Неторопливый рассвет Брекар Анна
Сидя в индийском ресторанчике на улице Навигации, я думала о нашем доме в Нью-Джерси, о косулях, которые ранним утром пересекают мелкими шажками лужайку и скрываются в лесу. Из окна нашей спальни я вижу только деревья да еле различимый за листвой фасад соседнего дома. Я всегда думала, что тишина в Нью-Джерси – сиротская тишина. Все дома нашего квартала были построены в одно и то же время, перед тем как мы, молодожены, въехали туда. Теперь, когда хозяева стареют, дома стареют вместе с ними и вот-вот исчезнут один за другим так же, как появились. И Джон, мой муж, виделся мне теперь, когда я думала о нем, словно окутанным покрывалом тишины, за работой в нашем саду, с лейкой в одной руке и секатором в другой. Вся его страсть была отдана этому саду, где тыквы, кабачки, помидоры и фасоль росли с каким-то эротическим буйством. Сколько я ни раздавала, сколько ни замораживала, сушила, готовила все эти овощи, их все равно оставалось слишком много для нас двоих.
Я хотела было позвонить домой, но что-то меня удержало; я представила себе телефонные звонки в пустых комнатах, и мне показалось, что я не имею права нарушать шелест деревьев, слышный из окон, закрытых только москитными сетками, не имею права тревожить это равнодушное и такое благодатное забвение, что царит там, в лесах Нью-Джерси.
Внезапный гомон заставил меня поднять глаза от тарелки. У входа в ресторан стояла женщина без возраста, одетая в слишком узкую юбку и кричаще-красный жакет; волосы ее были повязаны косынкой на крестьянский манер. Ее вид, принаряженный и бедный, контрастировал с небрежной элегантностью клиентов. Официант-бразилец, казалось, не решался ее впустить, но она тихонько отстранила его и сказала, указывая на меня пальцем:
– У меня назначена встреча с этой дамой.
Бразилец, ворча, посторонился и бросил на меня косой взгляд, убрав мою тарелку, к которой я почти не притронулась. Женщина села напротив меня, уставившись мне прямо в глаза, пока я заказывала два кофе и два стакана воды.
– Жарко на улице, да?
У нее был тяжелый выговор, как будто она жевала спелые фрукты, таявшие во рту.
– Да, верно.
Мне было не по себе оттого, что не хватило духу ее отшить. Что подумают обо мне другие клиенты?
Я быстро огляделась, но никого вроде бы ничуть не интересовало, что происходит за нашим столом.
– Я вижу, у вас трудности.
– Вот как?
Я посмотрела на нее внимательнее, и мне показалось, что я ее уже где-то видела. Ее грубые черты, косынка, добродушный взгляд, устремленный на меня так, словно она гладила мои волосы, – все это было мне знакомо.
– Да, у вас трудности, детка, сразу видно. Это написано у вас на лице. Я даже могу сказать, что вас мучает.
Несмотря на акцент, говорила она на прекрасном французском. Венгерка, болгарка, австриячка? Я искала каких-нибудь примет на ее лице, оно было изборождено глубокими морщинами, а из-под косынки выбивались пряди неопределенного цвета волос.
Официант-бразилец с презрительной миной поставил на стол две чашки и два стакана с водой.
Я пристально смотрела на женщину. Решительно, она напоминала мне кого-то, кого я хорошо знала, я была в этом уверена.
– Дело в том, детка, что вы вот уже несколько дней скитаетесь между двух миров. Нельзя жить между миром живых и миром мертвых, между мечтой и явью. Придется вам сделать выбор – туда или сюда. Ну-ка, покажите мне линии вашей руки.
Я положила раскрытую ладонь блюдечком посреди стола, точно дар. Она осторожно взяла рукой кончики моих пальцев и чуть расправила ладонь, словно разглаживая лист бумаги.
– Ну-с, что же я тут вижу? Вас ждет женщина, и я вижу тяжелое испытание. Разрыв, который изменит всю вашу жизнь.
Мне бы хотелось услышать от нее, что со мной не так, с тех пор как я сюда приехала, и почему мне то и дело встречаются лица и голоса из прошлого. Всю жизнь я стремилась к забвению, и мне было невыносимо, что воспоминания преследуют меня на каждом шагу.
– Оставит ли когда-нибудь прошлое меня в покое, я больше не могу, – произнесла я глухим голосом.
Она сочувственно кивнула, как будто прекрасно понимала, что со мной происходит.
– Что ж, эти встречи связаны с испытанием, которое вас ждет. Я вижу разрыв с женщиной.
Она посмотрела на меня внимательно и вдруг сказала с сочувствием:
– Бросьте, не переживайте, у вас есть все, что нужно, чтобы выстоять. Не забывайте, что есть такие темы, на которые можно говорить только с умершими.
Она решительно поднялась, допив свою чашку кофе, и вышла из ресторана, провожаемая свирепым взглядом официанта.
Я пересекла мост Часов, под который, бурля, устремлялась вода. Я шла к террасе под липами, туда, где столько раз представляла себе мою мать, лицом к озеру, одну, сразу после смерти отца, в сладком запахе цветов липы, когда улицы и площади парят, переполненные этим дурманящим ароматом и гудением пьяных пчел. Часами сидела она так, не двигаясь, устремив взгляд на крыши. Я боялась всякий раз, когда она уходила на свои долгие прогулки, боялась, что однажды она не вернется; сталось бы с нее написать письмецо мадам Тюрташ с просьбой позаботиться обо мне? Скорее всего, нет, но страх, что она меня бросит, жил в самой глубине моего существа – еще и сейчас я ощущаю его следы.
Сегодня лето уже перевалило за середину, цветы давно завяли; не удостоив вниманием скамейку, я села на каменную ограду, остаток старой крепостной стены.
С прилегающих улиц до меня доносились голоса и звук шагов, внизу я видела восьмиугольную крышу карусели, под которой кружились лошадки и свинки, лодки и единороги.
Время от времени за спиной проезжала машина. Я вспомнила, что собиралась пойти искупаться, чтобы смыть усталость от перелета и все остальное, но произошло как раз обратное. Прошлое преследовало меня, словно хотело настичь любой ценой, цепляясь за меня своими липкими щупальцами, напоминая обо всех этих недолюбленных любовях, о странных встречах, которые я когда-то сочла незначащими и постаралась забыть. И все эти наброски любви, эти бесплодные попытки казались мне сегодня куда драгоценнее, чем те чувства, что, подобно стальному каркасу, придавали форму моей жизни. Я закрыла глаза, чтобы как наяву увидеть наш дом в Нью-Джерси, утопающий в деревьях, которые там не имеют памяти. По утрам мы с Джоном поднимались очень рано и пили чай в молчании, а за окнами паслись косули, словно домашние козочки. Как долго я любила это ощущение пустоты, в котором парили мы с Джоном.
