Не хочу быть полководцем Елманов Валерий
Отвечать я не стал. Пусть себе резвятся. Говорят, перед смертью не надышишься. Не иначе как чуют — вон какое веселье устроили. Предупреждать о грозящей им смертельной опасности тоже не стал. Чем меньше татей — тем чище воздух. Эти, правда, находятся на государевой службе, в составе уникального подразделения — законного бандформирования, но ведь не по принуждению — по доброй воле. Да помню я, помню: «Не судите, да не судимы будете». Я и не сужу — пускай с этой мразью всевышний разбирается. Не знаю, когда у него назначено очередное судебное совещание, но то, что на днях, абсолютно точно. Может, и впрямь кто-то выживет — тогда их счастье.
Лекарь оказался родом из Вестфалии[55]. Где это находится, я понятия не имел. Ясно, что в Европе, по языку понятно, что в Германии, а дальше… Впрочем, я и не испытывал желания выяснять подробности. Мы странно встретились, да и то случайно, и, скорее всего, в последний раз. Даже если выживем оба, то навряд ли нам суждено встретиться. Фамилию его я с грехом пополам разобрал — Бомелиус. С именем возился гораздо дольше. Элизо… Элизиа… короче, Екклесиаст какой-то.
— Здесь мне все звать Елисей, — сообщил он, сжалившись над моими отчаянными потугами.
— Вот это по-нашему, по-бразильски, — одобрил я и на прощание посоветовал: — Завтра отсидишься где-нибудь в каменном подвале, но только чтобы у него был второй ход наружу, иначе задохнешься.
— Твой я благодарить, — начал, было, он, но я нетерпеливо отмахнулся, тем более что заметил впереди одинокого всадника, направляющегося в нашу сторону, и всадником этим был… Борис Годунов.
Увидев меня, он не выразил особого удивления и даже не показал, что мы с ним знакомы. Зато лекарю он очень обрадовался и тут же принялся выспрашивать его, куда делся некто Андрей Линсей[56].
Толстячок в ответ виновато пожимал плечами, затем, присмотревшись к лицу Бориса, вдруг властно схватил его за руку и замер, закрыв глаза. Годунов хотел вырваться, но вестфалец оказался на удивление цепок.
— Это хороший лекарь, — негромко сказал я. — Во всяком случае, он знает, что такое пульс, и умеет его проверять.
Борис с любопытством покосился на меня, но не проронил ни слова, однако вырываться перестал.
— Пульс нихт, — трагично сообщил мне Бомелиус.
— Совсем нихт? — удивился я.
Странно. На покойника Годунов не походил. Скорее уж напротив. Судя по яркому румянцу на щеках, он больше напоминал человека, активно радующегося жизни.
— Кровь пускать, — выдал дополнительную информацию Елисей. — Есть трава. Ты приходить — я лечить. На закате, — уточнил он.
— Наверное, ему нужно время, чтобы приготовить настой, — предположил я вслух.
— Настой, отвар, питье, — закивал обрадованный Бомелиус.
— Приду, — заверил его Годунов. — Вот отстою вечерню в Успенском соборе, помолюсь, чтоб здоровья господь даровал, и приду.
И лекарь, еще раз рассыпавшись в благодарностях за помощь, из которых я все равно ничего не понял, поспешил удалиться, на прощание еще раз напомнив Борису:
— На закате мы ждать.
Мы разъехались. Я почти миновал Кремль, оставив за спиной длинный ряд приказов, и уже свернул вправо в сторону ворот Константино-Еленинской башни — через Фроловские[57] было ближе, но там проезд на лошади запрещался. Справа показалось подворье Угрешского монастыря с небольшим аккуратным куполом церкви митрополита Петра, но тут я остановился. Только сейчас до меня дошло, что Годунов не просто так сказал про Успенский собор. Он говорил, а сам пристально смотрел на меня, и только такой лопух, как я, мог не понять столь явного намека.
Бом-м, мерно ударил большой колокол, и тут же отовсюду, словно эхо, понеслось — бом-м, бом-м, бом-м, бом-м. В церквях извещали прихожан о начале вечерни.
