Спасатель Чекасина Татьяна
– А вы собираетесь далеко заплывать?..
– Уже заплыла.
После молчания, неловкого для троих:
– Совсем не умею плавать. Однажды в дурмане веселья приятели столкнули с волнореза, и я преодолела сорок метров… На плаву держит дыхание (оно – хотение).
– Завтра проверим, – пообещал Игорь.
– С нами МЧС! – притворно-весело напомнила она.
– Да какой он эмчеэс, он никого не спасёт, он же переводчик… с французского на матерный, – отрекомендовал друга Игорь.
Женщина засмеялась напряжённо. Антон знал: Игорь – источник ауры, попадая лишь на обочину которой, сходили с ума и женщины, и некоторые мужчины. Эта, уже сумасшедшая (все становятся такими рядом с ним) и вообще будто погрузилась в своё сумасхождение, не стремясь из него выйти, несмотря на то, что захлёбывалась. Самостоятельная с виду, она была похожа чем-то внутренним не на девочку даже, а на куклу. А ещё казалось, что между этими людьми была какая-то виртуальная плотность воздуха, будто пространство было начинено проводами. И тянулись они лишь в одном направлении, – от неё к нему. На Игоре эта невидимая арматура то и дело обрывалась. Но женщина соединяла провода. Она продолжала держать своего, наверное, любимого, на близком расстоянии в силках, в паутине, в неводе. Она была одновременно и подчинённой, и подчиняющей. Она была роботом, который вздумал управлять человеком. Поглядев на эту парочку, Антон понял, что пленник вырвется. Не знал только, что произойдёт это столь быстро и прямо у него на глазах.
Женщина выглядела и внешне необычной. Она походила на японскую принцессу, но с такой некокетливой мимикой, что иногда не походила на женщину вообще. Манера говорить у неё была жёсткой. Бросался в глаза разлад между внешностью и тем, что было внутри. Женщина казалась двойной: декоративно-юной дамочкой и наплутавшимся путником в ранах и ушибах…
Себя Антон считал тоже путником, выбредшим на огонёк в полуживом состоянии. Он решил у озера Слепых зажить другой, нормальной жизнью. В комнате и на веранде лежали книги, которые он давно не читал. Эти книги были, словно спасательным кругом, долго не бросаемым с корабля судьбы, пока пловец не начал тонуть, но, всё-таки, брошенным. Когда гости ушли ночевать в пустую половину, Антон допил из горлышка остаток водки. Во сне птицы что-то расклёвывали на холодном пустом берегу.
День настал ясный, с волной. Выскочив из домика, накрашенная Настя поплескалась и села у воды. Действительно, плавать не умела. Она стала говорить для заполнения паузы и не отрывая взгляда от единственного ориентира – головы на горизонте.
– …смогу! Поплыву обязательно. Но лишь с тем, с кем не побоюсь глубины: я жду своего спасателя.
Антон ответил, что такого избранника она может и не дождаться. Когда Игорь вышел на берег, они оба очарованно замолчали. У него были подкривлённые детским рахитом ноги, узкие бёдра, а торс имел сходство с античными богами, да и кожа казалась белой, как мрамор. Он плюхнулся между ними, прохладные руки крыльями повесил сушить на их тёплые плечи.
– Ну, в плаванье! – приказал.
На том берегу кипела жизнь: пристань, рынок, киоски, на корте играющие в мяч. Ресторан помещался в бывшем рабочем клубе с колоннадой, «бистро» на брёвнах, а пивбар был сварен из труб. Тотализатор находился в бетонной трансформаторной будке, на которой сохранился предупреждающий череп с надписью: «Не подходи, убьёт!» Чтобы местные пацаны не угнали казённую моторку (за продуктами Антон ездит автобусом), он никуда не пошёл дальше пирса. В тёмных очках, с модной трёхдневной щетиной его можно принять за бизнесмена, недосыпающего ночей в бурных удовольствиях. На самом деле, он просто лодочник, а когда озеро замёрзнет, станет безработным. Спасатель из него, и правда, никакой. В июне здесь жила семья военного (бывшего сослуживца отца). У них был сын, мальчик десяти лет примерно. Родители ему разрешали нырять. Он зацепился плавками за корягу на дне. Антон нырял до посинения. Достал. Но откачивать, делая его, мёртвого, живым, было поздно. «Прибежали в избу дети…» Недаром снится нечто, лежащее у кромки воды плашмя. Не спасённый мальчик «приходил», «стучась у ворот», и накануне приезда Игоря, когда на его легкомысленный звонок он, бывший друг Антон, ответил малодушным согласием.
– Вы на самом деле «Спасатель»? – прочитали надпись на борту две какие-то штучки, – … или это название лодки?
– И название, и на самом деле, – прохрипел в ответ Антон…
У Игоря звонкий, не знающий сомнений голос:
– Погрузимся, кэп?
– Ой, а вы на тот берег? – оживились девицы.
Одна из них была с мощным ликом и такими же формами; другая с мордочкой мопса, с выгибающейся юной спинкой; брючки легко сидели на стройности ног. В лице зверином что-то тлело, вспыхивая. Красный, круглый, как цветочек, роток не закрывался. От полипов в носу или от торчавших из-под верхней губы небольших зубиков? Рот притом находился в постоянном движении (не жвачка). Наверное, Игорь задался целью пой¬мать момент поступления очередного леденца или просунуть самому, поучаствовав в процессе. Настя одарила молоденькую незнакомку молчаливым презрением, зато дружелюбно кивнула её старообразной подружке, оказавшейся матерью этой девочки.
– А зачем вам туда? – отговаривал Антон, – там ничего нет. Пустой берег, санаторий закрытого типа на ремонте…
– Мы хотели посидеть в диком месте, – объяснила старшая.