Она часто присаживалась здесь, возвращаясь с концерта, переполненная мелодиями, которые напевала вполголоса. Она вся отдавалась этому созерцанию, которое любила, которое страстно лелеяла.
Я открыла глаза и вновь увидела город и озеро. Двое влюбленных сидели на скамейке и молчали, держась за руки. Поодаль одинокая женщина тоже смотрела на озеро за крышами, потом она встала и направилась через маленький парк к улице. Когда она проходила мимо меня, ее взгляд скользнул по мне, и тут вдруг я ее узнала. Это была Марика, которой я позировала двадцать с лишним лет назад и с которой пережила такую тесную дружбу на протяжении одной зимы.
Я вскочила и позвала ее по имени. Она остановилась, удивленная; я подошла.
– Марика, ты помнишь меня? Я Ханна, я тебе позировала.
Она посмотрела на меня с недоумением, потом слегка улыбнулась и сказала с прохладцей:
– Ах да, вы были моей натурщицей два года назад.
– Нет, вовсе нет, это было двадцать пять лет назад.
Я мысленно подсчитывала годы, и она, воспользовавшись моим невниманием, сделала движение, чтобы удалиться.
Она пыталась избежать встречи с незнакомкой, которой я стала для нее. Может быть, она теперь так знаменита, что ее останавливают на улице, чтобы попросить автограф, и она приняла меня за одну из поклонниц? Я отчаянно искала способ заставить ее меня узнать. Я должна была найти какой-то код, признак, который укажет ей, кто я такая, вернет из глубин памяти те три месяца, когда мы виделись каждый день.
– Ты по-прежнему живешь в Старом городе?
Это все, что пришло мне в голову, чтобы доказать ей нашу былую близость. Я указала рукой в направлении дома, где в большой квартире она жила в ту пору. Она запахнула свой светлый жакет, как будто озябла, и посмотрела на меня с недоверием.
– Извините, у меня встреча.
Она и вправду не хотела со мной разговаривать, для нее я была лишь незнакомкой, посторонней, ничто не всплыло из глубин ее памяти. У меня перехватило дыхание, к глазам вдруг подступили слезы.
– Но вы ведь Марика?
Пусть только она узнает меня – это стало вопросом жизни.
– Да, это так, но мне очень жаль, я правда спешу.
И прежде чем я успела что-либо добавить, она, улыбнувшись мне холодной светской улыбкой, решительно повернулась спиной.
Я, застыв, смотрела ей вслед с тем же чувством, что и двадцать пять лет назад, когда стояла перед галереей, где она выставила наши картины.
Я поступила в университет четыре года назад и до сих пор училась скрепя сердце, потому что мне очень хотелось писать книги, но я не знала, как за это взяться. Писатели, которых я любила, все были мужчины, и большинство из них прозябали в нищете в мансардах. Мужчиной я, разумеется, стать не могла, но мансарду снять было нетрудно. Вот почему я поселилась в здании, где располагались исключительно офисы, на восьмом этаже, именуемом «для прислуги». Из семи комнат для прислуги пять снимали какие-то чудики, о которых мне не хотелось ничего знать.
Здание находилось в двух шагах от университета, где, в библиотеке, я готовилась к экзаменам. Под вечер пора было покидать большой освещенный зал, сообщество читающих мужчин и женщин, и выходить в сумрак, где стояли на страже два огромных платана. Парк был карманом темноты и тишины в городе, не желавшем спать. Я пересекала его быстрым шагом, сторонясь холодного дыхания каштанов, укорявших меня за беспечность. Вернувшись в мансарду, я заставляла себя два часа писать, чтобы продвинуться в работе над рукописью.
Я всегда думала, что смогу писать хорошие книги, были бы условия.
И все же меня одолевали сомнения. Разве нет у меня сотни причин, чтобы не писать? Слишком много людей пишут слишком много книг, конец света близок, жизнь абсурдна, но самой веской причиной было внутреннее ощущение, что мой замысел мне не по плечу.
В библиотеке Марика сидела напротив меня и оставалась, как и я, до закрытия. Свидетелями нашей умственной работы были деревья и темное небо за высокими окнами, а улица и дома прятались во мраке, чтобы нас не отвлекать.
Пока Марика читала за столом, портреты на стенах, тень деревьев и приглушенные шумы в библиотеке уравнивали нас с ней, и я могла воображать, что она, как и я, засиделась в студенчестве. Но стоило ей встать, как все менялось. Она шла к библиотекарше за книгами уверенно, по-хозяйски. Однажды мне захотелось узнать, что она читает, и я перевернула одну из книг в стопке на ее столе, чтобы увидеть название. Тут как раз она вернулась на свое место, но и не подумала рассердиться на меня за нескромность, а, наоборот, приветливо улыбнулась. В тот вечер я вернулась к себе в мансарду с чувством победительницы. В кармане у меня лежал номер телефона Марики. Она была художницей и фотографом и искала натурщицу, разумеется, за деньги.
Эта встреча показалась мне знаком, как будто, став натурщицей, я приобщусь к миру искусства вообще и своему будущему творчеству в частности.
Ее мастерская оказалась большой комнатой с грязными стенами, совершенно пустой, если не считать холстов, натянутых на деревянные подрамники и повернутых к стене. Сама Марика была в белой блузе, заляпанной красками. В тот день я увидела, какая она маленькая, даже, пожалуй, щуплая. Она походила на героиню сказки, выглядела не вполне реальной. Я все ждала, что она с минуты на минуту исчезнет, но ничего такого не произошло.
Ее мускулистое тело под блузой было тонким, но сильным. Я ощутила это, когда она подошла ко мне, чтобы показать нужную позу, после чего указала на что-то вроде примерочной кабины, окруженной занавесками. К чему была эта стыдливость, если позировать мне все равно предстояло голой?
Босиком я вернулась в огромное пространство, залитое холодным светом. Холодным было все, в том числе и простыня, на которую я легла. Теперь не двигаться. Она рассказала мне о себе. Как пересекла пешком венгерскую границу, рискуя жизнью, причем впустую, ведь вскоре границы открыли. Но чем больше она уходила в свой рисунок, тем меньше разговаривала. Снаружи гудел город, точно рой мух или пчел. О высокие окна бился то ли ветер, то ли гомон людского множества, не знаю. В тишине комнаты время от времени раздавался стук высоких каблучков: кто-то ходил над нами. И когда она замолчала, холод медленно пронизал меня до костей.