Я развернул коня и направился к Ивановской площади. Привязывая его, отметил, что желающих помолиться собирается изрядно. Как ни торопился, но не забыл, скинул шапку и почти автоматически сложил два пальца, как учили, — указательный прямо, средний чуть согнут, чтоб выглядел покороче своего собрата. Это я освоил уже здесь и, между прочим, именно в Успенском соборе, на одной из проповедей старенького священника, напомнившего между делом прихожанам, что персты олицетворяют две ипостаси Христа — божественную и земную, и не может божественная, идущая первой, быть меньше земной. И те, кто забывает сгибать средний палец, грешат, умаляя славу и величие спасителя.
Им напомнил, а меня научил. Заодно я понял, почему Висковатый на первых порах на меня косился, когда мы молились перед воскресным обедом. Не иначе как подозревал нестойкость в вере.
В самом храме было не так уж много народу — я ожидал больше. Хотя да, тут же вспомнилось мне, сюда может зайти не всякий. Не положено здесь молиться подлому люду, из дворни. Для них даже специальную церквушку построили, возле колокольни Ивана Великого.
Годунова я увидел почти сразу. Помог синий цвет его кафтана. Такие в храме были всего на двух. Борис стоял в левом приделе возле здоровенной иконы, изображающей, скорее всего, Георгия Победоносца. Наверное, его. Во всяком случае, я не знаю в христианстве иных святых, которые бы воевали с драконами.
Он на мгновение скосил глаза в мою сторону и грустно спросил:
— Яко мыслишь, фрязин, подсобит он завтра православному воинству? Меня ведь, егда я прихворнул от той скачки, вместях с прочими оставили добро государево боронить, потому и вопрошаю о стенах — не проломит их татаровье?
— Не проломят, — твердо заверил я его.
— Ну вот и я тако же, — расцвел он в улыбке. — А покамест никому не нужон, решил лекаря сыскать, а то чтой-то вовсе худо в грудях, молотится, спасу нет, — пожаловался он. — Хорошо, что ты мне попался на глаза. Андрейка-то человек испытанный, и государя не раз лечил, а с ентим опаска. Но коль ты сказываешь, что он хорош, то я к нему зайду.
С минуту мы молчали, внимая глуховатому голосу священника, читавшему какую-то загадочную молитву. Загадочную для меня, поскольку, став относительно хорошо ориентироваться в бытовом русском языке шестнадцатого века, я по-прежнему ничегошеньки не понимал в церковнославянском.
Даже странно, что наша православная церковь с упрямым постоянством осуществляет богослужения с таким обилием архаизмов. Думается, что подавляющее большинство прихожан тоже понимали священника пускай и не так, как я, но все равно с пятое на десятое. Или в молитвах ничего нельзя менять? А как же тогда Библия? Я ведь ее читал в юности, и там все изложено вполне разборчиво. Впрочем, им виднее, да и какая мне, собственно говоря, разница. Вот если бы тут был Андрюха Апостол, то уж он… Кстати, почему бы, воспользовавшись случаем, не спросить о нем у нынешнего, так сказать, хозяина, а то когда еще представится столь удобная возможность. О нем, а заодно и о…
— Как там поживает мой холоп? — осведомился я. — Здрав ли? Да и прочие как — сестрица твоя и… остальные?
Борис понял мгновенно.
— Холоп давно выздоровел. Ириша отписывала, будто она его грамоте обучила и даже псалтырь подарила, — усмехнулся он. Лицо его как-то сразу посветлело — так случалось всякий раз, когда заходила речь о сестре. — Да и с прочими, — он особо подчеркнул последнее слово, — тоже все ладно, да так славно, что я, памятуя обещание, повелел прислать твоего Андрюху в Москву. Через седмицу-другую должон прийти обоз из моих вотчин, вот с ним он и приедет.
«Ага, — сообразил я. — Получается, что Ване Висковатому мой Апостол без надобности. Значит, мальчишка и впрямь оклемался от шока, раз не нуждается в няньке. Это хорошо».
— Деньгу за него хоть ныне отдам, — произнес я неуверенно — вроде бы и надо сказать о рублях, но в то же время были опасения обидеть.
