашел массу заколок и булавок, ожерелья, наконечники стрел и пик, бритвы, ножи, маленькие чашечки и… вазы. Щипцов не было. «Я их видел тут», — настаивал Аксенов. Я знал, что Аксенов пишет исторический роман, ему важны подробности быта, однако за каким чертом ему дались именно щипчики? «Вася, часть экспонатов на реставрации, — я перевел текст объявления с французского, — администрация приносит извинения». — «Сперли щипчики», — горестно вздохнул Аксенов.
Для приличия мы поднялись в зал итальянской живописи. Около «Моны Лизы» — вавилонское столпотворение. Не протолкнешься. Толпа гудела, махала руками, как на рок-концерте. Разве что не плясали. А рядом — уникальные полотна, например, «Юпитер испепеляет грешников». Хоть бы один японец покосился на Веронезе. Нет, всем подавай «Мону Лизу»! Звездная болезнь, голливудские нравы.
Мы поспешили покинуть современный Вавилон и разыскали Вавилон древний, экспозицию «Искусство стран Междуречья». Там душа отдыхала. Пусто, выросла капуста. Аксенов снова прилип к застекленным стендам (инструменты эпохи — несколько заостренных камешков), а я не мог оторвать взгляда от огромных быков с человеческими головами. Раскопали эти каменные статуи (Месопотамия, 3050 год до Р.Х.) в позапрошлом веке немецкие археологи. «На самом деле, — объяснил Аксенов, — археологи были шпионами, следили за англичанами, которые прокладывали железную дорогу, и сами обалдели, наткнувшись на такое богатство». Я гляжу на быков: удивительно одухотворенные лица у товарищей. По сравнению с ними… Напрашивается банальная острота. Обойдемся. «Вася, вот эта клинопись на стенах, колоннах, табличках — это молитвы, царские указы?» — «Все что угодно. Люди Междуречья были маньяками хроники, записывали все подряд. Например, постановление общины: Рыжий Лис бросил жену, ушел к соседке — общественность рекомендует Рыжему Лису вернуться к законной супруге или взять соседку как вторую жену».
«Семейный конфликт, любовный треугольник, — подумал я. — И все зафиксировано». Нечто вроде городской прозы, которую мы с Аксеновым возобновили в России через пять тысяч лет.
Анатолий Найман
Меня просили написать о нем к его 70-летию и к 75-летию. Сейчас — in memoriam. Я предлагаю написанное тогда. Это естественно — повторить то, что сказал прежде. Единственное, что хочу прибавить, это то, как ведет себя чувство утраты.
Когда позвонили и сказали, что у Аксенова инсульт, во мне отозвалось рефлекторно: проклятье! Потом растерянно: что же это такое! Наконец, более членораздельно: он бывал в переделках, подождем. Первое и второе понятно, третье — потому что на моей памяти ему не однажды удавалось одолевать трудности, неприятности и испытания.
Несколько раз мы хотели вспомнить, когда познакомились. К согласию не пришли, положили вести отсчет от 1960-го, просто как ровной даты. Потому что совпадающе в деталях рассказывали что-то из конца 50-х: события, в которых оба участвовали, антураж конкретных встреч, присутствие на них таких-то и таких-то людей и кто что говорил, хотя припомнить во всем этом один другого не могли.
Тогда в Ленинграде, где мы оба учились, он в Медицинском, я в Технологическом, появились так называемые лито — литературные объединения пишущей молодежи. Одно из получивших общегородскую известность и представительность — Промкооперация, куда мы оба ходили. Название взялось от Дома культуры, с Промкооперацией к тому времени уже никак не связанного. Приходивших было когда двадцать, когда тридцать. Из медиков самым заметным был, да и вообще, пожалуй, самым авторитетным, Илья Авербах, ставший потом кинорежиссером, а тогда писавший стихи. Сочинял и песни, напевал, простенько подыгрывая на гитаре: «Ты скажешь спасибо — за чай за сахар, а я заплачу — за стол и белье». Не то в Биаррице, не то в Фэрфаксе, помню, что за границей, мы с Аксеновым этот куплет вспомнили, а он еще: «Нужно так попрощаться, чтоб больше не сметь — ждать письма, чтоб ни слуха ни духа; разве я не сказал вам: для двоих называется смерть — то, что все остальные для них называют разлука». Я сказал — подчеркнуто сдержанно, — что автор песенки я… Как это ты? Я от него слышал… Слышал, может, от него, а песенка моя… Может, и твоя, но я буду продолжать считать, что его.
Из Медицинского ходил еще прозаик, он написал рассказ про сенбернара, полюбившего болонку, трогательный, но самое замечательное было, что сочинитель был уверен, что порода называется «сербернар», так на протяжении всего повествования и произносил, а поправленный — долго спорил, что правильно у него, а не у критиков. Аксенов на этих собраниях держался незаметно, потом просто взял и напечатал «Коллеги». Никто ему не завидовал, публикация в то время в нашем ленинградском кругу расценивалась скорее как что-то бросающее и на произведение, и на автора тень.
Немного позднее, в начале 60-х, на меня напала хворь под названием вегетодистония, что-то с сосудами. Один приступ случился на улице, я доплелся до скверика, прилег на скамейку. Старушка с соседней вызвала «скорую». Молодой врач, услышав мою фамилию, сказал, что знает ее от своего сослуживца Сени Ласкина. Ласкин учился на одном курсе с Аксеновым и тоже писал прозу. Я знакомство подтвердил. Врач мое состояние определил как «ничего страшного» и предложил отвезти меня не в больницу, а ко мне домой — «отлежитесь». Недели через две мы с Аксеновым были в одной компании, и он рассказал историю, как я не мог поймать такси, остановил «скорую» и велел доставить себя по домашнему адресу.
Этих эпизодов, фрагментов наших разговоров, обстоятельств встреч в моей памяти десятки. Месяц вдвоем в Клогаранд, авантюрные полмесяца на Саареме, десять месяцев в Вашингтоне, из них первый — в его доме, и потом по месяцу, по пол, когда, приезжая, останавливался у него, и его наезды ко мне, когда одно лето мы жили в соседних рыбацких деревнях в Латвии, — даже календарно это порядочный кусок жизни. Вася — имя, в России подталкивающее к запанибратству. В юности, молодости, сходя в корешении к Ваське, мы показываем этим такую его простецкость, по сравнению с которой любое наше будет, пожалуй что, и повыше. Предшествуемое союзом «и», оно значит: все, конец, привет, пока — и вася. Падчерица обращалась к нему Василий Петропавлович. Брат моей подруги-англичанки, к которой я его направил, называл Вазелин Аксолотль.