Натурщица мерзла, не подавая виду. Она стучала зубами. Марика дала ей одеяло, чтобы закутаться, заварила чай. Она была очень терпелива со своей натурщицей. С первых же минут ей понравилась беззащитность молодой женщины. Марика обняла ее, чтобы согреть, и натурщица не противилась. Она сразу согласилась, когда Марика предложила ей комнату в роскошном здании на берегу Роны, в нескольких минутах ходьбы от ее дома.
Я жила теперь в комнате, которую она мне предоставила. Спала в кровати на мягких, шелковистых простынях и любовалась видом на реку, катившую за окном свои бутылочно-зеленые воды. По утрам я видела, как люди идут на работу. В здании напротив были офисы, за тонированными окнами которых сновали силуэты. Я наблюдала за ними, как наблюдала бы за какими-нибудь животными. У нас дома была толстая книга – «Жизнь животных» Брема. Эта почтенная книга имелась во многих семьях и была признаком известного уровня образования. Я смотрела в окно с тем же чувством, с каким листала эту книгу. Я была энтомологом, а они, эти мужчины и женщины на улице, – неизвестной разновидностью насекомых.
В этой подаренной мне комнате был шкаф, полный одежды. Это не была одежда Марики. Я могла делать с ней, что мне вздумается. Я примеряла брюки, костюмы, юбки, там было даже вечернее платье. Все мне очень шло, и Марика, навестив меня и спросив, нашла ли я что-нибудь подходящее, с удовлетворением отметила, что я «ее тип женщины».
Работа Марики продвигалась, и, следя за ее кистью, я была счастлива. Мне казалось, что не только картины Марики обретают форму, но и моя жизнь. Каждый ее штрих, каждый мазок рисовал мое новое лицо, мой незнакомый силуэт. Я была уже не маленьким, ограниченным «я», запертым в коробочке, но тенью, набросанной серым карандашом. Я высвобождалась из себя самой. Я себя удивляла. Я наконец-то стала другой.
Я была подругой Марики, я что-то значила, ничего для этого не делая. Она представляла меня незнакомым людям, а на следующий день я узнавала, читая газету, что один пишет пьесы для театра, другой выпустил роман, третий – кинокритик. И все это было мне подарено, как комната и гардероб.
Когда Марика целовала меня в щеку или брала за руку, я была ей благодарна и за все, что она делала для меня, и за эти знаки нежности.
Однажды зима раскинула свою серую сеть, ловя свет дня. За окнами мастерской осталась лишь белая пелена, сквозь которую я видела размытые очертания соседних зданий. Мы с Марикой прогуливались под руку в закоченевших парках. Мороз слепил гравий в комочки, которые перекатывались под нашими ногами. Вот и мы так же примерзли друг к другу, казалось мне. В кафе, куда мы заходили погреться, я задумчиво поглаживала пальцем ее мягкий синий свитер и представляла под тонкой шерстью ее кожу, очень светлую, как простыня, натянутая между деревьями.
Мне снилось, что зима – черное чудовище, пожиравшее дни и свет. Марика поцеловала меня в лоб и подарила каракулевое манто, в котором я должна была позировать. В нем стало не так холодно, а мое тело на фоне меха выглядело красиво.
Мне оставалось лишь ждать, ждать ночи, ждать картины. Зима опутывала меня своей сетью, закрывала мне глаза, и я падала, медленно и наугад, в свою внутреннюю тьму.
После сеансов мы заваривали чай; ночь заключала город в свои объятия, за окнами мастерской плясали снежные хлопья, а мы беседовали о любви, и Марика говорила, что, когда двое понимают друг друга без слов, это и есть любовь.
Порой я чувствовала затылком дыхание Марики и закрывала глаза. Мы как будто знали друг друга всегда, говорила Марика. Слово «изумительно» пришло мне на ум, все было изумительно. Порой я опускала голову на плечо Марики, под вечер, когда за окнами свет становился мягче и гасли облака. В этот час на несколько минут здания, словно съежившись, становились совсем маленькими под огромным небом.
Они не нуждались ни в каких словах, чтобы понять друг друга, чувствуя вместе и одновременно, как отрадны эти часы после работы. Никакие жесты были не нужны, никакие объяснения. Что-то уже свершилось, хотя ничего не произошло. Именно так Марика однажды попыталась объяснить свои отношения с натурщицей Роже, мужу. Но Роже отвернулся к стене и уснул, так и не поняв, что пыталась ему сказать жена. И тогда Марика решила, что это останется ее тайной. Тайной, которую ей даже не надо было оберегать, потому что никто и не стремился узнать ее. Она долго лежала без сна в большой кровати, глядя на оранжевые отсветы, которые отбрасывал на потолок ночной город.
Редкие машины еле ползли по заснеженным проспектам. Люди выходили мало, холодный город выглядел жалким.
Роже надолго уехал. Марика пригласила меня в свою квартиру, словно ей пришлось дожидаться отлучки мужа, чтобы решиться привести меня к себе.
Марика находила меня трогательной, говорила, что во мне есть какой-то надлом, словно я была вещью. Как будто что-то остановилось, твердила она, я словно часы, стрелки которых показывают всегда одно и то же время. Так бывает с теми, кого бросили, объясняла она мне. Они не плачут, оставшись одни, но застывают в безразличии. Теша себя иллюзией, что их не бросили, они сами добровольно отгораживаются от мира и греются на черном солнце независимости. Мне все это нравилось, в устах Марики я становилась каким-то чудом, хотя иной раз мне хотелось ей сказать, что я не та, о ком она говорит. Однако на фотографиях – она меня снимала – я походила на ее описание.
Между сеансами позирования я пыталась писать, но это давалось мне все труднее. Мои желания все больше сосредоточивались в Марике, и только через нее я расцветала. Я терялась в Марике, я цеплялась за нее, как те лианы-паразиты, о которых садовники говорят, что они в конце концов душат растения, дающие им приют. Но Марика меня не боялась. Она твердила, что ей нравится моя душевная неудовлетворенность, что это прекрасная черта характера и я с ней далеко пойду.
В тот вечер, когда я по приглашению Марики пришла в большую квартиру, она попросила меня надеть бархатное вечернее платье, то, что висело в шкафу в комнате, которую она мне предоставила. В этом платье я была похожа на женщину тридцатых годов. Марика попросила меня лечь у камина в гостиной, где горел огонь, и снимала, а я смотрела на нее снизу вверх, будто тонула. Потом мы долго разговаривали и пили шампанское. И в эту ночь мы уснули вместе в большой супружеской кровати.