Игорь не мог оторваться, и они все погрузились в одну лодку и поплыли. В этой суете Антон забыл купить бензин. Девушка-мать хотела сидеть «только рядом с мотористом», то есть, с Антоном. Настя оказалась в одиночестве на килю со скорбным выражением ушедшего в медитацию никому не знакомого самурая. Игорь уместился с девушкой-дочкой на средней скамье, будто решил грести вдвоём с ней и только в ему ведомом направлении, но грести им не пришлось»: бензин пока не кончился. Вёсла, вынутые из уключин, лежали на дне лодки. Пришвартовались, разожгли мангал.
– Меня один грузин научил, (ох, и шебутной был парняга)… – Рассказывала девочкина мать, суетясь у шашлыков.
И про узбека рассказывала она, и про турка, и даже про караима (есть такая национальность). Все эти «шебутные парняги» её чему-нибудь, да научили. Повидала она немало мужчин на их весёлом берегу. В посёлке Слепых всё просто – главное выйти на пристань, а там не пропадёшь. Эти две насыщались. Старшая и несколько рюмок опрокинула. Младшая, не сказав ни слова, работала ртом. Новое в этом процессе было то, что все знали, что у неё там: халявный шашлык. Мясо съели, девушка-мать распорядилась везти их обратно. Антон заявил, что он им не Харон.
– Провожу вас до автобуса, – предложил Игорь.
Он велел дамам идти между двух заборов, а сам побежал к домику (дверь была видна с берега, а окна гостевой половины нет).
– Ca finira mal! – прокричал в шутку Антон. – bientt! [2]
Девицы удалялись. Вдруг, в самом конце прохода к ним присоединилась ловкая фигура со спортивной сумкой на плече. Настя вскрикнула, разрыдалась, побросала в другую сумку свои вещи, но не успела: автобус пришёл и ушёл.
Налетел ветер. Ветер быстро окреп. Пришлось скрыться в домике. За столом на веранде, едва Антон успел заварить чай, погас свет. Настя всё плакала. Антон сказал ей в утешение:
– У девчонки лёгкая форма болезни Дауна, эти зубы вперёд…
– Да, и старшая дебилка, – всхлипывала Настя. – А я искала для себя то, что у него есть, с чем он родился: лёгкость в общении. Вот она, лёгкость!
– Я и теперь ищу, – сознался Антон. – Я ищу, он дышит (разные способы существования). Уходит, когда захочет: прилив-отлив…
– Вдох-выдох, – поддержала Настя. – Не смогу без него! Будто отключили кислород, перекрыли доступ воздуха!
Помолчали, прислушиваясь к ветру. Она уже успокоилась и, вдруг, сказала:
– …мне интересен ваш давний спор… Рассказывал Игорь, с которым я не согласна. Об уфологическом объяснении возникновения цивилизации…
Ага, – понял Антон. Решила увлечь разговором, вообще – увлечь, чтобы притупилось страдание. А, может, для того, чтобы отомстить Игорю за сегодняшнее и, возможно, его вернуть. Спасатель ей необходим… Ради неё он погрузится на глубину, чтоб поднять её и оживить. В результате она познает земное счстье, напишет свои лучшие стихи (она поэтесса). Поглядел на себя её глазами: неплох лодочник, интеллектуал, а с виду шкипер загорелый…
– …Разве можно объяснить возникновение цивилизации примитивным вмешательством пришельцев?.. Вы, кажется, говорили о психологии? – голос повеселел: рассталась с одним любовником (и это хорошо!), нынче, пожалуй, заимеет следующего.
Не полностью стемнело, но его глаза не разглядишь, хотя тёмные очки сменил на прозрачные.
– Мне близка ваша точка зрения… – Как всякая женщина в разговоре, она не ждала ответа собеседника, спеша о своём.
Её «аппаратура»: кабели, шнуры, недавно обрезанные, протянулись. Датчики направили щупальца, сеть расположилась вокруг.
– Главный источник созидательной энергии древних греков – социальные условия: рабы – в рабстве, женщины – в гинекее…
– …но я болтал о другой направленности полового влечения, – уточнил Антон и сразу почувствовал: часть проводов, было, затянутых на нём, обвисла.
Женщина смолкла подавленно, но ненадолго:
– О, Игорь! У него особенность интимного характера, – зашептала лихорадочно, возбуждаясь, как от алкоголя (допинги, кроме чая, отсутствовали). – В детстве ему надо было сделать обрезание (не ритуал, медицинская рекомендация), но не сделали… Ох, что это я… Мне, ей богу, померещилась Вероника, знакомая девица. Она знала Игоря в том же качестве, что и я, вульгарно говоря, с ним спала. Но ведь это вы, Антон, лодочник, переводчик, как же темно…
Ехидство ей не помогло. Явно ощутив себя на запретной территории, забравшись в чужой сад, уплыв не только дальше волнореза, но и за буйки, замолчала.
– Зажгут свет? – спросила безнадёжно.
– Могут, – ответил он многозначительно, – да слишком поздно: сильный ветер обрывает провода.
Что-то упало на берегу, железно звякнув разбитым корытом.
– Мангал, – определил.
Оба ощутили опасность общения, но и Антон был уж втянут и решил кое-что прояснить на тему сравнения с Вероникой:
– Как вам известно, я перевёл одного психа с «французского на матерный». Порнографически-философский роман. И неспроста я взялся за такую хорошо оплачиваемую работу. Не только ради денег. В то время я носился с памятной вам теорией «возникновения культуры и прогресса в результате психосексуальных факторов с ориентацией на андрогинность» (краткое содержание моей статейки). Эта чушь и легла в основу всего дальнейшего. Но продолжалась «новая вера» недолго. Однажды мы с Игорем напились у меня на даче в бане и решили сделать попытку закрепления теории практикой (он предложил), но в результате чуть не подрались и побежали в деревню на поиски женщин, не сразу оных обнаружив. Бегали, бегали и оказались на паперти. Церковь стояла в строительных лесах, двое послушников реставрировали стены. Мы подали строителям несколько вёдер с раствором, и я решил: «знак». Паскудную теорию я вскоре забросил, и более не делаю попыток к практике. Нормально развитый мужчина не может быть гомиком. Ни в какие «хромосомы» не верю, ни в какую «другую» ориентацию. Тут два объяснения появления этих не так ориентированных: пропаганда и обычная телесная болезнь. Прав один знакомый врач-уролог, который объяснил эту самую «ориентацию» потребностью в массаже. У него есть такие пациенты с больной простатой, которые приходят к нему и умоляют продлить «лечение». Следующую книгу этого извращенца я отказался переводить.