Но я пишу сейчас не воспоминания о нем. Не показания даю, не свидетельство оставляю, не признания делаю. Тоска, желание дать знать ему, отсутствующему, о своей привязанности, надежда, что еще одна сцена растормошит его, замкнувшегося в смерти, приблизит к нему, не подающему о себе вести, — вынуждают оборачиваться к общему прошлому. Считается, что боль любой потери со временем притупляется, утихает. Но есть и такие, когда, наоборот, только обостряется. Промежуток между парализовавшим его инсультом и смертью стал буфером между им живым и мертвым, приучил к тому, что его все меньше, что утекает, уходит. Смерть, похороны были — уже полуумершего, полупохороненного. И вот идет третий год, а его отсутствие я чувствую все более реально, более лично, более вызывающе, жгуче. Хочется произносить беспомощно: он был добрый, умный, веселый, широкий. Родственный. Ни разу не давший возможности себя поблагодарить.
[К 70-летию][21]
Василий Аксенов из тех писателей, у которых есть талант опережать время на день, на месяц, на год. Угадать ближайшее будущее ему интереснее, нежели оценить прошлое. Этим во многом объясняется успех, которым были встречены первые его сочинения и который сопровождает его книги до сих пор. Читателям не хватает — или кажется, что не хватает — какой-то малости, чтобы понять, что тип завтрашнего дня — вот этот, мысль завтрашнего дня — вот эта, стиль завтрашнего дня — вот такой. А не тот, не та, не этакий, модные сегодня. Наткнувшись на них в книге, читатель принимает их без обсуждения, как будто всегда знал, что оно так, и назавтра без сомнений утверждает их. Сам. Таким образом, писатель, вроде Аксенова, наполовину опознает имеющее быть и предлагает его для опознания другим — наполовину научает других, чтоименно следует им выбрать и установить.
Я написал «вроде Аксенова» не потому, что знаю в России последних десятилетий еще кого-то, наделенного даром такого качества, а лишь для того, чтобы определить ряд писателей, в который он входит. Время от времени они появляются и пользуются особым спросом. Потом заменяются следующими — подобной же отмеченности. Аксенов уже пятое десятилетие остается на месте, которое занял от начала. «Ожог» значил для 1970-х то же, что «Коллеги» и «Звездный билет» для 60-х. Книги, написанные в эмиграции и дошедшие до России в 90-х, то же, что его радиопрограммы, доносившиеся из эфира в 80-х. Сейчас, в 2000-х, он и как писатель, и как общественная фигура оказался в новом амплуа: на фоне широковещательных, безостановочных и тем самым стирающих друг друга предсказаний он стал выразителем здравого смысла, основательности и взвешенности суждений, порождаемых проницательностью и проверенных жизненным опытом.
Аксенов — писатель такого уровня наблюдательности и различаемости происходящего, зрительных, а еще больше слуховых, который сравним с чуткостью приборов. Тепло, проявляемое людьми, давление, оказываемое ими друг на друга, фиксируется им с достоверностью термометра-манометра. Но он этим не ограничивается. Мы никогда не можем сказать с уверенностью, только ли записал он чью-то конкретную реакцию, которой оказался свидетелем, чью-то фразу, которую услышал, или, что называется, «придумал», смоделировав по реально бывшей, обострив, укрупнив, отшелушив ядро. Поэтому мы и принимаем реплики его персонажей одновременно за уличную речь и за афоризм, а их жест и непосредственный поступок одновременно за физиологию и за фигуру танца.
Часто он добивается этого, помещая героев в эксцентричную обстановку парадокса и абсурда. Не в качестве приема, то есть не создавая карнавальное, временное, исключительное, искусственное пространство, а опять-таки проявляя ровно то, в каком сплошь и рядом пребывают их реальные прототипы-двойники. Во времена советского режима это впрямую демонстрировало фантасмагорию, официально выдававшуюся за социализм, сейчас — мелочность того, что объявляется крупным, полицейскость того, что свободным, вымысел того, что действительным.
Аксенов — писатель хорошего настроения. Его герои переживают выпадающие им скорбь, конфликты, беды всерьез, не отводя глаз, не уклоняясь в утешительные подмены. Но они никогда не упускают шанса обнаружить в положении, куда их завела судьба, забавную черту, окраску, поворот. На это они опираются, в этом получают ободрение. Из его книг следует, что не только не отчаянием движется жизнь, но даже и не преодолением его, а желанием радоваться. Хотя они и видят, что мир не праздник, они ищут и находят в нем праздничность, которая присуща ему от сотворения наравне с унынием и безразличием.
В этом, возможно, причина привязанности писателя к джазу и спорту. Целый ряд ранних его вещей рзвивается как джазовая пьеса, для которой исполнение значит столько же, что и композиция, тема, ноты. Точнее, исполнение и есть она сама. В более поздних такая манера используется внутри отдельных фрагментов, иногда достаточно крупных. Задана тема, идет импровизация, игра с гармонией, любопытство толкает пробовать то и это, подбирать нужное «слово», приходит, если повезло, наконец что-то верное, закрепляется, задача разрешается…
В спорте предпочтение Аксенов отдает баскетболистам. Я знаю его с конца 1950-х годов и свидетельствую, что к нынешнему времени он может с центра площадки забросить из-за головы от трех до семи мячей из десяти.
[К 75-летию][22]
Что Аксенову 75, не производит на меня сильного впечатления. Не вижу, чтобы он очень изменился с 25-ти. Разве что сделался немыслимо публичной фигурой и во множестве интервью столько рассказал о себе, что не представляю, что бы я мог прибавить еще не рассказанного. И все-таки…
Из того, что не знал в молодости, за полвека близких отношений я узнал:
— благородство его натуры (которое в молодости не замечаешь — спроса нет);
— величину творческого заряда, разнообразие направлений его действия;
— вообще витальность и жизнестойкость;
— неснижаемый интерес к происходящему вокруг;
— отвращение к любым производным тоталитарной власти, к любой авторитарности, к любым ограничениям личной свободы (это и в молодости, но тогда отвращение к советскому режиму было у нас на уровне физиологии).