Утром, когда Марика еще не проснулась, я обошла всю квартиру. Толстые ковры на полу, стены сочных цветов, дорогая удобная мебель. В квартире было жарко, как в теплице. На журнальных столиках, на книжных шкафах, комодах стояли фотографии Роже в рамках – круглых, квадратных, деревянных, кожаных, металлических. Роже на снимках был всегда один, там маленький мальчик в галстучке, тут постарше, в лыжном свитере. Вот он получает диплом «Хай Скул», вот пьет вино в саду отеля. На всех фотографиях, даже сделанных в отпуске, он выглядел озабоченным и сосредоточенным. Мне стало жаль этого мужчину, чьи ковры я топтала, чье шампанское пила, который наверняка заплатил и за одежду, что я носила. Я находила его немного смешным в роли серьезного человека.
Я испытывала незнакомое прежде удовольствие, прогуливаясь в этом мире с картинки модного журнала, рассматривая ценные вазы, серебряные безделушки. Вот они, красота и роскошь, сказала я себе. Небо за широкими окнами было розовым, светало. Накануне выпал снег, далеко внизу люди, спешившие по улицам, казались крошечными. Я слегка презирала эти черные точки, которые гонялись за тем, что мне досталось так легко.
За завтраком Марика снова поцеловала меня в лоб, как дочку, и сказала:
– Ты моя милая, – словно успокаивая.
Днем они пошли гулять в заснеженный парк, выпили кофе на берегу озера. Люди вокруг улыбались им. Они выглядели как задушевные подруги или как мать и дочь. Назавтра Марика сказала, смеясь, что теперь они поженились и что она счастлива как никогда в жизни. Натурщица ощутила легкую брезгливость от этого признания, как будто Марика неуместно пошутила.
Вечером накануне возвращения Роже Марика сменила простыни, убрала квартиру, чтобы стереть все следы их счастливой жизни. Она выбросила два билета в кино, три великолепные розы на длинных стеблях, которые натурщица купила ей на деньги, полученные от нее же на покупки, счета за их обеды и ужины. Это был словно ритуал очищения, чтобы не было того, что было. Ритуал, чтобы забыть натурщицу или представить себе, что им лишь приснилась эта неделя, проведенная вместе.
Марика встретила мужа ласково, он вымотался и недоспал из-за разницы во времени. Они рассказали друг другу, как провели эту неделю, и Марика не лгала, лишь кое о чем умолчала. В постели она тщетно искала остатки запаха тела натурщицы, но Роже обнял ее, и она удивилась, испытав от этого удовольствие. Присутствие мужчины успокаивало ее. Все возвращалось в свою колею, дружба молодой женщины вскружила ей голову, почти до морской болезни, но то была лишь иллюзия, сон. Теперь в ее мире вновь воцарился порядок. Назавтра она встала и с удовольствием совершила привычный ритуал: сварила кофе и накрыла стол к завтраку для двоих.
Дни после возвращения мужа я провела, любуясь несказанной красотой города перед Рождеством. Я часами ходила по улицам. Небо было светлое, ветер гнал перед собой снежные хлопья. Я чувствовала себя легкой, как эти хлопья. В эти дни телефон, который поставила Марика в дареной комнате, ни разу не зазвонил, и никому не было дела, где я и что делаю.
Я возвращалась домой все позже, мне не хватало Марики и тех надежд, которые она принесла с собой. Не хватало и всей роскоши, которую она предоставила в мое распоряжение. Мне хотелось снова пройтись по квартире в сочных цветах, в богатом убранстве. Хотелось вновь ощутить уют, исходивший от этой роскоши и от фотографий грустного мужчины, зарабатывавшего много денег. Мне не хватало голоса Марики и наших бесед, не хватало прогулок с Марикой и того ощущения абсолютной близости, которое я испытала с ней.
Марика посулила лучшую жизнь. Каждый штрих ее карандаша как бы приближал меня к славе, к свершению, может быть, даже к богатству. Или, по крайней мере, так мне хотелось это понимать. Я не красавица, но у меня интересное лицо, повторяла Марика, как будто, говоря обо мне, она говорила о произведении искусства. Слова Марики мне льстили. Это было больше, чем я когда-либо смела надеяться.
В конце концов я все же набрала ее номер, голос в трубке был рассеянный, отсутствующий. Она больше не хочет меня видеть? Марика коротко рассмеялась. Она очень занята. Я могу пользоваться комнатой, мебелью, одеждой. Это много, не так ли? Я поняла, что должна быть благодарна и не забывать об этом. Когда Марика повесила трубку, я и в самом деле почувствовала, что не могу забыть всего, что получила.
Снег падал густыми хлопьями, было холодно. Другим брошенным приходилось хуже, чем мне. В автобусе я видела совсем молоденькую девушку с младенцем и большой приоткрытой сумкой, набитой одежками, ее и ребенка. Она молча плакала всю дорогу.
Я была рада, что у меня есть комната, кровать, где я лежала часами, глядя на снег, который был в эту зиму особенно своенравен. Он кружил, колыхался, взмывал, вихрясь под яростными порывами ветра.
Марика не подавала признаков жизни, и я не стала больше ей звонить. Я даже надеялась, что она забыла обо мне, забыла, что я все еще живу в ее комнате.
Я продала вечернее платье в магазин секонд-хенд. Такая ребяческая месть. Потом я продала и манто из черного каракуля, которое она мне подарила. Ела я мало, много времени спала. Выходила из дому вечером и иногда шла в кино, просто чтобы побыть вместе с другими одиночествами в темноте.
Однажды вечером, возвращаясь из кино, я проходила мимо художественной галереи и увидела на витрине написанное большими белыми буквами имя Марики. Меня как поманили; озадаченная, я подошла ближе. В большом выставочном зале суетились люди, сновали туда-сюда, носили бутылки и стаканы, расставляли их на столе. Зал был белый, полный света. Развешанные фотографии и рисунки черными и серыми пятнами парили в этой белизне. Я не сразу разглядела, что на них изображено. Там были распростертые тела, белые, голые и неподвижные, как трупы, волосы растекались вокруг головы неровной лужицей крови. Все это было одно и то же женское тело в самых разных позах. Только через долгое, очень долгое время я поняла, что это мое тело размножено на белых стенах. Это дошло до моего сознания, я умерла, я смотрела на свое мертвое тело из-за стекла, не в состоянии с ним соединиться. Я стала чистым духом, а это значит, я была бессильна, я могла лишь смотреть и запоминать, но ничего не могла изменить в том, что происходило на моих глазах. И как будто я стала прозрачной, посетители начали заходить в галерею, восторженно восклицали, однако не видели ее, натурщицу, которая не сводила глаз с огромных изображений, открытых всем взглядам на белых стенах, с того, что осталось от нее, но ею уже не было.
