Модель Удальцов Николай
Планы, вообще, необходимая творческому человеку вещь.
Только имеющий планы пусть не всегда узнает, что делал, но что он не сделал – может выяснить совершенно точно…
…В этой то ли девочке, то ли женщине было все, что могло помочь художнику, для того, чтобы писать картину.
Дело в том, что у каждой модели есть какие-нибудь именно модельные недостатки: то – недостаточно выделенная талия, то – не слишком ярко подчеркнутая линия бедер. И прочая, прочая, прочая.
И профессиональный художник кистью устраняет эти недостатки, которые и недостатками, собственно говоря, не являются.
Просто, работая над картиной, художник создает нужный ему образ, то есть становится автором.
Творцом.
А в девочке, оставившей передо мной одежду, демонстрировавшей себя мне, необходимым для создания образа было все: ее талия была чуть, на четверть дюйма, тоньше, чем канон, попка на сантиметр больше, чем идеальный стандарт, грудь – на каплю объемней, чем остальные пропорции.
Каждый регион ее анатомии был прекрасен.
А эти дюймы, сантиметры и капли складывались в идеал модели.
В удачу художника.
Но эта удача меняла мой замысел.
При этом девочке удавалось приоткрывать тайны своего тела как-то неуловимо, необыденно.
– …Что-то не так? – удивленно, совсем по-детски, словно стесняясь своего вопроса, спросила Злата, видя мое молчание; а я, продолжая молчать, снял с мольберта холст пятьдесят на шестьдесят и поставил холст шестьдесят на восемьдесят.
– Что-то не так? – переспросила она. И в ответ на ее слова я просто смотрел на нее.
– Я оказалась не такой, как вы ожидали? – И ее голос не смог скрыть того, что она боялась моего разочарования.
В этот момент я обратил внимание на то, что, говоря современным языком, она никогда не переходила на жаргон.
И мне это нравилось – жаргон не подошел бы ее телу.
– Ты оказалась большей, чем я ожидал…
– …Только теперь я должен немного подумать.
Сейчас я налью тебе чаю.
– Вы не волнуйтесь, я подожду. – В ее словах интрига соседствовала с удивлением без всякого противоречия.
– Если хочешь, накинь мою рубашку, – проговорил я, и по ее глазам понял, что попал ей в резонанс; и Злата вновь стала той Златой, к которой я постепенно привыкал:
– Чего это вдруг?..
…Она голой прогуливалась по моей мастерской, время от времени вертясь кругом на носочках, кокетничая своей грудью, колыхавшейся в такт ее подвижкам, а я смотрел на ее маневренное тело и думал о своем.
Том своем, что должно было стать общечеловеческим.
– Петр Александрович, а вы рассказывайте мне – о чем вы думаете, – проговорила Злата, смело беря на себя роль соучастника:
– Будем думать вместе.
– Понимаешь, девочка, когда-то, очень давно, я задумал серию картин.
Потом время проходило, а я все как-то и не брался за эти картины; и постепенно свыкся с тем, что так и не напишу их.
А вот теперь, увидев тебя…
– Увидев меня, вы решили их написать? – Ее мысли явно обгоняли мои слова.
А может быть, просто ее слова обгоняли мои мысли:
– Увидев меня, вы поняли, что написать эти картины должны? – уточнила она; и я в ответ уточнил еще больше:
– Увидев тебя, я понял, что написать эти картины смогу…
…После этих моих слов произошло то, что во взаимоотношениях со Златой случалось довольно редко – она замолчала.
А потом, через несколько минут, присев передо мной на корточки, подперев подбородок кулачком, девушка тихо попросила:
– Расскажите мне об этих картинах. – И я так же тихо ответил ей:
– Давай я лучше расскажу тебе о себе.
– Именно об этом я вас и попросила…
…Вот так и получилось, что я, художник, картины которого находятся в музеях и частных коллекциях в половине стран земного шара, человек, за которым два высших образования и жизненный опыт, копившийся до седины, исповедовался перед голенькой девочкой, присевшей на корточки у моих ног, смотревшей на меня снизу вверх.
И моя проблема была не в том, что я не мог солгать ее глазам, а в том, что я сам не мог найти слова, бывшими правдой для нас обоих.
А значит, в правде не был уверен я сам…
– … Понимаешь, Злата, мир, окружающий нас, создавался без нашего участия. И нам, художникам, предоставлен выбор: принять это мир таким, как есть, или постараться его изменить.