Главные перемены:
— что тогда бесконечно шлялись и пройти от Аничкова моста до Крестовского острова не представляло труда, а сейчас с Пушкинской до Охотного едем на машине;
— что тогда знание иностранных языков ограничивалось более или менее ай-эм-э-бой, а сейчас он шпарит по-английски «не хуже Бориса Шекспира», да и французский подтягивается;
— что тогда броски по баскетбольному кольцу производились с большей грацией, сейчас зато процент попадания повыше.
Что касается литературы, то все 50 лет открываю его книги с неубывающим хорошо темперированным желанием — от «Звездного билета» до «Редких земель». В молодости еще с примесью акмеистического высокомерия и снобизма, а потом — зная, что прочту что-то, чего не прочту ни у кого другого, и так, как ни у кого другого, выраженное. Некоторые молодые рассказы люблю трепетно и пылко. В целом же исхожу из того, что он прирожденный писатель, весьма замечательный, и если наталкиваюсь на что-нибудь не вполне удачное, то принимаю это как не вполне удачное у прирожденного писателя, весьма замечательного.
Короче говоря, о 25-летнем храню память нежную, признательную и драгоценнную. Но 75-летнего на трех 25-летних не меняю.
Владимир Виттих[23]
Воспоминания о Василии Аксенове
С Василием Аксеновым я познакомился в Таллине в мае 1967 года на международном джазовом фестивале «Таллин–67»[24], где участвовал и наш джазовый ансамбль новосибирского Академгородка, в котором я был пианистом и руководителем. Играли мы в несколько необычной манере, что побудило, по-видимому, Василия задать мне несколько вопросов, в частности, о моем отношении к фри-джазу[25], о чем он написал потом в журнале «Юность» в своей статье, посвященной этому фестивалю.
Конечно же, В. Аксенов был кумиром молодежи шестидесятых. Его литературные герои не только были близки и понятны нам, но и формировали мировоззрение целого поколения молодых людей, которые воспитывались на прозе Аксенова. Думаю, что именно поэтому мое знакомство с Василием произошло легко и естественно, а наш диалог, начавшийся на таллинском джаз-фестивале, продолжался более сорока лет.
В январе 1969 года В. Аксенов приехал в Академгородок, и мы прожили с ним десять дней, насыщенных событиями и интересными встречами, в моей квартире, расположенной в доме по улице Ильича, которая была названа в честь Владимира Ильича (Ленина), хотя многие считали, что не был забыт и Леонид Ильич (Брежнев). В шестидесятые годы Академгородок славился не только научными достижениями, но и своим культурным развитием, новациями в экономике.
Взять хотя бы фирму «Факел», созданную при Советском райкоме комсомола г. Новосибирска в период «косыгинских экономических реформ» и породившую всплеск предпринимательской деятельности. Молодые научные сотрудники и инженеры институтов Сибирского отделения Академии наук СССР через эту фирму заключали хозяйственные договоры с предприятиями на разработку и внедрение новейших технологий, приборов и оборудования. Делалось это оперативно, без бюрократической волокиты и бесконечных согласований, характерных для того времени. Значительная доля прибыли от этой деятельности использовалась для финансирования культуры.
В результате невероятно активизировалась общественная жизнь Академгородка, до того времени сконцентрированная в широко известном клубе-кафе «Под интегралом»[26], где я дважды в неделю выступал со своим джаз-ансамблем. Появился литературный клуб «Гренада» (где В. Аксенов в период пребывания в Академгородке неоднократно выступал с чтением своих рассказов и повестей), Художественная галерея, в которой выставлялись привезенные из запасников Москвы «запрещенные» в то время Филонов, Гриневич, Фальк, Эль Лисицкий, фехтовальный клуб «Виктория», где детей учили не столько фехтованию, сколько мушкетерскому кодексу чести, киноклуб «Сигма», джаз-клуб «Спектр» и другие.
Василий «с головой» погрузился в эту пучину академгородковской жизни, вынашивая идею будущей замечательной повести «Золотая наша Железка». В первый же день своего пребывания в Академгородке (в повести — городок Пихты) Василий встретился с молодым академиком Роальдом Сагдеевым (прототипом Эрнеста Морковникова), с которым он учился в первом-втором классах школы в Казани. Р. Сагдеев пригласил нас в Институт ядерной физики — самый крупный научный комплекс Железки (так в повести назывался весь комплекс институтов), где познакомил со знаменитым академиком Г.И. Будке— ром, который стал прообразом Великого-Салазкина. После интересной экскурсии и увлекательных бесед мы вышли из Института, и Г.И. Будкер, посадив целую компанию в свой огромный «ЗИМ», сам сел за руль. В «Золотой нашей Железке» этот «ЗИМ» будет фигурировать как «Кадиллак» выпуска 1930 года, «за рулем которого возвышался Великий-Салазкин».
Герои повести любят посидеть вечерами в кафе «Дабль-фью» (в реальности клуб-кафе «Под интегралом»), возникшем на пустом месте стараниями Кима Морзицера, в котором узнается доктор физико-математических наук Анатолий Бурштейн.
В «Золотой нашей Железке», написанной В. Аксеновым в 1973 году, он предрекает жителям городка Пихты, поначалу наполненным энтузиазмом, разочарование. В реальной жизни было то же самое. «Все удивительное и уникальное, что я увидел в Академгородке, долго продолжаться не может», — говорил он. Я помню, когда в гостях у Р. Сагдеева мы заговорили о предстоящем моем и его (Сагдеева) отъезде из Академгородка (а мы покидали его приблизительно в одно и то же время), Василий высказался одобрительно: «Правильно делаете!». Тогда мне показалось, что его позиция не очень-то обоснована. Но Аксенов оказался прав — в начале семидесятых был закрыт «Факел», клуб-кафе «Под интегралом» и многие другие общественные объединения. Застойные явления начали проникать и в Академгородок.
Крымчане, после выхода в свет романа «Остров Крым», увидели в В. Аксенове геополитического футуролога. Дело в том, что я присутствовал при встрече Василия с группой причастных к политике жителей Симферополя (мы отдыхали в соседних санаториях в Мисхоре), которые предлагали ему стать президентом Республики Крым, за создание которой они вели политическую борьбу.
Об отношении самого В. Аксенова к предсказаниям написал в журнале «Performance» (№ 1–2, 2003 г.) его близкий друг писатель Евгений Попов, который привел следующее высказывание Василия в дискуссии за круглым столом по теме «Гармония и хаос» на Самарской ассамблее в 2001 году: «В мире происходят изменения и события политического, экономического, научного, исторического порядка, которые так или иначе являются статистически предсказуемыми. Но мы не можем предсказать, а можем только почувствовать некоторые метафизические изменения, которые, как мне кажется, у нас на носу». Я думаю, что многие события В. Аксенов именно предчувствовал.
