Спасатель Чекасина Татьяна
Об авторе
Биография – это материал писателя, от богатства которого зависит богатство его творчества. Я предпочитаю на эту тему не распространяться. В моих произведениях и так видно не вооружённым глазом, что написать то, что в них написано, невозможно без основы, которой и является сама жизнь. Но есть публичные факты. Например, я являюсь автором оригинальной концепции преподавания писательского мастерства. Изложение этой концепции имеется в докладе, прочитанном мной на конференции по экспериментальной драматургии, прошедшей в Киеве в 1994 году, где были представители нескольких стран, в том числе филологи из США. Нашу страну представляли преподаватели Литературного института имени Горького. Или такой факт: в 2009 году, когда я работала в аппарате Союза писателей России, на конференции, посвящённой итогам писательского года, мною был сделан доклад под названием «Погром в литературе…», который можно легко найти в Интернете.
Что касается моих взглядов на жизнь, то они тоже обнародованы на всех страницах социальных сетей, где я периодически выступаю со своими заметками о политике и о литературе. Особенно меня волнует тема разрушения русской литературы, которое случилось в 90-ые годы, когда писателей повсеместно заменили любителями, их книжки и до сих пор читатель видит всюду вместо книг писателей. Я ничего не имею против любителей, но они не способны заменить профессионалов в писательском деле. Именно разрушение пространства писателей, даже почти их физическое уничтожение, вызвали эффект домино: обрушилась культура. Писателей уничтожили под видом борьбы с «советской идеологией». Но это именно тот случай, когда «свято место пусто не бывает». На смену пришла тоже идеология, которая агрессивно господствует у нас в стране и по сей день. Это идеология стяжательства и разрушения.
Только возрождение современной русской традиционной литературы, признание её гуманитарной созидательной роли и помощь ей на государственном уровне способны остановить процесс нравственного падения общества, который, к сожалению, продолжается и теперь.Татьяна Чекасина
Лауреат медали «За вклад в русскую литературу»
Член Союза писателей России с 1990 г.
(Московская писательская организация)Предисловие
Татьяна Чекасина – традиционный писатель. Не в значении «реакционный», «застойный» или «советский». Здесь речь идёт не о каких-то политических взглядах, а о взглядах на искусство: что считать таковым, а что – нет. Слова «традиционное» и «нетрадиционное» по отношению к искусству появились вместе с так называемой «нетрадиционной эстетикой». Тогда и произошла подмена понятий. Стали называть «эстетикой» то, что ею не является (помойки, матерщину, всяческие извращения).
Этим занялась некая «новая писательская волна». Представители этой «волны» так назвали сами себя. Объявили: будут «делать искусство» в литературе, не базируясь на эстетике.
Но в литературе такого быть не может по определению. Это же созидательная сфера, сродни фундаментальной науке, но даже ещё более традиционная, так как речь идёт не о законах физики, а о человеческой душе. Она не изменилась со времён Аристотеля, труд которого «Эстетика» до сих пор является одной из основ литературного искусства.
Отменить эти законы, по которым живёт искусство литературы уже века, – одно и то же, что отменить электричество и вместо лампочек начать жить снова при свечах, но объявить это прогрессом. Для искусства литературы таким электричеством является открытая раньше электричества система координат духовных ценностей.
Все слышали слова: вера, надежда, любовь, истина, красота. Но не все понимают, что без соблюдения этих параметров создать что-либо в области искусства литературы просто нереально. Как только человечество получило соответствующие знания, так и стали появляться произведения искусства в области литературы. Это – фундамент, без которого любая постройка рухнет как искусство. Так что правильней называть не «традиционные», а «настоящие», «истинные» писатели.
Татьяна Чекасина работает именно в той системе координат, о которой было сказано ранее. Традиция автора Татьяны Чекасиной идёт от русских писателей: Льва Толстого, Максима Горького, Михаила Шолохова, Ивана Бунина. Её предшественники среди зарубежных писателей: Уильям Фолкнер, Джон Стейнбек, Эрих Мария Ремарк, Томас Манн…
Татьяна Чекасина – автор шестнадцати книг прозы.
«День рождения» (рассказы).
«Чистый бор» (повесть).
«Пружина» (повесть и рассказы).
«Предшественник» (роман).
«День рождения» (одна история и шесть новелл).
«Обманщица» (один маленький роман и одна история).
«Облучение» (маленький роман).
«Валька Родынцева» (Медицинская история).
«Ничья» (две истории).
Маленький парашютист» (новеллы).
«Маня, Манечка, не плачь!» (две истории).
«Спасатель» (рассказы).
Кроме этих книг выпущено четыре книги романа «Канатоходцы»: Книга первая «Сны»; Книга вторая «Кровь»; Книга третья «Золото»; Книга четвёртая «Тайник». Персонажи этого романа жили при советской власти и поставили себе цель её свергнуть. Для осуществления своих очень серьёзных амбиций они пошли очень далеко. У персонажей были прототипы. В основу легло громкое дело тех лет. Этот роман пока не издан целиком, впереди его продолжение: выход ещё восьми книг. Это произведение поражает масштабом, не только огромным объёмом текста и огромным охватом огромного пространства жизни нашей страны, но и мастерством исполнения. Практически не было ещё создано в мире удачных по форме больших произведений. Здесь мы сможем восхититься не только содержанием, но и отточенностью форм, что уже со всей силой проявилось в первых четырёх книгах. Тут хотелось бы заметить, что творчество настоящих писателей, как правило, ретроспективно. Лев Толстой написал «Войну и мир» значительно позже свершения тех событий, о которых он писал. Писателю свойственно смотреть на прошлое как бы с высоты времени.
Произведения Татьяны Чекасиной вошли в сборники лучшей отечественной прозы и заслуженно заняли своё место рядом с произведениями таких выдающихся писателей нашей современности как Виктор Астафьев, Василий Белов, Юрий Казаков и других. Повесть «Пружина» признана в одном ряду с произведениями Василия Шукшина, Мельникова-Печёрского, Бажова и Астафьева по широчайшему использованию народных говоров, этого золотого фонда великого русского языка.
Почти все новеллы Татьяны Чекасиной выдержали много переизданий. Почти все они были прочитаны по радио и много раз были прочитаны перед благодарной читательской аудиторией, вызывая в ней смех и слёзы, заставляя задуматься о себе и о других. Но и другие произведения написаны так, словно они прожиты автором, либо самим писателем, либо очень близкими ему людьми. Это всё написано самой жизнью.
А по форме каждое произведение – отлитый, огранённый кристалл, через который можно увидеть не только душу человека, но и все аспекты бытия. Даже география представлена широко. Ни одно произведение не повторяет обстановку предыдущего, будто автор жил всюду, бывал всюду и знает о людях и о жизни буквально всё. Это и не так уж удивительно, ведь Татьяна Чекасина работает в литературе без малого тридцать лет, не стремясь к поверхностной славе.
В настоящее время Татьяна Чекасина – это настолько активно работающий автор, что практически все опубликованные произведения получили новые авторские редакции. Даже нет смысла читателю обращаться к их старым версиям.
Татьяна Чекасина – это острый социальный писатель. Напомню, что писатель советский и писатель социальный – довольно разные авторы. Например, все великие писатели являются социальными писателями. Но среди советских писателей было много графоманов. Куда больше их сейчас среди буржуазных сочинителей, которые никогда не бывают писателями истинными.