Многие мои коллеги, на природе и по фотографиям, зачастую мастерски пишут тот мир, который есть.
Я пишу мир таким, каким он только может стать.
– А каким он должен стать? – Девочка так просто поинтересовалась вопросом, над которым веками безуспешно бились первейшие умы человечества, что мне оставалось или вздохнуть, или рассмеяться.
Я выбрал третье – замер молча.
А она уточнила возможную перспективу мира:
– Лучше? – Девочка смотрела на меня с таким любопытством, что не заметила того, как ее язычок, выбравшись из гнездышка губ, завертелся воробушком.
– Лучше? – переспросил я. – Пожалуй.
Только художник делает мир лучше тем, что делает его наглядней.
А значит, яснее.
– Это что же? Художник с Богом конкурирует, что ли?
Я не стал объяснять девочке, что все творцы – конкуренты.
И о Боге в этот раз ничего не сказал.
Хочешь понять, какой человек дурак – дай ему поговорить о Боге.
Таким образом, мы оба продемонстрировали свое отношение к христианской этике, не только не применяя ее, но даже не вспоминая о ее существовании.
Впрочем, конкуренция творцов – это не главное в понимании творчества.
Главное – понимание того, что каждый творец всегда больше того, что уже есть на свете.
Я попытался объяснить ей все проще:
– Художник вносит свою лепту в эволюцию.
– А что вносило свою лепту в эволюцию, когда художников еще не было? – В глазах Златы поискрилась хитринка; и мне в ответ пришлось пожать плечами:
– Ледниковые периоды…
– …И в работе каждого творца очень важным элементом является замысел.
Когда я увидел тебя, мне показалось, что ты сможешь стать моделью для одной картины, но, когда ты разделась, я понял, что должен писать с тебя совсем другую картину.
Ты оказалась прообразом не того мира, который видел в тот момент я, а того мира, которым являешься ты.
– Ну и что это за мир?
– Понимаешь, когда-то, очень давно, так давно, что, возможно, уже и не правда, я сказал одному своему товарищу: «Любовь – это страсть, верность, нежность и совесть, идущие вместе».
Потом подумал, что смог бы написать картины на эту тему, но как-то все не складывалось, до тех пор, пока я не встретил тебя.
И теперь мне нужно подумать.
– А что вы хотите написать с меня?
– Страсть.
– Классно.
Как у Онегина с Татьяной, – улыбнулась Злата, и я улыбнулся в ответ девочке, вспомнившей классика:
– Как у Ленского с Ольгой.
– А Ленский – это… кажется… – Злата явно пустила свою память в разнос, а я слегка удивился:
– Ты не помнишь, кто такой Ленский?
– Ленский? А на фиг мне помнить всех этих революционеров?..
…Вот так…
…После этих слов обнаженной красавицы, ясными глазищами смотревшей в мои глаза, у меня отвисла челюсть.
Хорошо, что ненадолго.
И моего хождения в удивление девочка, кажется, не заметила.
В одной комнате, друг напротив друга, находили себе место два продукта эволюции человека, говорившие на одном языке, смотревшие на часы, показывавшие одинаковое время, но являвшиеся разными формами жизни.
Да и эпохи у нас оказывались разными.
Тот мир, в котором жил я, уходил в прошлое, независимо от моих желаний и устремлений.
И единственное, что я мог противопоставить приходящему миру – это понимание того, что представлял поколение, которое не только никем не стало, но даже и не решило, кем оно хотело бы стать.
Строителей коммунизма из нас, слава богу, не получилось.
Но и нестроителей, впрочем, – тоже.
Объявив свое образование лучшим, мы так и не определились с тем – зачем его получаем.
А новый мир образовывался независимо от образования.
И демонстрировал свои критерии понимания истин: думай, как хочешь – делай, как надо…
…Пока я раздумывал об этом, Злата выпрямилась, встала передо мной и, поставив ножки чуть шире плеч, стала раскачиваться из стороны в сторону, перенося вес с одной ноги на другую, умудряясь при этом подниматься на носочки.
– Ну что? – прошептала она. – Глупая я?
– Нет, друг мой. Это слово здесь не подходит, – я отвечал ей так же тихо.
– Глупая! Глупая!..
А вы, умники? Начитались книжек, наслушались чужих слов и решили, что все понимаете. – Это уже было похоже если не на революцию, то – на бунт.