Замолчал. Ветер позванивал стеклом.
– Что касается Игоря, – продолжил Антон, – ближе человека не было. Когда он неожиданно исчез, я приехал сюда топиться (мой отец – комендант на этом берегу). Но страшное миновало, и теперь меня не тянет на середину озера. Друга можно любить вполне чистой любовью, что, кстати, непонятно гомикам. И у нас с вами просто разные стадии одной любви к одному объекту. Я переболел, а то мерещился, как мальчик, которого не спас. Тот умер. Но когда напьюсь…
Антон снова помолчал. И решил признаться, в том, что спасательный круг (обвёл жестом веранду с книгами: Пушкин, Толстой, «Новый завет»…) не всегда считает своевременным, бывают провалы (а, может, – прозрения?), и сердце сжимается: опоздал. Тогда и приходит утопленник, стучит в веранду. Продемонстрировал, как: там-там (медленно и тихо) и громко в более быстром темпе: там-там-там.
– Господи, – Настя потянулась к стеклу: там-там и там-там-там, этим постукиванием она, словно очертила для них общее пространство.
Ветер, будто играл на разнобарабанной установке: стёклами окон, жестью плохо закреплённых водоводов, надорванным толем крыши, волнами, которые он бросал о металлические быки маленькой дамбы. За несколько часов непогоды озеро превратилось в зловещее штормовое море.
– Я – алкаш, Настя.
– И я – не лучше! – выкрикнула она безо всяких уловок с опутыванием. – Белуга, оглушённая динамитом «демократии». Маленький сборник: «Вирши некрофилки» в девяносто пятом чуть не номинировали на этого «бру-кукера». Теперь-то понимаю, – хорошо, что избежала такой гадкой награды. Другого наградили, за ещё более отвязное… До сих пор не пойму, почему меня понесло! Сидела тихим младшим редактором… А, впрочем… Вы сказали: алкаш. Я-то наркоманка. Эти «вирши» и слагались под марихуану, была тогда эта гадость в свободной продаже у метро «Дзержинская». Разве можно описывать детали трупного разложения в нормальном состоянии? «Гниения гиеной выгрызаю твою замученную плоть» и так далее. Сказал кто-то великий, что, если женщина начнёт падать, то скатывается ниже любого мужчины… Нас использовали для пропаганды всей этой мертвечины в виде книжек «новой волны», нас, некоторых слепых интеллигентов русских (и я русская, хотя мой отец кореец). Нас сунули в грязь, объявленную «новыми ценностями». Но ценности одни. Старые, как мир.
Ночь, в общем, пролетела в исповедях за столом. Под утро ветер стих.
– Спасибо вам за всё, за чай… На остановке дождусь первого автобуса, – сказала уверенно Настя.
– Ещё рано, я провожу вас, – предложил Антон.
– Нет. – И повторила «большими буквами»: – НЕТ.
Её лицо приобрело железно-масочное выражение, как у восточного единоборца, готового выбросить руку или ногу навстречу противнику. Неужели способна? Она маленькая против него, и, конечно, незнакома ни с какими приёмами, – нет накаченных мышц. Видел её в купальнике: нежный зрелый фрукт. Но и при первом взгляде на эту дамочку понял: в мягкую игруш¬ку вмонтирован характер, как электродвигатель, способный разнести оболочку, для него неподходящую. На стол она выложила из сумки листок бумаги:
«Посвящается И.»
Настя бродила под окнами, скрипя сандалиями, Антон читал:Только ты – и в профиль и анфас.
Только ты – страдание и праздник.
Что в тебе – невидимое – дразнит,
ну, ответь сегодня в этот час.
Только ты – мучительно вокруг.
Боже правый, и сама я вижу:
он не брат, не муж мне и не друг,
не любовник, а как будто ближе.
Только ты – к страданиям глухой.
Только ты – моя кокетка злая.
Кто же это, боже, предо мной?
Я уже не знаю.
Зазеркалье наше, цепь причин:
Оба мы его рабы и жертвы.
Жил да был чудесный мальчик Вертер…
Ну, а после не было мужчин.
Сандалии смолкли. Антон выскочил из домика. Вокруг стояла тишь с остатками ночных волн, они вяло шлёпались о мостик. К дороге никто не шёл. А на песке рядом с перевёрнутым мангалом, символом недавних жертвоприношений, сиротливо лежали: сумка, джинсы… В голове пронеслось: сa finira mal. Панический крик взвился клёкотом раненой птицы. Далеко её голова: причёска из поднятых вверх богатых, будто с гравюры Утамаро, волос. Подумал: за них и вытащит. Ржавый замок на цепи отомкнулся, но моторка не завелась: он же забыл купить бензин! За бензином надо ехать с канистрой в посёлок Слепых. «На плаву держит хотение»… Раздевшись, – вода обожгла холодом, – продвигался быстро. Надо же, за буйки уплыла, а «после мальчика Вертера не осталось ни одного мужика»… Он плыл, она кричала. И в какой-то миг ему показалось, что холодное слепое озеро их жизни высохло, и уготована им радость на светлом и высоком берегу…
Перед выходом
С тех пор как муж Галины утонул под мостом, она ждала любви. Время подбиралось к тридцати, а другого мужа не было. По вечерам сидя в тишине, она чувствовала, как пусто, одиноко в прибранном доме и как ей постыл и дом этот, и тишина. Наутро Галина шла работать. Столовая, где она готовила вторые по меню, находилась на окраине северного городка: слева был лес, справа – забор. Котлы на кухне нагревались, вентилятор крутился, от электроплиты шёл жар… Когда тефтели или котлеты дозревали на плите, Галина выходила во двор встречать телегу. После жары на крыльце дышалось легко. Из-за домов вставало солнце… Оно освещало тонкие сосняки, влажные брусничные поляны, душные рябиновые заросли, реку с плывущим по ней лесом. Оно поднималось и над забором с колючей проволокой, над бараками, над сторожевыми вышками. Солнце не разбирает, где ему светить.