В Самаре Василий первый раз был в 1993 году. Мы договорились о его приезде ко мне в гости, и я случайно обмолвился об этом мэру Самары О. Сысуеву, который, искренне и глубоко уважая В. Аксенова, официально пригласил его в качестве гостя Самары. С учетом такого разворота событий в нашей беседе с моим близким другом и дальним родственником Владиславом Скобелевым — профессором кафедры русской и зарубежной литературы Самарского государственного университета — родилась идея провести в Самаре межвузовскую научную конференцию «Василий Аксенов — литературная судьба». В. Скобелев со своими коллегами совместно с управлением культуры администрации города Самары провел большую организационную работу, в результате которой 16–17 июня 1993 года эта конференция состоялась в Самарской областной научной библиотеке. На конференции было заслушано 28 докладов ученых — филологов из Москвы, Санкт-Петербурга, Воронежа, Екатеринбурга и Самары, в которых нашло отражение многогранное творчество писателя В. Аксенова.
На будущий год тематика конференции расширилась и была посвящена литературе третьей волны русской эмиграции. На эту конференцию вместе с В. Аксеновым в Самару приехали писатели Евгений Попов, Владимир Войнович и Бенедикт Сарнов. После проведения конференции Василий предложил преобразовать ее в фестиваль искусств.
В 1995 году в Самаре состоялся первый фестиваль искусств «Из века ХХ в век ХХI», в котором, наряду с писателями В. Аксеновым, Е. Поповым, З. Богуславской и поэтом А. Вознесенским, приняли участие кинорежиссер Э. Рязанов, джазовые музыканты А. Козлов и Г. Лукьянов со своими ансамблями, а также А. Макаревич с «Машиной времени». Этот фестиваль проводился ежегодно до тех пор, пока не трансформировался в ХХI веке в фестиваль науки и искусств «Самарская ассамблея». Душой и «центром притяжения» всех этих фестивалей был Василий Аксенов.
Думаю, что академик Р. Сагдеев сразу же, как только я позвонил ему в США, согласился участвовать в «Самарской ассамблее — 2001» прежде всего потому, что он сможет там встретиться (и встретился) с В. Аксеновым. То же самое можно сказать о Белле Ахмадулиной, Борисе Мессерере и многих других участниках Ассамблеи, которые, перед тем как дать согласие, спрашивали: «А Аксенов будет?».
Для меня Василий был одним из самых близких друзей. Я помню почти каждую встречу с ним — будь то Новосибирск, Москва, Самара, Вашингтон или Мисхор, потому что я всегда ощущал тепло, внимание и доброжелательность с его стороны. Он был интересным и мудрым собеседником, с которым можно было вести дискуссии практически на любую (в том числе научную) тему. В. Аксенов был не только великим писателем, но и Человеком с большой буквы.
Белла Ахмадулина
Веселье дружбы[27]
«Коллеги» и «Звездный билет» — это ведь «Юность», самое начало 60-х. Я прослышала тогда, что вот писатель появился необычный такой, и мельком эти книги прочла. Однажды я оглянулась в ресторане Дома литераторов, когда мне сказали: «А вот и этот знаменитый Аксенов». В его первых книгах меня что-то очень растрогало, но я подумала — какой еще молодой! И не в годах тут было дело, он старше меня, а в том, что я к тому времени уже успела что-то понять, что-то решить. А его повести показались мне тогда трогательными, милыми… И этот первый взгляд, первое мимолетное касание не содеяли во мне того, из чего получилась потом такая долгая и сложная жизнь. А дальше… дальше я лечу однажды в Вильнюс, и у меня в руках журнал «Новый мир», где напечатаны «На полпути к Луне» и «Папа, сложи!» А со мной рядом какой-то не очень знакомый мне человек. Тоже литературный, но более просвещенный. Я читаю изумительный аксеновский текст, и меня поражает, как все это написано. И не только стройность слов увлекает или, допустим, что человек хорошо знает, каково на белом свете простым людям живется. Я за всем этим внезапно увидела что-то еще БОЛЕЕ КРУПНОЕ. Мне тогда показалось, что я присутствую при рождении какого-то нового литературного слога, иного, чем раньше, расположения строк, нового чувства, нового облика — не только писательского, но и человеческого. Я так и до сих пор думаю. Потому что Аксенов с самого начала отличался, с самого начала противостоял. А мой просвещенный попутчик мне вдруг говорит: «Смотрите, какое совпадение! Вон там, у окна сам Аксенов сидит». По странному совпадению Василий Павлович тоже летел тогда в Вильнюс этим самолетом.
Он и тогда выглядел как совершенно отдельный от других человек. Мы вскоре познакомились. Кто не знает, как хорошо сказать человеку «спасибо». «Мне так понравилось, что вы написали», — сказала я Аксенову. Аксенов дружил с литовскими художниками, со Стасисом Красаускасом, которого и я знала. Вильнюс, Прибалтика вообще были для нас тогда особенным, любимым краем. Такая это частичка Запада посреди разливанного моря «развитого социализма».
А дальше наше знакомство стало во что-то сгущаться и довольно быстро превратилось в дружбу. В 68-м появилась «Затоваренная бочкотара». Я эту книгу тогда обожала и до сих пор люблю. Люблю это ее словесное погромыхивание, когда слова, как железки в кузове деревенского грузовика. Вася тогда со многими дружил. Были в их числе и Анатолий Гладилин, и Григорий Поженян, но мне кажется, что мы с ним вдруг странно и внезапно совпали по человеческим и литературным меркам. Это была ЛЮБОВЬ К ДРУЖБЕ, завещанная всем нам Пушкиным, так Пушкин любил дружить.
Сейчас это прошлое уже так далеко, но тогда еще жива была Евгения Семеновна Гинзбург, еще мы были повеселее, хотя оснований для веселья было, признаться, маловато.
