Василий Аксенов – одинокий бегун на длинные дистанции Есипов Виктор
— Если вы считаете, что с нами трудно иметь дело, можете убираться из нашей страны!
Возникла кинематографическая пауза. Мы смотрели друг на друга. Это был редкий момент…
— Друг мой, неужели вы не понимаете? Это была расовая ненависть, — сказал польский беженец, случившийся быть в той же комнате».
1987: Булат Окуджава поет о перестройке
В 1987 году Василий пригласил нас прийти в Смитсоновский институт[119] в центре Вашингтона на концерт — встречу с Булатом Окуджавой. Шла перестройка, эта «Вторая Оттепель», стали пускать в Америку невыездных раньше писателей, неделей раньше здесь была Белла Ахмадулина, был Юз Алешковский, а вот теперь — Окуджава. В библиотеке Института встретилась небольшая группа руссо-американцев — было несколько университетских славистов, группа из госдепартамента, группа побольше из «Голоса Америки». Окуджава предупредил, что может «пустить петуха», чем сразу привел в отчаянье переводчицу, которая понятия не имела, что это значит. Я помнил его первые песни по 1960 году, когда в компании молодых московских актеров слушал его песни, исполняемые под гитару кем-нибудь из гостей. Они не были доступны тогда ни на пластинках, ни в печатном виде. Теперь Окуджава как раз заканчивал свой трехдневный американский тур концертов в Чикаго, Нью-Йорке и Лос-Анджелесе. Он сидел среди нас, с гитарой, и пел песни разных лет, среди них была и «Я пишу исторический роман», посвященная Василию. Две новых песни он написал в связи со своим 60-летием. Одну грустную — «Жаль, что юность пролетела…», где конец был еще грустней:
- Но зато уже не будет ни загадок, ни ошибок,
- Только ровная дорога до последнего звонка…
Особенно щемящее чувство вызвала другая новая песня, о которой он сказал, что это — о перестройке, как он ее понимает:
- На Сретенке ночной надежды голос слышен.
- Он слаб и одинок, но сладок и возвышен.
- Уже который раз он разрывает тьму…
- И хочется верить ему.
- Когда пройдет нужда за жизнь свою бояться,
- Тогда мои друзья с прогулки возвратятся,
- И расцветет Москва от погребов до крыш…
- Тогда опустеет Париж.
При последних словах он повернулся к сидящему рядом Василию — ведь это было про него и других диссидентов-эмигрантов поневоле. Пел также «Памяти моего брата Гиви» и «Ну что, генералиссимус прекрасный».
Я сообщил барду, что читал в варшавской «Политике» в прекрасном переводе Агнешки Осецкой его стихотворения о брате Гиви.
Атмосфера этого вечера, сотворенная Окуджавой и Аксеновым, была настолько московской, что когда мы вышли на огромную лужайку под освещенным куполом Конгресса справа и колонной Вашингтона слева, это был внезапный прыжок в совершенно иную действительность.
С 1989 года в Вашингтон стали приезжать все больше русских, среди них и писатели. Вероятно, они должны были испытывать странные чувства, встречая здесь когда-то проклятых властью эмигрантов — Аксенова, Ростроповича, Галину Вишневскую. Для советских людей они уже были как бы умершими, Атлантика, как река Стикс, отделяла «живой мир социализма» от «ада капитализма», оттуда не было возврата, туда нельзя было попасть при жизни. И вдруг — вот они все живые, бывшие «изменники родины» — Нуреев, Барышников, Войнович, Любимов — опять стали появляться в Москве, а Аксенов — это не дух, а тот же самый, что и десять лет тому назад, скорый на шутку писатель с разбойничьими усами, только гуляющий чаще по Пенсильвания авеню, чем по улице Горького.
1988: Профессор в «Почти МГУ»
В 1987 году я взял научный отпуск («саббатикал») в моем колледже и проводил его в соседнем университете Джорджа Мейсона (George Mason University — GMU, почти как МГУ) как приглашенный профессор. Как-то я заглянул в свой почтовый ящик, где нашел циркуляр президента университета Джонсона, объявляющий набор пятнадцати профессоров на почетные должности Робинсоновских профессоров, которые должны были поднять на должную высоту преподавание для студентов, стремящихся получить степень бакалавра. Профессоров университета просили выдвигать кандидитуры. Я сразу отправился к вице-президенту по академическим делам и сообщил, что выдвигаю Аксенова — самого известного писателя Вашингтона, имеющего уже солидный опыт преподавания в Америке. Я знал, что Василий преподавал русскую литературу в нескольких университетах, а в последнее время в Гаучер Колледже в Балтиморе. Мне было отвечено — ну, давайте, поговорите с ним и с факультетом иностранной литературы. В ближайший уик-энд я заявился к Василию с Майей в их новый таунхаус в модном районе Вашингтона Джорджтауне, по соседству с Мак-Артур авеню. Показываю ему объявление о профессуре. Василий, который вот уже четверть века проработал «внештатно» как вольный стрелок-писатель, отнесся очень скептически к моему предложению — ему явно не хотелось терять писательскую свободу. Но я знал, что занятий от него потребуют мало (два курса, шесть часов лекций в неделю), зарплата большая, а прожить на писательские гонорары наверное нелегко. Майя явно была на моей стороне. Я приводил пример Чеслава Милоша, нашего польского нобелевского лауреата — профессора литературы в университете Беркли в Калифорнии. А Набоков, а Берберова? В конце концов, после нескольких разговоров он согласился встретиться с людьми из факультета, те его, конечно, поддержали — и с 1988 по 2004 год Василий был «Робинзоном», то есть Clarence J. Robinson Professor of Russian Literature and Creative Writing[120], читая курсы по современной, авангардной и классической русской литературе.
Вскоре Аксеновы переехали из Джорджтауна в наш пригород Фэйрфакс, откуда до университета было пятнадцать минут езды на его «Мерседесе». Я часто преподавал в «Мезоне» как приглашенный профессор. Я приходил к Василию на его лекции и снимал его фотоаппаратом или видеокамерой. Потом мы шли в столовую на ланч. Вскорости он стал популярен в университете, его многие теперь знали. Он писал тогда свою единственную повесть по-английски «Желток яйца», придумывал там сцены с Марксом, Достоевским, Лениным, рассказывая, смеялся: видно было, сколько радости доставляли ему неожиданные встречи персонажей и повороты сюжетов.
А вскоре в разных его книгах стали появляться отзвуки его новой профессии.
«Осень-87… Большой территорией со своей внушительной застройкой в роман вступил кампус университета «Пинкертон». Псевдоготические башни здесь перекликаются с постмодерном, придавая пространству некую загадочность. В связи с новыми веяниями столетний монумент основателю школы, который был, кажется, каким-то колониальным предком знаменитого английского сыщика, со всеми своими причиндалами в виде треугольной шляпы, парика, доброго голубиного зоба, трости, которой ему столько раз хотелось протянуть вдоль спины своих студентов, нерадивых увальней Вирджинии, а также в виде чулок и башмаков с пряжками, оказался на основательно покатой площади, образовав центр некоей «концепции сдвига». Ну что еще нового? Прибавилось, конечно, огромное количество персонажей в лице двадцати пяти тысяч студентов «Пинкертона». Вот они тащатся от своих пространных, как пастбища, паркингов к учебным корпусам — кто в лохмотьях под стать Председателю Земли Велемиру, а кто по правилам клуба: блейзер, галстучек, шорты, румяные колена, похожие на подбородки гвардейцев. Одного спросишь, куда пойдет после учебы, ответит: в ЦРУ. Другой скажет: в мировую революцию».
(«Новый сладостный стиль».)
«В этом университете… для всех я Влас Ваксаков, русский профессор с каким-то отдаленным диссидентским прошлым…Студенты предпочитают называть меня «доктор Влос»… Никто не интересуется второй, вернее, первой стороной моей деятельности. Мало кто читает романы Стаса Ваксино, а если кто и читает, то не связывает этого автора с «доктором Влосом». В России, между прочим, дело обстоит наоборот: там меня знают как Стаса Ваксино; прежний молодой писатель-деревенщик Влас давно забыт».
«…Эйб сказал:
— Послушай, Влас, ведь я же знаю твой секрет. Ты не только профессор здесь, но еще и знаменитый автор Стас Ваксино там. Твои романы и здесь переведены, но почему-то никто в нашей школе не знает тебя как романиста.
— Я этого не скрываю, просто никто не спрашивает, — сказал я. — В 1980-м, когда я сюда приехал, многие знали, но потом тут сменилось целое поколение, пришла новая администрация, и все забыли. Знают, что какой-то тут работает «видный диссидент» из брежневских времен, но с романами Ваксино не связывают. Сейчас никто не может представить, какое значение в СССР придавали романам. Меня это вполне устраивает».
(«Кесарево свечение»)
Вася набирал не только реалии, но и персонажей для своих книг среди того и тех, что видел вокруг, и тогда у него появлялись, например, такие фрагменты:
«В последнее время они стали приглашать под оранжевую лампу чету Мак-Маевских, поляков, у которых за плечами была советская одиссея эвакуации, ссылок, а стало быть, и любви к русскому слову…»
(«Кесарево свечение»).
А так он описывает свой курс и своих студентов:
Класс Америка
- Каждый год осенью, в сентябре,
- Передо мной новое скопление лиц.
- Обязательная ветеранка, волосы в серебре,
- И десятка три юнцов и юниц.
- «Современный роман — упругость жанра»,
- Так мы называем наш академический курс.
- Молодой романист предвкушает мажорно
- Поцелуй вдохновенья и тщеславья укус….
Наша вашингтонская жизнь в предместьи Фэйрфакс
В общении с Василием я впервые понял, что книги не пишутся просто из головы, а что писатель художественно перерабатывает события и персонажи, с которыми сталкивается по ходу своей жизни. Писатель часто является «описателем». Василий в процессе написания «Москва-ква-ква» рассказывал, что использует в книге разные городские легенды: о зэке который улетел на свободу со стройки высотки, о подземных ходах из Кремля. Замечательны были придуманные им ночные телефонные разговоры Сталина со Смельчаковым, с тостами коньяком Греми, со сталинскими монологами, которые никто, кроме Аксенова, не мог бы так написать — столько там знания сталинской паранойи, сталинского способа мышления. А чего стоит сцена XIX съезда партии — маразматические бредни Сталина перед политбюро, убийственная сатира на энтузиазм до смерти боящейся его партийной толпы. Сразу узнается пародия на газетные отчеты с партийных сабантуев тех лет.