…Ряпосов сел за пьяную драку. Он выпивал с ребятами из гаража, где работал слесарем. Было жарко, они сидели в скверике. Мимо шёл приличный гражданин и сказал им, чтоб не матерились и не распивали в общественном месте спиртные напитки. Началась лёгкая потасовка. А после пришлось вызвать скорую. Врачи позвонили в милицию. Тех, кто не успел убежать, затолкали в «бобик», после был суд и колония на берегу реки… Ребята подобрались все, вроде, хорошие, и все сели, и на более длинные сроки, чем Ряпосов. Большую часть своего срока он «катал баланы» на «бирже», вытягивал из воды багром мокрые и тяжёлые сосновые хлысты. Перед выходом за примерное поведение его перевели в бесконвойники. Утром он взнуздывал лошадёнку и до вечера курсировал на ней, впряжённой в телегу, между складом и столовой. Возвышаясь на порожнем ящике вместо облучка, он оглядывал городок, неказистый, даже не зелёный, хотя у деревянных домов росли и акации, и боярышник, а возле панельных пятиэтажек виднелись грядки с укропом и луком.
По весне женщины сверкали лакированными ногами в сапогах-чулках и просто ногами в колготках и в туфлях. На остановке они ожидали автобуса. Ряпосов, поравнявшись с остановкой, отворачивался. Взгляд у него с детства (не от жизни в лагере) был исподлобья. Правда, глаза, если заглянуть в них, открывались светлой, будто утреннее небо в ясную погоду, синевой. Непонятно, как человек с такими глазами мог ударять другого человека, а также смотреть на то, как бьют его другие, лупят с тупой окаменелой злобой…
Приближалась воля. Будто тоннель, которым шёл, кончался, свет снаружи озарял путь. И в одно раннее утро, разгружая телегу во дворе столовой, Ряпосов увидел, что он нравится старшему повару Галине… Как понял – неизвестно. Она стояла, опершись о косяк раскрытой двери в белом халате, надетом на линялое старое платье. Ровной полноватой рукой указывала, куда он должен составлять ящики.
Он стал писать ей письма, которые подсовывал вместе с накладной на привезённую им муку и картошку, и, ничего не говоря, уезжал. Но и она, будто следуя какой-то игре, делала вид, что писем не получала, не читала их.…Галина перестала по вечерам перебирать свою несчастливую жизнь, раскладывала письма. Каждое было подписано «Р.К.» Фамилию знала по ярлыку на кармане чёрной робы. Имени там не значилось. «Может, его Колей зовут?» – недогадливо прикинула она. Как и всем, живущим вблизи лагеря, ей было известно, что в колонии по именам не принято. В письмах умещалась жизнь Ряпосова, начиная со школы-интерната и кончая дракой, следствием и судом. О колонии Ряпосов не писал ни строчки. Для некоторых женщин, живущих здесь, как ни странно, считалось позорноватым связаться с «зэком из оцепки», но разве это касалось Галины? И без того считала она себя опозоренной, но никому в своей северной жизни об этом не говорила, бывший муж и тот не знал.
В одном из писем Ряпосов признался, что за всё детство «знал счастье один раз». В интернате у них был учитель по столярному делу, учил мальчишек делать табуретки, которые получались у всех кривыми-косыми, но однажды он, шкодливо таясь от педагогического коллектива, вывел своих учеников на пустырь за школой запускать бумажного змея. Змей полетел. Летал высоко, нёсся, кружился в далёком небе, которое, как показалось мальчику Ряпосову, он увидел тогда впервые. Ему доверили держать катушку! И вот, когда нитка в руке поползла… До сих пор слышит этот особый звук, похожий и на шорох, и на свист…
Галина задумалась. Неумело нацарапала первое в своей жизни фактически любовное письмо. Она призналась в том, что в деревне, где она выросла, её «огулял» соседский парень. Отец узнал и бил, пока не устал. Как только зажили побои, Галина укатила в областной центр, где в пищекомбинате выучилась на повара. С тех пор «вторые по меню» сама есть не может, и как готовит их для других – не знает, никого кормить не хочет. С первой же стипендии девчонки-поварёшки повели её на пустырь в лачугу к одной хрипатой старухе, которая давно не работала акушеркой, промышляя подпольными абортами. За две бутылки водки она изуродовала Гальку подчистую, осталось – на север уехать и выйти тут замуж за Федьку-алкаша. «…и теперь у меня никогда не будет детей», – написала она зэку Ряпосову, имени которого не знала. Лишь написав это, поняла: только нынче освободилась от бывшего мужа, будто ушёл он под лёд сегодня (по пьянке-рыбалке), а не зимой. Нынче – лето.Новый замполит «возродил самодеятельность». Фамилия его была Перепеченко, и весь он пылал и горел. Начались репетиции. Ряпосов не был участником самодеятельности, но зачастил в клуб. Сидел в зале, смотрел на сцену. День, на который был назначен концерт, совпадал с окончанием срока.
Он часто представлял себе этот день: солнце, тепло… Забывал, что в августе бывает и сыро, и туманно, и дождливо. Глядя из полутёмного зала на бойкую музыкантшу, думал о ней с той яркостью, какая выработалась здесь. Вообще, он сильно поумнел. О поварихе тоже грезил, но не всегда так. Галина написала ему такое откровенное письмо… Сразу видно, такая не соврёт. Она – вдова, и есть у неё в посёлке дом. Видимо, хибара. Здесь неказисты частные постройки. Можно продать этот домик, женщину увезти в свой большой город, где комната в квартире, в другой комнате рядом мать.