По крайней мере – коммунального масштаба.
– Злата, мы понимаем далеко не все, но знания никогда не мешали пониманию.
– Какие знания?
Вот вам вдолбили в голову, что с молодой девушкой спать нельзя, вы и повторяете.
И еще и называете это православным воспитанием. – Констатация параметров ситуации завершилась вопросом:
– А почему же, если нельзя до восемнадцати, девочка созревает в двенадцать?
Как это Бог такую промашку допустил?
– Ну… – понимая, что говорю ерунду, я сопротивлялся довольно вяло, просто не желая сдаваться без арьергардного сражения. – Наверное, Бог посылает нам испытания.
– Так, по-вашему, Бог – это какой-то провокатор?
Вы и Бога себе придумали по своему пониманию.
Мне нечего было сказать, потому что, на мой взгляд, в наше время бессмысленно называть сексуальные отношения грехом, как это продолжает делать отставшая от жизни церковь.
И пора уйти от мысли – не ложись в постель.
Эту мысль, наши дети давно уже заменили на идею – ложись в постель с достойным себя.
Впрочем, этой подмены не заметила не только церковь, но и все наше поколение.
Я ничего не ответил на последние слова Златы; и она воспользовалась моим молчанием:
– Так.
О чем бы мне вас еще спросить?
– Спрашивай о чем хочешь, – сказал я; мне было искренне интересно, но я на всякий случай задал параметры будущих вопросов Златы:
– Только никогда не спрашивай о том, что тебя не интересует.
– А если мой вопрос будет вам интересен, вы запомните его?
– Я запомню твой вопрос, если мне будет интересен мой ответ.
– Почему?
– Потому что в вопросе самое интересное не вопрос, а ответ.
– Вы в Бога верите? – спросила Злата. И я понял контрольность ее слов.
Такое нам с девочкой обоим досталось время – о чем бы мы ни говорили, рано или поздно заговариваем о том, о чем мы не имеем ни малейшего понятия.
– Вы в Бога верите? – повторила свой вопрос она.
В отклик я промолчал, не зная, как ответить на ее вопрос самым понятным и ей, и мне образом; и Злата доспросила:
– Почему вы молчите?..
…Я знал, почему я молчу.
Я – атеист; но, проходя мимо церкви, крещусь.
Зачастую единственным на улице.
И то, что я не верю в существование Бога на небе, креститься, глядя на купола, мне не мешает.
Не мешает же мне стремиться делать своими картинами и этот мир, и свою страну лучше, несмотря на то, что, по крайней мере в пределах своей страны, я не верю, что это можно сделать.
Однажды мы разговорились с моим другом, художником Андреем Кавериным, о том, что теперь все вдруг стали говорить, что верят в Бога, и он уточнил Писание для наших современников:
– Скажи мне, когда твой сегодняшний Бог стал твоим сегодняшним Богом, и я скажу – кто ты?..
– … Почему вы молчите? – повторила свой вопрос Злата.
Выбора у меня не было; и я сказал этой девушке правду:
– Я молчу потому, что ты – девушка, перед которой мне не хочется лицемерить.
И тогда Злата вздохнула:
– Что ж… Вы плывете правильным курсом. – И хотя я не понял – к чему относились ее слова: к Богу или к нежеланию лицемерить – ее похвала была мне приятна.
Правда, удовольствоваться мне пришлось не долго – девушка вновь обвопросила меня:
– А что такое, по-вашему, Бог? – И мне пришлось перехватывать инициативу – способ не всегда честный, но дающий возможность осмотреться и подумать:
– А – по-твоему?
– Бог – это такая штука, которой почему-то нет там, где говорят, что она есть, – вздохнула девушка; и я подкорректировал ее предположение, потому что знал, что люди прячутся за Бога только тогда, когда у них нет никаких аргументов:
– Зато он иногда встречается там, где его не ждешь.
Только в этих местах он называется по-другому.
– И как же он называется? – маскируя свое удивление, спросила Злата; и я ответил, зная, что Бог, о котором я говорю, имеет много имен:
– Совесть.
– Вы, конечно, скажете, что вы православный по воспитанию? – В ее вопросе не было улыбки, и в ответ на этот вопрос я так же серьезно промолчал.
Наверное, потому, что роль православного в постсоветской стране мне удавалась еще хуже, чем роль строителя коммунизма в стране советской. Может, оттого, что роли в театрах абсурда – вообще не для меня.