Василий говорил, что не будет писать мемуаров, ведь частицы его жизни разбросаны по его книгам. Как-то он рассказал, что где-то в 1951-м ему случилось идти в первомайской демонстрации по Москве, видеть на трибуне Сталина, и тогда у него мелькнула мысль, что ведь можно и стрельнуть по вождю. Эта ситуация повторяется в «Москва-ква-ква». Я проходил по Красной площади в такой же демонстрации четырьмя годами раньше, и никаких таких мыслей у меня не было, потому что тогда была еще жива удобная вера, что лагеря — это от Ежова, а Сталин ничего не знал. Об описанном в «Скажи изюм» покушении «желез» на героя Огородникова я слышал подробный рассказ от самого Васи: о том, как это приключилось с ним и Майей.
Начиная с «Московской саги», я одним из первых читал пересланные им по электронной почте его новые книги, он спрашивал мое мнение и я, как рядовой читатель, хвалил те куски, которые мне особенно нравились. Василий был прекрасный рассказчик, например, он рассказывал о том, как находил свои сюжеты или героев, или о том, что происходило с ним и появлялось потом в повестях и романах. Студентом он попал в Москву, в гостиницу «Метрополь», и вот там в ресторане пела потрясающая женщина Нина Дорда[121], которая произвела на молодого человека огромное впечатление; он ее запомнил, и она потом появилась в «Саге» как певица Вера Горда. В той же «Саге» Рокоссовский, Черняховский, Тухачевский вместе служат прототипами маршала Градова. Поэты Симонов и Смеляков собраны в «Москва-ква-ква» в сталинского поэта Смельчакова.
Или вот его впечатление из Магадана: мама взяла его на концерт в местный театр, первые ряды занимали главные паханы — чины лагерной администрации. На сцене появляется заключенный — знаменитый певец Вадим Козин[122]. Публика встречает его бурей аплодисментов. На это начальник Дальстроя махнул рукой своим подчиненным ублюдкам: убрать его! Он не мог стерпеть такого бурного приветствия зэку в своем присутствии, и униженный артист, понурив голову, возвращается за кулисы.
У Аксенова есть замечательная сцена в «Таинственной страсти» — встреча Хрущева в Кремле с писателями; он подробно о ней рассказывал, даже «в лицах», так что когда я читал эти страницы — я узнавал его устный рассказ. Но в книге это сатира на беснующегося первого секретаря.
Я наслаждался, читая сцены пленума Правления «Московской фотографической организации» или эпизоды с участием представителей «желез» в «Скажи изюм» (история альманаха «Метрополь») — везде прямая критика советской действительности заменялась куда более эффективной насмешкой, ехидством, язвительным сарказмом.
Читая теперь его последнюю автобиографическую повесть о детях Лендлиза (так он ее мне называл), я припоминаю разговоры с ним о нашем военном детстве: голод, нищета, скученность эвакуированных, везде шпана, он тонул в Волге, я тонул в Вятке… Его рассказы об аресте родителей. Удивительная история, как его маленьким, втайне от родителей, крестила бабушка, и только много лет спустя ему рассказала об этом женщина, которая девочкой была свидетельницей крестин. Он счел это знаком с небес и стал верующим, скорее деистом, чем христианином; отсюда наши совместные поездки в русскую или католическую церковь.
Последней книгой, которую он написал в Вашингтоне, была «Вольтерьянцы и вольтерьянки». Когда он собирал материалы, я ему достал том сочинения Дюрантов[123] «Век Вольтера», он много оттуда почерпнул. Иногда звонит поздним вечером «Слушай, Валера, а как ты думаешь, в Париже в XVIII веке безопасно было ходить по городу без шпаги?» — это двое екатерининских гвардейцев из «Вольтерьянцев» прибыли в Париж, и надо было их экипировать в согласии с исторической правдой, за которой мы обращались к историкам. Книги свои по старинке он писал вручную, чтобы компьютер не тормозил плавного хода мыслей, но затем переписывал текст и исправлял его на своем Макинтоше. Электронной почты избегал, не заглядывал в нее, Интернету не доверял: «Да там все ненадежная информция».
Он радовался успехам друзей-иммигрантов в Америке: расспрашивал моего сына о его аспирантуре в Гарварде, гордился успехом моей жены, получившей кафедру нейробиологии в Европейском союзе: «Вот, знайте наших поляков!».
К американской политике мы относились по-разному — он был за республиканцев, я — за демократов. Но его подход к политикам был писательским, психологическим. В 1988 году ведущего демократического кандидата Гари Харта[124] журналисты сфотографировали с девушкой не слишком твердых правил, и тому пришлось снять свою кандидитуру. Я порицал Харта, что из-за такой глупости он погубил шансы на президентуру, на что Вася заметил: «Да девка-то уж больно хороша!» Он подумал, наверно, как в песне у Высоцкого: «А мне плевать, мне очень хочется!».
Все, что происходило в России, его кровно интересовало. Начиная с 1990 года, возвращаясь из летних поездок в Россию, он рассказывал о своих впечатлениях: в 1990-м он с возмущением риторически спрашивал Горбачева: «Войска в Литву посылать — ты что, о….л, Михаил Сергеевич?!» Во время выборов 1996 года он плыл на пароходе по Волге и произносил в прибрежных городах речи против коммунистов. Году в 91-м он приехал в Варшаву, где переводились на польский «Сага» и «Новый сладостный стиль», и остановился в нашем варшавском доме у моей мамы. Он оставил на ночь на улице взятую напрокат машину, и наутро она оказалась без снегоочистителей и антенны. Точно такой же урон тридцать лет тому назад понес на том же месте мой «Москвич», а я забыл Васю предупредить, что там по соседству живет «любитель запчастей».
В 1997 году мы с ним обсуждали возможность сделать в связи с 60-й годовщиной Большого Террора фильм об этом массовом преступлении советской власти, нечто вроде «Списка Шиндлера»[125]. Вася мог бы написать сценарий, например, по книге его матери Евгении Гинзбург «Крутой маршрут», но сомневался, можно ли достать сумму порядка 40 миллионов долларов, нужную для такого фильма. Только в 2009 году немецкая компания выпустила фильм «Крутой маршрут».
Ему очень хотелось перенести на экран «Остров Крым»; когда я переслал ему песню под таким же названием, которую поет Жанна Бичевская, он загорелся: «Вот есть и ведущая мелодия, хорошо бы, чтобы она это пела в начале картины…».
Василий забирал меня с собой на встречи читателей с приезжими литераторами — Беллой Ахмадулиной, Александром Городницким, Владимиром Войновичем. Он прекрасно знал Вашингтон, который стал для него Нашингтоном — знал все проезды, улицы с односторонним движением, умел каким-то чудом припарковаться в тесноте столичных улиц.
Но в последние годы в Америке он чувствовал все большее отчуждение от американской литературной среды; Майя говорила: «Да, вот, не востребован».
Незадолго до его отъезда из Штатов, когда мы прогуливались по кампусу GMU и зашел разговор о нашем возрасте, он грустно сказал: «Наше поколение уже сходит со сцены». Я не согласился — пока он бегает и играет сам с собой в баскетбол, а я плаваю по километру — значит, есть еще порох в пороховницах.
2003: Нобелевский кандидат
В 2002 году профессор экономики университета Мейсона Вернон Смит получил Нобелевскую премию. Университет страшно загордился. Я тогда подумал: а ведь у них есть еще один железный кандидат. Написал письмо президенту университета, теперь им был уже не Джордж Джонсон, а Алан Мертен[126]. Тот поднял вопрос на факультете, там такое предложение, оказывается, уже давно вынашивали, и, имея благословение президента, декан факультета современных и классических языков профессор Джули Кристенсен встала во главе проекта. Дело надо было держать в строгой тайне от кандидата и от остального подлунного мира. Под каким-то предлогом затребовали от Василия его Си-Ви и список его книг. Надо было перечислить не только русские, но также переводы на другие языки. Василий мог только сказать, что около двадцати пяти повестей переводились на примерно тридцать языков, но подробного списка у него никогда не было.
Тогда я был допущен в аксеновский гараж, где все его авторские экземпляры были сложены в десятки ящиков. Мы выбирали по одному экземпляру, я забирал весь этот груз домой, сканировал обложки и выходные данные, затем составлял иллюстрированные списки с данными о датах, издательствах, номерах ISBN. Физик работал как технический секретарь друга-писателя. Профессор Кристенсен написала замечательную профессиональную номинационную работу — письмо в Нобелевский комитет, и к первому февраля 2003 года полный номинационный пакет плюс несколько пачек книг были отправлены в Стокгольм. Поскольку известно, что многие успешные кандидаты были предлагаемы Нобелевскому комитету много раз, прежде чем получили премию, факультет присылал аксеновскую номинацию в Стокгольм еще пять раз, почти до самой смерти Василия.
2004: Опять свободен Старый Сочинитель
В мае 2004 года Василий закончил университетское преподавание и вышел на пенсию. Его тянуло в Европу, там были его читатели, ему нужно было свободное время, чтобы писать новые романы. Университет устроил ему почетные проводы, и Василий в своей прощальной речи говорил о том, что для него значил университет. Эти мысли он потом повторил в одном из своих многочисленных интервью:
«Потом я уехал из Соединенных Штатов, которые мне дали очень много и, прежде всего, университет. Я обожаю американские университеты. Нет лучшего места на земле, чем американский университет. Я почетный член университета Джорджа Мейсона и провел там лучшие годы в своей американской жизни… Университетский кампус для меня самая естественная среда… Парфенон не врет!
…Американская литературная среда на меня совершенно не повлияла. А вот американский университет — очень сильно. Я стал другим человеком. Я был богемщик, писатель, хемингуевина, короче говоря. А за двадцать один год жизни в американском университете я, конечно, превратился в американского интеллектуала. Отчасти. Представьте: в кабинете сидят француз, перс, китаец — и все это американская университетская среда. Я был членом этой среды и, вероятно, им останусь. Это не значит, что я перестал быть русским писателем. А вот американским писателем я не стал ни в какой мере. Они меня не приняли — или я не принял их. Может быть, я не понял какой-то системы координат.