Не только глубокой философией бытия проникнуто каждое произведение Татьяны Чекасиной, но и трепетным отношением к жизни людей вокруг. Как у каждого истинного писателя. Её произведения – это хорошая, крепкая, настоящая русская литература.
Сычёва Е.С.
кандидат филологических наук,
преподаватель МГУ им. М.В. ЛомоносоваВзрыв [1] . История одного помешательства
Психиатра на Саргае не было.
И никто из присутствующих в жизни психиатра в глаза не видел. Да и не верили, что может понадобиться когда-либо такой специалист. А потому решили: «разобрать взрыв», и в результате «принять жёсткие административные меры». С этого и начали. Зачитано было краткое изложение случившегося: «под взрывом», то есть во время опасных для жизни взрывных работ, на таком-то горизонте рудного карьера оказался человек по имени Арсений, по фамилии Патюнин, молодой, ненужно перспективный. Его собирались уволить.
Было четыре часа пополудни. На улице, седой от пыли, припекало. А здесь, на первом этаже, было сыровато и темновато в кабинете марксизма-ленинизма, похожем на школьный класс: столы в два ряда, стулья возле них, на стене – мутно-коричневая школьная доска для писания мелом.
Над доской висели портреты Маркса-Ленина-Брежнева. Почему был пропущен Энгельс, никто не спрашивал. Труды означенных деятелей стояли тут же за стёклами шкафа.
После краткого изложения установилась тишина. И только муха, оказавшаяся здесь, хулигански жужжала на весь кабинет.
Арсений Патюнин стоял у окна, до верхнего наличника которого мог бы достать рукой. Не потому, что он был непомерно высок (он имел самый средний рост), а потому, что окна в Саргайской конторе понаделаны со взглядом в землю. Вид из такого окна соответственный: видно, как куры барахтаются в пыли вместе с воробьями, празднуя короткое тепло северного лета. Некоторые куры имели чёрные метки, другие почему-то ходили белёхоньки, и, глядя на них, краем уха слушая зачитываемый «состав своего преступления», Арсений Патюнин подумал о курах, о их праздной жизни, далёкой от жизни Саргая и его карьера, которым посёлок гордился: диаметр открытого котлована на верхнем горизонте самый большой в Европе, Азии и Африке. Нигде нет и не было столь большого нерентабельного карьера. И Патюнин этим тоже гордился до поры, до времени.
Арсений Патюнин походил осанкой, чистотой и скромностью одежды (и её серостью, конечно) на сельского учителя. Лицо его в этом смысле было классикой. Оно являло такую тонкость, бледность, кротость выражения, что, лишь взглянув в такое лицо, становилось жаль его обладателя. Лицо это почему-то сразу подавало мысль о подвижничестве, вызывавшем с первого взгляда ученическое доверие. Те, кто сидели за столами, похожими на парты, и перед кем нынче стоял Патюнин, смотрели на него иначе. Ни у одного, сидевшего здесь, не было к этому скромному пареньку никакого доверия, хотя раньше они все прошли это первое впечатление, и теперь уже начисто его забыли.
Присутствовало довольно много народа, но были и те, говоря юридически, кто «проходил по делу». Например, инженеры по технике безопасности. Их Арсений почти не знал. У одного была фамилия Кугель, у другого – Мейер. Он их путает. Один Карл Иванович, другой Иван Карлович. Оба седовласы, но в остальном также не похожи, как Добчинский и Бобчинский, и также везде ходят вместе. Немцев на Саргае много, это высланные из Поволжья во время войны. На заседание мог бы придти один Кугель или один Мейер, но ради той формальности, какой являлось их присутствие, притащились оба. Кугель весь в переживаниях. Недавно простился с сыном и всем рассказывает, до чего ж его, старика, наказала жизнь.
Ближайшие сотрудники Арсения тоже находились тут. Одна из них – Магдалина Разуева, полная цветущая юная незамужняя дама. Её коленки всегда на виду, точно они не умещаются под юбками, под столами и под прочими прикрытиями. И сейчас они дружно блестят нейлоном, как два мячика, призывая ими поиграть. Арсений лишь взглянул без интереса и отвернулся с усталым иноческим выражением. Магдалина – симпатия (как сказала бы мама Патюнина) – главного человека на Саргае, простоватого внешне мужичка по имени Борис Кузьмич. Некоторым он даже позволяет называть себя в глаза Кузьмичом, но и остальные, хотя и заглазно, зовут его так. Он говорит быстро, но и убаюкивающе, такая манера. Дружески успокаивает неспокойненьких. Он оптимист, любит жизнь такой, какова она есть. «Ну, чё-ты, чё-ты, чё-ты…», – повторяет он эти звуки на разные лады, пока огорчённый человек не обретёт покой. Патюнина он тоже уговаривал. Он всегда добр с подчинёнными, и разбирательства их дел поручает другим, верным своим людям, а потому в кабинете этом он об эту пору отсутствовал. А из присутствующих ещё был тут Ярик Сомов, Ярослав Лукич. Он – молодой специалист, как и Арсений Патюнин. Он не собирается всю жизнь прозябать на Саргае в отличие от Патюнина, а потому поступил в заочную аспирантуру. Во время рабочего дня пишет диссертацию. Он купил себе вишнёвого цвета пиджак и выглядит упругим весельчаком. Улыбки просверкивают на его довольном лице с частотою вдохов и выдохов. К тому же, он играет за футбольную команду Саргая, которая недавно выдвинулась вперёд, обыграв футболистов Зарайска. Ярослав пока не женат, гоняет на мотоцикле в райцентр на танцы. К Патюнину он относится снисходительно, ведь они живут в одной комнате общежития. Тот его удивляет и не радует, но Ярику видится в Патюнине нечто, из-за чего бы он с ним никогда не стал связываться. К тому, что должно разбираться ныне, Ярик, пожалуй, больше всех психологически готов, но и ему придётся удивиться.
Если по степени удивления Патюниным…
Из «свидетелей» двое рабочих: Николай Степанович Воротков, маленький, с неожиданно напористым голосом седенький человечек в новой необмявшейся робе защитного цвета, торчавшей на нём колоколом, и экскаваторщик Лёшка Горшуков, разгильдяй сам и отец парочки малолетних преступников, недавно стащивших из столовой блок сигарет «Родопи». Вот эти двое: крошечный, но обременённый важнейшей на Саргае функцией главного взрывника, Степаныч, и длиннотелый, с головой, как бы усечённой, Лёшка, человек по паспорту – молодой, но на вид – без возраста, они-то и ожидали от Патюнина многого, но, всё-таки, не чего угодно.
Далее – Чиплакова Валентина Петровна. Это – явно немолодая, вечно суетящаяся мощная и всегда прущая воз общественных обязанностей, точно выносливая лошадь, но и – ко всему – начальник планового отдела, правая рука управляющего Бориса Кузьмича. Она его зовёт «Кузьмичом» в глаза. Чиплакова собрала о Патюнине массу сведений, часть из которых ей кажется достоверной, а потому она в затруднении: правильно ли это заседание подготовлено? В сбившейся на ухо, точно падающая башня, наклонённой причёске из соломенных волос, в костюме, напоминающем фасоном и цветом серый френч, Чиплакова имеет свойство вспыхивать, как говорили в старину, чахоточными пятнами, но туберкулёзом Валентина Петровна не больна, просто она – человек обязательный. У неё всегда возмущённо поджаты губы от сознания полной своей власти и правоты. Ей всегда поручаются каверзы, она уж ни одного голубчика-патюнина разобрала в родном ей, как собственная кухня, кабинете марксизма-ленинизма.