V
На следующий день после встречи с Марикой я случайно оказалась в знакомом парке, в котором: бывала двадцать лет назад. Хотя теперь я спрашиваю себя, была ли то действительно случайность или эта странная логика, что направляла меня, с тех пор как я вернулась в Женеву, и вот привела сюда, где, несмотря на жару, почти никого не было.
За этим парком лежит странный квартал, который пересекает последняя незаасфальтированная аллея во всем городе. Эта улица называется Лесным проспектом, по обеим: ее сторонам дремлют в тени: деревьев большие запущенные сады. Я пошла по этой аллее, и мне показалось, будто я не здесь, а где-то в английской глубинке и: вижу коттеджи, в которых живут мирной жизнью дамы: зрелого возраста. И вот-вот встречу мужчину в шортах и белой футболке, который идет по аллее на теннисный корт или к столу, накрытому к чаю. За терявшимися в тени кустами я представляла себе море, а городской гомон мог сойти за мерный шум прибоя.
Двадцать лет назад я была беременна и, как сегодня, гостила у матери. Я много гуляла по городу, потому что это рекомендовал мне доктор. Он находил меня слишком беспокойной, думал, что я мало ем и почти приказал мне подолгу гулять. Доктор был маленький, нервный и носил очки в стальной оправе. О своих пациентках он говорил «мои женщины», что меня всегда удивляло.
Я была на седьмом месяце беременности, когда случилась авария на Чернобыльской атомной станции.
– Хорошо еще, что это произошло так далеко отсюда, не хотела бы я жить в Чернобыле. А ты, в твоем положении, представляешь себе, какой ужас?
В голосе матери прозвучали раздраженные нотки. Я положила руку на свой живот, казавшийся мне огромным. Постоянное общение с этой выпуклостью стало мне необходимым. Как будто, несмотря на вес, на схватки, которые я время от времени чувствовала, несмотря на то что ребенок во мне толкался ножкой, в общем, несмотря на все эти бесспорные признаки реальности моего положения, я никак не могла в него поверить – мне обязательно надо было проводить рукой по натянутой коже моего живота, чтобы убедиться, что там, во мне, действительно растет нечто непостижимое.
Сидя в кухне, мать пристально смотрела на меня поверх чашки с чаем и пыталась урезонить:
– Полно, ты, в конце концов, не первая, с кем это происходит.
С самого начала беременности мне снилось, будто я родила зверюшку, котенка или щенка. Во сне это было не страшно. Но, просыпаясь, от ощущения звериного тельца на своем животе я вздрагивала.
При виде еды меня тошнило. Матери приходилось готовить поесть и сидеть со мной, чтобы я могла хоть что-нибудь в себя протолкнуть.
Я садилась за стол, только дождавшись сумерек, и требовала, чтобы мы ели в темноте. Ночь как бы стирала пищу, овощи и мясо таяли в ней, становились невидимыми. Так в них было меньше вкуса, меньше реальности, и я глотала их, будто кусочки бумаги. Ничто не могло меня успокоить, только эта темнота и тишина, окутывавшая нас.
Я совершала пешие прогулки, как предписал мне нервный доктор, покидала дом около девяти и регулярно прохаживалась по Лесному проспекту, где мне казалось, что я не здесь, далеко от любой угрозы.
Я не сразу заметила скрытый деревьями кирпичный дом. Только в тот день, когда мне пришлось искать, где укрыться от дождя, я его разглядела.
На большой двери из темного дерева висела табличка – часы работы кабинета диковинок, который вряд ли привлекал толпы, ибо, кроме меня, никто в то утро не открыл входную дверь.
Я оказалась в полутемном холле с очень высоким потолком, освещенном окном над лестницей, когда первые капли дождя застучали по листьям. Глаза постепенно привыкли к полумраку, и я разглядела большой стол, на котором валялись рекламки, а прямо передо мной уходила наверх винтовая лестница. У меня было странное чувство, будто я вторглась в чей-то дом: вот сейчас по ступенькам спустится хозяин и спросит, что я здесь делаю. Но ничего такого не произошло.
В большом холле было так тихо, что я слышала удары собственного сердца, гулко отдававшиеся в пустоте. За окном шел дождь, тихонько шелестя, настоящий весенний дождик, и я вдруг спросила себя, опадут ли с деревьев листья под действием радиоактивной влаги.
Мужчина лет пятидесяти в синем халате появился на пороге маленького помещения, должно быть служившего кухонькой: я услышала свист чайника. Он был маленького роста, круглые очки в черной оправе придавали ему серьезный и слегка надменный вид глубоководной рыбы. Он посмотрел на меня с гневом, как будто, вздумав посетить музей, я нанесла ему личное оскорбление, и нехотя продал мне билет.
– Я должен вам сообщить, что здесь выставлена коллекция, основанная в начале восемнадцатого века семьей Ринальди, которую ее потомки пополняли до передачи парка и господского дома в дар городу.
Он с нажимом произнес «господского дома», видимо подчеркивая то ли значимость, то ли знатность.
– Каждое поколение, – продолжал он с важным видом, – добавляло новые экспонаты в соответствии со своими интересами и развитием науки. Так сложилась эта коллекция, очень богатая, хотя на первый взгляд несколько разнородная. Каждое поколение тяготело к своей области. Были, в частности, увлечение этнологией, экспедиция к инуитам, еще одна в Африку южнее Сахары; позже некоторые дамы проявили интерес к паранормальным наукам. Медицина тоже была излюбленной областью господина Ринальди, прапрадеда госпожи Ринальди, которая завещала парк и дом городу. В кабинете диковинок есть, например, экспонаты, позволяющие наблюдать человеческий зародыш в развитии. Увидите, все это очень интересно. Позволю себе особенно порекомендовать вам собрание зала номер три на втором этаже.
Удовлетворенно улыбнувшись – улыбка его показалась мне крайне неприятной, – он ретировался в свое логово, и я услышала, как он там наливает кипяток в заварочный чайник.
Коллекция Ринальди терялась в сумраке больших залов, казавшихся пустыми. Я больше смотрела в окна на парк. Было такое впечатление, что человек, устроивший эту экспозицию, хотел показать прежде всего тишину и пустоту. Переходя из зала в зал, я поняла, что пустота, как и тишина, бывает разная: одна самодостаточна, а другая словно пуста без чего-то, что-то было и ушло, и эта пустота болит.
Невозможно было представить себе, чтобы сюда приходили школьные классы или группы туристов. Выставленные предметы скорее скрывались, чем показывались, их приходилось искать, будто тот, кто создал этот музей, стремился спрятать свои диковинки.