— Ни к чему, — досадливо отмахнулся Борис— Ты мне лучше вот что поведай… — Но тут же осекся, замялся и, повернув голову к алтарю, торопливо перекрестился на иконы с изображением святых, нависших над дверью, ведущей к алтарю. — Господи, прости мя, грешного, ибо ведаю, аз недостойный, что заповедал ты…
— О чем узнать хочешь? — напрямую спросил я.
— Куда мне… — начал было Годунов, но вновь осекся и, вместо того чтобы продолжить вопрос, поинтересовался: — Яко там Тимоха? Служит ли аль?..
— Служит, — кивнул я и, видя, что он так и не может осмелиться спросить меня о своем будущем, не иначе как считает задавать такой вопрос в церкви двойным святотатством, сам уточнил у него: — А где ты Кремль боронить собрался? В каком месте?
— Ни в каком, — мотнул он головой. — Кремль — земщина, а меня в опричнину вписали, так что я ныне во дворце на Арбате стою. Туда и ехал, когда с тобой повстречался.
«Вот она, историческая развилка всей нашей истории, — мелькнуло у меня в голове. — Промолчи я, и Годунов завтра или послезавтра погибнет, а дальнейшая судьба России пойдет совсем иным, неведомым путем. Знать бы только, в лучшую сторону или в худшую?»
Нет, я не колебался с ответом. И не потому, что опасался раздавить «бабочку Брэдбери», — мне чисто по-человечески был симпатичен этот смуглый коренастый красавчик, напряженно взиравший на меня снизу вверх, и если я могу ему помочь, то помогу обязательно. К тому же должок имеется — ведь он спас меня от смерти.
— Не надо тебе там находиться, — посоветовал я. — А завтра и послезавтра вообще туда ни ногой, не то погибнешь.
— Ты… в видении зрел? — испуганно спросил он.
— Не тебя, — покачал я головой. — Дворец. От него, считай, ничего не останется. Придумай что-нибудь и оставайся в Кремле.
— Да придумать недолго… — протянул он, размышляя вслух. — Вон хошь бы в церкву Успения богоматери попрошусь, к митрополиту Кириллу. Там ныне не токмо святыни собраны, еще и казну всю туда же свезли. Мыслят, будто богородице только и делов, что людское злато беречь, — усмехнулся он насмешливо. — А… там… каково придется? Не получится, будто я из огня да в полымя? Мне от людей доводилось слыхать, будто от предначертанного свыше не уйдешь…
— Там все в порядке будет, — заверил я его. — А истинно предначертанное господь вовсе никому не показывает — лишь то, от чего он… дозволяет уйти. Лишь бы ноги были крепкие да дух в груди боевой. И вот еще что, — вдруг вспомнилось мне. — Не подходи к башням, где хранится порох. Взорвутся они вместе с ним. А лучше повели, чтоб его залили водой.
— Кто я такой, чтоб эдакие повеления отдавать? — усмехнулся Борис.
— Ну посоветуй тому, кто постарше и власть имеет. Я бы и сам сказал, да не знаю кому.
— Ох и жаль мне тебя, фрязин. За такой совет и головы лишиться можно, — заметил Годунов. — Это я тебе верю, а иные-прочие долго думать бы не стали — вмиг бы сабельками изрубили. Счастлив твой бог, Константин Юрьич, что ты допрежь этого со мной повстречался.
— А твой бог? — поинтересовался я.
— И мой тоже, — кивнул он. — В долгу я, выходит, пред тобой. Ныне воротить нечем, но жисть велика — авось и подсоблю, как умею.
— Авось и подсобишь, — согласился я. — А может, и раньше, чем думаешь.
Кто о чем, а вшивый о бане. У меня тут же мелькнула мыслишка про Марию. Ну никак не давало мне покоя то, что я прочитал насчет царского блуда. Вот бы выпихнуть назойливого Долгорукого из Александровой слободы назад в Псков. Пусть посидит в тереме, пока к нему сваты сами не приедут. Мои, разумеется. Если с умом действовать, то может Годунов помочь, запросто может. Парень-то умный, вон как он про митрополита с казной сообразил. Влет.