Вот Горелов ещё будет сидеть, а Ряпосов уже выйдет. Горелов вечно бит, последнее время – всё одним по кличке Ксёндз (тоже участник самодеятельности, частушки кричит) и пристал: «Подыграй мне, Горюха». А тот: «Иди туда-то, я – на гитаре, а тебе нужна балалайка». В клубе такого инструмента не нашлось, и Ксёндз перед генеральной репетицией под чифирём пытался сдёрнуть Горелова с вагонки. Ряпосов и другие заступились, и тот отстал. Накануне Ряпосов, как обычно, ехал по тряской дороге мимо женщин на остановке. Прикидывал он, как ему объясниться с Галиной. Надо же напомнить ей, что завтра… Можно ли прийти к ней? И куда? Где её дом?Галина тоже мечтала поговорить с Ряпосовым. Она знала о завтрашнем дне по его письмам. По пути в столовую через пустырь среди выкорчеванных пней, лежащих кверху корнями, увидела стайку мальчишек. Остановилась, будто происходившее было подстроено нарочно для неё. Сердце Галины вздрогнуло радостью: небо голубело над пустошью, а над лесом оно отливало зеленью, и в эту его зеленоватую синеву величественно и робко уходил маленький бумажный змей. Она замерла, будто увидев тайный знак из недалёкого будущего, которое должно стать таким же светлым и тёплым, как этот день.
Лошадёнка миновала дощатый навес автобусной остановки. Галина увидела Ряпосова на телеге, на ящике. Подумала, что их «опаивают» чем-то в лагере, потому они и становятся покорными, эти бесконвойники. Если бы не письма… Даже усомнилась: вдруг, подрядил кого (поварихе Настасье один писал из «оцепки», а потом оказалось – не сам). Насчёт Ряпосова Галина решила: не чужие письма. В них узнавалось то покорное бесстрашие, какое исходило и от него самого. Открыв ему свою тайну, поняла, что тайна эта теперь не кажется ей особенно горькой, да и не такой уж постыдной. Жизнь, до этого похожая на завинченный варочный котёл, открылась.
– Куда?
– В угол.
Взял мешок, понёс.
– Накладную.
Роется в кармане.
– Потеряли?
Галина услышала: сердце колотится у неё, будто получило дополнительную силу для своих ударов. Ряпосов сидит на груде мешков в полумраке подсобки, молчит, руки опущены, жилы на них вздулись. Глаза поднял:
– Завтра выйду…
– Приходи, – говорит она. – Улица Зелёная, восемь.
Его волной поднимает. Он, как перед смертью видит череду своих женщин, попадались ничего. Но Галина… Она делает шаг, обнимает, руки гладят стриженый затылок. Скорей бы завтра…
– Как зовут тебя?
– Константин.
«Какое хорошее, крепкое имя», – радостно подумала она. Он стал отъезжать, как обычно. Отвязал лошадь. Взгромоздился на ящик (такому бы в машине за рулём). Но Галина на этот раз не как обычно стояла на крыльце, она смотрела ему вслед…Зал в клубе походил на нутро огромного амбара. Стены были деревянными, почерневшими, глухими, и от них вверх уходили оголённые стропила, упираясь в конёк крыши. Наспех сляпано, в щели дует, а стоит давно. Ряпосов наблюдал исподлобья, как ряды скамеек, будто линейки в тетради, заполнялись буковками-людьми. Но потом сообразил, – и на буквы они не похожи, а на серийно отштампованную вещь: стрижка, морда, роба… Красный занавес раздвинулся и напомнил платье женщины с разрезом спереди, раскрывающимся на ногах. Выскочил конферансье Нюшкин, приодетый в чёрный пиджак и казённые брюки. Гибко поклонился: он артист. Изгваздал зажжённой головнёй администратора цирка, двести шестая.
– Поёт Вла-а-а-димир Горелов! – Ради концерта разрешили имена.
Сидит этот парень за наезд. Наехал на старушку. Она умерла, но не от наезда, а от сердечного приступа. Сама полезла под грузовик, перебегала дорогу в неположенном месте.«Не осуждай меня, Прасковья,
что я пришел к тебе такой…»
Следующим номером программы были цыгане: выпрыгнули из-за кулис разом, пыль столбом. Они, поскандалив на деревенской дороге с русским мужиком, обрезали уши его десятилетнему сыну. Злостное хулиганство, особо циничное… Ряпосов считает: не только посадить таких, но и уши надо было им обрезать… В национальных костюмах пляшут, хлёстко шлёпая себя руками по голенищам сапог, дружно воя на родном языке:
«Ручеёк мой, ручеёк,
брал я воду на чаёк…»
А вот что было после «чайка» и не вспомнишь иной раз. Зал пришёл в громадный восторг: кричали, били ногами об пол. Ряпосов пару раз тоже долбанул, свистнув восторженно: заливисто поют мерзавцы. На сцену взлетел Перепеченко:
– Будете орать, кунцерт зараз прикрою.
Концерт этот не только для зэков – для всего начальства. Пойди чего-нибудь посмотри в их местном медвежьем углу. Утихло. Вышли с гитарами «жорики» (так тут принято называть молодых). За изнасилование сидят: попалась им расходная девка, за таких и срок ни к чему, здесь их самих как девок… Головы розовеют, не успев покрыться щетиной: от транспаранта красного, будто свет: «Вперед к новой жизни!»
Опять топот, крик и свист, но не этим гольцам [3] . На сцену вывалился Ксёндз, то есть Васька Черемискин. Он скакарь (квартирный вор) с малолетки. Где-то на западе жил в детстве, и там совершил первое своё ограбление, и первым пострадавшим был священник, ксёндз, откуда и пошла кликуха. Зубы у Васьки золотые, морда сковородой, любимец местной публики (пришлось ему без аккомпанемента). Частушки «утверждены» «музыкальным советом» из шести учительниц и Перепеченко, но Ксёндз, как до публики дорвался, съехал от волнения на «блатную музыку» [4] :«Ты сказала, милка:
“Чо навалился на плечо?”