Но мы ужасно друг друга любили. Проводили время вместе по всяким забегаловкам. Одна из них была около метро «Аэропорт», где мы тогда все жили. Ее Аксенов называл «Ахмадуловка». Ничего особо залихватского мы не делали, но у нас было ощущение внутренней свободы, хотя мы и сами смеялись, прекрасно понимая, что живем-то все-таки в СССР. Васю кто-то спросил тогда про меня, и он ответил: «Она сестра мне». Была молодость, было какое-то безгрешное веселье. Была компания. Гена Шпаликов приблизительно в то же время с Василием совпал, это ведь на его слова знаменитая песня из фильма по аксеновским «Коллегам» — «На меня надвигается по реке битый лед»… В «Современнике» у Василия пьеса шла «Всегда в продаже».
Это все было еще до «Ожога» и «Метрополя», резко изменивших судьбу Аксенова. Но к этим переменам дело как-то само собой двигалось, и вряд ли были возможны «другие варианты».
На первой странице «Ожога» значится: «ПОСВЯЩАЕТСЯ МАЙЕ». И я рада, что была свидетелем, в какой-то степени даже составителем этой любви. Я жила в Ялте, и Майя, с которой мы были давно знакомы, ко мне приехала. И это тоже большая радость — любить любовь других людей, быть им сподвижником. Всякие милые детали помню: у Васи есть рассказ о том времени, мне посвященный, «Гибель Помпеи». Мы спускались к морю, гуляли по набережной. Там и правда был, как в рассказе, мальчик, который носил на груди маленького зеленого питона. Мы многое понимали, но Вася все чувствовал острее других. Родившийся в 32-м, на долгие годы лишенный родителей, он с детства как бы впитал в себя опыт Зоны, лесоповала, Магадана. Он словно старше других был, с какой-то неизгладимой печатью на лбу и на душе. И эти его особенные обстоятельства нечаянно становились и моей сердечной мукой.
При этом он был очень хорош собой. Правда! Как-то по-особенному хорош. Его внешний облик, его шарм — все это было скромным противостоянием тому промежутку времени, когда и дышать-то трудно, и спасаешься лишь весельем дружбы, дружеским кругом, дружеским застольем.
Ему пришлось уехать летом 80-го, перед Олимпиадой, и встретились мы только через семь лет, хотя прощались навсегда. 80-й год вообще был неимоверно тяжелым. Умер Высоцкий, уехали Войнович, Копелев. Я сидела и писала стихотворение «Сад», когда вдруг пришел Вася. Я это стихотворение, ему посвященное, и дальше собиралась писать, но он вошел, и стихотворение внезапно закончилось словами «Я вышла в сад». И стало последним моим подарком ему перед отъездом.
Мы не виделись семь лет, но тайной связи не теряли. Вернее, не совсем тайной.
Письма мы, конечно, передавали через дипломатов, но по телефону говорили свободно, иногда даже с расчетом на «прослушку». Вот Вася мне говорит, что его сына Алешку к нему не пускают, повидать отца. А я ему специально отвечаю: «Ой, как мне это, Вася, не нравится! Да и не только мне. Понимаешь?» Словом, дразнили гусей…
И этот ужас в день смерти Володи Высоцкого! Вася ведь только-только уехал и звонит мне из Парижа: «Ну что у вас, Белка? Как дела?» Я говорю: «Володя умер». — «Нет, этого не может быть! Не может!» — «Увы, но это так»…
А потом, когда мы встретились в Америке (есть даже фотография, где мы с ним идем по какой-то вашингтонской улице), у меня было ощущение, что мы вообще не расставались.
Тогда какой-то студенческий театр очень хорошо, с пониманием поставил его пьесу «Цапля», и мы с Борисом Мессерером были на премьере. Вася, как и я, обожает собак, и тогда у него был Ушик. Сейчас — Пушкин, а тогда — Ушик. Вася преподавал в университете, он как-то взял нас с Ушиком на свою лекцию. Слушатели аплодировали, и Ушик, бедный, тоже чуть ли не кланялся, преисполненный важности.
И эта аксеновская доброта, нежность, но и затаенность некоторая, сложность, а не простота! Как хочется благодарить всегда человека — и за его талант, и за его доброту. И за то, что мы всю жизнь вместе.
Хотя и реже видимся последнее время. Он сам говорит, что чувствует и эту сложность, и какую-то вечную БОЛЬНУЮ БОДРОСТЬ ПИСАТЬ. Для него писательство — вовсе не быстрый бег пера или легкий труд души. Писательство для него — жизнь. А что может быть лучше этого?
А какой он великолепный устный рассказчик! Помню его сагу о том, как матушка прислала ему из Магадана в Питер отрез, чтобы он сшил себе хорошее пальто. Он пальто сшил, а потом его украли какие-то жулики, как у Акакия Акакиевича. Даже его устные рассказы — объемные и цветные по слогу.
Поэтому когда говорят — «шестидесятники», я говорю — да называйте вы нас как хотите, хотя лично мне такая терминология напоминает какую-то тухлятину революционную из позапрошлого века. «Народники», «шестидесятники», «эсеры», «эсдеки»… А мы — просто друзья. Аксенов — просто друг с его чудной улыбкой и его изумительной мягкостью.
К чему-нибудь хочется придраться, говоря о нем, да не выходит! Странно, что мы все-таки претерпели эту жизнь, спасаясь весельем дружбы. Но иначе, наверное, и быть не могло. Моя дочка Лиза где-то нашла старую, тусклую фотографию, датированную 37-м годом. Стоят две скромно одетых женщины, держат какое-то запеленутое существо. И я догадываюсь, что существо это — я, а фотография — из того московского родильного дома, где я появилась на свет. Что ждет это существо, что ждет всех нас — до сих пор неизвестно. Кланяюсь Василию.
Записал Евгений ПОПОВ
Василию Аксенову
- Я вышла в сад, но глушь и роскошь
- живут не здесь, а в слове: «сад».
- Оно красою роз возросших
- питает слух, и нюх, и взгляд.
- Просторней слово, чем окрестность:
- в нем хорошо и вольно, в нем
- сиротство саженцев окрепших
- усыновляет чернозем.
- Рассада неизвестных новшеств,
- о, слово «сад» — как садовод,
- под блеск и лязг садовых ножниц
- ты длишь и множишь свой приплод.
- Вместилась в твой объем свободный
- усадьба и судьба семьи,
- которой нет, и той садовой
- потерто-белый цвет скамьи.
- Ты плодороднее, чем почва,
- ты кормишь корни чуждых крон,
- ты — дуб, дупло, Дубровский, почта
- сердец и слов: любовь и кровь.
- Твоя тенистая чащоба
- всегда темна, но пред жарой
- зачем потупился смущенно
- влюбленный зонтик кружевной?