Лишь бы захотел помочь. Вилять и крутить не хотелось, но в то же время надо было как-то заинтересовать человека, чтобы и у него возник в этом деле интерес. Свой. Личный.
— А ты, часом, не ведаешь, сколько ныне невест в Александровой слободе собралось? — как бы между прочим спросил я.
— А тебе на што оно? — насторожился Борис.
— Да приглянулась… одна. — Я не решился назвать имя. Сразу выкладывать все карты ни к чему. Годунов вроде бы и союзник, но всегда себе на уме. Мало ли. Посмотрим, как оно дальше сложится.
— Было сотен пять али шесть, не считал я, — отозвался он. — Так они ж меняются все время, разве упомнишь. Коих он сразу изгоняет — мол, негодную прислали. А иных… — Он помрачнел. — Вроде и в невесты негодны, а кус лакомый. Тех придерживает… красой полюбоваться.
Так и есть. Самые худшие опасения плохи в первую очередь тем, что они сбываются. Так гласит один из законов Мерфи. Вот и у меня сбываются. Одна надежда, что ему сейчас не до Марии.
— И не только полюбоваться, — мрачно проворчал я.
— А это уж как царю угодно станет, — пожал плечами Годунов. — Всяко бывает. Но зато потом он им и на приданое серебра отсыпает, и замуж выдает. Эвон у нас сколь опричников холостюет — выбор завсегда есть. А опосля царя под венец вести вроде и незазорно.
Нет уж. Не надо нам опосля царя. Разумеется, если так приключится, то я-то не посмотрю ни на что. Но такое испытание для Машеньки ни к чему, так что лучше обойтись без… излишеств. К тому же я не опричник, так что Маша мне и «опосля» не достанется. Нет, надо предпринимать меры, притом срочные, пока этому похотливому козлу не до женитьбы.
— А за что изгоняет? — спросил я в поисках выхода.
— Разное. Не личит[58] ему, вот и все. А бывает, что и за него решают, могут и вовсе девку на глаза не допустить. Ну это когда у нее со здоровьишком худо. А еще ежели иной кто из ближних царских свой интерес имеет. Ну, скажем, сестрична у него там, вот он и норовит опасных соперниц убрать, чтоб они даже на царские глаза не попадались. Слушок, ежели с умом, пустить недолго.
— А у тебя самого интерес имеется? — впрямую спросил я его.
— У всех, кто близ государя, свой интерес имеется. Иных при его дворе нет, — отрезал он.
— А… в невестах царских?
Годунов быстро огляделся по сторонам — рядом никого не было.
— У… Григория Лукьяновича есть, — шепнул он и полюбопытствовал: — Али ты того не ведаешь?
— Не все мне дано, говорил ведь, — напомнил я и снова устремился вперед: — Не все, но многое. Имя нареченной супруги я считай, что ведаю, да вот…
— Кто? — выпалил Годунов.
Ох, что-то ты взволнованным выглядишь, дружок. Чересчур взволнованным. Отчего бы это? Или «интерес» не только у твоего тестя, но и у тебя самого? Хотя да, ты же с ним теперь в одной команде. Иначе и быть не может. Хочешь, не хочешь, но все равно заодно. На одну с ним доску тебе вставать противно, вот и держишь приличную дистанцию, чтоб не замараться да чтоб одежонка запахами нехорошими не пропиталась — уж больно дурно смердит в пыточной, а у людской крови дух нехороший. Упаси бог, почует кто. Но стоишь ты, милый, рядышком, потому как деваться тебе некуда.
— Я же сказал, почти ведаю, — напомнил я. — Не прояснилось еще оно полностью. Первую буковку доподлинно назвать могу — «мыслете», — вовремя вспомнил я старинную азбуку. — И далее ясно вижу — «аз» стоит. И третья видна — «рцы».
— Map… — задумчиво произнес Годунов. — Марфа? — И с надеждой уставился на меня — вдруг в голове прояснится до конца и я выдам имя полностью.
Ага! Чичас! Прямо так и разбежался. Ты — хлопец себе на уме, но и я тоже. Скажи имя, и ты спокойно вздохнешь, а на мою просьбу махнешь рукой, потому как хлопотно и ни к чему, ибо свое все равно уже с тобой и никуда не денется.