А я, милая, ничо…»
Ксёндз сделал паузу и выкрикнул:
– Мне бы выжарить [5] кого!..
Ряпосов не заметил, как вместе со всеми впал в восторг: ни учителя, ни начальство не ожидали! Важные гости заоглядывались, завозмущались. Они сидели на первой скамье вместе с со своими жёнами. Тут была и корреспондентка газеты, которая обещала написать про замполита Перепеченко и его самодеятельность в журнал «К новой жизни», и фельдшер колонии младший лейтенант Зиновьева. Но повыше её званиями были тут главные гости, проверяльщики из «Учреждения тринадцать-семнадцать», которому подчиняется колония.
Правда, успокаивать зрителей не понадобилось. Следующим номером программы был сам циркач и конферансье Нюшкин. Свет в зале потух, сцена раскрылась, но и на ней было темно. Запахло гарью, к потолку с подмостков взвилась горящая головня, вторая, третья. Огонь отбросил красноватый отсвет на первые ряды. Циркач шёл по натянутому над сценой канату, жонглируя горящими факелами.
После концерта Ряпосов ушёл к штабелю брёвен, предназначенных для ремонта жилой зоны. Сидя на них, будто продолжал видеть сцену, жонглёра… Сколько их было там (тысяча зрителей!), ни один не крикнул под руку! Шёл канатоходец по струне, и над ним взлетали настоящие зажжённые головни…
Отсюда была видна река. Над ней – жёлтые огни сторожевых вышек, они отражались в воде, отчего вода у берега казалась маслянистой. Ряпосов и раньше тут сиживал, вспоминая драку. Он ударил первым. Незнакомый, прилично одетый дядька упал. Больше Ряпосов не ударял, но тупо смотрел, как спины его друзей сосредоточены, а ноги, как на корте, отрабатывают удар… По человеку! Как такое вышло – непонятно.
Он, будто не жил, а тащился в тумане, и – бац – рассеялось, прояснело: болото, кочка, трясина, лагерь, двести шестая, два года, и то только потому, что «галстуку» этому скорую вызвал… Он понял, почему жил в тумане. Теперь так не станет жить: ему понравилось думать. Голова заработала, так как в лагере прочёл, как считал, много книг, больше, чем за всю предыдущую жизнь: Пушкина – одну книжку, Чехова – две, Толстого – три… Всего двенадцать книг великих русских писателей. И открыл: в человеке есть ещё одна жизнь, она проходит в голове. В школе учителя вдалбливали-вдалбливали, но ни одна не сказала, что голова – тоже жизнь. Он написал об этом Галине… Подумав о ней (не так, как весь день после объятий в подсобке), ощутил, что жизненная сила, поднявшись к голове, заставив голову думать, стала вновь опускаться, но не в самый низ, а замерла в груди, в центре тяжести, утвердив приятную нужность собственной жизни и вообще – себя. Ряпосов спрыгнул с брёвен и пошёл к бараку в последний раз! Вышагивал пружинисто: Чехов и Толстой, жонглёр, Галина, платье новое из-под белого халата…– Заткнись, падла.
Какая-то возня была у торца барака в тени. Слышно было, как от ног дерущихся летит щебёнка, ударяют, шипят, рычат сквозь стиснутые зубы. Черемискин-Ксёндз, второй его дружбан. А тот, кого метелят, молчит, упал, дубасить продолжают. Ряпосов мог обогнуть, но, точно поезд с намеченной остановкой в скором счастливом завтра, никуда не свернул.
– А-а, Ряпа, проходи, – узнал Ксёндз, блеснув при свете фонаря приодетыми зубами, калган-голова у него громадная, тело длинное, ног почти нет, они тощие.
Склонясь над избитым, Ряпосов узнал в нём Горелова:
– Ты жив? – ответа не было.
«Ах, ты, карла», – подумал, и тут же Ксёндз свалился под его ударом, прижав руки к животу. Когда тащил избитого, понял – тот в сознании. От забора падал безразличный ровный свет прожектора. Ряпосов вовремя оглянулся: Ксёндз вставал, чтобы прыгнуть и вцепиться, руку держал на отлёте и чуть назад, и Ряпосов, скорей, почувствовал кусочек металла, сверкнувший в его руке. Тот крался по-звериному и Ряпосов кинулся первым.
…Утро выдалось темноватым, сонным, полоскал дождь, но Галина встала, оделась, обула резиновые сапоги… На дороге колея заливалась водой, затягивалась густой грязью. С одной стороны был плетень картофельного поля, с другой – «зона»: забор с вышками и с ещё непогашенными фонарями. Грибов было хоть коси… Она думала строчками из письма Ряпосова: «Мать у меня хорошая. И хоть лишали её родительских прав, и я вырос в интернате, но теперь она не пьёт. Вкусно готовит, особенно грибы в сметане». Впервые повару Галине захотелось накормить вкусной едой другого человека. Выйдя на поляну с полным ведром, распрямилась, глядя в туман просеки: «Успеть бы сготовить до его прихода». По её лицу плыла улыбка. Она сдёрнула с головы клеёнчатый платок и шла, не обращая внимания на дождь, как бы слившись с ним, чувствуя себя необыкновенно счастливой.
…В лазарете Костя Ряпосов не видел белёных стен, не видел окна и фельдшера Зиновьеву. Он не видел срочно вызванного, поднятого с постели молодого энергичного врача… Костя Ряпосов не слышал, как его повезли из лазарета куда-то, но потом вернули… Нет, когда повезли, слышал, но подумал, что он в интернате: тарахтит грузовик во дворе у кухонного крыльца. А потом он увидел небо и услышал шелест. Это нитка соскальзывала с катушки, потому что её настойчиво тянул ввысь маленький бумажный змей.