- Не я ль, искатель ручки вялой,
- колено гравием красню?
- Садовник нищий и развязный,
- чего ищу, к чему клоню?
- И, если вышла, то куда я
- все ж вышла? Май, а грязь прочна.
- Я вышла в пустошь захуданья
- и в ней прочла, что жизнь прошла.
- Прошла! Куда она спешила?
- Лишь губ пригубила немых
- сухую муку, сообщила,
- что все — навеки, я — на миг.
- На миг, где ни себя, ни сада
- я не успела разглядеть.
- «Я вышла в сад», — я написала.
- Я написала? Значит, есть
- хоть что-нибудь? Да, есть, и дивно,
- что выход в сад — не ход, не шаг.
- Я никуда не выходила.
- Я просто написала так:
- «Я вышла в сад»…
1980
Экспромт в честь вечера Василия Аксенова 11 января 1999 года[28]
- Друзья, коль спросит дерзость Ваша:
- мила ль мне жизнь? — вскричу: о да!
- Явились Новый год и Вася —
- один, а Новых года — два.
- Единственнее и свежее,
- чем нам ниспосланная ель,
- он — хвойно — сумрачен. Ужели
- мне вновь прощаться с ним и с ней?
- Ученой горечи достачей,
- мне ль горевать в году другом,
- коль я снесла восьмидесятый,
- разлучный и смертельный год?
- Семь лет на душераздиранье
- ушло, за горизонт зашло.
- Гнушаясь высшими дарами,
- я вопрошала их — за что?
- Ответ небесный обоснован:
- расплаты справедлив отсчет.
- Не сам ли возвестил Аксенов,
- что опыт наших душ — ожог?
- Рукой беспечной наспех создан,
- мой не забудет мадригал,
- что мальчика билетом звездным
- снабдил наставник — Магадан.
- Все беды я сочту за малость,
- сюжета преступлю порог,
- когда воспомню нашу младость,
- пир размышлений, мысль пиров.
- Словес таинственный астролог,
- добытчик неизвестных лун,
- джинсовый, джазовый Аксенов
- дразнил всеобщий спящий ум.
- Все дети новых дней — лишь дети
- пред ним, хоть мил их прыткий стан.
- Он был одет, как вольный денди —
- с иголочки враждебных стран.
- Был силуэт его фатален,
- и комсомола костолом
- не знал, что дух его витает
- меж Колымой и Костромой.
- Войдет, плащ длиннополый скинет:
- — Привет! — и ликовать пора.
- При этом был он резвый схимник
- суровой лампы и пера.
- Итог парений самовольных:
- журнал хвостатый не простил
- и маленький мой самолетик,
- и марокканский апельсин.
- Понять и ныне не по силам:
- чем прогневили всю печать
- безгрешность наших апельсинов
- и самолетиков печаль.
- За что невинный плод ощипан,
- летатель вымыслов сгорел?
- Но, чем отверстей беззащитность,
- тем пристальней свиреп прицел.
- Мы — чистой радости искали,
- рос расточительный запас.
- Мы мало думали о славе,
- но слава вглядывалась в нас.
- Ловил нас гость иноплеменный,
- пеняла на ошибки власть,
- но нас любил народ в пельменной,
- Что «ахмадуловкой» звалась.
- Рискуя рифмой неисправной
- экспромт покинуть на весу,
- я уточню: мы вместе с Прагой
- свою покинули весну.
- Как раз был Васин день рожденья.
- Уж августа двадцатый день
- Истек — в поступки и решенья
- Вмешалась роковая тень.
- С воспоминанием зловещим,
- о слушатель, повремени!
- Не завтра ли Васильев Вечер?
- Васильевы — все дни мои.
- Смысл в том, что осенен Аксенов
- неиссякаемой звездой,
- и спорит с этой аксиомой
- лишь второгодник молодой.
Евгений Сидоров
Аксенов в «Юности»
Молодой Василий Аксенов умел влюблять в себя людей. Это был дар тихого обаяния. Он никогда не ораторствовал, никогда громко не смеялся (скорее хихикал), всегда был комильфо, плотного вида плейбой, чувак что надо. Так что дело не только в писательской одаренности. Дело в самом стиле его жизни и облика. Он смолоду тянул на классика жанра, но как бывший советский детдомовец, любил коллектив, друзей, компанию.
По-настоящему он впервые распахнул себя в «Ожоге». До этого личное камуфлировалось фантомами. Блеск «Затоваренной бочкотары» и прелесть старых лирических рассказов (которые люблю и перечитываю по сей день) были лишены какой-либо политической окраски.
Аксенов (как и другие известные литераторы-шестидесят-ники) следовал правилам литературной игры. Но именно игры, а не скучного правдоподобия или принарядившейся лжи.
В конце шестидесятых мы сблизились в журнале «Юность», где я заведовал отделом критики и эстетического воспитания. К несчастью, «Метрополь» надолго развел нас. Я об этом уже писал и потому не стану повторяться (см. «Юность», 1986, № 6).
Сначала Аксенов торчал на поле литературы как яркий цветок, опыляемый Сэлинджером. Но вскоре критика одумалась и отказалась от космополитического ярлыка. «Звездные мальчики» были признаны отечественными сорняками. И атака пошла по другому руслу: очернение советской молодежи. Подули прибалтийские ветра. Стиляжничество ворвалось в молодежную повесть вместе с джазовыми импровизациями Германа Лукьянова, Алексея Козлова, Андрея Товмасяна.
Аксенов стремительно перерастал рамки исповедальной молодежной повести. Писатель менял почерк и сюжеты резко и демонстративно. Он двинулся вперед, оглядываясь на прошлое, на уроки петербуржского фантастического реализма.
В это время мы и встретились. В 1967 году.
Но начиналось все гораздо раньше, с журнального самотека. Изидор Григорьевич Винокуров[29] вытащил из почты два рассказика молодого ленинградского врача. Их напечатали, но впечатления они не произвели. Автору, как водится, написали, старайся, мол, давай, что-то есть. Подпись под письмом впечатляла: Валентин Катаев. Поощрение еще как подействовало!