Ещё более неподготовленным в деле Патюнина, чем Валентина Петровна, оказался непосредственный начальник Патюнина Василий Прокофьевич Кадников. Привыкший свысока смотреть на суетливую Чиплакову, он будто и не верил ничему. Даже вполне реальные факты в нём вызывали такое изумление, будто они были выдуманы Чиплаковой, не иначе. На Патюнина он взирал с большой степенью досады, как на явление, которое есть, а ведь должно его не быть! К тому же, Кадников просто ёрзал, торопясь вернуться к делу, считая всякие такие заседания не лучшей тратой жизни. Кадников сидел на втором ряду один. Немцы – на последнем рядке в углу шептались между собой.
Горшуков тоже находился подальше, как от немцев, так и от Кадникова, но, тем более – от Степаныча, своего заклятого врага. Магдалина расположилась у окошка, глядя на простор улицы, из которой торчал прямо посредине между двумя пыльными дорогами кусок островерхой скалы, никому не интересный, кроме псов, то и дело подбегавших к этому валуну, как к столбу. Двухэтажные унылые дома гляделись скособочено-грустными, но кое-где среди них попадались весёленькие и чистенькие с венецианскими окнами, почему-то частыми здесь, несмотря на большую отдалённость Италии. В этих чистеньких, одноэтажных, на одну семью домиках, как правило, жили немцы. Ярик Сомов сидел чуть впереди Магдалины, и, всё-таки, они оба оказались ближе к бедному Арсению, которому сочувствовали больше других, хотя и не одобряли, конечно. Чиплакова устроилась за учительским столом, но поодаль от преступника, стоявшего возле окна. Вот так все заинтересованные, а вернее, замешанные, изготовились для разбирательства; официально разбирался «взрыв», а неофициально – Патюнин. Другие, сидевшие тут, заполнили между ними свободные места. Они, в сущности, приглашённые для количества, выполняли роль статистов, и по закону толпы более или менее разделяли описанные здесь настроения участников заседания, от решения которого, как все искренне и не без оснований считали, зависела Патюнинская судьба.
После зачитки состава преступления дали слово очевидцам. Главный взрывник Саргайского рудника Николай Степаныч Воротков показал, как говорят в суде:
– Заложили мы с ребятами взрывчатку и поехали наверх. И вижу я из окна микроавтобуса, что вы, Арсений Витальевич (он вежливо повернулся к молодому начальнику) стоите возле экскаватора, а Лёшки Горшукова нету-ка! Как обычно нету-ка! А ещё квартиру дали! Кому квартиры даём!?
Это был пока единственный на Саргае полностью благоустроенный дом, в других не было: то воды, то тепла, то канализации.
– Я вас прошу – по теме, Николай Степаныч! – Чиплакова не терпела ни малейшего отклонения от темы, не осознав ещё того, что само это действо в кабинете марксизма-ленинизма – уже отклонение, которое вполне мог бы в определённом аспекте подтвердить тот самый узкоспециальный врач, если бы он, конечно, на Саргае имелся.
Степаныч продолжил:
– Сразу – «не по теме»! Горшуков всегда бросает машину, я отгонял не раз экскаватор-то…
– Вы говорили о том, что заметили возле экскаватора Патюнина, – напомнила Чиплакова, желая и дальше строго держаться написанного ею плана.
– Ну, да, – вздохнул Степаныч. Ему явно не хватало его бедного запаса слов для выражения той сложности ситуации, каковую он сам себе, кажется, представлял: – Патюнин стоял и о чём-то думал. Я ещё хотел вас окликнуть, Арсений Витальевич, но вы выглядели так, будто задумались о чём-то шибко…
– Совершенно верно, я именно «шибко» задумался, – подтвердил Патюнин, поглядев с тихой улыбкой на главного взрывника.
– Дальше, дальше! – точно щёлкала затвором автомата над головой Степаныча Чиплакова.
– А что – дальше? Вы, Арсений Витальевич, гляделись так (честно вам скажу), будто оглохли. Извините, но засомневался я: раскумекали вы чё, либо нет?
Сеня Патюнин иронически усмехнулся.
– Как вы можете улыбаться? – не выдержал Кадников.
Глаза его маленькие возмущённо прострелили Патюнина, а лицо подраздулось от гнева, осев на жёсткий воротничок сорочки.
– Взобрался я по лестнице на борт, – повествовал Степаныч, – глянул вниз: вы… то есть, Арсений Витальевич, – там же. Удивился я, но подумал, поди, сам человек знает… А чё вышло: зря, выходит, не окликнул-то!
– Тебя никто не обвиняет.
– Знаю, Валентина Петровна, но мне самому совестно.
– Что он, маленький, – отпустила она грех Вороткову.
– Маленький – не маленький… И ещё. Василий Прокофьевич, я не сказал главного. Экскаватор стоял близко…
– Опять не по теме! – возмутилась Чиплакова, доказывая этим, что разбирается вовсе не взрыв, а Патюнин.
– Всё по теме, – упорствовал Степаныч. О, если б он был чуть грамотней, то выиграл бы как защитник этот процесс. – Хочу заявить: Патюнин прав.
Настороженность общая. Муха просолировала отчётливо:
– Жжи-жжи-жжи…
Кадников расстегнул воротничок сорочки, рукой шлёпнул по столу, но муха, только что укусившая его, победно увернулась и снова села неподалёку.
– Нет! С такими людьми невозможно, – Чиплакова взялась за причёску, да так и замерла с воздетыми руками…
Голос взрывника упорствовал:
– Его бы снесло! Его и так-то об-стре-ля-ло! На кабине вмятины, сами видели. А Патюнин машину спас.
– Да, безобразие! Мы за тебя перед руководством ходатайствовали, – Кадников напустился на Лёшку, ломая сценарий.
– Всегда так оставлял, ничего не было, – Лёшка Горшуков заоглядывался на Чиплакову, она же его в качестве «свидетеля» пригласила, а тут, похоже, в обвиняемые попал!
Всем захотелось вон.
Патюнин стоял пряменько, от других в сторонке. Сквозь свободный от налёта серости краешек стекла он видел землю под окном, сплошь прочерченную и прокарябанную куричьими лапами. Ветерок взвихривал лёгкую пыль, гнал её по дороге, где время от времени прокатывались гигантские колёса, самих самосвалов видно не было. Патюнин подосадовал на то, что жители Саргая развели кругом этих куриц, что в посёлке так нечисто, всё загажено, такая грязь. Его раздражало это, само по себе не относящееся к делу обстоятельство. Кругом сор, безразличие и тоска. И муха, эта муха, она всё жужжит.
Чиплакова, ещё думая, что запущенная ею машина идёт, как надо, не зная о том, что это вовсе не та машина и не та дорога, спросила:
– Арсений Витальевич, вы согласны с выводами нашей комиссии о том, что вы вопреки инструкции находились в карьере во время взрыва? – сама поняла тут же, что говорит какую-то чушь.
Надо было кончать, закругляться. Муха уже голосила, она становилась просто главным лицом этого разбирательства. Конечно, вопрос был формальным, и Чиплакова изготовилась подбить-подытожить заготовленной фразой, да и – по домам, но Патюнин заговорил… Он улыбнулся ласково своему маленькому адвокату в торчавшей колом робе. Других людей, кажется, не замечал. Безбровые и беззащитные глаза Патюнина оглядели кабинет марксизма-ленинизма, классиков за стеклом.
Самое неожиданное, что произошло дальше в этом кабинете не то, что Патюнин незапланированно вдруг заговорил (для некоторых это не явилось большой неожиданностью), а то, что слушатели не разбежались. Поначалу, согласно со своими понятиями о нормальности и ненормальности, им хотелось остановить оратора. Но не каждый был так скор, как Лёшка Горшуков, радый тому, что разговор, хоть и ничем ему особенно не грозивший, всё же отодвинулся от недавно полученной квартиры и от брошенного экскаватора. Лёшка высунулся со своей «мерой», ибо сами по себе слова, а также и некий особый магнетизм поведения Патюнина, Горшукова, человека неандертального, обворожили куда меньше, чем остальных. Обозначив из-под длинных рукавов спецовки ухватистые ручки, он сделал попытку вывести Патюнина. Его порыв, правда, не имел успеха. Во-первых, Патюнин оказал сопротивление. Он отстранил руки Горшукова своими, как выяснилось, хоть и интеллигентными, но почему-то довольно крепкими руками, и у них, чуть было, не вышла борьба, и Чиплакова закричала, чтоб Горшуков немедленно сел на место, а то его самого выведут.
– Ну, давайте, слушайте этот бред, – пригрозил Горшуков, будто он наподобие младенца, уже знал истину Патюнинских слов, но сам тоже не ушёл, а вернулся на своё место.
Магдалина Разуева поступила по-своему. Она тут «домашний врач», у неё репутация доброго человека, она знает про травы и как ими лечиться, может посоветовать лучше местного фельдшера, на лице которого печать полной безответственности. Магдалина сбегала в отдел за валерьянкой. Но Патюнин не принял успокоительное. Между тем, положение присутствовавших было аховское: встать-уйти не могли и окоротить Патюнина тоже не могли. И стали уповать лишь на то, что должна же эта речуга когда-нибудь вымотать его самого. Ведь устанет же он, наконец, сам, может быть, упадёт замертво.
Тут уборщица, невесть кем приглашённая, но отзывчиво реагирующая, будто разбирательство этого, практически незнакомого ей человека, итээровца (инженерно-технического работника), оказалось в её компетенции, эта очень малограмотная тётя Эльза или тётя Фрося (Патюнин, убей его, путал конторских уборщиц, хотя они были внешне абсолютно разными двумя пожилыми женщинами, и даже одна из них была немкой), попыталась действовать методом Лёшки Горшукова, только основательней. Она зашептала Кадникову (и, если это была Фрося), следующий текст:
– Давайте, вы, мужики, все вместе приступите к нему, обхватите в полный обхват, в кольцо, да в медпункт под замок!..
Если это была Эльза, то она бы сказала иначе (по форме): «Мужики, окружайт цузаммен, геен нах медпункт…» Что-то в этом духе, но по смыслу, как видите, одно и то же.
Патюнин не только услышал эти слова, но тотчас схватил со стола за горлышко графин, но не как обычно берут все люди, а с выворотом кисти, будто гранату, и точно так, как это смертоносное оружие, взметнул над головой. Пробка выбилась струёй воды, стукнулась об пол, в один миг весь рукав Патюнинского пиджака наполнился водой. Брызги окропили два ближних стола, за которыми по счастью никого не было. Женщины разом взвизгнули. Такой поразительный поступок наверняка бы всех вышвырнул отсюда, но сопроводился он не криком, не психозом, хотя сам по себе, наверное, всё же психозом был, а спокойной такой просьбой:
– Выслушайте меня, я же душу вам выкладываю!
Душа Арсения никому из собравшихся тут была не нужна, но после этих слов никто в дверь не выбежал и никто в окно не сиганул. Люди покорно застыли, глядя на его бледное лицо и на зажатый крепко графин в руке. Чиплакова опустила голову низко, будто спасаясь от возможного удара. На самом деле никаких ударов она не боялась, так как все её мысли сосредоточились на другом. Она поняла, что стареет, что уже состарилась совсем. Вот он – результат. Нюх потеряла в разбирательствах. Она же, как приехала после учёбы на Саргай, так и помнит череду разбирательств. Она же считала их главным делом жизни, а плановый отдел – это так, второстепенное занятие. Разве работа в плановом способна дать человеку столько живой, кровавенькой радости, как эти великолепные разбирательства! Сколько народу прошло через этот кабинет, сколько их стояло вот здесь же у окна, и свет им падал в растревоженные, несчастные лица! Они стояли здесь, все подсудимые прошлого! Их глаза молили о пощаде, иногда (особенно женщины) рыдали тут открыто, рассказывали о себе такие откровенности невозможные, каковых уж и не требовалось от них! Но всё их поведение было другим. Не таким вовсе, как у Патюнина. Так срезаться! Перед самой пенсией, – кляла себя Чиплакова.
Патюнин и не думал ставить графин на стол. Он говорил, слегка размахивая им, крепко зажатым. Да, это была исповедь души. Но исповедь совсем другого рода… Не такой исповеди ждали здесь, не такие исповеди слышали здешние стены и классики-теоретики за стеклом. Светловолосая голова Патюнина слегка пригнулась к груди, и виднелись волосы на макушке. Они торчали остро, наподобие жесткой травы, о которую можно порезаться не хуже, чем о бритву, и явно демонстрировали несгибаемость характера.
– Кукольный театр я не люблю с детства! – воскликнул Арсений. – Особенно неприятно, когда тётки пищат за зверей. До чего противно, стыдно, особенно за зверей, так сказать, «мужского пола». Мамочка говорила: «Посмотрим в хорошем исполнении». Не удалось.
– Когда… когда «мамочка» говорила? – поинтересовался Кадников потрясённо.
– В детстве. После первого спектакля в клубе, – просто ответил Патюнин.
– Арсений Витальевич, у вас как голова, не болит? – спросила Чиплакова, абсолютно уверенная, что после этого заседания ей придётся помочь «бедному мальчику» в оформлении бумаг, необходимых в данной щекотливой ситуации.
Патюнин говорил хладнокровно, не замечая неловкости слушателей. А неловко было всем. Лёшка Горшуков оглядел других с такой улыбкой, с какой смотрит на взрослых ребёнок, в присутствии которого совершается тайное и не предназначенное для его детского слуха признание, ведь Сеня Патюнин был всё-таки начальником, «грамотным», как говорят работяги, и до сих пор ни один рабочий в карьере не мог предположить, что он будет вот так говорить, на такой какой-то подозрительной струне.
Арсений Патюнин говорил, не подбирая слов, его будто и не заботило, какими словами надо выразить то, что он хотел сказать. И из этого следовало, что вряд ли он хочет убедить людей в том, о чём думает сам. И было непонятно, зачем тогда он вообще произносит эту речь, зачем так хочет, чтоб его выслушали, вот и графин мотается туда-сюда… Ощущалась даже некая подготовка к подобному выступлению: говорил он так, точно читал написанное уже заранее на каком-то невидимом экране, будто расположенном на задней стене комнаты за спинами слушателей, но видном вполне только ему лично.
– …потом больше я никогда не посещал кукольных театров. Никогда.
Глаза Патюнина, светлые обычно, почернели…
– Ему плохо! Плохо ему! – выкрикнула Магдалина.
И другие, замерев, ждали, что Патюнин рухнет на пол, совсем потеряв сознание. Никто ж из присутствующих не видел, как сходят с ума. Часто ли случается, чтобы прямо на глазах человек свихнулся? Многие и не видели никогда умалишённых, укрытых в специальных заведениях, а тут – собственный, саргайский. Он покачнулся, правой рукой вцепился в наличник окна, переложив при этом свою «гранату» в левую руку и, как будто это обычное дело, продолжил:
– В институте у нас: кто пел, кто танцевал, кто играл на гитаре. А я просто учился. Я мечтал стать специалистом в одной понравившейся мне отрасли, – Патюнин говорил так, точно диктовал заезжему корреспонденту, желающему написать о нём положительный очерк. Он излагал свою короткую биографию. Она звучала для слушателей самой настоящей историей болезни. – Здесь мне сразу понравилось. Но счастлив я был только в первые дни…
…Стояли приятные непыльные деньки. Ночью, точно по заказу местной службы коммунального хозяйства выпадали лёгкие дождики, а потому слякоти, обычной для Саргая после дождя, не было. Пыль прибивалась, и почва стояла чуть влажной, медленно подсыхая лишь к вечеру. Из ближайшего леса, всегда удручённо принимавшего всю пыль Саргая, тянуло запахом хвои, грибами, будто это был нормальный лес, а не какая-то пылевая ловушка. И сидевшие в кабинете, делать нечего, вспоминали, какие это были хорошие деньки, и даже увидели Арсения, бодро шедшего к карьеру, с удовольствием глядевшего, стоя на краю, с высоты в его гигантский котлован.
– Я проводил в думах о работе и субботу, и воскресенье. Я считаю, что у меня большой путь, у меня энергии много. Сейчас – ещё больше, чем в те первые дни.
Никто не засмеялся над таким признанием. После знакомства с работой отдела в конторе, Патюнин однажды чистым свежим утром поспешил в карьер, уже не только любоваться им, но и работать, руководить там рабочим процессом. Он был, точно полководец перед первым сражением. С борта карьера он охватил взглядом отвесные стены, напоминавшие берега каньона. На теневой стороне они казались фиолетово-холодными, на противоположной – розовато-тёплыми от света восходящего солнца. Как раз «уазик» подоспел, и повёз Патюнина всё вниз да вниз, туда, где сейчас шла выемка. На самом нижнем горизонте, на дне между высоко поднимавшимися, громоздившимися серо-лиловыми глыбами пустой породы, нёсся ручей, бежал бойко. Экскаватор, стоявший посреди руды, антрацитно-чёрной и даже на вид породистой, умывался чуть ли не по кабину. А Лёшке Горшукову – хоть бы что. Патюнин отдал свой первый в жизни деловой приказ: поставить насос для откачки грунтовых вод из карьера. «Василий Прокофьевич уже распорядился», – ответили ему на это. Патюнин взглянул на часы: оказывается, Кадников приходит на работу раньше начала рабочего дня. А потому на другой день Патюнин явился раньше Кадникова. И успел до его прихода выдать другое распоряжение: переставить «шарошку», но пришёл Кадников и это распоряжение отменил.
– Было и ещё… Например, я велю бульдозер в одном месте держать, а приходите вы, Василий Прокофьевич, и велите его перегнать. Я понял, что вам не хочется, чтоб я занимался своим непосредственным делом – организацией работ, а сидел бы в конторе и перебирал ненужные бумаги. Но я-то мечтал быть организатором производства… – Патюнин смотрел поверх Кадниковской головы, обращаясь к нему, но не к живому будто, а будто к отображённому на невидимом экране задней стенки комнаты, где висел лишь выцветший плакат о «выдаче руды на гора».
– Василий Прокофьевич, надо что-то делать. Может, послать тётю Фросю за фельдшером? Или – за участковым сразу? – прошептала Чиплакова.
Муха откликнулась ей настырным жужжанием.
– Погодите, – нетерпеливо отмахнулся и от мухи, и от Чиплаковой Кадников.
– Мы поднимались на «уазике» из котлована, шофёр отпросился, и я вёл автомобиль. Хотел спросить вас, как же нам дальше работать, кто-то из нас – лишний, да и по должности это вам, а не мне, надо в конторе сидеть, но когда я повернул голову и увидел ваше лицо, то… У вас, Василий Прокофьевич, было такое лицо… беззащитное, ну, как у ребёнка. И я не спросил.
– Беззащитное? – эхом откликнулся Кадников.
Патюнин не заметил.
– С этого дня я понял, что вы, как я. Вы также хотите быть человеком. Вы – живой. А у нас штатное расписание составлено так, что никто живым быть не может. Но я не люблю кукольный театр! – Арсений опасно дёрнул левой рукой с судорожно зажатым графином. – Вот почему я и написал это письмо министру…
Собственно говоря, именно эта заварушка с посланием, в большей степени, чем поведение Патюнина во время взрыва, спровоцировала сегодняшнее разбирательство. Патюнин бегал, носился, грозился, размахивал письмом. К такому адресату никто никогда на Саргае ничего не писал.
– …в письме своём я указал, что всех нас надо сократить, весь производственный отдел: Сомова, Магдалину, меня… А Кадникову платить наши зарплаты. Но… Письмо это я не отослал. Магдалина схватила его со стола и отнесла Борису Кузьмичу, и тот уговаривал меня не писать министру. Нет, он не уговорил меня, и я ещё обязательно отошлю это письмо. А зарплату свою я решил перечислять в фонд мира, ведь она мною не заработана. Самое страшное, что чувствуешь эту проволоку, привинченную к спине, а перепилить её не можешь… Мне надо было хоть как-то превратить себя в человека. Хоть как-то раз-ма-рио-нетиться…
Кадников опустил голову, Чиплакова дёргала его за рукав, но он отстранился от неё:
– Дайте дослушать, чёрт возьми!
– Вы понимаете, я так старался! Я даже вечерами думал о работе! А Ярик подшучивал: «Плюнь на Саргайский карьер, думай о карьере».
– Во, продаёт! – Ярик Сомов всегда считал: с этим Патюниным надо быть начеку. С такими всегда настороже надо быть. С дураками-то.
На лице Патюнина его реплика никак не нашла отражение, и Ярик подумал, что Патюнин его также не видит, как и Кадникова до этого, хотя и вступил уже в общение с ним, но с ним будто и не живым, а отображённым в незримом кино на задней стенке комнаты.
– Ты меня, то на танцы зазывал, то – на матч футбольный, но разве мне до этого! Я же имею цель, я же имею идеи, я без них жить не могу.
– А девочки – как? – спросил Ярик, перестав жалеть Патюнина и удивляясь уже меньше его сомнамбулическому состоянию.
Лёшка Горшуков, конечно, хохотнул. Другие к шутке Ярика остались глухи. Что было для всех неожиданным, так это то, что Арсений вдруг ответил:
– Я не какой-то ненормальный. Ко мне скоро приедет невеста, и мы поженимся. Личная жизнь – это хорошо, но это – не главное.
После таких слов Ярик Сомов умолк. Он вообще-то знал об этом, и невесту видел, она приезжала, оформилась учительницей в школе.
– Однажды, Василий Прокофьевич, вы даже разозлились на меня: «Что вы крутитесь под ногами! Идите в контору…» Ну, я и пошёл, и с того дня вычерчивал графики взрывных работ. Мне ничего не оставалось, как только готовить взрыв…
Степаныч издал тихий смешок: ему не раз приходилось наблюдать обоих начальников (и старого, и нового) в непонятном противоборстве. А сейчас он уж не хотел поддерживать Патюнина – поведение того внушало «адвокату» ужас.
– Я всё думал, думал… И понял… Я понял, что жить так нельзя. Государственные средства расходуются впустую. Борис Кузьмич – махровый волюнтарист. Главный инженер – догматик. – Графин стал описывать в воздухе правильные дуги, все пригнули головы.
А Патюнин продолжил громить местное начальство. Похоже, он всех, кроме Кадникова, считал ненужными, называл Кадникова «человеком-карьером» и твёрдо оповестил сидящий тут конторский многочисленный народ, что «безо всех нас Василий Прокофьевич один с рабочими всю руду здесь добудет, пропустит через обогатительную фабрику и вывезет». «Ему никто не нужен, а тем более – я, его заместитель по организации производства». Кадников то начинал тихо смеяться, потрясывая энергичными плечами, то каменел. И на его обветренном широколобом лице с глазами беспробудного трудоголика отражалось почти детское изумление. Докрыв местных, Арсений перешёл к правительству. Он назвал главу государства «шамкающим микроцефалом», остальных – «тупо подчиняющихся предрассудкам»…
– Хватит! – вскричала Чиплакова. – Прекратите! Вас выучили бесплатно, дали образование, а вы так ненавидите наше государство! Как вы можете! – лицо Чиплаковой вмиг сделалось красно-пятнистым.
Народ испугался: Патюнин пустит в ход графин, и первой падёт в бою Валентина Петровна, бессменный профсоюзный лидер, не говоря уж о том, что осиротеет плановый отдел, а как же жить без планов? Как? Но ничего страшного не произошло. Впрочем, произошло, вполне возможно, ещё более опасное, но оно-то показалось всем меньшим злом из двух: Патюнин вдруг хихикнул и спокойно досказал, точно не слышал крика Чиплаковой:
– Когда в детстве я смотрел кукольный театр с мамочкой, то мне так хотелось подглядеть, кто же прячется за синей материей под игрушечной сценой. Но так и не увидел. А сейчас думаю, – он снова хихикнул, – и у нас в государстве есть люди, которые, точно актёры живые, прячутся там, под сценой, выводя нужных мёртвых кукол и разговаривая за них.
Кадников останавливал собственный смех, он руками как бы прессовал ненужную мимику, которая буквально перекашивала ему лицо, он пытался остановить мышцы смеха.
– Да-да, – вырвалось у него.
Ярик Сомов фыркнул, это был прорвавшийся сквозь преграду в гортани хохот. Кое-кто тоже улыбался, но, в основном, испугались, и побольше графина, точно оказавшись в одном помещении с буйнопомешанным, словно это уже не кабинет марксизма-ленинизма, а какая-то палата номер шесть.
– У меня не было выхода, – напористо продолжал Патюнин. – Я хотел превратить себя в человека… И, представьте, превратил… Я нынче себя не марионеткой чувствую, а живым…
…В тот день он подошёл к карьеру, увидел круглую его чашу, вспомнил, что это – самый большой открытый карьер в Азии и в Европе, а также в Африке, залюбовался спиралевидной дорогой, уходившей вниз и вниз, исчезавшей в земле, точно была она дорогой в недра, и он уж больше любил именно эту дорогу, уходившую вглубь земли, чем обычную, наземную, и даже больше той, которой так гордился двадцатый век, – устремлённой в небеса.
Арсений Патюнин понёсся этой чудесной дорогой. Он, будто мальчик, изгнанный из любимой весёлой игры жестокими сверстниками, суетился в карьере. Он готов был лопатой отбрасывать вскрышу, подменять всех: бульдозериста на расчистке дороги, заваленной мелкими камнями, ссыпавшимися сюда после предыдущего взрыва, бурильщика на буровом шарошечном станке, экскаваторщика в забое, чёрном от обнажённых напластований жирной-жирной руды… Это большое и на глаз количество такой богатой руды вызывало у Патюнина гордость за недра, за страну, так богатую самыми разнообразными недрами. В этот день и Лёшка Горшуков, и Степаныч, и даже Кадников заметили какое-то непонятное нетерпение Патюнина, его энергию, его вертлявость. Все стали подозревать, что с ним творится нечто, будто сила какая-то вселилась в него и гонит его, и тащит… «Что это сегодня Патюнин так крутится?» – услышал он за спиной озабоченный голос, кажется, Степаныча.
– …С вами, Василий Прокофьевич, я столкнулся пару раз…
– Да, – откликнулся Кадников.
По реплике этой было понятно, что Кадников прекрасно помнит ту последнюю встречу перед взрывом. Взрыв ожидался большим. Вся бригада Степаныча была в сборе: высыпали порох из длинных мешочков цвета хаки в готовые отверстия, просверленные вглубь земли. И, конечно, помнил Кадников, что в лице Патюнина было какое-то слёзное отчаянье, мол, не трогайте меня, не гоните, дайте побыть с вами! И Кадников не возразил, не прогнал. Он же не знал, чем это обернётся. Взвыла сирена. А Патюнин не спешил, будто самое главное его ожидало впереди. Он проводил глазами последних рабочих, покидающих карьер.
– …я вообразил себя единственным, полным хозяином здесь, в Саргайском руднике. Мне стало так легко, что чуть не задохнулся от счастья. Счастье походило на ветер. Оно налетело. Охватила меня свобода! Подольше хотелось задержать в себе это чувство, быть господином своего положения, своей судьбы!
Сирена завыла вновь, и лес ей откликнулся, и стало убийственно тихо, и на борту карьера Кадников уже, наверняка, спрашивал Степаныча: «Никого не забыли?», а Степаныч ответил привычно: «Вроде, никого». Вопрос и ответ были чистой формальностью, потому что никто, кроме самоубийцы, не задержится там, внизу после сирены. А самоубийц на Саргае отродясь не было. Патюнин стоял незаметно для них в опасной зоне и глядел на экскаватор: «Да, он же на месте бурового станка, который отогнали перед взрывом…»
– …я кинулся к нему, бежал, запинаясь о камни…
Он сознавал уже, что бежит прямо на взрыв, навстречу своей, вполне возможной гибели. И даже удивился чуть, когда оказался на горячем, нагретом солнцем сиденье экскаватора, включил мотор, тронул с места, машина перекатилась на траках вперёд. Патюнин очень спешил. Как только выползли они на гребень четвёртого горизонта, земля вздрогнула, и всё вздрогнуло вокруг, и Патюнину показалось, что он вместе с экскаватором проваливается в недра, желанно проваливается… Его точно потянуло туда магнитом, будто сама земля решила забрать его в своё таинственное нутро. По кабине сыпанули камни, и в Патюнине проснулся-таки инстинкт самосохранения. И далее именно этот инстинкт продиктовал ему действия, и даже – невероятные. Патюнин взлетел почти по отвесной стене наверх. Нынче он и представить бы не мог, что человек может взобраться по такой крутизне и с такой скоростью. Но вот они, руки, все сплошь – в ссадинах, залитых зелёнкой. Лёжа на безопасном горизонте, он плакал от неудачи: и технику спас, и сам удрал, взбежав по скале, точно обезьяна. А что – теперь? Опять – жить? Но – как?