Я 24 года преподавал в американских университетах. Через мой класс прошли 3 тысячи американских молодых людей. И для меня самое лучшее место в Америке — это кампус. Я боготворю американские университеты и презираю американский бизнес, с которым мне тоже приходилось сталкиваться и где не щадят людей совершенно… Мы сами программы придумывали. Я придумал две программы. Для первокурсников — «Образы утопии». Никаких конспектов. Каждый день сочинял лекцию заново. Читал курс о конце XIX — начале XX века, заканчивая левым русским авангардом. Показывал слайды. Они поражались: неужели это было у вас уже в 1913 году? Это похоже на Джексона Поллока[127]! А Джексон Поллок был просто подражателем Василия Кандинского. Они никак этого не могли понять. Еще один класс — для старших курсов. Там я читал лекции по истории русского романа.
Корр.: Много человек ваши лекции посещали?
Аксенов: Колоссальный интерес, все время была очередь на запись.
Корр.: Ваши лекции существуют на бумаге?
Аксенов: Что-то записывал, но оставил в Америке. Кто-то иногда на магнитофон записывал. Собрать это очень трудно.
Корр.: Вам не жалко? Такой уникальный курс лекций можно было бы издать.
Аксенов: Я все время отклонялся на сочинительство, время экономил. Но преподавание очень благодарная работа. Ты видишь, как на глазах меняются твои студенты…»
Памятную книжку, изданную университетом, где свою дружбу и любовь к Василию выразило человек двадцать писателей и литераторов России и Америки, он мне подписал так: «Валерию — другу и брату»… Мы уезжали первыми в Европу, он отвез нас на вашингтонский аэродром Даллеса. Вася уже никогда не вернулся в Америку.
Началась третья жизнь Аксенова — российско-француз-ская.
2006: Джоггинг и Йога
Ранним летом мы с женой собрались путешествовать по Испании, и начали с Биаррица, погостив несколько дней у Майи и Василия. Был апрель, на пляже можно было только бегать по серпантинам на крутом берегу, среди тамарисковых рощ, что мы и делали. Василий рассказывал о новом романе «Редкие земли», для которого я послал ему материал — стихотворение Кирсанова о неодиме[128] и описание редкоземельных элементов.
«И, конечно, я искал различные источники, я почти ничего не знал до этой книги о редкоземельных элементах. У меня есть друг в Америке, польский профессор-физик Валерий Маевский, и он искал для меня какие-то вещи и пересылал мне по e-mail. И тут все тонкости, связанные с редкоземельными элементами, — они и объявились». (Интервью)
Его пленили эти экзотические названия и необычные свойства, и вот в честь каждого элемента он написал стихотворение в повести, где мы увидели, как эти элементы выглядят в воображении писателя:
- Тулий гуляка
- С изящнейшей талией,
- Эрбий возвышенный,
- Весь в серебре.
- Дверь открывает
- Прометий-романтик,
- И Празеодим
- С бесом в ребре.
Особенно ему нравилось это:
- Ты мчишься, как клубень летучий,
- Не хочешь в глуши приютиться,
- Летишь ты в просторах, Лютеций,
- Моя одинокая птица…
И повторял: «…моя одинокая птица…».
На Пасху мы с ним отправились, еще по вашингтонской традиции, в русскую общину Биаррица, которая в этот момент разделилась на две фракции, одна из которых захватила себе церковь, а другой пришлось праздновать в частном доме. Василий, как всегда, стал на сторону обездоленных, так что со свечками в руках мы трижды обошли этот дом.
Василий продолжал заниматься йогой, я потихоньку, чтобы не мешать, снимал его на видео, когда он вставал в традиционные позы. Он говорил, что когда-то в Москве чуть не стал алкоголиком, но спасли его бег и йога.
Я пытался уговорить его измерить давление крови, на всякий случай, но он решительно отказывался.
Он отвез нас в недалекий Байонн, откуда начинался наш тур, организованный фирмой знаменитого маршаковского мистера Кука, который отправил в СССР мистера Твистера. Там мы распрощались с Васей, как оказалось, навсегда, договорившись встретиться в Вашингтоне или в Москве.
Следующий 2007 год принес тревожные телефонные разговоры — у Василия появилась аритмия, ему установили кардиостимулятор, но голос у него был грустный, ему не стало лучше. Я пытался уговорить его приехать на обследование в Вашингтон, говорил также с его падчерицей Аленой, с которой мы были очень дружны, но он отвечал, что вот тут в санатории в Барвихе у него прекрасные врачи.
2008: Москва
После аксеновского инсульта в мае 2008 года я поехал в Москву впервые после 1960 года. Остановился у Майи и Алены, и мне позволено было навестить Василия в клинике Бурденко. Со сжатым сердцем, сдерживая слезы, я смотрел на него — он был в коме, но выглядел хорошо. Майя и Алена хотели, чтобы я предпринял попытку поговорить с ним. Я стал вспоминать то, что он мог бы помнить, — как мы в Рождество ездили вдвоем в католическую церковь Св. Матвея в Вашингтоне, или на Пасху в русскую церковь, или встречали канун Рождества или День благодарения или Пасху у нас дома, или Новый год у наших общих друзей Лены и Пети Волковицких-Щорсов. Припоминал, как ходили вдвоем на самые поздние сеансы в кино и сидели почти одни в пустом зале. Мы оба любим и знаем множество песен, я не раз звонил ему, чтобы освежить свою память, например, вдруг спрашивал; «Вася, а вот со времен войны где-то в памяти засела мелодия и слова нечто вроде: «Ночь темна, не видна в небе луна…» — я ему пою, а он подхватывает — помнит и слова, и мелодию из фильма «Актриса», говорит, слова такие хорошие, а тут Майя включается — главную роль играла Сергеева…» А помнишь, как ты писал «Вольтерьянцев», и я тебе узнавал про польские ругательства восемнадцатого века для сцены в гданьской корчме?
Так мы с полчаса «беседовали», но Вася ответить уже не смог…
После его ухода в моей жизни осталось большое пустое место, которое он в ней занимал, — пространство дружбы, литературы, общей судьбы. Нет Васи — кто в литературе будет помнить, что в будущем году минет 75 лет с того проклятого 1937 года, когда его лишили родителей, меня — отца и деда, и почти все наши ровесники тоже стали сиротами?
Петр Волковицкий[129]
Наверно у каждого человека есть какие-то моменты в детстве и юности, которые сильно влияют на его дальнейшую судьбу: это могут быть встречи с людьми, прочитанные книги, услышанная музыка или даже запахи — словом что-то к чему потом будешь часто возвращаться в памяти. Количество таких моментов в жизни уменьшается с возрастом, а потом они, к сожалению, совсем пропадают.
Одним из таких важных моментов моей юности стал роман Аксенова «Звездный билет». Сначала в «Юности» в 1960 году появились «Коллеги». Героям было по 25 лет, чуть меньше, чем автору в то время. А мне было всего 14 лет, и проблемы 25-летних были для меня далеки. А через год та же «Юность» опубликовала «Звездный билет». Это было стопроцентное попадание в мою 15-летнюю мальчишечью душу. Во-первых, в 15 лет все мальчишки мечтают быть постарше хотя бы на пару лет. Так что 17-летние герои повести были как раз моими героями. Во-вторых, идея свободы (в том числе и от родительской опеки) и ожидание любви были моими подсознательными доминантами. В-третьих, Прибалтика нам, москвичам, представлялась частью чего-то запретно-западного. Правда, впоследствии, побывав там неоднократно, мы все убедились, что это «тот же соцлагерь, только барак повеселее».
Тем не менее книга Аксенова открыла для меня новый мир, где живут герои моих мечтаний. Наверно, это была та самая романтика оттепели, которую ощущал автор книги и люди его поколения. Как Аксенов смог попасть в этот мальчишеский мир 60-х, я до сих пор не понимаю. Его 17-летие пришлось на времена послевоенной нищеты и разрухи. Вместо Прибалтики у него в 17 лет был Магадан, и мечты у него в 17 лет, я думаю, были другими. Когда Аксенов писал свой первый роман — он, как многие, писал о себе и о близкой ему среде. «Звездный билет» стал первым произведением большого мастера, который смог передать ощущения другого поколения.
Следующей книгой, перевернувшей мою душу, стал «Один день Ивана Денисовича»[130], опубликованный в 1962 году. Аксенов был для меня символом свободы, потому что я прочел его до Солженицына. Люди моложе меня на 5–10 лет, как правило, сначала читали Солженицына, а потом Аксенова, и поэтому аксеновские книги не произвели на них эффекта разорвавшейся завесы.
Потом наступили времена самиздата, и тут Аксенов снова оказался новатором — основателем нового литературного направления. Жанр альтернативной истории, столь популярный сегодня, ведет свое начало в русскоязычной литературе от «Острова Крым» Аксенова. Реалии советской жизни, сплетенные с придуманной Аксеновым несоветской жизнью на острове Крым, образовали сплав, который потом будет встречаться во многих его романах.
Моя встреча с писателем, оказавшим на меня в юности столь большое влияние, произошла уже в зрелом возрасте. В 1995 го-ду мы, эмигрировав из России в США, поселились в Северной Вирджинии, недалеко от Вашингтона. Почти сразу после приезда я начал читать лекции по физике в университете им. Джорджа Мейсона, где Аксенов занимал почетную позицию робинсоновского профессора. Моя жена Лена была знакома с Аксеновым еще с 60-х годов. Мы встречались с Васей и его женой Майей как в университете на вечерах, организованных Русским студенческим клубом, куда входило много аксеновских студентов, так и в гостях друг у друга и у общих знакомых.
Аксеновские курсы по истории романа и русской литературе ХХ века пользовались успехом у студентов, хотя, как мне кажется, Аксенов несколько тяготился своей преподавательской деятельностью. Я не помню, чтобы он высоко оценивал своих студентов, хотя несомненно, общение с молодыми людьми подпитывало его энергией.
Из романов, вышедших в США на английском языке, наибольшим успехом пользовалась «Московская сага» (в английском переводе — «Поколение зимы»). Аксенов с удовольствием рассказывал о своем выступлении в Пентагоне и о большом количестве вопросов читателей об этой книге.
Конечно, Аксенов не был удовлетворен судьбой своих романов в Америке. Не был удовлетворен он и интересом к предмету своих студентов. Поэтому, как только у него появились финансовые возможности, он купил домик в Биарицце, во Франции, и ушел из университета Джорджа Мейсона. Последние пять лет своей жизни Аксенов делил между Москвой и Биаррицем. Он продал свой дом в Фэрфаксе и не приезжал больше в США.
Александр Генис
Наездник бочкотары[131]
Аксенов всегда был модным. Ему удалось то, о чем мечтают все писатели, — перешагнуть границу поколений. Он покорил всех — и романтических читателей журнала «Юность», и бородатых диссидентов, и сегодняшнюю Россию, где «Московская сага» (сам видел) делит книжный развал с Пелевиным и Сорокиным. При этом нельзя сказать, что Аксенов, «задрав штаны, бежал за комсомолом», как бы тот ни назывался. Просто он всегда был молодым. Основатель русской версии «джинсовой прозы», Аксенов сохранил ее способность «освежить мир». Не перестроить, заметим, а отстранить, сделать новым, а значит — юным. Борясь со «звериной серьезностью» (его выражение), Аксенов поставил на «карнавал и джаз». Неудивительно, что он прижился в Америке. Как его американские учителя и соратники — от Сэлинджера до Пинчона[132] — Аксенов исповедовал вечный нонконформизм, взламывающий окостеневшие формы романа, мира, жизни. Об этом, в сущности, все его книги, но прежде всего — «Затова ренная бочкотара».
Писатель любит, когда хвалят его последнюю книгу, но я, читая Аксенова с 4-го класса и зная его четверть века, позволю себе выбрать именно эту повесть, ибо в ней произошло невозможное. Очистив иронией штамп и превратив его в символ, Аксенов сотворил из фельетона сказку, создав положительных героев из никаких.
Когда, наконец, закончится затянувшаяся война отцов и детей и в России поставят памятник «шестидесятникам», хорошо, если б им оказалась затюренная, затоваренная, зацветшая желтым цветком бочкотара, абсурдный, смешной и трогательный идеал общего дела для Хорошего Человека.
Jack Matlock[133]
Remembering Vasya Aksyonov
I was first assigned to the American Embassy in Moscow in 1961. This was when the «Generation of the Sixties» (шестидесятники) was beginning to rise in prominence. It was an exciting development for those of us who admired Russian literature and were appalled at the crushing of creativity brought on by Stalin’s enforced «socialist realism». I read Vasya’s Starry Ticket with great interest, particularly since it seemed to deal with the same theme as the American writer J.D. Salinger did in his The Catcher in the Rye — a disaffected adolescent who runs away from humdrum reality to what he imagines will be a more glamorous life elsewhere.
I then began to follow the stories Vasya published in Yunost’. «Oranges from Morocco» was one that impressed me. Much later, he told me that the story was inspired by an experience while he was in school in Magadan. The original h2 had been «Oranges from Israel». He was instructed to replace Israel with Morocco in the h2 after the Soviet Union broke relations with Israel following the 1967 war.
Although I was a young diplomat not much older than Vasya, my academic specialty had been Russian literature and I was eager to meet as many Soviet writers as possible. In fact, one of the reasons I entered the American Foreign Service was because it seemed, while Stalin was still alive, one of the few ways an American could live for a time in the Soviet Union and thus have direct contact with Russian culture. Soviet authorities, however, did their utmost to prevent even the most innocent, non-political contact between Soviet citizens and members of the American Embassy staff.
Nevertheless, many members of the «Generation of the Sixties» welcomed contact with us and responded to invitations when they thought they could get by with it. Usually we arranged social functions when American writers or other cultural figures were visiting under our official exchanges agreement. It was at one of these functions that I first met Vasya. I saw him more often when I was assigned to the embassy in the 1970s, and therefore we were well acquainted with each other by the time the Woodrow Wilson Center invited him to come to Washington for a year.
Among the many memories of our meetings in Washington two stand out. During the early part of 1981 I was in temporary charge of the American Embassy in Moscow but returned briefly to Washington for consultations. When I arrived, I was told that Vasya and Maya invited me to a party in their Washington apartment. I don’t recall whether it was a birthday party or another occasion, but it turned out to be a rather strange combination of celebration and mourning. Vasya had come to Washington on a grant to stay for a year. He had left Moscow with no intent to emigrate. But shortly before the party he learned that he had been deprived of Soviet citizenship.
That news hit Vasya hard. Uncomfortable as he had been with Soviet restrictions on life, Russia was home and to feel rejected by the government of his own country and to lose the prospect of returning when he wished were bitter counterparts to his feeling of artistic liberation in America. Maya had prepared a sumptuous meal with much seafood — I recall piles of lobster. We were all outwardly exuberant, welcoming the Aksyonovs to America, but there was an undercurrent of melancholy as well, a mood well in tune with the jazz melodies Vasya loved so much.
My next snapshot memory: Rebecca and I arranged a dinner for the Askyonovs and Lyubimovs when Yuri Petrovich was in Washington directing his version of Crime and Punishment at the Arena Theater. They were two titans of Russian culture forced into what fortunately turned out to be temporary exile, though no one at that time could be confident it was temporary. Leonid Brezhnev was at the height of his power, but already showing signs of senility. During dinner, Vasya and Yuri regaled us with hilarious improvised skits. Lyubimov would play Brezhnev and Vasya a fawning Soviet journalist putting questions to him. Their performance kept all the guests in stitches and provided us with one of the most memorable evenings we have experienced.
Vasya was finally allowed to return to Moscow during Gorbachev’s perestroika. I was then American ambassador in Moscow and Rebecca and I invited Vasya and Maya to visit and to stay with us while in Moscow. We attended with them the dramatization of Yevgenia Ginzburg’s memoirs at Oleg Tabakov’s Sovremenik Theater, and also a dramatization of Vasya’s povest’, «Zatovarennaya bochkotara». Both plays were done brilliantly. Vasya was deeply moved by the portrayal of his mother’s experiences, and delighted that Tabakov and the Sovremenik actors had managed to capture the spirit and humor of the story he had written.
While on this first trip back to Russia — it was still part of the Soviet Union then — Vasya agreed to give a public lecture at Spaso House about his experiences in America. He called it «A Russian Writer in America». As I recall, his theme could be summarized as follows: «I am a Russian writer living in America. When my country rejected me, America took me in. But I am still a Russian writer. A Russian writer in America». The following year, Vasya’s Soviet citizenship was restored.
As an American whose life has been intwined with Russian culture, I am comforted by the thought that my country has served at critical times as a refuge for creative artists facing political oppression at home. Vasily Aksyonov and Yuri Lyubimov, along with many others including Vladimir Nabokov, Alexander Solzhenitsyn, Mstislav Rostropovich, Ernst Neizvestny, and Iosif Brodsky enriched both American and Russian culture by their presence on our soil. Anyone who argues that the fundamental interests of Russia and America are in conflict should ponder the fact that our cultures are not only mutually compatible, but are mutually supporting. Neither culture would be what it is without the other, and there is no better proof of our shared values than the work of Vasili Pavlovich Aksyonov.
Джек Мэтлок
Вспоминая Васю Аксенова[134]
Впервые я получил назначение в американское посольство в Москве в 1961 году. В то время «шестидесятники» становились популярными. Это невероятно вдохновило тех из нас, кто восхищался русской литературой и был потрясен крушением творческого потенциала во времена сталинского «социалистического реализма». Я прочитал Васин «Звездный билет» с большим интересом, особенно с того момента, когда он показался мне связанным с той самой темой, которую затронул американский писатель Дж. Д. Селинджер в своей книге «Над пропастью во ржи»: недовольный подросток убегает от однообразной действительности к воображаемой чарующей жизни в другом месте.
Затем я начал читать Васины рассказы, опубликованные в «Юности». «Апельсины из Марокко» впечатлили меня. Позже он сказал мне, что рассказ был вдохновлен переживаниями того времени, когда Вася учился в магаданской школе. Оригинальным названием было «Апельсины из Израиля». Ему пришлось поменять в названии Израиль на Марокко после того, как Советский Союз разорвал отношения с Израилем вслед за войной в 1967 году.
Хотя сам я тогда был молодым дипломатом, немногим старше Васи, я живо интересовался русской литературой, поскольку занимался ей в университете, и горел желанием познакомиться с советскими писателями. Собственно, дипломатическую службу я выбрал как раз потому, что при жизни Сталина для американцев это был один из немногих способов напрямую соприкоснуться с русской культурой. Советские власти, впрочем, делали все возможное, чтобы предотвратить какие-либо, пусть самые невинные, неполитические связи между советскими гражданами и сотрудниками американского посольства.
Тем не менее многие «шестидесятники» приветствовали контакт с нами и отвечали на приглашения в тех случаях, когда им разрешалось так поступить. Обычно мы выполняли организаторские функции, когда американские писатели или другие деятели культуры посещали посольство в соответствии с нашим соглашением об обменах. При выполнении одной из этих функций я впервые встретил Васю. Я видел его довольно часто, когда работал в посольстве в 1970-х, и поэтому мы очень близко познакомились друг с другом в то время, когда Центр Вудро Уилсона пригласил его приехать на год в Вашингтон.
Среди воспоминаний о наших встречах в Вашингтоне можно выделить два случая. В самом начале 1981 я был временным поверенным в американском посольстве в Москве, но вскоре вернулся в Вашингтон для консультаций. Когда я приехал, мне сказали, что Вася и Майя пригласили меня на вечеринку в своей вашингтонской квартире. Я не помню, был ли это день рождения или какой-то другой повод, но в результате вечеринка оказалась довольно странной комбинацией праздника и траура. Вася приехал в Вашингтон по гранту, чтобы остаться на год. Он покинул Москву без всякого намерения эмигрировать[135]. Но незадолго до вечеринки он узнал, что лишен советского гражданства.
Это известие стало для него тяжелым ударом. Как бы ни тяготили его многочисленные ограничения, существовавшие в Союзе, Россия была его родным домом, и радость от того, какую свободу он обретет в Америке, омрачали горькие чувства, вызванные тем, что его отвергло правительство собственной страны и теперь он не сможет вернуться туда, когда пожелает.
Майя приготовила роскошный обед из морепродуктов — помню, было много лобстеров. Внешне все мы казались полными воодушевления и радушно приветствовали Аксеновых в Америке, но присутствовала и тайная меланхолия, созвучная джазовым мелодиям, которые так любил Вася.
Следующий кадр моих воспоминаний: Ребекка и я устроили обед для Аксеновых и Любимовых. Юрий Петрович ставил тогда в Вашингтоне свою версию «Преступления и наказания» в театре «Арена». Они были двумя титанами русской культуры, обреченными на то, что, к счастью, оказалось временным изгнанием, хотя тогда никто не верил, что оно будет временным. Леонид Брежнев был на пике своей власти, но уже заметно старел. Во время обеда Вася и Юрий потчевали нас веселыми импровизированными пародиями. Любимов играл Брежнева, а Вася — советского журналиста-подлизу, задававшего ему вопросы. Их представление держало всех гостей в напряжении и подарило нам один из самых памятных вечеров, который мы пережили.
Васе разрешили вернуться в Москву во время горбачевской перестройки. Тогда я был американским послом в Москве, и мы с Ребеккой пригласили Васю и Майю остановиться у нас во время их пребывания в Москве. Вместе с ними мы посетили спектакль, поставленный по мемуарам Евгении Гинзбург в «Современнике» Олега Табакова, а также спектакль по Васиной повести «Затоваренная бочкотара». И то и другое было поставлено великолепно. Вася был глубоко потрясен изображением переживаний своей матери и доволен тем, что Табаков и актеры «Современника» сумели поймать дух и юмор истории, которую он написал.
Во время своей первой поездки в Россию — тогда она все еще была частью Советского Союза — Вася согласился прочитать лекцию в «Спасо-хаусе» (резиденции посла США в Москве) о своей жизни в Америке. Он назвал ее «Русский писатель в Америке». Насколько я помню, смысл ее заключался в следующем: «Я — русский писатель, живущий в Америке. Когда моя страна отвернулась от меня, Америка меня приняла. Но я все еще русский писатель. Русский писатель в Америке». В следующем году Вася был восстановлен в статусе советского гражданина.
Как американца, чья жизнь была связана с русской культурой, меня успокаивала мысль, что моя страна в критические времена служила убежищем для творческих людей, столкнувшихся с политическими притеснениями у себя дома. Василий Аксенов и Юрий Любимов, наряду со многими другими, включая Владимира Набокова, Александра Солженицына, Мстислава Ростроповича, Эрнста Неизвестного и Иосифа Бродского, обогатили и американскую, и русскую культуру своим присутствием на нашей земле. Любому, кто утверждает, что фундаментальные интересы России и Америки находятся в конфликте, следует обдумать тот факт, что наши культуры не только совместимы, но и взаимно поддерживают друг друга. Никакая культура не может существовать без другой, и нет лучшего доказательства наших общих ценностей, чем творчество Василия Павловича Аксенова.
Александр Кабаков
1. Он дал мне звездный билет[136]
Мне было шестнадцать лет, я читал журнал «Юность» и точно знал, что писатель Василий Аксенов пишет именно для меня и обо мне. Собственно, по мере того, как в юности я читал Аксенова в «Юности», я и становился собой и в конце концов стал тем, кем стал. Не в этом коротком возгласе восхищения и благодарности определять место Аксенова в истории русской и истории вообще. Место это уже давно определено. Он не просто ввел в историко-литературное существование свое и несколько последующих поколений, он создал эти поколения — их вкусы, мифы, стиль жизни, образ мыслей, представления о мире и себе самих. Еще точнее — он сам стал стилем, мифом, философией. Он не только создал большую часть русской прозаической классики второй половины XX и начала ХХI века — он предложил современникам образец идеальной писательской и вообще человеческой жизни в далеко не идеальных и вообще нечеловеческих обстоятельствах.
Я — один из тех, кто вышел из Василия Аксенова. Помешанный на литературе школьник, в полуобморочном от нетерпения состоянии открывавший новый журнал с новым Аксеновым, я ни в каком сне не мог увидеть, как когда-нибудь встречусь с ним, познакомлюсь, стану младшим другом. Он был еще совсем молодым человеком, но уже тогда мерцающий ореол легенды окружал его.
Чему существование Василия Аксенова учило меня? Например, тому, что в Советском Союзе можно писать так, чтобы это было литературой. Еще совсем мальчишкой я уже не верил, что можно писать честно, смешно, грустно, трогательно — и это будет напечатано в нашей стране. Случай Аксенова почти убедил меня, что можно. Почти — потому что я был уверен, что случай этот абсолютно исключительный. Вообще-то я был прав…
Потом мы познакомились, я вечно буду благодарить Бога и джаз, нашу общую любовь, за это знакомство. Он никогда не давал мне уроков, но само сосуществование с ним в одном литературном и жизненном пространстве было уроком. У него я учился видеть фантастическую сущность нашей жизни и реальную сущность литературы, замечать плавное, без швов соединение комического и ужасного, повелевать словами и подчиняться их силе. Не будь его примера, я бы никогда не решился на литературную попытку — мне казалось, что уже нечего там искать, он своими сочинениями постоянно доказывал, что там еще многое можно найти. Все, что я написал, суть поиски вокруг застолбленного им участка.
У Василия Аксенова есть одна из ранних повестей «Звездный билет» — о ребятах моего поколения, которое он считал поколением своих младших братьев. Я благодарен за звездный билет, который получил от него, по этому билету я вошел в литературу, и билет этот по сей день действителен.
2. Аксенов = Аксенов = Аксенов[137]
Для своего поколения он стал в начале шестидесятых и остается уже больше сорока лет чрезвычайным и полномочным послом в литературе, представителем генерации, говорящим за нее и о ней, точнее, пишущим то и так, что и как они сами хотели и могли бы написать, получи от Создателя такой дар. А в восприятии моих сверстников Аксенов сразу стал классиком, поскольку его сочинения существенно дополнили картину литературного мира, известную до него: если бы не он, нам бы в головы не пришло, что так свободно писать можно здесь и сейчас, а не только там и тогда. Мы обнаружили настоящую литературу не в собрании сочинений дореволюционного, за давностью лет разрешенного советской властью гения, а в новехонькой, только что вылупившейся повести нашего старшего современника. И окончательно признали за ним право номера первого, когда стали не только читателями, но и персонажами аксеновской прозы — экранизацию его «Звездного билета» очень точно назвали «Мой младший брат», а мы и были его младшими братьями.
Что мы получили тогда от Аксенова? Что продолжаем получать по сей день, независимо от того, как он обновляет приемы и актуализирует сюжеты, со стихами и без, в его персональных жанрах исторической фантазии и альтернативной современности? Собственно, чему он научил и учит нас всех, пишущих, включая тех, кто уверен, что ничему у него не научился, не хочет учиться и даже недолюбливает его?
Первое: я думаю, именно он показал, что процесс называния не закончился в русской литературе, как и в литературе вообще. Что не только Золотой девятнадцатый, но и Серебряный, и мощные эксперименты двадцатых прошлого столетия не исчерпали возможностей присваивания имен всему сущему. Хищным своим ухом вылавливая слова и сочетания слов в невнятном шуме реальности, Аксенов превращает их в знаки, по которым эта реальность реконструируется (думаю, и будет реконструироваться потомками наших потомков), как облик ящера по кости под стеклом зоологического музея. Его «индекс, точнее, индифферент посягательств», его «затоваренная бочкотара», «иорданские брючки», «полковник Кянукук», «ночь на штрафной стоянке ГАИ», Крым-таки-ставший, в конце концов островом в нашем сознании, его обожженные семидесятые и мы, люди с несводимыми следами этого ожога, его недавние уноши летучие, город Ква-ква и редкоземельные наследники всего созданного им словесного универсума… Все это уже никуда не денется, оно уже там, где «лишние люди», «отцы и дети», «дома с мезонинами», «дамы с собачками», «котлованы», «час жаркого весеннего заката», и даже там, где «потерянное поколение» и утки на пруду в Централ-парке… Все это в одном великом собрании слов-знаков, в музее подарков, сделанных миру его истинными писателями.
Второе: он воскресил и продолжил ту русскую литературную традицию, которая к середине пятидесятых была, в сущности, изведена под корень — традицию гротеска, фантазии с усмешкой издевательской и сочувственной одновременно. В обиходе был очиновленный хрестоматиями Гоголь, тот, которому поставили новый памятник «от советского правительства». Еще Салтыков из школьных программ в качестве обличителя царизма. После большого перерыва были даны некоторые послабления Ильфу с Петровым. Зощенко остался непрощенным. Булгаков существовал призрачно — в рукописи и букинистических изданиях малых сатир… Советская литература была идиотически серьезной и столь же далекой от игры, как отчетные доклады ее секретарей. Максимумом позволенного, кроме создания образов передовиков производства и покорителей целины — или как оживление этих же образов, — была кастрированная, бесполая любовная лирика, за которую, впрочем, тоже строго указывали: мол, нечего про вздохи на скамейке и прогулки при луне. В эту духоту и влетели Кянукук из «Пора, мой друг, пора», герои культовых, как сказали бы теперь, «Жаль, что вас не было с нами», «Рыжий с того двора», «Победа»… То, как рассказывалось об этих и других аксеновских людях, было абсолютно невообразимо до него или без него. В нынешних карнавальных фантасмагориях Аксенова не все распознают ту же фирменную усмешку из-за угла поднятого воротника, с прищуриванием светлого глаза, с вовсе не стариковским, а несколько актерским кхеканьем… А она, эта очаровательная аксеновщина, никуда не делась, и сам Василь Палыч — ее законный хранитель, нынешние же осквернители, преобразовавшие его аристократическую иронию в плебейский стеб и при этом отказывающиеся признавать права первородства, осквернители и есть, изготовители «самопала» под фирму.
Третье: он снова ввел в русскую литературу человека городского, мещанского, говоря нормальным русским языком, сословия. В легально издаваемых сочинениях тогда жили исключительно рабочие, мыслившие масштабами министров, и крестьяне, обуреваемые шекспировскими страстями, исследовался внутренний мир секретарей райкомов, и внедрение передовой технологии в доменное производство описывалось психологической прозой. Аксенов же выпустил в литературную жизнь студентов и только что получивших аттестат школяров, дальневосточных бичей (популярное развертывание: «бывший интеллигентный человек») и неудачливых художников, робких гроссмейстеров и «интеллигентов вообще». Позже, в семидесятых, примерно той же публике дал права литературного гражданства другой мой учитель, Юрий Валентинович Трифонов, Царство Небесное, вечный покой. Но в трифоновской прозе мы, образованные горожане, обнаружили себя в натуральном, не всегда приглядном виде, хмурыми и озабоченными, готовыми к компромиссу и ненавидящими себя за это… А у Аксенова мы были веселыми, загульными романтиками, охотно корчившими рожи перед кривым зеркалом иронии, грустившими слегка и недолго — словом, жаль, что вас не было с нами. Но это были одни и те же люди, просто как бы в разном настроении.
И как писал про нас Аксенов, так про нас и сейчас пишет — просто мы теперь другие, одни живы, но изменились со временем и страной, а иные уже и освободили поляну для новых «нас»… Потому-то странная история происходит с аксеновскими романами в последнее время. Многие предъявляют к совершенно живому, живее многих совсем молодых, писателю требования как к создателю готовых уже при первом издании литпамятников, даже, собственно, как к самому литпамятнику. Они хотят «того Аксенова», не понимая, что «этот Аксенов» — он и есть тот самый, только живущий и пишущий теперь. Аксенов — это Аксенов сегодня, величина, равная самой себе, но переменная.
…В 1972 году, поздней весною, в Москву приезжал с гастролями экстраклассный американский биг-бэнд Тэда Джонса и Мэла Льюиса. Тогда что-то защелкнулось в головах коммунистического начальства культуры, и в первой половине семидесятых к нам стали звать великих американских джазовых музыкантов — большие оркестры Дюка Эллингтона и упомянутых Джонса и Льюиса, трио Оскара Питерсона[138] (впрочем, с его гастролями наш минкульт опозорился, это отдельный рассказ)…
Лет с десяти, обнаружив еле слышные в приемнике «Урал» передачи «Голоса Америки», называвшиеся «Час джаза», я стал беспробудным и активным фанатиком полуразрешенной в Советском Союзе «музыки толстых». К семьдесят второму году в качестве обязательного посетителя концертов и энтузиаста бдительно опекавшихся комсомолом фестивалей, я был уже известен отечественной джазовой общественности. По этой причине, а также потому, что жил неподалеку от концертного зала ныне снесенной, а тогда новенькой гостиницы «Россия», я был избран смотрящим первых сотен очереди за билетами на Джонса — Льюиса. И вот, на исходе третьих суток стояния — как же рвались тысячи отщепенцев подвергнуться тлетворному влиянию! — настало утро продажи. В суете перед открытием касс кто-то из авторитетных знакомых шепнул: «Воткни куда-нибудь в начало Аксенова…» Как известно, власть развращает, а абсолютная развращает абсолютно. И с высоты абсолютной власти смотрящего я раздраженно буркнул: «Да он в Союзе писателей возьмет, там дают…» Это ж надо было до чего дойти, чтобы так сказать об истинном своем кумире! Видно, совсем я с ума сошел от грядущей встречи с прекрасным. Но мне объяснили, что в Союзе писателей Аксенову билета не досталось, все отдали проверенным кожевниковым и кочетовым, которые не станут по-джазовому свистеть в знак одобрения на концертах и вообще готовы противостоять буржуазному вторжению, а Аксенов вон топчется и надеется. И показали на выглядевшего совсем молодым, с длинноватыми волосами по тогдашней моде, несколько угрюмого парня в завидно аутентичном джинсовом («джинсовый Сирин», как писал Вознесенский) костюме, курившего в сторонке. Еще не веря до конца в награду знакомства, я подошел к нему…
Так мы встретились тридцать пять лет назад и с тех пор — надеюсь и горжусь — дружим. В том же году я попросил Аксенова прочитать мою первую повесть…
Неистощимых тебе сил, Вася, и приятной пробежки ближайшим утром, Майю поцелуй. Долгих лет сочинительства и удачных выдумок, Василий Павлович, дай Бог настроения. С днем рождения, мэтр, спасибо за науку.
Евгений Попов
1. Вертепщик Василий Аксенов[139]
Василий Аксенов традиционно считается «западником». Уже в самом начале перестройки известный журнал «советской сатиры» презрительно именовал его «штатником» и спустил на него традиционную свору собак, организовав «гневную отповедь простых читателей эмигранту и отщепенцу». Я же полагаю, что он в своем творчестве столь круто рванул из душного эсэсэсэровского пространства на Запад, что и сам не заметил, как проскочил круглое пространство и опять попал на Восток, в Россию.
Ведь все эти знаменитые аксеновские брутальности, непристойности, эротика плюс иррационализм ведут свое происхождение скорее от русского лубка, анекдота, частушки, чем от дедушки Фрейда, непристойного дяденьки Генри Миллера или ученого кузена Леви-Стросса.
Сбор всего «населения Советского Союза» на Красной площади не под руководством «партии и правительства», а во главе с Ангелом, имеющим облик разбитного московского паренька и земное имя Вадим Раскладушкин, коллективное «Скажи изюм», что это, если не желанная соборность?
…А лучше вспомним о том, как в одно прекрасное утро 1960 года молодой врач Василий Аксенов проснулся знаменитым. В «Юности» был опубликован его роман «Коллеги», который в 1994 году был жестко и жестоко определен автором, как «вполне конформистская вещь (несмотря на смутное ворчание одного из персонажей)». Захлопали крыльями «сталинские соколы», им ответили «прогрессисты», завязались столь любимые тогда «яростные споры», был снят фильм о «новом поколении, продолжающем революционные традиции отцов».
На следующей год грянул «Звездный билет», стоивший Валентину Катаеву редакторского кресла, но сделавший Аксенова реальным кумиром поколения 60-х, оттеснившим в общественном сознании и родоначальника новой исповедальной прозы Анатолия Кузнецова. Аксенов «воспел стиляг и моральных уродов», Аксенов удостоился карикатуры в партийном журнале «Крокодил». На знаменитой встрече Хрущева с интеллигенцией царь Никита орал Аксенову: «Что? Мстите за смерть своего отца?» и сильно удивился, узнав, что бессчетные годы сидевший в лагерях старший Аксенов мало того, что жив, но и заново является членом КПСС, совершенно не потеряв веры в правоту «самого передового учения».
В 1968 году советские танки вошли в Прагу. Аксенов прекратил употреблять спиртные напитки. Аксенов напечатал в серии «Пламенные революционеры»[140] роман об одном из них, по его сценариям снимались какие-то фильмы. Считаные единицы литераторов, а уж тем более читателей знали, что он во-всю сочиняет подпольный роман «Ожог».
Напомним: двадцать лет назад пять литераторов, как «широко известных в узких кругах», так и реальных звезд «советской литературы», собрали свои тексты, которые они не могли опубликовать в СССР, и предложили литературному начальству… опубликовать эти тексты в СССР. Начальство, естественно, пришло в ярость и разразилось КАМПАНИЕЙ, в результате которой двое тогдашних «молодых писателей» были исключены из СП СССР, остальные подверглись разнообразным запретам на профессию и шельмованию в печати, а Василий Аксенов, несомненный лидер альманаха «Метрополь», а также поэты Семен Липкин и Инна Лиснянская в знак протеста против исключения «молодых» вернули начальству свои писательские «билетики в рай» и мгновенно стали аутсайдерами. Аксенов, отпущенный (от греха подальше) во время брежневской Олимпиады прочитать лекцию на Западе, был тут же лишен советского гражданства.
В том же 80-м году на Западе вышел роман «Ожог». Бродский и Солженицын к тому времени жили в Америке. Там же вскоре оказался и Василий Аксенов.
Профессор вашингтонского университета им. Джорджа Мейсона, автор еще трех новых романов, последний из которых, «Скажи изюм», живописал карнавальные приключения участников альманаха «Метрополь», ряженных под неких фотографов, Аксенов, как и многие другие изгнанники, встретил так называемую «перестройку» весьма настороженно. И не ошибся. Сейчас это трудно представить, но еще ДЕСЯТЬ лет назад лично на него вдруг снова разинул пасть большевистский «Крокодил», опубликовав гневную подборку «писем трудящихся», линчующих «отщепенца-штатника».
Однако, как известно, «процесс пошел», и вскоре Аксенов вдруг появился в Москве. Толпа, встречавшая его в аэропорту Шереметьево, вскоре узнала, что кумир их отрочества, юности и зрелости прибыл на родину по личному приглашению американского посла в СССР Джека Мэтлока[141], в резиденции которого он и проживал все время своего первого визита.
Стареющий профессор, он же знаменитый русский писатель, каждое лето проводит в России, путешествует, регулярно пишет отовсюду для упомянутых «Московских новостей», в 1995 году издал на родине пятитомник прозы, знаменитое синее «пятикнижие», издательство «Текст» опубликовало его трехтомную «Московскую сагу», «Вагриус» напечатал сборник новых рассказов под названием «Негатив положительного героя», а в прошлом году в издательстве «Изограф» вышел его роман «Новый сладостный стиль». Его узнают на улице. Его осаждают интервьюеры и преследуют городские сумасшедшие. Он мелькает в телевизоре. Он ежегодно председательствует на Международном фестивале «Из века ХХ в век ХХI», традиционно проводящемся в Самаре. Он почти что национальный герой Крыма, где любой человек, даже тот, кто всю жизнь читает лишь отрывной настенный календарь, знает, что есть вот такая книжка какого-то Аксенова, где описано, что было бы, если Крым не захватили красные. Кажется, это называется хеппи-энд?
Кумир многих поколений российских читателей Василий Аксенов был свезен большевиками в дом для детей «врагов народа» 20 августа 1937 года ровно в тот день, когда ему исполнилось пять лет. Как-то он рассказал мне, что навсегда запомнил не только ту чекистку в кожаном реглане, которая тащила его в черную «эмку», но и свою простоволосую русскую няньку, которая по-звериному завыла с крыльца, провожая любимое «дите». Всхлипывая, он впервые заснул на казенной кровати, прижав к мокрой щеке любимую игрушку, тряпичного львенка. Утром игрушка исчезла, начались «этапы большого пути»: нищета и богатство, слава и хула, изгнание и возвращение (во всех смыслах всех этих слов, включая метафизический).
«Добрый вечер, ГОСПОДА!» — обращался эмигрант и «отщепенец» Аксенов по волнам «Голоса Америки» к землякам, ошалевшим от «развитого социализма» задолго до того времени, когда перестроечные «товарищи», с коммунистической прямотой приватизировавшие все, что плохо или хорошо лежало, стояло, летало и плавало в бывшей «империи зла», пустили это некогда белогвардейское слово в казенный оборот.
Это обращение, ставшее ныне расхожим до пошлости, и тогда воспринималось некоторыми как некая ироническая вычурность. Я же полагаю, что это было подлинной сутью его отношения к НАРОДУ, тому самому народу, именем которого вершились и вершатся мерзости и убийства, народу, о котором так любили потолковать советские идеологические бонзы, передавшие свою эстафету новым правителям страны или, по крайней мере, тем из них, для кого человеческая жизнь по-прежнему — копейка, кадры по-прежнему решают все, а слова песни «жила бы страна родная» по-прежнему означают «даешь Империю» или «ты умри сегодня, а я — завтра».
Тоска по цивилизованной, богатой, веселой, а не традиционно угрюмой, нищей, задроченной России, всепрощение, жажда свободы, покоя, требование вернуть достоинство стране и людям ее населяющим — вот угадываемый мною нерв творчества Василия Аксенова, делающий это творчество уникальным и обеспечивающий его произведениям сохранность во времени и пространстве.
Его значение для России трудно переоценить. Из его раннего романа «Затоваренная бочкотара», как из гоголевской «Шинели», вышла вся современная русская проза и обратно уже не вернется. Аксенов научил всех нас главному. Свобода — это необходимое условие писательского существования, даже если она внутренняя. А все ссылки на власть, погоду, географию и дурную историческую наследственность всего лишь ленивые отговорки слабых людей.
2. На полпути к Аксенову[142]
В годы так называемой «советский власти» я никаких дневников не вел. Скорей всего из лени, но, пожалуй, из провидческих соображений тоже. Примитивное «зачем же это самому на себя доносить», очевидно, присутствовало в глубинах моего подсознания, если оно, конечно, у меня тогда имелось. Поэтому я не могу точно сказать, КАКОГО ЧИСЛА МАРТА 1978 ГОДА я лично познакомился с Василием Павловичем Аксеновым, который до этого дня существовал в моей жизни в виде легенды или, если строже выражаться, выразителя чаяний и надежд моего поколения, которое правильнее называть поколением «Звездного билета», романа, напечатанного в 1961 году в журнале «Юность» огромным тиражом и тут же подвергнутого оглушительному партийному разгрому.
Впрочем, зачем про все поколение? Кто-то из нас, родившихся сразу же после войны, был уже тогда более ПРОДВИНУТЫМ, кому-то, если он, конечно, не врет, раскрыла глаза лишь «перестройка», но «Звездный билет» тогда прочитали, смею утверждать, ВСЕ, хотя и сделали из этого совершенно разные выводы, зачастую полярные.
Вдохновленные таким чтением, а также песней на слова Г. Шпаликова «На меня надвигается по реке битый лед» из фильма «Коллеги»[143], мы с товарищами выпустили в городе К., стоящем до сих пор на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан, три номера машинописного журнала со стихами, прозой, статьями и эпиграфом из Б. Окуджавы «А мы рукой на прошлое вранье». Журнал назывался «Гиршфельдовцы», но вовсе не потому, что его выпускал блок сионистов и беспартийных, а из некоего эпатажа вследствие случайной встречи нас, сибирских мальчиков, в ресторане «Север» со старым бойким зэком Борисом Исааковичем Гиршфельдом, которого мы угостили портвейном на его длинном пути возвращения из Зоны, куда он попал вовсе не за «политику», а, по его собственному пояснению, «просто так». И вдосталь наслушались его веселых рассказов о тех местах, «где вечно пляшут и поют».
Замечу, что щенячий этот наш журнал был организован ровно на тех же принципах, как и грядущий почти через двадцать лет знаменитый «Метрополь». Авторы, которые просто-напросто не знали, ЧТО ЭТО НЕЛЬЗЯ, вовсе не скрывались, а даже наоборот — любезно приглашали всех своих сверстников к сотрудничеству. В качестве «суперзвезды» там присутствовала ленинградская поэтесса Майя Борисова, Царство ей Небесное, вечный покой. Она тогда жила в нашем городе.
Расплата вскоре последовала в виде исключений из того самого комсомола, на который Василий Павлович обратил взор в своем последнем романе «Редкие земли». В качестве криминала на городском сборище комсомольских активистов фигурировало эссе Эдуарда Русакова о стихах Бориса Пастернака, имевшее изящное название «Заклинатель трав», и моя статейка под топорным заголовком «Культ личности и «Звездный билет»», где была фраза (стыдно теперь приводить ее, но рискну!): «Пропитанный духом лжи и угодничества сталинский режим сделал свое черное дело». Суровое наказание оказалось мне как с гуся вода, потому что я в комсомоле ни до этого инцидента, ни тем более после не состоял, что никак не могло прийти в голову карателям. Вызвали, правда, в местный КГБ, куда я явился в затертых до блеска желтых вельветовых штанах, и спросили, чем я дальше собираюсь заняться в жизни. Я ответил, что хочу повариться в рабочем котле и, закончив школу, стану работать на заводе. После чего тихо уехал на поезде в Москву и поступил в Московский геологоразведочный институт имени Серго Орджоникидзе, который и окончил в 1968 г. Том самом году, когда Аксенов напечатал все в той же «Юности» «Затоваренную бочкотару», когда в Америке и Франции бунтовали студенты, а те (не нынешние) «наши» ввели танки в Чехословакию в рамках оказания этой стране «братской помощи» по построению «социализма с человеческим лицом». Вследствие чего Аксенов начал писать свой первый полностью неподцензурный роман «Ожог» об утраченных навсегда грезах, который вместе с «Метрополем» и привел его в 1980 к фактической высылке за пределы нашей «родины чудесной» и лишению советского гражданства.
Я же по окончании вуза вернулся в Сибирь, где несколько лет действительно варился в упомянутом «рабочем котле», но результаты этой выварки были странными. Окружающий меня, молодого геолога, социум был полон чиновными кретинами и асоциальными элементами в виде сибирских бичей (бродяг, если кто не знает это исчезнувшее слово), которые, как я уже где-то об этом писал, сыграли в моей писательской жизни роль некоей коллективной Арины Родионовны. Ибо долгими вечерами у таежного костра они плели свою бесконечную дикую сагу о властях, Боге, бабах, любви, измене, смерти, географии, науке, литературе, войне, мире, водке и, конечно же, о той пресловутой Зоне, которую почти все они «топтали» подобно Борису Исааковичу Гиршфельду и миллионам других «дорогих россиян». Многие из них были образованны, повидали мир, витали в облаках перед своей вынужденной жизненной посадкой. Там были: бывший танцор Краснознаменного ансамбля песни и пляски имени Александрова Олежек, летчик Парамот, пострадавший «за любовь», морячок Саня, проведший в качестве юнги часть войны в Сиэтле (США), фальшивый внук поэта Сергея Есенина Ахметдянов и даже коммунист по фамилии Чеботок, имевший настоящий партийный билет, что не мешало ему проживать зимой в норильской теплотрассе. И множество других выдающихся личностей, среди которых вполне мог бы оказаться и персонаж замечательного аксеновского рассказа (1962 г.) «На полпути к Луне» Валерий Кирпиченко, тип, в какой-то степени предвосхитивший знаменитых шукшинских «чудиков». Замечу, кстати, что в этом рассказе несколько раз повторяется словосочетание «печки-лавочки», ставшее названием для знаменитого фильма Шукшина. Замечу вовсе не для того, чтобы подумали, будто и Шукшин находился под влиянием Аксенова или, упаси Бог, название это присвоил себе по случаю «неконтролируемых ассоциаций». Я просто о том, что значимые писатели иногда бродят параллельными тропками. «Деревенщик» Василий Макарович и «стиляга» Василий Павлович, эти два больших Василия русской литературы, на самом деле гораздо ближе друг к другу, чем десятки их эпигонов и доброжелателей, а дальнейшее развитие писателя Шукшина остановила лишь его ранняя смерть в 1974 году. Сходны и биографии: отец Аксенова Павел Васильевич провел немыслимое количество лет в ГУЛАГе, отец Шукшина Макар Леонтьевич был арестован большевиками в 1933 году и тогда же расстрелян, нищее военное детство Аксенова в городе Казани рифмуется с деревенской нищетой алтайского мальчика Васи, который, кстати, до самого получения паспорта шестнадцать лет носил материнскую фамилию Попов.
Но я отвлекся, не мое это дело — отбирать хлеб у литературоведов и историков литературного процесса. А мое дело заключалось в том, что я к началу семидесятых насочинял более сотни рассказов, персонажами которых был упомянутый выше сибирский разноклассовый народ со всеми его «отчетливыми мерзостями и таинственными воспарениями», как выразился мэтр В.П. Аксенов в послесловии к моей первой книжке «Веселие Руси», выпущенной в 1981 году издательством «Ардис» (США). Опять отвлекаюсь, но первая серьезная публикация в СССР была у меня в журнале «Новый мир» в 1976 году с предисловием ушедшего к тому времени из жизни В.М. Шукшина, отчего я тут же прославился, но получил массу недоуменных читательских писем с простым вопросом: как это ПОКОЙНИК мог написать мне предисловие? С ТОГО СВЕТА, что ли? Не объяснять же было, что его предисловие, написанное еще за год до смерти, не устраивало, равно как и мои рассказы, журнальных бонз и перестраховщиков.
А в 1973 году я еще чуть-чуть продвинулся на пути к знакомству и последующей дружбе с В.П. Аксеновым, скрепленной впоследствии идиотской пляской служилых «совписов» вокруг «Метрополя». Я был участником совещания молодых писателей Сибири и Дальнего Востока в Иркутске, где годом раньше погиб, утонув в Байкале, еще один из «основников» новой литературы драматург Александр Вампилов. Руководителем семинара у меня были ныне забытый (и совершенно напрасно!) Георгий Витальевич Семенов, тончайший мастер прозаического письма, друг Юрия Казакова, писателя, чье умение СТАВИТЬ СЛОВА во внешне бесхитростных, коротких рассказах тоже, на мой взгляд, до сих пор никто не превзошел. Георгий Витальевич, как мог, оборонял меня от разгневанных «комсомольцев», крайне недовольных сюжетами и персонажами моих скромных сочинений. «Советская Армия — это святое!» — патетически восклицал, громя меня, один из них по имени Ванька из «Молодой гвардии», который, в отличие от героев «Редких земель», так и не стал олигархом, а однажды помер от водки (Царство ему Небесное тоже).
Г.В. Семенов сказал мне тогда в приватной вечерней беседе за бутылкой:
— Мне твои рассказы совершенно не нравятся, все это ерничанье, грязь и гадость, но я тебе всегда буду помогать, потому что ты пишешь вкусно. — И добавил: — Ты с этими рассказами к Ваське иди.
— Какому такому Ваське? — опешил я.
— Аксенову, — пояснил Георгий Витальевич.
— Но я ж его не знаю, — усомнился я.
— Узнаешь, — посулил Георгий Витальевич.
И как в воду глядел! Он же дал мне рекомендацию в Союз писателей, а когда меня оттуда через 7 месяцев и 13 дней выгнали, он же отказался «отозвать» эту рекомендацию, отчего тоже поимел определенные неприятности.