Валюн (редакционное прозвище Катаева) был, как известно, человеком талантливым и циничным. Как раз в эти годы он стал работать в новом стиле, искренне позабыв про социалистический реализм. В период «оттепели» творца Пети и Гаврика уговорили вступить в КПСС. Свои повести («Святой колодец», «Трава забвения» и др.) Катаев писал в Париже, в трехзвездочном отеле, ежегодно наведываясь туда по линии Союза писателей СССР «с творческими целями». Время помогло Катаеву и его журналу. Исповедальность «Хроники времен Виктора Подгурского» (девятнадцатилетнего Толи Гладилина), графика долговязого литовца Стасиса Красаускаса, журнальные выставки и вкладки молодых левых художников, время вперед, ребята, мы рождены, чтобы творческую свободу сделать былью.
Василий Павлович с усмешкой, добродушно вытягивая губы в трубочку, рассказывал, как впервые был приглашен на ежегодный праздник журнала «Юность» в летний ресторан «Фиалка», расположенный в Сокольниках. Потрясение было немалое, ибо он увидел самого(!) Гладилина, не говоря уж (здесь почти обморок!!!) о самом Евтушенко. Аксенов только что напечатал свою повесть «Коллеги», и Катаеву понравилась аксеновская метафора в стиле одесского литературного ренессанса периода НЭПа: что-то там о стоячей воде в Фонтанке, напоминающей пыльную крышку рояля.
Так начиналась слава. Вася переехал в Москву. Несколько лет «Юность» печатала почти все, что выходило из-под его пера.
Сергей Николаевич Преображенский, бывший помощник А.А. Фадеева, ставший после самоубийства патрона первым катаевским замом, жаловал молодое шестидесятничество и часто прикрывал его партийной грудью. Любила Аксенова и Мэри Лазаревна Озерова, зав. прозой, дружившая с Васиной ма— мой — Евгенией Семеновной Гинзбург, вернувшейся не так давно из лагеря и политической ссылки. Тираж журнала стремительно рос по мере роста критической ругани в печати, чей тон задавали Главное политическое управление Советской Армии и Первый Секретарь ЦК ВЛКСМ С. Павлов. Аксенову и Евтушенко доставалось больше других. Вскоре случилась известная история, когда под хрущевский каток попал и Андрей Вознесенский. Катаева на посту сменил Борис Полевой. Но Аксенова с Евтушенко утвердили ненадолго членами редколлегии. Так раскачивались политические качели, странное было время. То ли конец оттепели, то ли начало новых крутых заморозков.
«Юность» прорабатывали на всесоюзном активе. От Всеволода Кочетова и Анатолия Софронова нас яростно защищал замечательный прозаик, автор «Нового мира» Василь Быков.
Борис Николаевич Полевой душой старого правдиста не принимал авангардистские штудии молодых литераторов. В лучшем случае он с ними мирился. Остается некоторой загадкой, как удалось в марте 1968 года напечатать «Затоваренную бочкотару». Полевой уклонился, уехал в отпуск, оставив журнал на попечение Преображенского. В четыре голоса (Преображенский, Озерова, В.И. Воронов — второй зам. главного и я) с удовольствием читали вслух повесть и смеялись в ударных местах. Вася (по договоренности) был отстранен от текущей редактуры, но мы и так почти не трогали текст.
Затея с моим послесловием (дабы объяснить читателям стиль и смысл этого сочинения) только подлила масла в огонь. Буколическая «Бочкотара» была признана критикой эталоном зловредного и пагубного модернизма. Заодно досталось и мне. Дело дошло до партийных указаний. В постановлении Краснопресненского РК КПСС было сказано, что журнал не только опубликовал порочное произведение, но и сопроводил его апологетической статьей.
Аксеновская повесть была признана коллективом редакции лучшей публикацией года, и по инициативе Юрия Зерчанинова автор на новогодней вечеринке был награжден специальным призом — цинковым корытом для постирушки. Мне достался малый приз — тазик из того же металла. Стасик Лесневский привычно произносил тост в память тогда запретного Николая Ивановича Бухарина. Полевой морщился, но в принципе был лоялен.
Кто бы мог подумать, что через восемнадцать лет «Затоваренную бочкотару» воскресят на сцене табаковской «Табакерки»! И даже строки из моей маленькой заметки тоже прозвучат со сцены. Аксенова в зале не было, он все еще жил и работал в Америке, по предложению Табакова мы послали ему телеграмму в США, которая заканчивалась названием старого аксеновского рассказа, посвященного скультору Эрнсту Неизвестному: «Жаль, что вас не было с нами!»
В 1969 году мы решили провести вечер Аксенова в Центральном доме литераторов. Зал, естественно, ломился от публики, я прочел вступительное слово, и в это время кто-то громко, требуя впустить, застучал в дверь на балконе. «Это Азазелло!» — среагировал я, зал засмеялся, Булгаков был у всех на слуху. Петр Палиевский, сидящий на балконе, пытался открыть дверь, чтобы дать дорогу свите Воланда, но дверь была неприступна. Однако повышенная бдительность все же не спасла от веселого скандала. К концу вечера на сцене внезапно возник саксофонист Алексей Козлов со своим «Арсеналом», что не было предусмотрено программой, утвержденной правлением писательского дома. Вася договорился с Козловым, и музыканты, тихо протырившись, надолго захватили сцену. Секретарь партбюро Г. Семиженов долго потом пытался узнать, кто пустил незваный джаз. Хороший был вечерок.
Между тем Аксенова постепенно перестали печатать. В столе лежали повести «Стальная птица», «Золотая наша Железка», рассказы. По ЦДЛу и Дому кино бродил всегда подвыпивший добрый малый Володя Дьяченко, то ли кинорежиссер, то ли кинооператор. Он считал себя прообразом главного героя «Стальной птицы», Сталюшей, если ласкательно. Надо было зарабатывать деньги. Вася писал заявки на киносценарии и получал авансы. Тогда это было распространенной практикой. Иногда дорабатывал чужие сценарии. Он был в негласной опале, но знаменит и желанен. Ездил за границу. Сочинил две детские книжки и роман о пламенном революционере Л. Красине[30]. Зная цену своей вынужденной ремеслухе, он исподволь работал над «Ожогом».