А что такое «православный по воспитанию» я вообще не знаю.
Как не знаю, что такое «православный по невоспитанности».
Вообще-то, говоря о Боге, я, как и все остальные мои соплеменники, плохо представлял себе – о чем говорю. И если я невольно несколько раз кивнул в сторону Аллаха или присел возле Будды, то, надеюсь, современники меня простят, хотя бы потому, что не заметят этого.
– Я думала, что вы – христианин? – проговорила девушка; и по ее выражению лица я понял, что она совсем не думала так.
– Нет, – ответил я.
– Почему? – В ее вопросе предполагалось множество ответов, но, вспомнив пыточные камеры инквизиции, которых в Европе я видел больше, чем храмов, потому что их было построено больше во много раз, я выбрал единственный ответ:
– Потому что христианство не делает людей христианами.
– Так вы вообще – против религии? – спросила Злата; и мне показалось, что она вновь проверяет меня.
– Я не против религии и религий.
Просто я понимаю, что в мировой истории религии были главной причиной и оправданием войн.
А в двадцать первом веке, когда мир не завоевывают, а покупают, религии могут стать единственной причиной третьей, последней, мировой войны.
В двадцать первом веке религии – главная опасность для существования человечества.
С другой стороны, уже то, что я заговорил с девушкой о религии, означало то, что я отношусь к религии с уважением. Если бы относился без уважения, плюнул бы и заговорил о чем-нибудь другом.
При этом я с уважением отношусь и к подвигам Геракла. Но это не значит, что я верю в то, что эти подвиги когда-нибудь свершались.
– Так вы – против Бога? – ожидая моего ответа, девушка в очередной раз приоткрыла ротик. И я в очередной раз грустно улыбнулся:
– Я не против Бога.
Я против тех, кто врет, – я сделал ударение на слове «врет», – что он за.
– А – если, говоря о вере, человек не врет, а действительно думает так?
– Я не против тех, кто говорит правду.
Даже если эта правда основана на лжи.
– Но есть же церковные догмы.
– Злата, догма – это то, что не успевает за временем.
– А что может быть критерием и опорой правды и лжи? – Девочка только думала, что задала мне сложный вопрос – в моем возрасте каждый, кто хоть раз задавался этим вопросом, давно нашел ответ на него:
– У правды – один критерий: искренность.
У лжи – одна опора – лицемерие.
Я понимал, что моя теория и Бога, и истины была глупой.
Потому что ее негде было применять.
Как и очень многие разумные теории.
– Так вы – атеист? – спросила она; и в ее голосе мне послышалась надежда мое здравомыслие.
– Понимаешь, девочка, – ответил я, подбирая каждое слово, – верующие уверены в том, что Бог есть. А атеисты – это люди, сожалеющие о том, что нами не руководит добрая, разумная, мудрая структура.
И если однажды Бог явился бы к людям, верующие упали бы на колени, а атеисты – зааплодировали бы его явлению.
Не знаю, что обрадовало бы Бога больше?
Может быть, атеисты – это просто христиане двадцать первого века.
– Понятно.
Вы уверены в том, что, как сказал Дарвин, – человек произошел от обезьяны? – Злата произнесла эти слова, явно сомневаясь в том, что я смогу ответить что-то разумное.
И в ответ я даже не сказал о том, что этого Дарвин никогда не говорил.
Просто поправил:
– Дарвин считал, что, для того, чтобы быть адекватным, живой организм видоизменяется под воздействием окружающей среды.
– Дарвинизм… – хотела что-нибудь возразить Злата, но не нашла – что.
– Дарвинизм – это грамотный взгляд на жизнь.
– Почему это?
– Потому что в него вписывается все.
– Что, например?
– Например – учеба в университете.
– Это – как?
– Через учебу в университете человек становится миру адекватней. – Я мог бы говорить и дальше, но девушка заставила меня замолчать тем, что задала вопрос, на который у меня не было ответа:
– А православная церковь?..
…Во время нашего, в общем-то, бессмысленного разговора я, как парусник в тумане, иногда нарывался на рифы разума этой девочки.
Так, не зная на что рассчитывая, я спросил ее:
– В какой стране ты хотела бы жить: в стране монастырей или в стране университетов?
И наткнулся на ответ, которого я не ожидал не то что от девчонки, но и от себя самого:
– В стране детских садов.
Но потом все быстренько возвернулось на привычный блуждающий курс: