Ничья Чекасина Татьяна

– Фантазёрка. Я сама об Илье Ильиче немало нафантазировала, – она осеклась, замолчав.

Томка насторожилась, ожидая какого-нибудь откровенного рассказа, но Вера Алексеевна сухо сообщила:

– Мы учились вместе…

Томасик раздосадованно хлопала ресницами.

– Ах ты, красавица моя, – ласково обняла её мать, вглядываясь в лицо дочери, будто ища в нём что-то ускользающее, точно призрак.

То, что, очаровавшись Гуменниковым, она попала тут в лабораторию вибраций, как какой-то кур, Томка поняла не сразу. Когда поняла, то даже хотела уволиться, причём, не сказав об этом матери. Но встретила снова в коридоре этого человека… Просто магнит. Была и ещё причина, о которой она не могла никому рассказать, кроме подружки Галки Мельниковой. Правда, ещё Томке нравилось тут бездельничать, красуясь в новой одежде, на которую была потрачена вся первая зарплата. Мать всё-таки неплохо зарабатывала, особенно репетиторством. Немного надоедали эти ученики, несмотря на то, что Вера Алексеевна их даже в комнату не пускала: на кухне долбили проклятые алгоритмы. А ещё помогал ОН. Так мать называла её таинственного папашу. Томка его никогда не видела и видеть не хочет! Но ОН помогает, то есть денег даёт, присылая с главпочтамта переводы. Вера Алексеевна до такой степени законспирировала своего любовника (мужем он ей не был), что дочери дала отчество своего давно умершего «прекрасного папы» Алексея Андреевича. Так что, обе они, будто сёстры, – Алексеевны. Хотя Томка подозревает, что она, конечно, не Алексеевна.

Они пришли в подвал, и там Сажинский передал Томку Пахомову, который давно одобрил её желание называть его просто Эдюней. Был он не молод по понятиям Томасика, то есть ему сильно перевалило за тридцать.

– Пошли! – прокричал он и схватил её за руку, потащив в демонстрационный зал.

Работала дробилка, стоял неимоверный грохот. В этом мрачном подвале без окон по всем стенам мигали дисплеи телевизионных экранов. Посредине под тусклым светом грохотало, лязгало и скрежетало громадное серое сооружение. Пахло дроблёным горячим камнем. Повсюду на неровном цементном полу валялись куски камня, большие и маленькие. В подвале висела прочной пеленой серая пыль. Эдюня и ещё двое сотрудников что-то кричали друг другу, сблизив лица у экрана осциллографа, тыча пальцами в какие-то длинные, похожие на свитки, бумаги, исчерченные знаками. Томка стояла в грохоте, брошенная и озябшая от подвальной сырости и тоже глядела в экран. Там неслась, истаивая и снова появляясь, кривая, похожая на зелёную молнию. Вдруг дробилку выключили, и стало оглушительно тихо. Голоса зазвучали неестественно громко. У Эдюни в руках появился новый свиток миллиметровки.

– Пошли в лабораторию, я тебе докажу, – говорил он, направляясь по камням к двери.

За ним двинулись его коллеги, а Томка, всё ещё оглушённая, смотрела по сторонам, и резкая тоскливость охватила её, будто потерявшуюся на вокзале девочку. Запинаясь лаковыми каблуками о камни, она пробралась к двери в подвальный коридор. Ей хотелось крикнуть: «Постойте, вы забыли обо мне!» Шедшие впереди так бурно разговаривали, словно через минуту должны были расстаться на всю жизнь… Они поднялись по крутой лестнице и вышли через люк, огороженный железными бортами, на первый этаж.

Люки зияли повсюду. Вначале Томка побаивалась их, но потом перестала бояться начисто. Даже забывала о них, когда спускалась на опытный завод в лабораторию, где Ничков с двумя лаборантами проводил испытания гипсобетонных панелей. Она и сейчас хотела шмыгнуть в дверь, ведущую на опытный, но побоялась подвести Эдюню и послушно последовала за ним наверх в лабораторию вибраций.

Все, кто шёл впереди, зашли в одну из комнат. Там была классная доска, парты, и можно было сидеть, как в школе, наблюдая за теми, кто стоит у доски. На сей раз у доски был Эдюня. Его коллеги сели за ближайшие столы, а Томасик – за последний. Это ей напомнило последнюю парту в школе, где она обычно и сидела. Пахомов быстро стал писать на доске мелом значки и цифры. Он сильно ударял по доске, мел крошился и пачкал ему пиджак. Губы Эдюни шевелились, он что-то бормотал про себя, отклоняясь от доски, страстно выкрикивал… термины. Непонятные Томке. Один из этих мэнээсов, так называли в институте младших научных сотрудников, сначала сидел с безразличным видом, но постепенно стал волноваться всё больше, подошёл к доске, тоже взял мел и стал поверху написанных Пахомовым цифр писать свои, стирать поспешно рукой и тоже писать. Эдюня стоял довольный:

– Вот видишь, убедил!

Другой учёный, не слишком молодой, но тоже «младший», поднялся и потрепал Пахомова по плечу. Тот улыбнулся, облизывая сухие губы. Томка переводила взгляд с одного на другого, и был миг, когда ей захотелось понять, что же такое кроется за этими значками и формулами. Такими несовместимыми казались ей эти «страсти» и скучные слова: «математика», «физика»… Она переводила взгляд с одного лица на другое. Вдруг Эдюня заметил её, очнулся, не понимая, откуда она здесь, подсел и шепнул ликующе:

– Пошли сегодня в филармонию! Там хоралы, матушка, хоралы!

Томка не ожидала, отодвинулась, опасливо поглядев на его выпачканные мелом руки. Эдюня заметил взгляд, рассмеялся, вскочил и вновь понёсся к доске, где двое других младших научных сотрудников продолжили обсуждение.

Кое-как закончился этот с точки зрения Томки никуда не годный, пустой день. Вечером, засыпая, она стала воображать, как у доски собрались опять эти молодые учёные: бородатые, странные, будто слепые, но одновременно, будто слишком зрячие. И тут встаёт Томасик, протягивает руку с мелком к доске и пишет на ней что-то для себя непонятное своей изумительной рукой с изящным маникюром. Все эти физики просто деревенеют, ведь им в головы не приходил такой простой и гениальный ответ. «Но я же такая бездарная! – жалобно воскликнул в её голове какой-то ненужный голосок, и сразу захотелось заплакать. – У меня нет профессии…» Ту профессию, которая у неё всё-таки имелась, можно было назвать профессией с большой натяжкой. А желание заплакать, стало её частенько теперь посещать, особенно по вечерам, когда усталая мать уже спала, а Томка не могла заснуть в своём отгороженном от общей комнаты уголке.

…На работе продолжалось «обучение». Не будь она для всех «чуть ли не племянницей» самого директора, вряд ли стали бы её дальше держать и платить за безделье деньги. Но держали. И зарплату она получала. И никто не напоминал, никто не укорял. Но в этот день случилось столкновение, при котором Томка себя ощутила, как обычно, победительницей, не зная, правда, что произойдёт дальше в этот нелёгкий и даже, в какой-то степени поворотный для неё день. С утра она опять безуспешно пыталась скопировать чертёж камнедробилки, но, несмотря на вчерашнее знакомство с этим жутким агрегатом, успехи были нулевые, то есть, их не было. Ближе к обеду влетел Пахомов, перепачканный мелом и полный эмоций. Даже спина корейца Коли, обычно невозмутимого, вздрогнула от его заряда:

– Ну, старик, кипишь ты! Варишься!

– Фу, это что, – Эдюня тут же стал с большим пылом рассказывать про установленную в каком-то карьере на обогатительной фабрике дробилку, которая работает с ужасными вибрациями: подойти невозможно. Рамы трясутся, стёкла звенят. – Ужас! – громко воскликнул Эдюня, будто рядом продолжала работать подобная той камнедробилка.

Сажинский сочувственно кивнул головой. Томка уже знала: работа сотрудников лаборатории состоит в том, чтобы находить методы устранения вибраций, возникающих при работе всяких тяжёлых механизмов. Эта борьба с вибрацией – главное в их жизни. По поводу вибраций, как это уже не раз было видно на примере мэнээса Эдюни, бушуют страсти, кипят споры, крошится мел…

– Ну и что? И всю жизнь вот так и будете заниматься этими вибрациями, – нарушила гармонию их общения Томасик, любуясь на себя в зеркальце.

Все трое уставились на неё, даже кореец повернулся к ней своим бесстрастным лицом. Эдюня озвучил их общее порицание:

– Стыдно, Томасик! Стыдно! На фабриках люди работают, сотни, тысячи людей! А под ними и вокруг всё трясётся, как у нас в подвале. Но мы что, прибежали, да выскочили, а рабочим надо смену отбарабанить в таком аду! Они стареют раньше времени, становятся инвалидами в молодом возрасте, умирают в два раза раньше! А, знаешь, возьму-ка я тебя как-нибудь в командировку на какой-нибудь обогатительный комбинат!

В ответ Томасик лишь слегка улыбнулась с видом всё понимающей царицы Тамары; догадывается, зачем может взять в командировку этот младший сотрудник младшую лаборантку.

– Нет, правда, – растерянно встретил её взгляд Пахомов, но тут же и забыл о ней.

Да и ей стало не до них: позвонила Галка. «Томасик, не звонишь, не сообщаешь. А у меня событие. Генка мне сделал предложение. Замуж выхожу!»

– Ой, падаю со стула, падаю, – прощебетала Томка, и острая зависть густой краской залила её гладкую шею.

Генка был вовсе не Генка, а Геннадий Анатольевич, заведующий лабораторией (завлаб) в том институте, где работала секретаршей Галка. Ей удалось за какие-то два месяца провернуть колоссальное дело. И вот результат. «Эталон» мужчины, высокий брюнет при очень приличной должности (не мэнээс, а старший научный сотрудник) собрался развестись с женой, оставить сынишку и жениться вновь, да на ком, на Галке! Галка в сравнении с Томкой – ничто, пустое место. Когда они рядом, то никто никогда и не смотрит на Галку. Все не отводят взоров от удивительной красоты Томасика! И вот тебе результат! Таким быстрым результатам может позавидовать любой Эдюня Пахомов, желающий освободить от вредных вибраций всю горнорудную промышленность огромной страны!

– Когда свадьба? – спросила Томка, как в тумане.

«Ещё не решили, – лениво откликнулась Галка голосом «пожившей» женщины. – Ну а как у тебя?..»

– Что «как»? – вдруг рассердилась Томка. Она ведь уже рассказала Галке о том, о чём не рассказывала матери… Глухое раздражение поднялось в ней, закипело: – Не всем же надо так мало времени, чтобы понять, чтобы осознать, мы ещё не осознали… – Рассматривая ногти на левой руке, а правой придерживая телефонную трубку, она встретилась глазами с Сажинским. Ей показалось: он понял, он всё знает. Знает, хотя ему она, конечно, как и матери, ничего не рассказывала! А, может, и весь НИИС уже знает? – Потом поговорим, – закруглилась она с Галкой, взгляд быстро скользнул по начатому, но так и незаконченному чертежу, остановился на уже сегодня ляпнутом чёрном пятне…

Томка отвернулась от чертежа, встала, и вместо того, чтобы подойти к окну, выскользнула за дверь… Она шла мимо дверей, мимо комнат, где, наверное, спорили, что-то объясняя друг другу. Доказывали, чертили или сидели, уткнувшись в книги, словно беспрестанно ища ответы на вопросы. Томасику не было дела до этих вопросов, ответы она тоже не хотела искать. И чувствовала себя чужой всему этому громадному НИИ и его труженикам, зачем-то так увлечённым какими-то дробилками и стеновыми панелями…

Стеновые панели. Это – у Ничкова. Она шла коридорами, спускалась лестницами… Она была на пределе, была готова заплакать, но, приблизившись к опытному заводу, успокоилась, чтобы войти с нормальным бодрым лицом. Вход был через калитку в воротах. Эти ворота открывались, когда панелевоз доставлял в отгороженный отсек очередную панель. Да, конечно, все знали… Хотя она соблюдала конспирацию. Она скоро научилась добираться сюда коротким путём – через люки. Но, конечно, все знали, что она приходит сюда почти ежедневно, точно по обязанности. Одна надежда: не догадались пока, зачем, и думают, как Сажинский, который как-то сказал, мол, мы понимаем, в лаборатории стеновых панелей работа более наглядная, нагрузки навешивают, потом смотрят, есть ли трещина… А у нас, мол, лишь степень вибраций, и это непонятно. Если желаешь перейти в другую лабораторию, то мы подумаем, как это сделать… «Хорошо, но я пока не приняла решение», – ответила она. На самом деле, она и не думала переходить в лабораторию к Ничкову. Но и сегодня, как в другие дни, обогнула со двора опытный завод, толкнула калитку. В лицо потянуло свежим цементом.

Недалеко от входа зиял пастью открытый люк, ведущий в подвал. У стола, заваленного проводами и заставленного приборами, стояла местная лаборантка в тёмной косынке до глаз и в тёмном грязном халате и сцепляла провода датчиков. Другой лаборант, Женька, ляпал на стеновую панель замазку: латал трещины. Ещё один блок со следами мазни был выдвинут на середину опытного зала.

– А, Томасик! Привет! – сказала по-свойски лаборантка (звать Аней), – сегодня будем испытывать, хочешь посмотреть?

– Да? Вот эту? – догадливо ткнула в зашпаклёванную панель Томка.

Ей было совершенно всё равно, какую из двух серых и с виду не отличающихся одна от другой панелей будут испытывать. Но она делала вид, что живо тут всем интересуется, а потому и Аня, и Женька уже привыкли ей рассказывать о своей работе, к которой относились почти, как Эдюня Пахомов к своей, с научным рвением. Женька сказал как-то: «До самого интересного не дотяну, такие испытания пойдут, а мне в армию». Аня и Женька догадываются, почему она приходит сюда, но делают вид, что не понимают. Они оба такие простецкие, считает Томка. Аня эта некрасивая, руки вечно грязные.

– Вон ту испытывали, треснула, осколки летели! – баском с гордостью сказала она. – Ничкову досталось: в шею осколок бетона прилетел. Кричит на нас с Женькой, чтоб не стояли рядом со стендом, а сам лезет… – В её голосе звучало восхищение Ничковым. Смелый, пострадал.

Провода тянулись к стенду испытаний… Томка рассеянно вертела в пальцах подобранный на столе проводок. Она волновалась перед приходом Ничкова. То, что он придёт, знала точно, ведь иначе Аня намекнула бы сразу, что его сегодня не будет. Да и подготовку к испытаниям он всегда проводит сам.

– Ну, куда ты налепил? – проворчала Аня.

– Павел Владимирович здесь велел ставить датчик, – стал оправдываться Женька, нажимая на «Павел Владимирович».

Томка считала, что оба этих серых существа и влюблены в неё, что само собой разумеется при её неземной красоте, но и уважают её безусловно, ведь они оба называют Ничкова по имени-отчеству и на «вы», а она уменьшительным именем и на «ты».

– Привет, – с обычной непонятной улыбкой Ничков перешагнул порог.

На нём, как на вешалке, висел старый пиджак.

– Вот возимся, возимся, – словно извинился. – Ну, как жизнь?

«Плохо», – хотела ответить Томка, но сжалась под его взглядом, под его улыбкой, посмотрела в глаза с отчаянием готового на всё, доведённого до крайности ребёнка. Эти бесконечные взгляды… Особая, своя жизнь на одних взглядах… Хорошо поглядеть в глаза… Но только так, чтоб глаза отвечали. Конечно, хотелось бы ещё и каких-то слов… Вдруг, вспомнилось: Галке сделал предложение этот «эталон»… Ничков пересёк опытный зал; по пути захлопнул крышку люка и проворчал на Женьку:

– Опять оставил открытым? – остановился рядом с лаборантами: – Женя, сколько раз тебе объяснять? Куда ты поставил этот датчик?

– Ну, вот, что я тебе говорила? – прошептала Аня.

Женька смутился и принялся отдирать прилепленное (датчики, – это такие маленькие штучки, к ним тянутся от приборов провода). Ничков посмотрел на Томку, улыбаясь глазами: вот какой я строгий, но ты не думай, я такой не всегда… Она стояла здесь, чувствуя себя в этой серости редким диковинным цветком, случайно выросшим в огороде среди обычных овощей. Облепленный датчиками блок с тянущимися к приборам проводами пришла пора водрузить на стенд для испытаний. Ничков и Женька с покрытыми цементной пылью плечами долго прилаживали его и, наконец, установили.

– Навешивай грузы! – отряхивая руки, приказал Ничков.

Женька потащил гири к панели, и на железные прутья легли первые тяжести. Аня открыла журнал на столе с длинными колонками цифр. Стала записывать показания стрелки, бегающей по шкале прибора.

– Эта, может, не треснет? – спросила с деланным участием Томка.

– Твои слова да богу б в уши, – ответил разгорячённый работой, возбуждённый началом испытаний Ничков.

Он подошёл совсем близко. Теперь Томка не видела лаборатории, мрачных панелей, от которых добивались необыкновенной прочности, Аню, склонённую над столом, Женьку, пробежавшего за спиной и спустившегося через люк в подвал за какими-то добавочными грузами, и как он выскочил, она тоже не заметила. Она смотрела, не открываясь в глаза Ничкову, стоявшему так близко, что до его лица можно было дотронуться пальцем. Томка так и сделала: протянула руку и дотронулась и провела по щеке, а пыль на пальце показала ему.

– Да, вывозился, как чёрт, – он смущённо потёр лицо ещё более грязной рукой.

– Павел, а тебе не скучно так жить? – спросила она.

Томка знала, что сейчас она, наверняка, ещё более красивая, чем обычно, и хотела услышать от него такие, например, слова: «Нет, не скучно, потому что здесь ты».

– Мне хорошо, – быстро сказал он. – Здесь живое дело, понимаешь?

И он стал говорить, по её мнению, совсем не то, что надо… Про какой-то другой институт, где дело было «не живое», где требовали от него кучу каких-то бумаг, а здесь требуют только науку. И он рад… Он не для отчётов учился, он хочет совершать открытия, и до чего хорошо, что у них в институте такой умный руководитель как Гуменников… Томка слушала с усталостью и грустью. В длинных пальцах, сверкавших перламутром ногтей, она вертела какой-то ненужный, подобранный на столе проводок…

– Павел Владимирович! – крикнул Женька, вечно отвлекающий его от общения с Томасиком. – А на эту сторону увеличивать нагрузку?

– Я тебе уже говорил, – Ничков бросил на Томку извиняющийся взгляд, обогнул стол и направился к покрасневшему от усердия Женьке.

И они стали возиться вдвоём, прилаживая какие-то гири, подтаскивая их. И в эти моменты стрелка под стеклом вздрагивала, металась, будто лишённая ориентиров раз и навсегда. Томка стояла посреди лаборатории, по-прежнему крутя в пальцах какой-то ненужный кусочек провода… Солнце лежало поперёк зала, и видно было, как много в воздухе цементной пыли. Проводок, который она вертела в пальцах, скрутился, она отбросила его и хотела взять другой и уже потянулась за ним, как вдруг одна нога неожиданно повисла над пустотой. Она попробовала сбалансировать, удержаться, но не смогла, и был такой миг, когда она с ужасом поняла, что с ней происходит что-то страшное, нерядовое, чего не происходило в этот миг ни с Ничковым, ни с Аней, ни с Женькой. Она упала. Люк был глубок. В подвале горел свет. Кругом плыло что-то красное. Голос Ничкова говорил, будто издалека:

– Томасик, как же так, Томасик…

Кто-то притащил нашатырь. Какие-то люди стояли над люком и смотрели вниз.

– Говорил Женьке – закрывай люк! – в голосе Ничкова слышалось такое горе, почти такое же, наверное, как у Томки на душе во все эти дни после поездки в колхоз…

– Голова, как голова? – говорил над ней Анин тревожный глухой голос. – Убиться тут в два счёта, убиться!

– Ты позвонила в медпункт? Позвонила?

– Они уже идут, Павел Владимирович!

– Ну как ты, как?

Томка лежала на чём-то мягком, под головой был вывернутый наизнанку пиджак Ничкова. От этого пиджака пахло, конечно, бетоном, но ещё так хорошо пахло, что слёзы счастья текли по Томкиным щекам.

– Ну, и как будем доставать? – в люке появилось широкое лицо тётки-медсестры в белом халате.

Ничков подсунул под Томасика руки, и ей ничего не осталось, как обвить, обхватить своими руками его шею. Лестница была железная, крутая, но Томка плыла над её ступенями. Его руки держали её крепко. Она отвернула лицо к его шее, чтоб не видеть никого, а только чувствовать запах этой шеи, которую хотелось прихватить губами. Возле люка стояли носилки. Больную на них опустили. Ничков взялся за ручки с одной стороны, Женька с другой. Пошли, понесли. Следом семенила медсестра. Несли, кажется, долго до грузового лифта, из лифта – коридорами. Ну, вот и медпункт. Медсестра ушла в соседнюю комнату, Томасика положили на кушетку.

Хорошо, что сегодня она была не в мини-юбке, а в модных расклешённых брюках. Ничков сел рядом. Так хорошо было видеть его лицо, свою руку держать на его руке. Женька ушёл, они остались вдвоём. Какое счастье… Слёзы бурлят в голове, подкатывают к глазам… Слёзы счастья…

Но вскоре явились врачихи, в одной из них Томасик узнала жену Эдюни Пахомова. В лабораторию она приходит не в белом халате. Эта немолодая, по понятиям Томки, сплетница, живущая в страхе за мужа, готового изменить с кем угодно, даже с бывшей школьницей, холодно и понимающе посмотрела на Ничкова.

– Вы можете быть спокойны, мы всё тут сами поймём, – сказала она немного ехидно.

– Хорошо, я подожду в коридоре, вы мне сообщите результат осмотра? – умоляюще посмотрел Ничков.

– Не беспокойтесь, сообщим…

Он вышел, и без него Томке стало так плохо, будто она снова упала в люк. Жена Эдюни провела осмотр и опрос. Заглянула под веки, потрогала шишку на затылке, спросила про кружение головы. Результат – человек жив. А ещё он здоров. Отпустите человека, его ждёт в коридоре другой человек! Но нет, велят «немного полежать». Дают градусник… Но это уже без Пахомовой, которая покинула медпункт, ушла куда-то… Сплетничать, – подумала Томка.

Ничков заглянул:

– Ну, как ты?

– Очень хорошо, – ответила она, так как всегда, когда он смотрит на неё, ей очень хорошо.

Он ушёл успокоенный. Ей захотелось вскочить, бежать за ним… Но велели «попробовать встать». Она вскакивает.

– Ну, ладно, я пойду…

– Иди, видать, сотрясения не было, – сделала вывод тётка-медсестра.

Томасик побежала коридорами, лестницами, люками. Голова не кружилась, нигде, абсолютно нигде, не болело. Навстречу ей из лаборатории вибраций выскочила жена Эдюни: ага, уже настучала. Её муж встретил громогласным сочувствием, кореец промолчал. А Сажинский, сказал Эдюня, помчался к Гуменникову.

– А зачем он помчался к Гуменникову? – догадалась Томасик.

– Ну, понимаешь, мы ведь какую-то ответственность за тебя несём…

– Я и сама пойду к Гуменникову…

Её без разговоров пропустила в кабинет секретарь, эта деревенщина. Директор сидел не за столом, а у окна, на подоконнике, писал что-то, имея в распоряжении два больших стола. Томасик уже видела однажды, как он сидел так на подоконнике. Рассказала матери. Та умилилась: «Не может отвыкнуть от студенчества…» При слове «студенчество» Вера Алексеевна расцветала юной улыбкой. Сегодня лицо Ильи Ильича казалось серым, а глаза – страдальческими. На стуле возле стены сидел Сажинский, он тут же вскочил:

– Я могу идти? – посмотрел на Гуменникова, на Томку не смотрел.

Она подумала: мог бы и спросить, как она себя чувствует… Директор его отпустил, и он пробежал мимо; видимо, успел довольно много наболтать.

Гуменников попросил её рассказать о том, что случилось.

– Ничего особенного, я совершенно здорова, всё хорошо.

– Илья Ильич, тут Ничков пришёл, – сказал из динамика голос секретарши.

– Проси.

Теперь их было трое.

– Я во всём виноват. Не проследил… Не объяснил… Надо было всё объяснить…

– Павел Владимирович ни в чём не виноват! Я вела себя глупо! – перебила Томасик.

Уходя, она думала об этих мужчинах. Про Гуменникова: у него губы сизые. За него больно, да так, будто это её ближайший родственник, о котором она знает, что у него больное сердце. «Если б можно было ему сердце молодое пересадить» (из сплетен, источник – врач Пахомова). Последние дни Томка считала, что догадалась… Почти наверняка. Ей, воспитанной на недомолвках, на лжи, на дидактических рассуждениях о долге, о чести, не однажды хотелось уличить весь мир во лжи, и первой уличить, конечно, свою мать Веру Алексеевну.

Однажды они говорили ночью, лёжа в темноте по разным сторонам их большой комнаты. Вера Алексеевна отвечала на Томкин вопрос. Но как? Весьма иносказательно. «Вот, например, какой жизненный случай могу тебе рассказать… Они вместе учились и очень любили друг друга. Оба любили – и он, и она. Долго длилась эта любовь, и дело было только за тем, чтобы скорей кончилась учёба да пожениться. Вот учёба кончилась. Он поехал к родителям всего на неделю. А пробыл три месяца. Ни писем, ничего… Женился там на другой. А у неё, у его бывшей любимой, родился ребёнок, и она всю жизнь продолжала любить этого человека…» «Мама, а кто родился, сын или дочь?» – Томасик вскочила на кровати, дрожа под форточкой, замерев в ожидании ответа. И ответ последовал: «Успокойся, пожалуйста, это не имеет значения…» «Мама, а кто мой отец?» «Никто» «Мама, а я – чья дочь?» «Ничья». Теперь она бы не сказала, что она какая-то «ничья».

Директор с ней говорил, как отец: «Томасик, мы имеем дело не с какими-то букашками под микроскопом, у нас тут фрагменты целых зданий и агрегаты в натуральную величину… Здесь надо соблюдать технику безопасности. Конечно, хорошо, что ты такая любознательная, но учти это при самом малейшем передвижении по институту, а, тем более, по опытному заводу». Он ещё что-то говорил… Она смотрела с жалостью, как двигаются его сизые губы… Томке показалось, что она умрёт на месте от нежности к этому человеку, от того, что вся её душа устремилась к нему, что она так любит его, так жалеет, вот подошло бы её сердце ему…

О другом мужчине в оставленном ею кабинете она тоже думала достаточно пылко, и тоже со слезами на глазах. Этот стоит, опершись на стол, ноги худые и длинные скрещены, руки прячет за спиной, они, как всегда, грязные… Она знает, какие это замечательные руки, как они могут обнять… Она так любит эти руки… Нет сил терпеть эту любовь на расстоянии…

– Томасик, иди домой пораньше, велел тебя отпустить сам Илья Ильич, – Сажинский (стукач) увидел в её лице нечто:

– Если можно, зовите меня, пожалуйста, Тамарой. – Попрощалась и ушла.

Дома пришлось всё рассказывать матери. Впрочем, ей, видимо, позвонил Гуменников. И такого человека долго эта женщина (мать) держала на таком огромном расстоянии! Помнится, переезжали они на эту новую квартиру из старого деревянного дома, где в подъезде пахло кошками (у мамы на кошек аллергия). Была зима, самая её середина, страшный холод и мама в новой цигейковой шубе, утомлённая от беготни. Грузчики перетаскивали большие вещи, а они – маленькие. Томка, сама маленькая, носила и вообще всякую мелочь. Она хотела перенести из комнаты в машину маленький кактус, уколола руки и ревела на пахнущей кошками лестничной площадке, но это была ерунда… Переезд на новую хорошую квартиру в центральный район был чуть ли не самым радостным событием её, Томкиного детства, и тогда впервые довольная мать проговорилась: «Если б не Гуменников…» «Что сделал он?» – спросила Томасик, считавшая себя уже тогда не только очень красивой девочкой (об этом говорили все и всюду), но и очень умной. «Помог», – кратко, как всегда, ответила мать. Она и потом не сделалась менее краткой.

Почти всю жизнь они прожили молча. С довольно маленького возраста Томка была одна и одна. Школа рядом, переходить дорогу не требовалось. Дома был телефон. «Мама, ты когда придёшь?» – спрашивала Томка-первоклассница из своего привычного одиночества. «Ах, доченька, не скоро, у меня ещё заочники…» Томка и не ждала, и сама ложилась спать. Мать приходила поздно, уставшая, наработавшаяся, но иногда на кухне проверяла контрольные чуть не до утра. Томка просыпалась и видела черту света под кухонной дверью. «Мама, ты пришла?» – «Да, доченька». «А когда ты ляжешь?» «Спи, мне некогда».

Сегодня Вера Алексеевна решила заняться дочерью. Вышло как-то так, что Томасик (по словам Гуменникова) девочка «чудесная, умная, любознательная…» «Ты уж, Верочка, с ней поговори хорошо, по душам…» И вот ужин полуфабрикатами закончен. Теперь от разговора «по душам» точно не застрянет в горле кусок непонятного, купленного в спешке шницеля с наспех разогретыми, сваренными на неделю макаронами.

– Томасик, ты уже взрослая. Не понимаю, как ты могла допустить, что где-то там оступилась и чуть не упала, нарушила технику безопасности. Как можно быть такой безответственной, ну, как?

Вера Алексеевна была опытным педагогом, старшим преподавателем, а потому у неё были наготове целые блоки из фраз, отговоренных годами. Когда она так начинала «говорить с дочкой по душам», то дочка эта делала непроницаемое лицо и молчала стоически, пока не закончится очередной блок или несколько блоков, ловко сконструированных. А пока конструируются новые, можно подумать, например, о том, как после этого «разговора по душам» выклянчить двадцать рублей, на которые можно купить кое-что из одежды, которой не хватает. Туфли, например, не купишь на двадцатку, хорошие стоят сорок, это половина нынешней зарплаты Томасика в НИИ. Но и двадцать рублей – сумма не такая уж маленькая. Можно, например, купить комплект белья. В «Синтетику» завезли гэдээровское бельё. Оно, правда, грубоватое, кружева острые, как железо, но другого красивого в продаже нет.

Вдруг, среди блоков слышит:

– …может, ты полюбила этого человека; и тогда мне надо знать об этом точно, так что будь, пожалуйста, откровенной… Если ты влюбилась в Гуменникова, то это бесперспективно. Он тебя старше на двадцать семь лет…

– Что? – сказала Томка.

– Ты меня опять не слушаешь? Илья Ильич до сих пор очень интересный мужчина, и можно понять… – Лицо матери жалко съёжилось, будто она сейчас заплачет. А глаза смотрели прямо со злостью!

Ха-ха-ха! Ну, и ну! Томасик расслабилась. Это ей знакомо. По школе. Когда к ней какая-нибудь девчонка привяжется: «Мне надо с тобой откровенно поговорить». И начинается: Петров, Иванов, Сидоров… Она их в упор не видит, а оказывается, что каждый из этих мальчишек уже возомнил, будто Томка готова ответить ему взаимностью. Да, она может довольно близко подпустить, даже до детских поцелуев с их стороны, но на самом деле она никого не видит из них, она просто смеётся над всеми этими Ивановыми, Петровыми и Сидоровыми! Да заберите их, девочки, себе! То, что мать ей напомнила одну из таких ревнивых девчонок, потерявшей из-за Томасика своего воздыхателя, было просто весело!

– Мама… Мамулька… Какая ты у меня дурочка! – сказала Томка ласково.

– Так это не то? Не так? Не он? Ну, прости, не знала, как-то случайно подумала…

Как сгорает от стыда Вера Алексеевна смотреть забавно. Придумала: первая любовь! Прямо как у Тургенева! Там, вроде, и отец, и сын влюбились в одну девчонку. И, вдруг, взглянув в лицо матери, растерянное, доброе, полное восхищения своей такой прекрасной и умной дочкой, Томка серьёзно сказала:

– Мама, я, правда, очень люблю одного человека. – И дальше стала шептать, будто кроме них в квартире есть подслушивающее устройство. – Мне так тяжело от этой любви, мама… Потому и в люк упала… Это не любовь, это какая-то пытка… Я совсем не властна над собой, совсем, а ведь ты знаешь, какая я волевая, такую ещё поискать… была… – Весь этот день, ещё до падения в люк, когда стояла у стола, вертела в пальцах кусок провода (а за спиной-то была пропасть!), хотела разрыдаться, как следует! – Да, я ужасно, сильно люблю, я не могу, не могу терпеть эту любовь! У меня нет сил её терпеть! – выкрикнула она и, наконец, разрыдалась.

Вера Алексеевна смотрела на свою дочь так, будто не верила тому, что с ней творилось, будто Томасик устроила всё это нарочно, будто решила комедию ломать… Но вскоре поняла: правда. Это была самая настоящая правда, которая часто синоним горя и… любви. Томке самой не вполне верилось, что с ней происходит такое… Когда это было высказано вслух, то стало понятно, до чего всё серьёзно, ну, как болезнь неизлечимая, как смерть… Если бы ей кто-то сказал, например, Галка Мельникова, что она будет так выкрикивать, размазывая остатки туши по щекам, что она забудет о том, какая она красавица, какая она непреступная и довольно жестокая красавица, то она бы не поверила… Именно такая у неё слава во всей школе и в обоих дворах, и в нашем, и в соседнем. Все эти мальчишки, все эти юноши вокруг, – для неё простая добыча: звонят, под окнами торчат, бегут следом, а ей всё это очень смешно!

И вот пришла в НИИС, а там тоже, но взрослые мужчины, один, второй, третий, но (ха-ха-ха!) она привыкла, что сама из себя представляет широко раскинутую сеть, паутину, ловушку. Если попадает туда кто-то, она просто наблюдает, как барахтается он возле, погибая… И Вера Алексеевна отлично знала свою дочь. Она в начале Томкиного расцвета гордилась её неприступностью, но чем дальше, тем больше смотрела на неё в страхе, как на чудовище. Вот уж восемнадцать лет… Среднюю школу Томасик закончила поздно, потому что в первый класс пошла почти с девяти. Вера Алексеевна её и дальше хотела обучать дома. В первый класс Томасик пришла, умея читать, писать и считать. Но сил у матери не хватило на продолжение родительского подвига. Интересно, что побыв какое-то время отличницей, Томка скатилась до троечницы и застряла на этой отметке навечно. Поражённо смотрела мать на свою плачущую дочь. Просто в ужасе. Она бы скорую помощь вызвала: заберите! Она у меня совсем-совсем больна…

– Погоди, Томасик мой, красавица моя, – шептала Вера Алексеевна, обнимая своего ребёнка, – это же хорошо…

– Чего тут хорошего! – взвизгнула Томка. – Я уже в подвал упала из-за этого!

О том, как и куда она ещё упала, дочка пока не поведала матери, а потому та утешала её, будто перед ней была невинная овечка. Словом, ничья. Но она была чьей. В том-то и дело. И всё это началось не сегодня, и не вчера, а почти два месяца назад, ещё до поездки в колхоз на уборку картошки.

…В то незабвенное утро, когда они пришли вдвоём к Гуменникову, за чаем шла речь не только о том, что Томасик, якобы, дурочка (фигура, лицо, наряды – главное, а вот Бином Ньютона – чушь собачья), ещё речь шла о «профессии». И Вера Алексеевна, будто дававшая отчёт Гуменникову в том, как она безобразно воспитала и вырастила дочку, буквально похвасталась тем, что Томасик ведь умеет кое-что: она умеет печатать на пишущей машинке «слепым методом»! Да, да, не двумя пальцами, а всеми десятью. Она в этом оказалась ужасно способной! И даже о том рассказала мать, как с работы привезла списанную машинку под названием «Башкирия», ужасный агрегат, где половина литеров западала, остальные печатали криво. Кое-как втащил эту рухлядь шофёр такси. Потом был найден мастер золотые руки, который выгнул литеры обратно, и стала эта утиль печатать. И Томка тренировалась. Ей самой просто очень нравилось смотреть на свои руки, как они нажимают клавиши. Слепому методу она обучалась в школе, где последний год велась усиленная «профориентация», девочек учили печатать. И этот метод Томка никак не могла освоить. Её тянуло подглядывать в клавиатуру, и от этого пальцы путались и сбивались. Но ей поставила тройку преподавательница, тонкая в талии немолодая женщина с крупной от волос головой и с горбатым неженским носом. Зато руки у неё были – загляденье. Томка все уроки наблюдала за её руками. За время учёбы она переняла почти все «удивительные» жесты, поражающие пластикой. Перед зеркалом тренировалась, копируя учительницу, будто собиралась сыграть её на сцене…

…Кстати, насчёт сцены. Однажды в школу пришёл на встречу с учащимися режиссёр. Пока он рассказывал о своей работе, не сводил глаз с ученицы Тамары Колясниковой. Приметил её ещё в коридоре. Они вместе дошли до класса при утихшем школьном звонке. В театральном училище, куда этот режиссёр велел ей срочно прийти, солидные дядьки и тётки попросили её прочесть басню, стихотворение и что-нибудь станцевать. Это не было экзаменом, просто режиссёр этот с двойной фамилией Соколов-Можайский собрался ей протежировать на будущем экзамене и по-дружески уговорил коллег-преподавателей посмотреть Томку. В итоге он сам скривил лицо, как от кислого. С такими же унылыми лицами сидели его коллеги и, видимо, после ухода Томки он получил от них нагоняй за то, что отнял время даром. Но сам он не терял надежд, о чём уведомил по телефону. По его просьбе она пришла на каток, где режиссёр твёрдо стоял на коньках в надежде, что вызванная им на свидание старшеклассница не сможет твёрдо стоять на льду, и он станет возить Колясникову сам, точно в коляске, по всему катку на смех другим. Томка хорошо каталась и убегала от него, а за кофе с булочкой в буфете катка проникновенно глядела в глаза этому старому козлику до его полного смятения. На выходе с катка они поболтали немного. Он обрадовался, узнав, что она совершеннолетняя и пригласил в гости, где рассчитывал на постановку сцены с объятиями. Но, увы, объятий не вышло, и он, обозвал её «фригидой». Томка в трамвае смеялась всю дорогу. А дома ей стало немного обидно: может, старый ловелас прав? И почувствовала себя неполноценной девушкой Тамара Колясникова. В тайной книжке, которую читали все девчонки в классе, это явление упоминалось. Но с матерью, конечно, никаких таких разговоров нельзя было вести. Это же наивный человек, вряд ли читавший книгу: «Половая жизнь во всём многообразии». Да, похоже, – решила Томка, она от природы холодная. Доказательство: представить невозможно, чтоб она могла подчиниться воле какого-то другого человека, мужчины. Другое дело – крутить этим мужчиной так, чтоб он крутился, словно на коньках, изображая из себя подержанного, но ещё смелого фигуриста… Да, она ненормальная. Думать так было обидно.

«Что ж, прекрасно», – бодро сказал Гуменников и вызвал к себе в кабинет заведующую машбюро. Если понравится, то Томасик будет там работать, хотя учиться надо, учиться и ещё раз учиться… Этой мантрой мать и директор завершили её устройство на работу. Впрочем, Гуменников пообещал (обещание потом выполнил): «Как только уволится лаборантка из лаборатории вибраций, а она уже дорабатывает, ты займёшь её место». Говорил так, будто место это было ужасно вакантным. Зарплата в лаборатории была, правда, выше, чем у рядовой машинистки.

…Лето надолго испортилось. Лил дождь день и ночь. В машбюро, светлой комнате с драпировками по стенам, горел рефлектор. От него по ногам катилось тепло. И, сидя у машинки, можно было спокойно смотреть, как ударяется об асфальт дождь, рассыпается тонкой дробью по лужам, и в просвете между домами висит мокрая туча, такая полная, тяжёлая, что кажется: никогда не кончится в ней запас дождя. Томка ждала, когда её переведут на постоянное «вакантное» место… Лаборатория вибраций… Ей нравилось название. Куда лучше, чем лаборатория коррозий. Такая здесь тоже была. В машбюро работали ещё двое: старшая машинистка Маргарита Савельевна и Попкова, устроенная, как Томка, по блату. Печатала она ещё медленней Томки, но отличалась неиссякаемым упорством. От её «закрепления» в институте зависело, поедет ли она назад в свою деревню Поповку или будет жить у старшей сестры, научной сотрудницы из лаборатории коррозий металлов. Томку раздражала Попкова своим напряжённым красным лицом, плохо гнущимися над клавиатурой пальцами, глупой причёской – на самой верхней точке головы прозрачной жиденькой шишечкой. «Жила бы лучше в своей деревне», – думала Томка. Ей хотелось поговорить с Попковой, порасспрашивать её о жизни… Но каждый раз портила разговор зав. машбюро Маргарита Савельевна, которая заступалась за молчаливую Попкову, справедливо думая, что Томка – избалованный ребёнок и доводится чуть ли не племянницей самому Гуменникову. Её предположение «подтвердилось», когда Томка выпросила у директора ещё один рефлектор для обогрева, поставила его со своей стороны и часто протягивала к его круглому, никелированному алому в середине венчику ровные ноги в мелких кокетливых туфельках. Получалось так, что, кто бы ни входил в машбюро в эти моменты, видел Томкины прекрасные ноги, без всякого тайного умысла повёрнутые к теплу. Именно так сидела она и грелась, когда первый раз вошёл Ничков. Он влетел довольно проворно, но на ковровой дорожке, ведущей к столу Маргариты Савельевны, резко тормознул и, загипнотизированный Томкиными ногами, остановился, держа перед собой толстенную рукопись.

– У нас новенькая, – сказал он и со своим жутким почерком двинулся к Томке, а не к Маргарите Савельевне, затаившейся в наблюдении.

Томка улыбнулась празднично, как улыбалась всем: и знакомым, и незнакомым людям. Она заглянула в глаза Ничкову своими с крепко накрашенными ресницами смеющимися очами, большими, играющими, похожими на выдуманные художниками очи мадонн. Только в Томкиных глазах не было ни скорби, ни грусти, а удаль, радость и удивление.

– Томасик! – отрекомендовалась привычно, как называлась всегда, если рассчитывала на хорошие добрые и весёлые отношения.

Например, с этими двумя машинистками она не собиралась дружить, а потому назвалась им сразу Тамарой. Впрочем, Маргарите Савельевне её так представил Гуменников. Ничков оторопел полностью, а для неё это был вполне ожидаемый эффект.

– Паша, – сказал он, краснея с каждой секундой всё сильней, но при этом улыбаясь слегка актёрской улыбкой. Она поняла: ему стыдно, что он так назвал себя, это вышло у него случайно.

Его улыбка потом стала ей всюду грезиться, эти зубы мелкие, – ровненькие перламутровые пуговицы. Он выбежал, согнувшись, боком. Томка принялась перепечатывать статью. Из глупой гордости мучилась над ней, не спрашивая совета и помощи старшей машинистки, у которой всегда было много работы. Кое-как допечатала, уже заранее сознавая: отдать стыдно. Она даже не поглядела: ошибок, наверное, тьма! Но оказалось хуже. Она перепутала клавиши, пытаясь печатать «слепым методом». Вместо «а» нажимала «п», а вместо «о» – «р» и так далее. То есть, печатала в буквальном смысле, как слепая. На этот раз Ничков не смущался, не краснел, а улыбку погасил, как только увидел отпечатанную статью. Томка смотрела на него, ожидая страшного, непоправимого. Но он сложил ровно листы, постукав их стопку ребром о стол:

– Спасибо. – И всё. Улыбнулся натянуто и загадочно.

Как только он вышел, Томасик выскочила. Ничков был в конце коридора, свет из открытой двери мелькнул, осветив его худую, немного сутулую фигуру. Томка шла, пританцовывая, заложив руки в карманы коротенькой юбочки, шла, не зная зачем, с бьющимся толчками сердцем. В комнате он был один, бумаги бросил небрежно на стол.

– Можно? – спросила она.

Кивнул, а сам сел за стол, облокотившись на руку. Аккуратно причёсанная голова, в лице что-то неуловимое. Томка села в кресло.

– Дайте, я посмотрю, – потянулась к рукописи.

– К чему?.. – махнул рукой Ничков.

Будто придумав что-то, он поднялся из-за стола, обошёл его и сел на ручку кресла, в котором сидела его растерянная гостья. Неожиданно наклонясь, обхватил руками её голову, отвернул назад и поцеловал в губы. И тут же вернулся обратно за стол, словно за ним спрятался. Лицо его было бледным от волнения, таким, что хотелось смотреть на него, не отрываясь. И Томка смотрела ошарашенно со звоном в обоих ушах… Но услышала:

– Не беспокойся. Я ничего не скажу Маргарите Савельевне, а просто подсуну ей оригинал, будто другая статья.

Она поднялась из кресла, стесняясь своих практически голых в тонком капроне ног. Пошла, как заколдованная, добрела до дверей комнаты, показавшейся бесконечно длинной, и, прежде чем уйти, оглянулась: Ничков не смотрел в её сторону, склонился над столом: голова с удивительно нетронутой причёской… Колдовство оказалось, к сожалению, долгоиграющим. Она стала «бегать» за этим мужчиной. Большего позора она не могла представить… Другое дело, когда – за ней: это нормально. Бывало за один вечер трое «кавалеров» наведывались один за другим. Мать откроет: «Томасик, к тебе». Она – с дивана: «Скажи, что я очень занята». Второй на порог, третий… Для всех она занята. Она стала полностью незанятой для Ничкова. При других встречах он вёл себя так, словно ей всё приснилось: перепутанные буквы, первый в её жизни поцелуй взрослого мужчины…

Этот поцелуй она неоднократно вспоминала, и поражалась им всё больше… Это было жуткое по своему бесстыдству (так она решила) действо, думая о котором она чувствовала себя рабой этого мужчины, так виртуозно умевшего целоваться. Произошло её полнейшее подчинение. Состояние для неё новое и… ужасное (так подумала, не слишком в этом ошибаясь). Представить, что он бы не скрылся за столом, а остался бы рядом с ней! И что могло бы тогда произойти среди рабочего дня?! И фактически без участия её воли, а лишь по воле этого человека! Она попала в западню. Если бы раньше ей кто-нибудь сказал, что она станет такой болезненно покорной, рассмеялась бы в лицо: фу, какое унижение! Никогда, ни за что!

Впервые сделала вывод: воля у человека в голове, а не в теле, и тело это вовсе не сотрудник головы, а совсем наоборот. Иногда понимала: головы у неё нет, только тело с его требовательностью. Надо же, желание… Это ужасное желание напугало куда больше, чем подозрение во фригидности, которой, судя по этому желанию, не было. Сколько раз за это время она ругала себя, стараясь, чтобы не услышала мать, как она не спит, как она шепчет: «Не пойду завтра на опытный завод! В лабораторию тоже не пойду!» Но наставал день… И сначала проверяла, есть Ничков в лаборатории или нет. На дверях была табличка: «Лаборатория стеновых панелей». Дверь открыта, трое сотрудников на местах, а зав. лабораторией нет. «Он на испытаниях». И она идёт на испытания. Там испытывается она, Томасик, выдержит ещё или нет? Ну, и самый финал: поездка в колхоз, на картошку…

До деревни ехали электричкой, а от станции шли полем. Над густым, жёлтым от листвы лесом светился голубой кусок неба, а дальше, над полями висели бесформенные тучи, готовые послать на землю холодный осенний дождь, а, может, и ранний снег. В поезде вокруг Томки люди говорили о резких переменах в погоде и ожидали осадков, как стихийного бедствия. Далеко не все поехали в колхоз. Не было ни Сажинского, ни Коли, ни Эдюни, Томка, было, подумала, что она одна от всей лаборатории вибраций (не сразу заметила корейскую жену Нину, идущую впереди в страшенной стёганке). Попкову увидела, крепко ступающую на толстых крестьянских ногах. Впереди всех шёл Гуменников, будто полководец этого странного войска.

Выглянуло солнце, осветило унылое поле с погнутой, прибитой дождями к земле вялой ботвой, картофелекопалку и возле неё кузовок. Сиротливо ходили в бороздах вороны и тут же взлетали при треске колёсного трактора. Ноги проваливались в землю, вязли в ней, выволакивались облепленные со всех сторон комьями чёрной гущи. «Войско» остановилось. Гуменников направился к картофелекопалке. Обратно вернулся с мужичком-бригадиром. Начался рабочий процесс. Научные сотрудники принялись за несвойственный им труд. Томасик нескладно выбирала картошку из земли, кидая в ведро. Перчатки быстро стали чёрными (хорошо – старые). Спина устала. Разогнулась и увидела, что к ней идёт Ничков. В охотничьих сапогах, плечи выпирают из тесной курточки. Они оба, как по команде, пошли в одну сторону, туда, где была полянка, костёр.

Кое-кто уже наработался и жарил колбасу, надетую на прутики. Подтянулись остальные. Какой-то парнишка из соседней лаборатории нацелился фотоаппаратом. Потом у Томки эта фотография вызывала неизменную боль. Смеющийся Гуменников с шампуром в руке, как дирижёр, взмахнувший палочкой. Костёр дымил, пахло от него гарью, печёной картошкой. Было, в общем, хорошо под низким осенним небом среди убранных чёрных полей. В электричке на обратном пути принявшие спиртного «помощники колхоза» пели песни громкими голосами. За окнами неслись темнеющие, залитые синим светом леса, а на западе прорезался сквозь тучи, точно прожёг их, красный костерок заката.

Томка не сводила глаз с тамбурной двери. За ней скрылся Ничков. Может, прошёл в другой вагон, а, может, он стоял одиноко в тамбуре? Томке всё резче представлялось последнее и, поднятая этим подсказанным точно со стороны видением, она пошла мимо скамеек, ничего не сказав попутчицам, заведённая внутренне на сильный и неотвратимый поступок. Она отодвинула дверь, и та покатилась на роликах в сторону, также ровно поехала назад за Томкиной спиной. Ещё не сознавая вполне, что может произойти, поняла: не дверь закрылась за спиной, а нечто роковое отрезало её навсегда от прежней детской сумеречной жизни, подтолкнув навстречу взрослости.

Ничков стоял одиноко, заложив руки в карманы курточки, дрожащий и одновременно напряжённый в ожидании. Томка попыталась изобразить удивление, сделала вид, что уходит, но он протянул к ней руки с отчаянным лицом, и она, не зная, как такое случилось, обхватила крепко его шею и нашла его губы своими губами. Может, кто-то входил в тамбур, но она ничего не видела, кроме лица Ничкова, ничего не чувствовала, кроме его горячего, таинственного тела. Из поезда выпрыгнули первыми и пронеслись по вокзалу, по привокзальной площади, вскочив в такси, где снова схватили друг друга, будто боялись, что может у каждого из них отобрать другого какое-то злое нечто, какая-то сила, и хотелось им быть этой силы сильней.

В квартире он сказал:

– Жена у тёщи.

Томка ошеломлённо сидела на кухне, пока он заваривал чай, доставал из холодильника какую-то еду.

– Ну, да, я женат. А ты что думала? Мне двадцать девять лет, у меня даже дочка есть, ну, не такая большая, как ты…

Да, это было её первым падением. Не когда первый поцелуй, не когда объятия в электричке и в такси, а когда «Жена у тёщи…» Что сделала бы Томасик в своём обычном волевом состоянии? Она бы величественно поднялась с кухонной табуретки и ушла бы, хлопнув дверью. Но тут она сидела, глядя в его лицо. Видела его нацелованные ею самой губы. В глаза глядела, которые её, между прочим, всегда поражали холодной твёрдостью. Жена, тёща, дочка… Всё плыло в ней мимо мусором по какой-то невидимой реке, на берегу которой она решила обжиться, остановив мгновение этого лица перед собой, этих непонятных глаз, вроде, весёлых, а, вроде, и печальных. Впервые она ничего не поняла в человеке, в мужчине. Ей казалось, что она отлично разбирается во всех мальчишках-дураках и во всех дядьках с умильными рожами, но не вызывающими у неё ни малейшего доверия. Вот Эдюня Пахомов, вот Сажинский, вот все-все другие… Все, кроме Гуменникова… И, конечно, кроме Ничкова.

– Ванная здесь, – показал он.

– Хорошо, – согласилась она голосом далеко не своим, а чужим, предательским, и всё у неё готово было предаться, передаться и навсегда отдаться этому не совсем знакомому человеку.

Ванная… Такого ещё в ванной у неё не было… Дверь имела какой-то хитрый замочек, и она не смогла её запереть, хотя, может, и смогла, но Ничков открыл её ключом с другой стороны. Не успела выключить воду Томка, как под душем вместе с ней оказался Ничков. Такого душа она в жизни не только не принимала, но и вообразить не могла. Даже в заграничных фильмах такого душа никто не показывал. Медицинская литература, картинки, голые скульптуры, всё это не передавало никаких реалий. Она буквально напугалась этого физического откровения, впервые увиденного, и полезла вон: из-под душа вон, из ванной комнаты, схватывая по пути полотенца, оборачиваясь ими и устремляясь туда, где можно было надеть всё, что она прижимала к себе комком своей только что снятой одежды. К моменту его выхода из ванной она была одета полностью: куртка, шапка (чёрные от земли перчатки держала в дрожащих руках).

– Ну, чего ты напугалась?

Она сказала, чего. Он засмеялся, оделся и пошёл провожать её до автобуса.

– Такое впервые со мной: девицу принял за девку. Но ты такая красивая. И такой невинной оказалась… – И добавил: – Это уж чересчур.