Весной того же шестьдесят девятого ялтинская гостиница «Ореанда» приютила трех московских писателей, объединившихся под именем Гривадия Горпожакса. Псевдоним составился из трех фамилий: Горчаков, Поженян, Аксенов. Я был свидетелем создания их эпохального романа «Джин Грин — неприкасаемый», пародии на Джеймса Бонда. Конечно, это был пухлый беллетристический капустник, не более того. Овидий Горчаков, сам бывший разведчик, разрабатывал авантюрный сюжет, поэт Григорий Поженян обеспечивал контору выпивкой и отменной закуской (как он в мае доставал на рынке раков, уму непостижимо). На долю Васи выпадал ежедневный утренний урок письма. Безропотно, с похмелья, обмотав голову мокрым полотенцем, Аксенов писал шесть страниц своим крупным характерным почерком. Дивные крымские вечера (тогда еще полуострова) превращались в пирушки со стихами, из Дома творчества писателей приходили друзья, в том числе Борис Балтер, только что исключенный из партии.
Вася очень любил сам процесс сочинительства. Он смешивал озорство с веселой графоманией, чему, в частности, свидетельство его пьеса «Четыре темперамента», где пятистопный пушкинский ямб окаймлял довольно многословные, иногда смешные, но чаще скучноватые разговоры. Пародия, фантастика, фарс привлекали Аксенова, как способ выхода из привычного литературного официоза. Внутри у него бил праздничный фонтанчик слова, но, если честно, вовремя закрыть кран ему не всегда удавалось.
Два рассказа — «Лебяжье озеро» и «Рандеву» — я подсунул Полевому, когда он уезжал в Малеевку писать свою очередную повесть, кажется «Доктора Веру».
Вскоре я получил от Б.Н. послание, написанное от руки его любимыми зелеными чернилами. Письмо содержало примерно следующее: «Вы что, эсквайр, охренели предлагать нашему молодежному многотиражному журналу подобную похабщину с выкрутасами?!» Письмо погребено где-то у меня в архиве, воспроизвожу текст по памяти, но за смысл ручаюсь. И «Лебяжье озеро» и «Рандеву» через несколько лет все-таки проскочили в «Литературную Россию» и журнал «Аврора».
Не так давно в Баку мы случайно встретились за одним столом с академиком Роальдом Сагдеевым. Женатый на внучке Эйзенхауэра[31], американский физик вспоминал общее с Аксеновым казанское пацанское прошлое. Именно к нему «Юность» обратилась в свое время с просьбой написать отзыв на «Золотую нашу Железку», надеясь спасти повесть для печати. Академик популярно объяснял читателю, что такое литературная условность и что Васины физические формулы никакого отношения к реальной фундаментальной науке не имеют. Не помогло. С этой несчастной «Железкой» (не везло Васе с металлом — и сталь, и железо ржавело у него в доме) мы пару раз выступали в московских НИИ — он читал, а я рассказывал о том, что происходит в нашей литературе.
Надо вспомнить здесь Евгению Семеновну Гинзбург. Она была моим автором, ибо публиковала маленькие рекомендательные рецензии в разделе «Среди книг». Как правило, я их не заказывал, она выбирала книги сама и приносила в редакцию отточенные двухстраничные тексты. Подписывалась псевдонимом «Семенова», иногда ставила свою фамилию. Естественно, разговаривали и мирно спорили о ее сыне (о «Крутом маршруте» я тогда только слышал). Надо сказать, что она достаточно критически относилась к непростым аксеновским «поискам жанра».
Вася был хорошим сыном. Смертельно больной матери он успел показать Париж. Навсегда прощались с ней в 1977 году в однокомнатной квартире на Красноармейской. Руководил похоронами все тот же Григорий Михайлович Поженян.
«Ожог» я прочитал в рукописи и понял, что с иллюзиями и романтизмом автора покончено навсегда. Социализма с человеческим лицом не получается. Впереди новый вариант крутого маршрута. Ни одной редакции Вася роман не предлагал и правильно делал. Возвращая рукопись (мы куда-то ехали в зеленой аксеновской «Волге»), я сказал, что это конец, разрыв, обратного пути нет. Такая книга не может появиться в Советском Союзе. Я рад, что она хорошо и безоглядно написана, но сожалею, что предстоит расставание. Так и случилось.
Пафос и нежность, затаенная сентиментальность — фирменные знаки аксеновской прозы. И конечно юмор, резко клонившийся к постмодернистской иронии или едкой сатире. С середины шестидесятых в состав его стиля навсегда войдут гротесковые элементы, осторожно названные им «преувеличениями». Пафос снижен, спрятан, внешне скомпрометирован. Но это обманчивая видимость. Добро и зло для Аксенова никогда не слиянны, они разделены и разделены окончательно. В этом, кстати, его определенная ограниченность как писателя. Но он никогда и не был мыслителем, метафизиком: Достоевский там не ночевал. Как политический публицист, Аксенов часто наивен, что явно обнаружили его статьи в наши «перестроечные» годы. Он — художник форм прежде всего, артист элегантной фразы, его смыслы всегда словесно формированы. От реализма в формах самой жизни к авангардизму в деталях малой прозы, а затем к большому роману смешанного стилистического состава — вот краткий очерк пути Аксенова. «От древа познания к древу воображения», как выразился один из героев его букеровского романа. Сама эта формула тоже достаточно наивна, как и иные прямые авторские выводы, ведь истинное познание вряд ли может существовать без воображения, и наоборот.
Когда-то я написал, что воспоминания у Аксенова стилистически продуктивней, чем преувеличения. Спорная точка зрения, но вот в журнале «Октябрь» появляется его неоконченный роман «Дети ленд-лиза», посмертная публикация, где память и время вступают в образный контрапункт. Все лучшие качества аксеновского дара проявились в этом сочинении, особенно в первой его части. Дальнейшее — молчание.
Сейчас у Василия Павловича много друзей среди литературной братии. Но я выделяю только некоторых, истинных. Анатолия Гладилина, основоположника «мовизма», который братски и на всю жизнь обнял Аксенова на пороге журнала «Юность». Из питерской молодости — Анатолия Наймана. Конечно же, Беллу Ахмадулину и Бориса Мессерера. И, наконец, Женю Попова и Сашу Кабакова, вдвоем создававших достойную книгу его памяти под названием «Аксенов»[32].
Вася любил озорную литературную мистику, фантастические сны, и иногда мне кажется, что его славная тень совершает привычную утреннюю пробежку по Яузской набережной, стальная птица, поскрипывая, задевает крылом шпили сталинских высоток, а из глубины российского бездорожья продолжает доноситься голос лихого шоферюги Володи Телескопова, везущего бесконечную бочкотару по нашей израненной дуростью земле: «Где любовь, там и человек… И потому ищут люди любви, и куролесят, и дурят, а в каждом она есть, хоть немного, хоть на донышке. Верно?»