Мой живот словно стал полегче, казался почти прежним, и по мере того как я шла все дальше в покровительственном сумраке залов, страх, живший во мне в последнее время, отступал.
Зал номер три был посвящен коллекции зародышей с патологиями, которую собрал прапрадед госпожи Ринальди, увлеченный медициной. С десяток белых фигурок, сидящих, скрестив ноги, или на корточках, плавали в больших стеклянных банках. Фигурки были того цвета слоновой кости, что свойствен трупам, и выглядели не вполне реальными. В зале не было никакого освещения, кроме дневного света, и зародыши странно светились, словно освещали зал своим присутствием. Интересно было бы узнать, как коллекционер раздобыл эмбрионы, какие чувства он испытывал, получая их, быть может, уже плавающими в формалине. Я представляла себе женщину, которая произвела на свет безрукого ребенка; любила ли она его хоть чуть-чуть? Успела ли его увидеть, подержать на руках?
В странном надо быть состоянии духа, думалось мне, чтобы коллекционировать такие вещи. Впрочем, вещи ли это?
Я обернулась, услышав шаги за спиной. Быть может, эта женщина в синем пальто, вошедшая в зал номер три, сумела бы объяснить мне пристрастие коллекционера, до того она, казалось, была заворожена этими белыми существами в формалине. Слегка приоткрыв рот, она смотрела на трупики с неподдельным волнением, почти с мукой. Не ожидала ли она, что эти дети, так давно умершие, вдруг начнут двигаться?
Она тоже посмотрела на меня и улыбнулась. Мы были, наверно, единственными посетительницами музея. За окном шел дождик, частый, весенний. Запел дрозд, его пение разматывалось лиловой бархатной лентой, окутывая нас отрадным теплом, ее, меня и выставленные эмбрионы.
На ней было длинное ярко-синее пальто на розовой атласной подкладке, в котором она выглядела стюардессой. Это пальто навсегда врезалось мне в память, потому что оно выражало всю ее суть. В ее элегантности было что-то старомодное, слишком опрятное, слишком чистенькое, чтобы быть настоящим. Она больше походила на вынутую из коробки куклу или на фотографию из журнала, чем на живую женщину, которая ходит по улице и занимается своими делами.
Она подошла ко мне и сказала звонким голосом: «Что за погода, правда?» – с приветливой улыбкой.
На улице дождь в самом деле усилился, и парк под ним совсем утонул. Мне даже чудился запах влажной земли сквозь закрытые окна.
Я кивнула, не сводя глаз с лужайки и мокрых деревьев.
– И не поверишь, что скоро лето.
Я ожидала, что разговор на этом оборвется или в крайнем случае продолжится в том же тоне, но я ошибалась. Напротив, она сказала нечто, на мой взгляд, слишком интимное и слишком странное, чтобы делиться этим с посторонним человеком вроде меня.
– Знаете, я каждый день сюда прихожу. Ну, то есть каждый день, когда позволяет работа.
– Вам так нравится этот музей?
– Да, я здесь как дома. Особенно я люблю этот зал. И эти дети, я не могу на них насмотреться.
Она действительно была очень красива. И если ее фигура напоминала кукольную, то лицо было выразительным и привлекательным, а вовсе не тусклым и пустым, как я ожидала, увидев ее издали.
Дождь теперь стучал в окна, и как будто момент вечности объединил нас всех – ее, эмбрионы и меня. Я прониклась к ней дружеским чувством, не оправданным ничем, и уж меньше всего ее явной страстью к окружавшим нас эмбрионам с патологиями.
Ее глянцевая красота и немного заурядная свежесть не вязались с нездоровой тягой к этой выставке. Сегодня, вспоминая ту встречу, я думаю, что именно эта фальшивая нота и привлекла меня к ней, эта напряженность между ее журнальной улыбкой и банками, в которых плавали маленькие монстры. Чтобы поддержать разговор – и потому что мне захотелось сказать ей приятное, – я подхватила: да, конечно, я понимаю, это может заворожить. И добавила, что третий слева похож на циклопа: у него только один глаз над носом.
– Это чудовища, – произнесла она своим мелодичным голоском.
– У древних греков чудовища, как вы говорите, были священны, – сказала я с ученым видом.
Но она не слушала меня, глаза ее были устремлены на одну из банок, губы прошелестели едва слышно – я до сих пор не уверена, что расслышала правильно:
– Такие чудовища, как он.
Я не решилась спросить, что она хочет этим сказать, и уж тем более не стала допытываться, о ком идет речь. Я так и стояла, ничего не говоря, а она, казалось, была очень далеко от меня, недосягаемая и загадочная, мне представилось тяжкое бремя тайны, от которой она была неотделима.
Мне вдруг стало неловко, и я отвернулась. Хотелось покинуть зал, оказаться подальше от ее восторгов, от ее нездорового интереса. Дождь все еще лил, постепенно стихая. Я подошла к окну и посмотрела на парк, вновь впав в оцепенение, в которое поверг меня этот странный зал. Помолчав, она дотронулась до меня рукой, затянутой в перчатку.
– Дождь все идет, – сказала она, как бы желая снова пообщаться со мной, вернуть меня. Я посмотрела на нее, немного удивившись, а она продолжала с очень серьезным видом, показавшимся мне наигранным: – Вы как будто где-то далеко. – И добавила после паузы: – У вас найдется минутка? Тут внизу есть буфет. Пойдемте выпьем чаю, пока дождь не перестал.
Я была согласна выпить с ней чаю, забыть о зародышах, глядя на парк, который так успешно притворялся диким.
Следуя по коридорам за ее тонкой фигуркой, я думала, что есть что-то общее между парком с его идеальными лужайками, его ухоженными деревьями, которые во все времена подстригали так, чтобы они выглядели естественными, и этой женщиной лет тридцати, в которой за изысканно-глянцевой наружностью было что-то тревожное.
На застекленной веранде сидели несколько женщин, каждая одна за столиком, все в возрасте. Она что-то говорила мне тихим голосом, а я смотрела на этих пенсионерок, спрашивая себя, почему бы им не устроиться всем вместе за большим круглым столом в глубине веранды. Но им, похоже, нравилось одиночество, наверно, они устали от общества за свою долгую жизнь и поэтому хотели сидеть каждая за своим столиком, напротив пустого стула, в пронизанной светом серой тишине этого весеннего утра.
– Я работаю стюардессой, много летаю, это сложно, понимаете. Я хочу сказать, для моей жизни. У нас есть график, его составляют за две недели, но иногда меня просят заменить кого-то в последний момент… Да, нелегко…
Я смотрела в окно и видела деревья в тонкой сеточке воды. Птичье пение падало в тишину зала серебряным крючком, на который я так хотела бы клюнуть, хотя и знала, что связанная с ним ностальгия подействует как смертельный яд.