В тот вечер она не услышала в этих словах ничего особенного, только после лёгкого удара головой о доски подвального пола (хорошо, что там были эти доски, хорошо, что на них валялись халаты, телогрейки и провода) уразумела, что имел в виду Ничков. Он не планировал, как жених Галки Мельниковой, разрушать свою устоявшуюся жизнь. Всё это было несколько сбивчиво рассказано смущавшейся Вере Алексеевне.

– …Томасик, – прошептала она в ужасе, – но ведь у тебя может быть…ребёнок…

До чего человек тупо заклинивается на одном единственном варианте отношений!

– Я тебе не очень внятно рассказала. Он понял, что я в этом деле тёмная. И пообещал, мол, как-нибудь займёмся «секспросветом». Я стала ждать других встреч, когда я насмелюсь, когда буду готовой ко всем этим реалиям. Но он обманул меня. Прошло столько дней после поездки в колхоз, а я так одинока! Я ему не нужна! Совсем не нужна! Но я-то не могу жить без него! – И она вновь залилась слезами.

– Он правильно, он верно поступил! – не скрыла радости мать.

…Прошло немало лет. Томасик, ставшая Тамарой Ильиничной (отчество ничейное сменила на своё), приехала в отпуск из Москвы, где выучилась и вышла замуж за человека, очень похожего не на Пашу Ничкова, а на Гуменникова, и в ностальгической любознательности нарочно села именно в трамвай, идущий в сторону НИИСа… И там было ей будто нарочно подстроено видение: тоскливо сидел на одинарном сиденье трамвая её бывший кумир. Она уловила одно: сгорбленность, тоску неудачи, и поскорее сошла, чтобы он, чего доброго, не увидел её тоже.

«А хороший человек, прямо Евгений Онегин перед дурой Татьяной, готовой на всё…» Думая так, она не пошла к НИИСу, только издали поглядела на его нетленный куб из стекла и бетона. По пути к дому, где по-прежнему живёт её мать, всё удивлялась: вот что делает с человеком первая любовь… Но тогда она твердила истерически: «Он лучше всех, он именно необыкновенный. Я вся уже измучилась, осталось только умереть». Но сказав всё это, она поняла, что ей стало легко и даже не слишком горько. Мать смотрела на дочь с обычным обожанием.

Той осенью Томка пережила не только эту свою первую любовь. Случилось и другое важное событие её жизни: во-первых, мать, наконец, призналась, а во-вторых, жаль, что это случилось так поздно. …В зале заседаний, обшитом ореховыми шпалерами, стоял красный гроб, а над ним – неживая чинная фотография Гуменникова. Сам он был почти до горла накрыт простынёй, лицо было жёстковатым, а губы – почти такие же сизые, какие видела Томка при его жизни. Вдоль окон, занавешенных шторами, сидела на стульях родня – все в чёрном, жалкие, плачущие. Сзади Томки шептались женщины, боясь войти в зал заседаний: «Во-он та – его дочь, а этот – его сын…» Томка резко обернулась к ним и сказала с детской запальчивостью: «Ничего вы не знаете, дочь, сын…» На кладбище внезапно появился маленький скрипач и стал играть вокализ Рахманинова. Сделав своё дело, он скрылся так же внезапно, как и появился. Вскоре выяснилось, куда делось у матери новое золотое кольцо. «Это был любимый романс Ильи Ильича в студенчестве», – говорила Вера Алексеевна, словно бы даже довольная, что она так всё устроила со скрипачом.

А Томка переживала ужас, внушаемый гробом, а ещё больше – развёрстой, каменистой, какой-то неуютной землёй, и ей виделась она сама, беспомощно лежавшая на полу в подвале. Как лежит она там мёртвая, но в отличие от Гуменникова ничего не сделавшая. Он-то вместе с другими учёными изобрёл это панельное строительство, благодаря чему так много настроили панельных домов, которые живы и служат до сих пор. А она могла умереть ничтожной, ничейной… И то, что не умерла, что прошла через страдания и не убилась насмерть, наполнило её радостью, отделив её от земли этой развёрстой и от Гуменникова, но одновременно так остро близок сделался ей этот человек, будто он уходил в землю вместо неё. И ведь каждый день кто-то уходит туда вместо тебя, а ты живёшь…

Та осень оказалась длинной, холодной. Отопление долго не включали, в трубах шумело, клокотало, но тепло не шло. Томка забрала из машбюро рефлектор, который летом выпросила у Гуменникова. Поставила возле стола, грела ноги. А потом стало тепло и пошёл снег…

Реальность и мечты. Послесловие автора

Некоторые прагматики, работающие сейчас в сфере воспитания, считают, что ни о чём не надо мечтать. Надо делать. Действовать.

Думаю, что это убогая идеология. Помните советскую песню: «Мечтать, надо мечтать детям орлиного племени…» Понятно, что такие бодрые гимны не совсем реальность. Жизнь показала, что это не реальность совсем. Но человек, его душа не подчиняются: ни этим бодрым призывам, ни, тем более, призывам тупо действовать. Сфера мечты всегда была частью души любого человека. И от воспитателей этого человека зависит то, как мечта станет реальностью.

В этой книге я, в какой-то мере затрагиваю эту проблему. Она связана с проблемой воспитания. Например, в повести «Внучка Октябрины» (История своей мечты) разоблачаются и клеймятся методы воспитания, когда в процесс вмешивается политика. Политика всегда вмешивается. Так было раньше, при советской власти. Точно так и сейчас. Политика сменилась, метод остался. С той лишь разницей, что теперь воспитание идёт не в режиме бабушки Октябрины, а в режиме дядюшки Сэма. А проблема воплощения в жизнь своей мечты, на что имеет право каждый свободный человек, столь же неразрешима, как и раньше.

Главный персонаж «Внучки Октябрины», то есть внучка эта Надя Кузнецова, никуда не делась. Она живёт и теперь среди нас. Но, в отличие от той ситуации, когда она оказалась в результате неправильного воспитания в далёкой, но прекрасной деревне Кашке на берегу озера и в окружении добрых людей, нынешняя Надя Кузнецова вполне может оказаться в турецком борделе без перспективы вообще остаться человеком.

В повести «Ничья» (История первой любви) тоже речь идёт о воспитании. О честности воспитателя, и о том, к каким сложностям может привести отсутствие честности. Например, здесь идёт речь о болезни, которую можно считать детской и какой является первая любовь. Явление далеко не безобидное, иногда опасное. Первая любовь – ошибка, как правило. Зачастую первая любовь бывает направлена совершенно не на того человека, часто – на человека случайного. Персонаж этой истории – непокорная красавица Томасик заболевает этой болезнью с угрозой потерять всё: от невинности до самой жизни. Но она способна выстоять, так как воспитана не на «ужастиках», которые были, точно биологическое оружие уничтожения нации заброшены к нам в страну под видом книжек для детей, а на великой русской традиционной литературе, которая неоднократно спасала людей от горя, от путаницы в душе и даже от смерти. Мне хотелось максимально приблизить читателя к пониманию того, что средство от его несчастий, с которыми сталкивается каждый, давно изобретено: это мудрость искреннего, честного слова, на которое способен именно традиционный русский писатель.

Татьяна Чекасина

Лауреат медали «За вклад в русскую литературу»

Член Союза писателей России с 1990 г.

(Московская писательская организация)

Страницы: «« 12

Читать бесплатно другие книги:

В книге собраны статьи, написанные в разное время (начиная с 60-х годов), но посвященные в какой-то ...
В книге собраны статьи, написанные в разное время (начиная с 60-х годов), но посвященные в какой-то ...
В монографии представлено целостное семантико-прагматическое описание категории вида – философски и ...
Монография посвящена исследованию процессов взаимодействия культуры и пространства. Анализируются ра...
Книга итальянского слависта Риккардо Николози посвящена русским панегирическим текстам XVIII в. – «п...
Две тысячи двенадцатый год. Дата, о которой упоминали индейцы майя. Апокалипсис, о котором предупреж...