А Чиплакова… Она, этот дирижёр разбирательства, вдруг, перестала быть производственно-общественной дамой, сникла, желая упрятаться под свою причёску, напоминающую копну сена. Она, словно превратилась из обычной Чиплаковой в кухонную, то есть, в ту женщину, у которой был муж, дети… Незнакомым для других взглядом она следила за лицом Патюнина, вслушиваясь в произносимые им слова. Это окончательное его раскрытие оказалось само по себе как бы за пределами досягаемости всяких Чиплаковых, вне сфер этих Чиплаковых, оно выводило Арсения на ту общечеловеческую орбиту несчастья, когда даже и такая явная атеистка махнёт рукой: «Бог ему судья…»
– Арсений, успокойся! – выкрикнула Магдалина и, сшибая коленками стулья на пути, бесстрашно кинулась к Патюнину, взяла его за руку, и он покорно поставил графин на стол и, нервно потряхивая мокрым рукавом пиджака, последовал за ней в медпункт.
Выходя, он оглянулся, и люди поняли, что Патюнин смотрит внимательно, но лицо у него вполне бессмысленное, отсутствующее, будто он и не здесь даже, а где-то на нижнем горизонте карьера, а то и вовсе – под землёй, откуда ему уже не выбраться никогда.
Северное лето, тишина, ни группы захвата, ни психиатра…
Немцы говорили с полным раздражением на родном языке, мол, такие разбирательства бывают только у нас на Саргае. Кугель, горько усмехнувшись, перейдя на русский, сказал Мейеру, но слышали все:
– Может, ему в ФРГ уехать, как мой Федька нах дойчлянд… (Федьку вообще-то Фрицем зовут), – уехал некодяй, опозорил отца…
Муха ответила ему:
– Жжи-жжи-жжи…
Это было время неестественной томительной тишины, тяжесть которой жмёт на душу, словно глыба пустой породы на пласт руды. Ждут все: и те, кто готовят взрыв, и те, кто тихо сидят по конторам. Вот-вот грохнет, загремит, земля содрогнётся, стёкла отзовутся тонким звоном, и эхо прокатится гулко в ближайшем лесу.
…Сеня Патюнин лежал в местной больнице на больничной койке и фактически не слышал, как потряс округу новый, рассчитанный им самим запланированный взрыв.
1982 год.
От автора. Такие, как Патюнин, в то время ещё не знали, чем кончится их борьба с советскими весьма несовершенными методами производства. Не знали, что хозяевами рудников и шахт станут не они, а бандиты, а их, молодых специалистов, просто толпами выгонят на улицы и… на рельсы, где им придётся лишь стучать по рельсам касками, выбивая себе зарплату, от которой так легко отказался Арсений «в пользу фонда мира». Так уж у нас в стране повелось: золотой середины нет…
Рассказы
Эх, Иванчик… Рассказ попутчика
Поезд шёл с севера. Была ночь, а вагон был полутёмным, полупустым, плацкартным. За стенкой царило какое-то опасное веселье. Пассажиры резались в карты, были все пьяны, заглянули, девушкой назвали… Неужели никто не подсядет напротив?!
На полустанке вошли новые пассажиры, с ними впорхнула морозная свежесть.
– Добрый вечер, – сказал какой-то дядька, с виду крестьянин, рослый, даже огромный, но не толстый, а костистый. Руки – лопаты, ноги – метр с валенками невиданного размера. Лицо длинное. Появление такой махины-образины вызвало полный страх.
Поезд тронулся, стало светлее, и в глазах попутчика обозначилось выражение: мол, сила во зло не будет пущена, злая сила есть, конечно, не без этого, но она выключена. Такой текст, ну, просто как титры в телевизоре, можно было прочитать в обоих глазах этого великана. Одет он был в новенькую телогрейку и такие же стёганые ватные штаны, шапка цигейковая с матерчатым верхом. Рядом положил небольшой рюкзачок. Из-за тонкой стенки раздался хохот и ругань. Попутчик прокомментировал:
– Развлекаются ребята.
– В этом поезде, – говорю с бывалостью первой в жизни и страшной командировки, и с полной дамской непроницательностью, – едут из лагерей. Хорошо, хоть вы оказались напротив, а то уж думала в начало вагона перейти, там какие-то женщины на узлах…
– Да и я, – ответил попутчик кротко, – после лагеря.
Вот и доверяй внешности!
– Извините! – выпалила, готовая сорваться и нестись через весь состав хоть под прикрытие самого машиниста. Говорили мне провожавшие начальники рудника: «Надо вам в купейный…»
– А куда вы едете? – спросил он робко.
– В Москву…
– Москвичка? – обрадовался он неожиданно. – Я москвич. Всю жизнь прожил у самой кольцевой в Лосе…
– Да, мы просто соседи! – ответила и я с радостью. – Я на Бабушкинской живу, это совсем рядом с вами…
– Да, но теперь у меня в Москве ничего нет, – вздохнул он. – А был дом собственный, один подвал пятьдесят квадратных метров.
– Конфисковали? – спросила невольно: дом моего прадеда в самом центре столицы тоже конфисковали, правда, совсем в другие времена…
– Нет. Дом у меня отняли. Хитростью.
Замолчал. Колёса стучали.
– А сидели за что? – спросила сочувственно.
– Я избирательный участок… разгромил.
– Вы что же – политический?
– Нет, я уголовный. Выпивши был.
Стал рассказывать складно, не путаясь, понял, что перед ним журналистка какая-то, вот и блокнот, и диктофон на столике…
…После армии он вернулся домой, родители вскоре умерли, и остался он в своём доме со своим двориком вблизи Ярославской железной дороги, к шуму которой привык с детства. Электричка, как трамвай: летом купаться на Пироговку, зимой на ёлку на площадь трёх вокзалов… Устроился он по специальности, приобретённой в армии: автослесарем в гараже, вскоре переименованном в автосервис. И вот шёл он однажды под Яузским мостом тёмным вечером с работы и услышал визг сдавленный, и увидел, как девчонку какую-то затаскивают в микроавтобус марки «нисан». Подбежал, да и вырвал у них… Попутчик сделал движение руками, показав, как он «вырвал» девчонку из рук похитителей. Мне невольно пришлось пригнуться, так как размахнулся он чуть не до моей полки.
«Вырванной» оказалась Сонька по фамилии Злоказова, дочь лимиты, средоточием жизни которых раньше был завод железобетонных конструкций, а после – самогонный аппарат удачной конструкции. Угрозы о «сто первом километре» и повисли в воздухе после смены этой ориентации. Но дочка не хотела уезжать с Яузы, вблизи которой родилась, а потому спросила: «Как, говоришь, тебя мама звала? Иванчиком? Я тоже буду звать тебя так». Спасённая прижилась в Лосе. Месяц жила, второй, родителей уж выселили под Дмитров, точным адресом не поинтересовалась.
Была она худосочной, болела часто. Иван взялся, кроме переборок двигателей «вазовских» моделей, за жестяные работы, на этом и стал заколачивать, подъезжали с помятыми крыльями и дверями иногда прямо к дому. Ну, а при деньгах можно и на рынок за продуктами. Кормить. Витамины. «Телятину для хилятины», – шутила Сонька. «Эх, Иванчик, какой же ты… молодец», – похвалит. Дома у родителей она на одном подмосковном батоне могла весь день продержаться, «творожную массу особую» редко видела на столе, мороженое только фруктовое за семь копеек, пломбира не едал ребенок, живя в столице! Откуда такая жалость нечеловеческая нашла на его душу?.. Пожили немного, зарегистрировались.