Она не задала ни одного вопроса обо мне, от застенчивости или равнодушия, не знаю, но назвала свое имя: Ингрид.
Ингрид как будто появилась из ниоткуда, не принадлежала ни к какой социальной категории. Что-то в ней было особенное. Глядя на нее, я подумала, что свои черты она могла позаимствовать у художника эпохи Возрождения: маленький носик и высокий белый лоб, озарявший лицо мягким светом.
Она наклонилась ко мне, быстро огляделась и, вздохнув, взяла меня за руки.
– Бедняжка вы моя, это и вправду нелегко, – сказала она.
Меня удивил тон ее нежного голоса, мне вдруг показалось, что она, наверно, знает, каким-то интуитивным знанием, что я переживаю, и я была благодарна ей за это столь неожиданное сочувствие.
– Позвоните мне и оставьте сообщение на автоответчике. Я не подхожу к телефону, никогда ведь не знаешь, правда, можно нарваться на… скажем так, непорядочных людей. Но я вам перезвоню, как только смогу, обещаю.
Она записала свое имя и номер телефона на клочке бумаги, потом снова взяла меня за руки, крепко сжала их и сразу выпустила, как ненужные вещи. Резко встала, оттолкнув стул, и быстро простилась со мной, ничего не объясняя.
В следующие дни я много думала об Ингрид, о ее бурном восхищении эмбрионами в банках, о ее таком внезапном и неожиданном участии. Я села в самолет и улетела к мужу, в Нью-Джерси.
За несколько ночей до родов она мне приснилась. В моем сне она отвинчивала крышки с банок, осторожно погружала руку в прозрачную жидкость и одного за другим доставала эмбрионов. И эмбрионы начинали дышать – первый вздох, как будто они родились, их глаза открывались и моргали на ярком свете. Они испускали первый крик, а Ингрид ходила от банки к банке, давая рождение белым, блестящим от влаги тельцам. Потом она поворачивалась ко мне и одного за другим укладывала новорожденных мне на руки. Но я не могла удержать больше двух, и Ингрид положила остальных четырех прямо на пол. Во сне я видела белые влажные тельца, которые с трудом удерживала на руках; на одной руке циклоп щурил свой единственный глаз, на другой шевелился младенец с головой в форме полумесяца.
Я проснулась с бешено колотящимся сердцем. Мой живот, выдающийся вперед чудовищным бугром, был твердым и напряженным. Я пошла в кухню напиться, и, пока текла вода, из далекого далека выплыл один образ.
Мне вспомнились дети, которых моя мать потеряла до их рождения. Они играли большую роль в моей жизни с раннего детства. Я обнаружила их однажды, играя на чердаке, а потом они стали приходить ко мне в комнату. Порой их сотрясал беззвучный смех. Поначалу, пока я была совсем маленькой, они не отходили от меня и тихонько шептали на ухо. Они обступали мою кровать, когда я спала, а если просыпалась, смотрели на меня с нежностью. Они всегда были со мной.
Потом, когда я пошла в школу, они за мной не последовали. Они приходили по воскресеньям, после полудня, когда в квартире царила тишина и никого не было.
А вечерами, когда гасили свет, они всегда были тут как тут, слушали меня, отвечали мне шепотом, напоминавшим шелест ветра в ветвях елей. Я помню, что любила их страстно, моих сестер и братьев, которые приходили ко мне под стол в столовой, где было темно.
Они обнимали меня своими прозрачными ручонками и говорили, что им хочется остаться со мной навсегда. Навсегда, навсегда. И когда я говорила им: я тоже, они отвечали, что это зависит лишь от меня. «Когда захочешь. Мы тебя ждем». Вот что они говорили.
За эти годы я забыла Ингрид и ее странную тягу к эмбрионам, забыла детей, которых моя мать потеряла в выкидышах, и вот сегодня, в этот жаркий июльский день, все это вернулось ко мне, как только я увидела дом из кирпича. Ингрид, у меня были к ней вопросы, но ее номер телефона я давно потеряла, ее унесли водовороты времени, и не было никакой возможности с ней связаться. Она одна могла бы мне сказать, почему сегодня мне так хотелось увидеть детей-монстров и почему, в свете этого июльского дня, я чувствовала себя такой к ним близкой.
VI
Я с облегчением вернулась в пансион «Колокол», в прохладный сумрак комнаты, а за окном все так же торжественно катили лимузины, напоминая похоронную процессию, как будто несметное богатство и смерть требуют одной и той же пышности, одной и той же помпы. Я уснула глубоким сном и, кажется, без сновидений.
Проснувшись наутро, я удивилась, чувствуя себя свежей и бодрой, и мне подумалось, что я еще в полусне, это было в порядке вещей: мне снится день, а на самом деле еще ночь, и я сплю.
Оставалось только одно место, куда мне хотелось пойти, и тогда, говорила я себе, я покончу со всеми этими забытыми Любовями, с незавершенными встречами, которые оставили во мне куда более глубокий отпечаток, чем я думала.
Было еще свежо, когда я вышла из пансиона, над озером плыл легкий голубоватый туман, дома и улицы вернулись к былой незыблемости, служащие шли на работу, продавцы открывали решетки перед витринами со знакомым мне металлическим лязгом, не было ни лимузинов, ни праздных гуляк, никто не прохаживался по набережным, только редкие бегуны трусцой рассекали утро. Это было утро без тайн, без усталости, ясное и чистое, как те, что помнились мне.
Я решила сесть в автобус, ехать надо было в другой квартал. Квартал этот обозначал когда-то границу города, дома у самой реки, протекавшей ниже, построенные в начале прошлого века, были окружены садиками.
Однажды, осенним днем, мы покинули пансион «Колокол» и перебрались вот в этот многоэтажный дом, который возвышался, точно сторожевая башня, на крутом берегу. С нашего балкона были видны зубцы гор, четкие, серые, на фоне неба. Солнце было нашим ближайшим соседом, когда, около семи утра, оно выплывало, красное от усилий, между двумя каменными выступами. У наших ног раскинулся город, с его извилистыми улочками, его влажной тенью, его задними дворами, куда никогда не проникает ни единый лучик. Вниз мы смотрели редко.
Это она объяснила мне, что моя ближайшая родня – солнце, музыка, живопись и конечно же книги. Мы вместе ходили в музей, и она учила меня видеть. Она говорила мало, шла за мной и ждала, когда мой взгляд зацепится за скульптуру Джакометти, – только тогда она произносила одно слово: «Трагично», и в тот же миг скульптура Джакометти обретала речь, оживала и наполняла музейный зал своим волнующим присутствием.
Она жила музыкой, которая сопровождала ее по всей квартире и во всех делах. Только когда я приходила ее навестить, она убавляла звук или выключала проигрыватель. А вот радио не выключала, просила меня дождаться конца произведения, чтобы услышать имя композитора.
Обычная жизнь казалась ей слишком тесной. Что ее отличало – вкус к прекрасному, к совершенным мгновениям, которые она режиссировала, как другие пишут или рисуют.
Время от времени она устраивала «концерт шума реки». Распахивала настежь окна, и мы, усевшись на стулья, закрывали глаза и слушали плеск реки, протекавшей внизу. Ночами мне снилось, что мы живем не в квартире, а в гигантской гондоле, покачивавшейся над городом.
В это июльское утро я оказалась перед подъездом нашего бывшего дома, на котором висела большая желтая табличка: «Ремонт, вход запрещен». Но я все же открыла дверь.
Парадное было тихим и словно изолированным от мира. Я любила этот солидный дом, проникнутый «хорошим тоном», какой-то учтивостью или уважением к тем, кто в нем жил. В нем, построенном для уютной семейной жизни, не было ничего показного; не было лифта, наверх вела широкая каменная лестница с перилами из кованого железа. В разбитые окна пробрались побеги дикого винограда, под высоким стеклянным потолком порхали, чирикая, два воробья.
Дом был пуст, двери всех квартир нараспашку. Я без труда отыскала квартиру на четвертом этаже, большую комнату, выходящую на балкон с коваными перилами. Внутри все еще было цело – двери, окна. Я бродила из комнаты в комнату со смешанным чувством. Стены были перекрашены в белый цвет, полы потертые, с царапинами, словно на них много танцевали.
Странно было вновь оказаться в этих пустых комнатах, как три десятка лет назад, когда я пришла сюда в первый раз. Запах в квартире изменился, пахло уже не лавандой, а пылью, сухими листьями и как будто залежавшейся мукой в глубине шкафа. А вот вид был все тот же. Умиротворяющий плеск реки влился в окна, которые я распахнула одно за другим, он проникал во все уголки пустых комнат, будто река знала, что была здесь единственным полноправным жильцом.
Я присела среди дикого винограда, который опутал балкон и покрыл часть пола, зажмурилась. Снизу доносился плеск воды, он словно пытался мне что-то сказать, но я не понимала.
Я была мучительно счастлива и немного удивлена силой моих эмоций. Порыв свежего ветра заставил меня вздрогнуть, и я поднялась, чтобы еще раз обойти опустевшие комнаты.
Я не слышала, как он вошел. Он сидел в кухне, на забытом там белом пластмассовом стуле. Черную шляпу он положил на колени, костюм, тоже черный, был поношенным, но элегантным и придавал ему некоторую представительность. Из-за этих черных одежд я подумала, что он, наверно, свидетель Иеговы и воспользуется ситуацией, чтобы приобщить меня к слову Божьему.
Я не сразу заметила повязанный на его шее галстук, знак, что он ни в чем не позволял себе распускаться. Но ему и не надо было так себя утруждать. Его длинное, тонкое лицо, высокий лоб, выступающие скулы придавали ему надменный вид воина-аскета. Каждое его движение, каждое выражение лица было плодом самоконтроля. Он улыбался мне, и даже эта улыбка казалась результатом его договоренности с самим собой.
Удивленная, я остановилась на пороге, и моим первым побуждением было извиниться. Но я вовремя одумалась, в конце концов, он явно был здесь не больше у себя, чем я.
Меня разрывали два противоречивых чувства. Было страшно встретить незнакомца в пустом доме, но в то же время тянуло к этому человеку, словно явившемуся из иного мира.
– Я звонил, но звонок не работает, – сказал он мне все с той же улыбкой, одновременно любезной и хитроватой. – Приношу мои извинения, надеюсь, что не слишком вас напугал.
Речь его была несколько старомодной и прозвучала бы напыщенно в чьих-то других устах, но у него это явно было частью образа.
Он встал, подошел ко мне и, к моему несказанному удивлению, осторожно взял меня за кончики пальцев, после чего низко склонился, так что его лоб коснулся моей руки. Нет, это не были манеры свидетеля Иеговы.
– Я ждал вас, – добавил он, как будто у нас была назначена встреча, а я об этом забыла. Но тон его голоса был ровным и мягким, и я, наоборот, почувствовала, что, в сущности, он оказывает мне честь своим присутствием здесь.
– Идемте, пройдемся внизу, свет сегодня хорош, и вид будет великолепный.
Он, казалось, не ожидал ответа и жестом пригласил меня следовать за ним, как будто я была его гостьей.
На улице стало жарко, где-то заливался дрозд, из садика, окруженного деревьями, поднимался запах травы и сухих листьев. Пейзаж утопал в светлом тумане, придававшем ему мягкость, которой я не заметила давеча, когда была одна.
Я смотрела на него, не смея ни о чем спросить. Он остановился лицом к горам, закрыв глаза, и казался погруженным в глубокую задумчивость. Его руки, лежавшие на барьере бельведера, напоминали мне когти хищной птицы, так они были бесплотно-худы. Я заметила, что он вцепился в перила, как жертва кораблекрушения в балку, не дающую ему утонуть. Потом он открыл глаза и повернулся ко мне.
– Так, значит, вы тоже жили в этом доме.
Мне было не по себе.
– Почему вы так подумали?
– Ну, скажем, я вас помню. Вы жили здесь с вашей матерью. Только вдвоем, и порой вам бывало пусто и одиноко в квартире, хоть она не так уж велика.
– Я вас не помню.
Он показался мне симпатичным в первый момент, но теперь не понравились его намеки: он будто бы знал меня, а я между тем его совершенно не помнила. Он вздохнул, морщины на лбу стали глубже.
– Но это же вполне естественно, вы и не можете меня помнить. Люди всегда забывают меня.
Это меня удивило, я-то как раз находила, что он, с его несовременным нарядом и старомодной речью, незабываем. Я видела, что он колебался, будто хотел что-то добавить к сказанному, но передумал, улыбнулся мне, и я заметила, что зубы у него в плохом состоянии. Он снова взял меня за руку и низко склонился над ней.
– Дорогая мадам.
Он помолчал, окутав меня этими словами, и мне показалось, что на меня водрузили венок из цветов или средневековый чепец, что-то совершенно из другого времени, но странным образом меня красившее.
За нашей спиной скорбная тишина опустевшего дома выползла из разбитых окон, черная и мохнатая, точно чудовищная гусеница. Дом подводил итог своим последним воспоминаниям перед сносом.