После путины
Темно было в порту. Сине-чёрный снег, яркие блюдца иллюминаторов, и даже на парадном трапе темно. Шли парни рядом пристанью вдоль пассажирского трёхпалубника: белый борт, как сахар. Витька Юдин попросил прикурить. Первый раз пламя задуло, на второй – сигарета, слабо вспыхнув, зашлась. Тепло стало Витьке Юдину. И тут они оба, не знавших друг друга парня, увидели девчонок, тоже не знакомых между собой попутчиц. Помогли им дотащить сумки до каюты, в которой девицы эти, опять-таки, случайно оказались вместе. Они в одно время покупали билеты в кассе морского вокзала, похожего на стеклянный коробок. Светятся его прозрачные стёкла среди морозного вечера. Всем четверым хотелось поскорей покинуть город Петропавловск-Камчатский с его главной длинной улицей вдоль причалов и сопками на окраинах там, где нет моря.
Поставив сумку, куда велела женщина, Витька Юдин присел вежливо на диванчик у стола возле иллюминаторов (их два, будто у каюты было два глаза, глядевших в прибрежную темнотень). Парень (бородач), с которым столкнулись на причале и который поднёс сумку другой девице, тоже никуда не уходил. Оба ждали: попросят хозяйки каюты их отвалить (Витьке Юдину – на корму по правому борту) или нет? Одна из девиц говорит другой:
– Напротив каюты есть душ. – И вышла, а им ни слова.
Другая тоже на незнакомых парней – ноль внимания: сидит на койке, роясь в багаже, что-то достала и ушла, а они оба всё незамеченные. Но и не выгнанные. Первая вернулась. Села у стола и закурила. Крашеная блондинка. Глаза под светлой чёлкой карие, тёмные, будто со старинной иконы. Руки крупные, пальцы в кольцах. Одета так себе, а волосы сухие (не стала мыть). Видимо, знает, что на судах вода в душе опреснённая, но не до конца, – похожа на горячее бледное пиво. Парни переглянулись. Витька понял: бородачу женщина не понравилась.
Лёха погладил бороду и посмотрел на Юдина, и ему, ещё не знавшему этого человека, показалось, что с точно таким парнем он как-то подрался в порту. Может быть, тот? На бабу Лёха не претендует, а вот девчонка… Таких много у них в посёлке каждую путину. В белых халатах. И на заводе рыбном, и в столовке, и в клубе, и в бараках, и на сопках в ковылях с местными парнями, которых каждый сезон нехватка. Первый раз Лёха ушёл на сопку в шестнадцать лет.
Толстая дверь в душ закрылась плотно, надёжно за Надеждой. Не видимая Лёхой Надя вытерлась мохнатым полотенцем. Всё позади: дощатый барак, луна над Шикотаном… Уезжала она на восток – каркала родня: «Добром не кончится…» Оказалось: работа почти сутками в резиновых сапогах, в холодной воде. Весь посёлок – сплошной девчатник. Денег заработала, ни разу не простудившись. Под финал, – смелая, туристка, подалась рейсовым пароходом на отсмотр достопримечательностей: сопка Любви, Ключевская сопка, где до сих пор случаются извержения вулкана. Будет что рассказать. Девчонки, с которыми Надя в одной каюте с Шикотана ехала, вернее – плыла, ещё правильнее, шла по морю-океану, решили подзадержаться на Востоке. Какие-то моряки посулили им работу на сухогрузе. Надю не проведёшь: раскусила, какого характера могут быть эти заработки, а потому приобрела билет до Владивостока. Оттуда она и полетит самолётом домой, полная светлых впечатлений.
– Какой солёный душ! – воскликнула Надя, вернувшись в каюту, и удивилась: парни ещё тут.
Один необыкновенно видный с бородой. Второй – тоже ничего, с большими плечами… Может, они знакомые этой женщины, потому и багаж помогли дотащить? Надя сделала вывод: у неё всё так хорошо закончилось на этом востоке! Смешно сказать: девицей уезжает! Но об этом никто её, конечно, не будет спрашивать! Ха-ха-ха!
Августа курила. В каюте по тяжёлым китайским портьерам гулял ветерок невидимой, но исправно работающей вентиляции. Дым от сигареты поднимался и уплывал в неё, а после – в море, где он, наверное, садился на крылья жадным альбатросам, улетал на плавбазу. Там в наклон над вонючими бочками долгий сезон отстояла Августа, складывая селёдку серыми спинами одну к другой…
Корабль плыл… Среди темноты подвижного, по-великаньи верещащего моря, он продвигался по курсу, как надо: не торопился и не медлил, а просто шёл себе туда, где его ждёт неизбежно тёплый (и зимой) причал. Августа загасила сигарету и подмигнула Витьке Юдину.
Он-то думал: суровая женщина, докурит и выгонит, и они с этим парнем пойдут пустым освещённым судном искать каждый своё законное место… Судно называется «Ильич». Не раз с этого «Ильича» для Витьки начинался далёкий Владивосток, дорога вдоль побережья в бухту Светлую, где и родился, и прожил все свои двадцать четыре года удачливый парень Витька Юдин. Из лёгкой сумки добыл портвейн и стакан, который превратился, точно матрёшка, в пять мал мала меньше. Женщина улыбнулась. Взяв один, покрутила в сверкавших новым золотом руках, рассматривая сгорбленных японок, точно старушек с ненормально молодыми лицами.
– Мне, чур, самый большой!
Юдин посмотрел в её смеющиеся глаза и, как ожёгся. Налил всем. Пятый стаканчик, вроде, лишний, остался в стороне, кого-то поджидая.
– Сайры не было в этом году, – сказал Витька на пробу, но не ошибся.
– Погодные условия, – подхватила Августа.
– Ой, у нас на Шикотане, в Крабозаводске, было цунами! Мы на сопки лазали, но так ничего и не произошло! – восторженно сообщила Надя.
– У нас все причалы смыло, – сказал Лёха. – А в Крабозаводске не может быть такой волны: там закрытая бухта.
– А ты на каком острове был? – спросила девушка.
– Почему «был»? Я живу на Кунашире. Я местный, родился на Курилах.
– А-а… А я из Гусь-Хрустального.
– Что за Гусь?