Вскоре дочка родилась, тоже слабенькая. Он и нянчился, и опять: фрукты, телятина… Сам и готовил. Сонька не умела, с детства была не приучена, да и некогда ей стало: поступила она в институт. Оказалась способной студенткой, но обувать пришлось, одевать. Не может же она хуже всех в институте выглядеть? А когда практика… Тут без золотых колец хоть не выходи… Однажды заявила, что туалет на улице – каменный век. Пришлось поменять дом на квартирку в Отрадном, небольшую в две комнаты, но со всеми удобствами. За дом дали приплату, которую ухнули на новую мебель, выпрошенную Сонькой, хотя старая Иванова мебель была еще крепкой.
Ездила жена отдыхать и с дочкой, и одна. У Ивана не находилось времени, вкалывал. Работал днями и ночами, иногда сутками не спал. Натура живучая, всё вынес. Сонька окончила институт, получила вакантное место прямо на кафедре. Дочка пошла в школу, научилась сама дорогу переходить, на газе еду разогревать. Смирная девочка, на Ивана похожая, ни забот с такой, ни хлопот. Теперь, когда у Соньки было всё, она затеяла бракоразводный процесс. Обставила грамотно.
В суде Иван был просто сражён выдвинутым ею аргументом. Она сказала, что они «не подходят» в интимном смысле. Несовпадение темпераментов. «Как это не подходят?» – хотел возмутиться он, впервые о таком слыша за всю их уже долгую совместную жизнь. Но не крикнул, а выслушал, она доказала это в два счёта с медицинскою книгой в руке. Он узнал книгу, в которую сам не заглядывал: появилась в его доме с первых дней их супружества. И сомнений не осталось – не подходят, никогда не подходили. Она права. Но когда она это поняла впервые? Бился над загадкою. И сделал вывод: да в самую их первую ночь! «Что ж ты раньше не сказала мне?» – спросил напоследок, когда забирал пожитки. «Я терпела», – проговорилась она. И он пошел за порог! Вот это терпение! Это же чёрт знает что за терпение! Значит, «терпела», когда хотела, чтоб он на ней женился. Терпела, чтоб в доме прописал, чтоб дом на квартирку обменял, чтоб дочку поднял, а её самою выучил и одел, а потом, естественно, терпеть она перестала… А ведь вспомнил он, что, бывало, терпение её лопалось, взгляды в его сторону делались жёсткими, злыми, ненавидящими и безо всякого, казалось, повода. Они разошлись, Сонька не позволяла ему видеться с дочкой, и вскоре вышла она замуж за какого-то начальника.
Иван поселился-прописался в общежитии, жил одиноко. Старался забыть бывшую жену, не вспоминать дочку. Так он прокантовался несколько лет. Мог жениться, и женщины попадались одна лучше другой, но когда дело доходило до расписки, наступал кризис в отношениях и ссора с очередной кандидаткой на семейную жизнь, которой он и до сих пор боится, как огня. Он понимал, что эти неплохие женщины совершенно не виноваты в том, что у него была такая жена Сонька, но и с собой ничего поделать не мог. Как ни странно, все эти женщины, которые у него были после Соньки, подходили ему, как одна, значит, не в нём дело, а в том, что она была какой-то особенной.
И вот наступил этот тошнотворный солнечный день… Иван выпил для храбрости и пошел в помещение средней школы, где играла музыка и висели на стенках портреты кандидатов в депутаты, которых он уж хорошо знал по агитационным листкам, налепленным на подъезде общежития. Он сбросил со столов бумаги, топтал их и грозился разнести избирательный участок вместе с урной, украшенной государственным гербом, кабинки для голосования и прочее необходимое убранство. Подскочили милиционеры, схватили Ивана, но он оказал сопротивление этим работникам милиции, то есть вырвался из рук данных соплячков и попытался бежать через окно, гостеприимно отворённое в теплоту школьного двора. Свисток созвал остальных блюстителей, Ивана схватили, сопроводили в подошедший «бобик» и увезли.
В милиции шла работа, по коридору деловито бегали, разговаривали на ходу и отдавали друг другу честь, из окон виднелась ранняя пышная солнечная осень, люди шли после голосования обедать домой, было воскресенье. А Ивана водили на допросы. К разным следователям. Приходилось снова рассказывать происшествие, отвечать на похожие вопросы. Это было как в больнице, куда его привезли с приступом аппендицита. Все врачи спрашивали одно и то же, будто боялись, что он наврёт, и ждали совпадений кое-каких показаний. Им надо было установить диагноз. И здесь, похоже, у него словно искали болезнь, хотели определить ее размеры, злокачественность, запущенность и силу.
«Так, значит, вы топтанием бюллетеней выражали протест? – спросил его следователь в штатском с незапоминающимся лицом. – Против чего протест? Против кандидатов?» «Никакого протеста, – врал Иван. – Так, нашло что-то, был пьяный». Допрашивала его и врачиха. Она задавала вкрадчивые вопросы, Иван понял: проверяет на ненормальность. Какой она сделала вывод, неизвестно, но вскоре его снова отвели в подвал и заперли в одиночке. Ему сделалось тяжело. Он опустил голову к коленям и так сидел, изолированный от людей, как ему казалось, на веки вечные. Что-то удивительное стало твориться с лицом: то сожмётся, то разгладится. Мышцы на скулах непроизвольно подтянутся к глазам и выдавят слезы; каждая, точно горошина. И… одна за другой, одна за другой… Он испугался этого явления, кулаком стал поддевать слёзы, то с одной щеки, то с другой и сбрасывать их с лица, и даже слышал: они, будто град, падали на пол. Ему было жаль жизни своей! Он не боялся чёрной работы, которую обещала отсидка, и в обычной жизни привык заниматься нелегким трудом, другой работы и не представлял. Боялся названий: тюрьма, ссылка, колония… Позор. Сделался преступником… Лицо его стало эти слёзы отжимать в тот момент, когда вообразил, что покойная мама дожила бы до этого времени, когда его посадили в тюрьму. Вот уж где горе… Хорошо, что не дожила, так выходит… А мама, будто и всегда чего-то такого опасалась, посмотрит на него и скажет: «Эх, Иванчик…»
– Но при чём тут Сонька? – спросила я попутчика.
– Но она и есть – депутат Софья Алексеевна… За неё же надо было голосовать… Но я, как видите, не смог.
Вспомнилась эта дамочка, что-то самоуверенно болтавшая по телевизору… «Элитой» себя назвали такие, как она… Сколько же их теперь при власти, таких, как Сонька Злоказова, и депутаток и депутатов, сделавших себе свои карьеры на простодушных людях, обобранных ими, уничтоженных, превращённых в лагерную пыль. И советская власть была не ахти. Но те, кто боролись против советской власти, представить себе не могли, что наступит другая власть, а сами властители будут из бандитов и мошенников, из быдла… Так выходит?За окном поредела тьма. Мимо плыли тонко заснеженные, обдуваемые частыми ветрами вырубки, а по краю их торчала старая, отслужившая уже чьей-то судьбе колючая проволока на высоких столбах наполовину поваленного забора. В глазах Ивана, как у дитя малого, застыло, будто навсегда, удивление. «Эх, Иван-чик, эх, Иван-чик…» – стучали колёса.
Спасатель
– Вы здесь работаете? – разглядела она (звали её Настей) плакат на домике: «Спасение на водах». – А меня, если что, спасёте?