А я сейчас скажу, что я имею великий бонус от всей этой прошедшей, но пока что длящейся нелепой жизни. Это то, что значительная часть ее прожита вместе с великим мастером слова Василием Павловичем Аксеновым, несмотря на его почти десятилетнее существование вне земли СССР и Российской Федерации. «Голубиная почта» работала исправно, и время от времени я получал его рукописные листки на папиросной бумаге, где он рассказывал мне о своем заокеанском житье-бытье и живо интересовался нашими реалиями жизни в распадающейся на глазах советской империи.
Печально, но весомая часть этих ценнейших документов канувшей эпохи утрачена мною при трагикомических обстоятельствах. Однажды рано утром, осенью 198-какого-то года (повторяю, что не вел я тогда дневников!) мне в дверь грубо зазвонили и на вопрос: «Кто такие?» — ответили: «КГБ Москвы и Московской области». Я, неправильно поняв, что у меня тоже пришли делать обыск, потому что днем раньше уже засадили на Лубянку одного моего литературного приятеля, сказал, что еще сплю, но сейчас оденусь.
И пошел на кухню, где моя любимая жена Светлана Васильева хранила в гречневой крупе письма от Василия Павловича. И уничтожил я все эти письма своими собственными руками, порвав их на мелкие клочки и спустив в унитаз.
А обыска-то и не было! Меня просто взяли под белы руки, посадили в казенную черную «Волгу» и повезли допрашивать на упомянутую Лубянку, нарушая тем самым права человека и Уголовно-процессуальный кодекс, согласно которому меня должны были об этом важном для каждого советского человека мероприятии сначала известить повесткой и лишь потом везти, куда их душеньке угодно.
Пора заканчивать и сообщить самое главное.
В мае 1979 года, после бурной «метропольской» зимы и весны, Василий Аксенов, Виктор Ерофеев и я отправились на зеленой аксеновской «Волге» в Крым. Там у нас было много приключений. Во-первых, пьяный московский автомеханик, все время повторявший коронную свою фразу: «Уедете, приедете, спасибо скажете», — починил тормоза машины так, что их заклинило где-то около Харькова, и мы чудом не перевернулись, проведя всю ночь в каком-то таксопарке, где нами занимались автослесари чуть-чуть более трезвые.
Во-вторых, мы изъездили весь Крым, начиная от Евпатории, заканчивая Феодосией, и где-то в районе Судака нас окружили военные матросы, тоже, естественно, пьяные, и хотели все же перевернуть нашу «Волгу» вместе с нами тоже «просто так». От какового поступка их отговорил их же старшина. В-третьих, достигнув Коктебеля, мы сняли комнату у знакомой официантки из Дома творчества и вечером пошли, заплатив деньги, в писательское кино на открытом воздухе, где наши коллеги, за исключением одного-единственного Олега Чухонцева, с ужасом глядели на нас, как на восставших из идеологической могилы мертвецов. Фильм, помнится, был про страдания лорда Байрона…
А утром мы встретили веселого Фазиля Искандера, и, когда уже сидели за выпивкой и кофе, он вдруг вспомнил, что только что получил анонимку из Москвы с характерным содержанием: «Радуйся, сволочь! Двух ваших сукиных сынов наконец-то исключили из Союза писателей!»
— Вас правда исключили? — огорчился Фазиль, но мы успокоили его, сказав, что таких «параш» и «уток» было за все это время предостаточно, что, когда мы уезжали, все было спокойно, спокойно все будет и впредь.
Но когда мы возвратились и я только-только открыл дверь квартиры матери Аксенова, где тогда временно проживал, раздался телефонный звонок. Звонил Василий Павлович, непривычно серьезный.
— Знаешь, Женя, — сказал он. — Все, к сожалению, подтвердилось. Вас действительно исключили.
И тут же без паузы добавил:
— И я тебе звоню сказать, что, как я обещал, так и будет. Я выйду из Союза писателей, если вас не восстановят.
Не сразу, значительно позже я понял, для чего он это сделал, для чего звонил сразу, а не по прошествии какого-либо времени, ибо, в принципе, теперь-то уж все равно, коли исключили.
Он сделал это, чтобы МНЕ НЕ БЫЛО СТРАШНО. Он понимал, МНЕ БУДЕТ СТРАШНО, когда я в одиночестве узнаю о том, что судьба моя теперь круто ломается, и мне было бы страшно, но он позвонил. И мне почему-то ПЕРЕСТАЛО БЫТЬ СТРАШНО (извините за неуклюжий оборот).
Фильм по «Звездному билету» назывался «Мой младший брат», но я опять отвлекаюсь…
Александр Кабаков. Евгений Попов
Из книги «Аксенов»[144]
ЕВГЕНИЙ ПОПОВ: Итак — зачем Аксенову нужен был джаз и почему именно джаз? Но сначала я хотел бы поговорить о музыкальности писателей вообще. Вот смотри: два крупных писателя второй половины двадцатого века — Астафьев и Аксенов. Почему-то Астафьева я вообще часто вспоминаю в связи с Аксеновым — пожалуй, потому, что их я знал лучше, чем других больших писателей современности, так сказать… Пару лет назад вышла книжка переписки Астафьева и Колобова[145], где очень много о музыке, и к книжке приложена пластинка с любимой музыкой Астафьева. А к аксеновским «Редким землям» тоже приложен диск с любимыми джазовыми мелодиями автора… Почему же Астафьев, несмотря на то, что он возрос совершенно в гуще блатного сибирского народа, обожал классическую музыку? И разбирался в ней прекрасно. Тот же Колобов приводил какую-то цитату из Астафьева и говорил, что лучше, чем он, Астафьев, о музыке не сказал никто. Так почему же у Астафьева классическая музыка, а у Аксенова — джаз? Я перебирал других заметных писателей второй половины двадцатого века, русских, — я не вижу особой связи между писателями и музыкой. Как ни странно, даже у Казакова, Юрия Казакова, который сам был музыкант, на контрабасе играл… как-то музыка присутствовала, но не очевидно. Такой определяющей увлеченности, как у Астафьева классикой и у Аксенова джазом, я ни у кого больше не могу вспомнить…
АЛЕКСАНДР КАБАКОВ: Нет, вообще-то русская литература с музыкой очень связана, не новейшая, но классика. Вот «Крейцерова соната» — уникальное явление: произведение литературы называется так же, как музыкальное. Невозможно себе представить, чтобы, например, литературное произведение называлось, скажем, «Бурлаки на Волге». А с музыкой связь обозначается прямо.
Е.П.: Ну, есть пример… Пожалуйста: «Не ждали». Рассказ так называется, а не только знаменитая картина.
А.К.: Чей рассказ?
Е.П.: Мой!
А.К.: Интересно… Ну, ладно. Но ты ведь использовал название как пародию, как способ остранения. А «Крейцерова соната» у Толстого названа всерьез вслед за «Крейцеровой сонатой»… В общем, чтобы не расплываться в примерах, я сформулирую прямо: музыка в русской литературе играет важнейшую роль. Русские писатели пытались всегда через музыку уйти из… из этого своего повседневного существования. И благодаря музыке, ее высшей образности у них возникала возможность высказаться чуть прямее, чуть яснее, чуть выразительнее, чем без музыкальной ассоциации, и они использовали музыку как способ высказаться. И когда Василий Павлович упоминает названия джазовых стандартов, он использует таким образом дополнительное средство выразительности. Другой вопрос — почему же именно джаз? Вот у Астафьева, ты говоришь, классическая музыка, я этого не знал, потому что в текстах у него музыка не присутствует… А у Аксенова джаз — почему?.. Вот начало пятидесятых годов, когда Аксенов формируется, когда формируются его вкусы. Весь мир — Франция, Германия, Скандинавия, Италия — попал под сильнейшее влияние Америки. Вместе с планом Маршалла[146], с экономической помощью Европе пришел американский джаз. А в Советском Союзе популярность джаза в это время объяснялась по-другому. Это было стремление какой-то части молодежи к другой жизни. Какие-то кусочки этой жизни показались, когда было сближение с американским союзником, потом железный занавес все закрыл, а молодежь это не устраивало. Появились стиляги, «Час джаза» по «Голосу Америки» по ночам и так далее… Вот так получилось, что в СССР джаз оказался модным тогда же, когда во всей Европе. И то, что Вася оказался… ну, если угодно, продуктом этой моды — это нормально! Это так же нормально и закономерно, как то, что он выглядеть хотел не по-здешнему… Так и появился джаз в жизни Аксенова, там не было никакой метафизики, там была обычная, в сущности бытовая ситуация.
Е.П.: Я тоже сейчас вспоминаю, хотя это много позже, другое время: Красноярск, улица Лебедева, где я жил, снега кругом, приемник «Рекорд», светится в нем, подмигивает такой «кошачий глаз» настройки… This is the Voice of America from Okinawa[147]…
А.К.: Это вам сообщали, вы к Японии ближе. А нам транслировали из Танжера…
Е.П.: Ну, сколько мне тогда было… одиннадцать-двенадцать лет, наверное…
А.К.: Вот. И Вася в свое время, как позже и я, и ты, попал в эту… в это обволакивание, понимаешь, под тлетворное влияние…
Е.П.: Интересно, в Магадане, у Евгении Семеновны и Вальтера, когда Вася там жил, был приемник? В конце сороковых…
А.К.: Конечно был! В «Московской саге» описано, там целая история с приемником. Вряд ли Вася ее выдумал… Там самодельный приемник и история вокруг него.
Е.П.: Что, коммунисты с ума сошли, что ли? Почему они с приемниками не боролись? Только во время войны запретили и отобрали, а потом снова — пожалуйста. Потом глушилок наставили, энергии на них тратили черт его знает сколько… А надо было просто приемники запретить и сажать за них по статье.
А.К.: Потому что идиоты были. С одной стороны, придавали большое значение пропаганде, а с другой — не понимали, что этот «Голос Америки» для них опасней атомной бомбы. Приемники не запрещали, только короткие волны, короче 25 метров запрещали, и приемников с такими волнами не было в производстве. Но умельцы переделывали, конечно. Так было до восьмидесятых годов! А надо было вообще приемники запретить, или только с длинными и средними волнами.
Е.П.: У меня был приемник… транзисторный, как он назывался… не помню… и за двадцать рублей мне поставили диапазоны 11, 13, 16 и 19 метров…
А.К.: Вот что я тебе скажу, независимо от того, о чем мы сейчас говорим: знаешь, почему рухнула советская власть? Не слушались начальства. Никаких запретов. Никто.