– Город недалеко от Москвы…
– Зато селёдки было полно, – сказал Витька Юдин.
– Да, – согласился Лёха, навалясь на стенку, чтобы лучше видеть рядом сидевшую девочку. – Шли мы как-то с полным тралом… А тут шторм. Ох, и мотало нас (курс сразу потеряли). Выбросило бы на скалы, да боцман догадался, штурвал закрепил. По кругу ходили. Стихло, выползли из кубрика: ба, первый снег! Отчаливали: на берегу трава зеленела, а тут всю палубу замело, – он говорил, успевая ловить восхищение в Надиных глазах, прикидывая: пошла бы она с ним в ковыли?
– Пьяные были все, что ли? – засмеялся Юдин (вот кого не проведёшь) – …если «курс потеряли»… На чём ты?
– На МРТ [6] , – немного обиделся Лёха, – кого ещё может так валять?
– Не скажи, джонки у япошек мельче.
– У них плавучесть.
– Я – на рефе [7] , – сказал Витька.
– На каком?
– На «Мише Совенко».
– Видел, вы у нас на рейде стояли, – сказал парень и отомстил: – Ну, и корыто…
– Да, ржавенький, – согласился Юдин, – но пока ходит. Я полгода не был на берегу, – добавил как-то грустно, – забыл, как по суше ходить, не качаясь. От Владика шли до Курил, а потом – на Магадан…
– Ох, и надоела эта рыба за сезон… – сказала Августа.
Она не стала рассказывать про бочки, про соль на руках и на губах, про ноги в резине, по колено в воде, и про шторма, про шторма… Юдин смолк обрадованно: женщина улыбнулась кротко, и его снова, как обожгло.
– Ну, что? – спросил хитро Витька, зная, – сейчас он удивит попутчиков! – Знакомиться пора!
Засмеялись от неожиданности, от удовольствия. Чужие люди, имён друг друга не знают, а разговорились! Всё – путина… После неё, как после ада, есть рай. Ад – рай. Счастье на земле состоит из этих двух слов…
– Меня – Августой, – сказала Августа так легко, будто всю жизнь только и делала, что знакомилась с рыбаками на идущем ночным морем судне.
Портвейн кончился.
– По второму кругу надо бы, за знакомство, – сказал Лёха.
Он представил, как уходят они с этим парнем (назвался тот и по фамилии, чего Лёха в такой ситуации никогда не делает), а девчонка эта (звать Надеждой) останется здесь в крепко запертой каюте, разрушив кое-какие его, только возникшие надежды.
– Знаю бармена, каюта по левому борту, – сказал Витька Юдин.
В прошлом году в это же время он также шёл на Владик с Камчатки. Но не знал он пока, что знакомый бармен списался, а в каюте по левому борту вместо старика живёт молодой.
– Пошли! – поднялась Августа.
Так сказала, словно не было в прошлом воняющего тухлятиной рыбного цеха, где ей платили «рубль за рубль». Не было и кубрика, где в тусклом свете сплошной ночи людей, как сельдей в бочке… И кто бы мог подумать: такое счастье – корабль мечты, шикарный и не призрачный. Снег с ветром шарахался в надёжно задраенные окна. Жизнь показалась широкой, как моря.
– Ишь, – подмигнул Лёха Виктору, – видать, здорово выпить захотела.
Юдин не поддержал. Но женщину, вроде, не задело.
– Домой еду, – объяснила она, – с мужем сходиться.
– А он-то захочет? – пошутил Витька, но получилось как-то завистливо.
– А его никто не спросит, – ответила она бодро.
От этих недомолвок стало Юдину жалко Августу, будто он давно за неё боялся, сам не зная, почему.
Сквозь зыбкий радостный сон Славик слышал, как по спикеру крутят надоевшую мелодию. Здесь всегда включено радио. Так положено: судно в открытом море, а, вдруг, пойдёт ко дну – все должны услышать прощальный «сос». К знакомой песне присоединился посторонний, но понятный Славику звук – стучали в дверь: опять – бичи [8] , опять – водки, опять – ночью.
– Василий… это Юдин…
– Нет тут никакого Василия, – Славик открыл дверь: – Понимаю: ты с путины, они с путины (мат по-английски, но рыбак не понял). Лицо у этого бича осталось добро-просящим… И тут увидел Славик за его плечом женские глаза…
– Сейчас оденусь, – прикрылся руками.
– Ничего, ты отлично выглядишь! – засмеялась женщина.
Славик определил: лет тридцать, не меньше – любимый им возраст противоположного пола. Джинсы надел, японскую рубаху, разрисованную пагодами и сакурами, каюту запер. Пошли в буфет, дверь которого Славик открыл своими ключами. Когда выскочил из буфета, Августа стояла у одной стены, Витька Юдин – у другой.
– А, пошли к нам, – пригласила женщина.
Рыбаку, естественно, тупому, грубому, это не понравилось, но неюная и красивая дамочка была непротив. Поддельный бармен Славик решил пойти на риск, ставший у него постоянным, а потому он ещё заскочил в свою каюту за гитарой и за рыбой, которую бич, не торгуясь, купил.
…Пока те трое шли пустым судном, и качкой их бросало на стены и друг на друга, Лёха успел хорошо разглядеть девочку. Она задёргалась по каюте: сумку стала открывать. Порывшись в ней, поднесла к столу зажатый кулачок, раскрыла. Лёха увидел, какая, в сущности, чепуха: божок узкоглазый из моржового клыка – такие чукчи делают. Радуется: купила на главной Петропавловской улице в первом попавшемся сувенирном ларьке…
– Кроме этого много с промыслов везёшь?
– Разве обязательно денег чулок? – протяжный вопрос.
Сумма, названная Надей, повергла Лёху в шок:
– Я на гулянку еду и то прихватил побольше!
Девчонка ответила твёрдо:
– Некоторые из-за рыбы дрались, за волосы таскали друг друга. Я эту сдельщину презираю!
– Я тоже не очень, – согласился парень вынужденно.