— Может, и Марфа, — согласился я. — А может, и Мария… Долгорукая.
— Такой я вовсе там не видел. Да и брат мой двухродный Дмитрий сказал бы. Он у государя в постельничих, так что все ведает.
— А он и не мог сказать, — пояснил я. — Видение недавно было, а в нем узрел я возок, подъезжающий к слободе. И дева оттуда выходит. Ликом бела яко снег… — И пошел-поехал живописать красу ненаглядную.
С вдохновением излагал. Ничего не забыл — ни ресниц стрельчатых, ни очей васильковых с поволокою томной… Но не приукрашивал — чего не было, того не было. Да и не мог я приукрасить. Некуда. А закончил описание видения еще одной девой — другой, что в какой-то светлице у окошка сиживала. Грустная такая. Но тут фантазию в ход я пускать побоялся — вдруг не угадаю.
— И голос сверху услыхал: «Аз есмь невеста государева Мар…», а дальше не разобрал, да к тому ж и не понял, какая из них.
— Князев Долгоруких, стало быть… — протянул Борис— Ох как жаль, что ты имечко не разобрал. А не повторили тебе опосля еще разок, а? Может, ты запамятовал?
— Он дважды не повторяет, — произнес я торжественно, но Годунов тут же толкнул меня локтем в бок.
— Куда шумишь, фрязин! — прошептал Борис, укоризненно заметив: — Чай, церква, божье место. Тута токмо шепотом говорить надобно, да и то назад поначалу оглянуться да по бокам осмотреться. Оно хошь и не зазорно в божьем храме опричнику рядом с земщиной стоять, такого и государь воспретить не осмелился, ан опаску иметь надобно. Ты сам-то не осерчал на меня тамо, под Серпуховом, когда я тебе знак подал? — спросил он озабоченно.
— Да нет, понял я все. Только какая ж я земщина? Али ты забыл, что я иноземец?
— Помню, фрязин, помню. Но и про то, что ты ныне у Воротынского на подворье проживаешь, тоже не забываю.
А он хошь и прошен ныне государем, да не до конца. И более того, мыслю я, что ковы кто-то на князя сего строит. Кто — не ведаю, а ты бы поостерегся да съехал оттуда.
— А то, что он на свадебке твоей гулял, каково? — вспомнил я пир горой.
— Тут иное. Соседа не пригласить — обида кровная. К тому ж Григорий Лукьяныч с самим государем о том говорил, совета испрашивал. Опять же и я в ту пору в опричнине не был. Так оно и получается одно к одному. У тебя же совсем иное. Тут через тебя лесенку на князя перекинуть, и готов умысел на изменные дела.
— Чего?! — вытаращил я глаза. — Ты в своем уме, Борис Федорович?! Какая лесенка?! Какой умысел?!
— Атакой. Приехал ты на Русь, как сам сказывал, о прошлое лето, еще пред распутицей, так? — начал он загибать пальцы.
— Так, — кивнул я.
— Но вот закавыка, — вздохнул он. — Ежели ты по купеческому делу, то где твой товар? Тати отобрали? Пускай. А почто доселе ни мехов не прикупил, ни пеньки, ни медку, ни воску, да вовсе ничего, это каково? Серебра нет? Тати отняли? Пускай. А на что кормишься, на что живешь? Купцы в долг дают? Они просто так не дадут. Какая у них выгода голь перекатную подкармливать?
— У меня там, — я неопределенно мотнул головой, — много всего. Знали они об этом. И давали не просто так, под резу немалую. А за товаром я в Кострому поехал, да не вышло.
— Не за товаром — с товаром, — коротко поправил Борис— И выходит, что потянулась ниточка, с одной стороны от царева изменника дьяка Висковатого, с другой от бывшего в опале князя Воротынского. А кто посередке? Ты, фрязин, там стоишь. Сам мне сказывал, что на Руси хотел бы остаться, а к государю за этим поклониться не торопишься. Почто таишься? Опаску имеешь? Какую? Да один твой тайный вывоз сынка Висковатого дыбой припахивает. О прочем можно и вовсе не сказывать.
— Жалко дате неповинное стало, — буркнул я. — Какая тут измена?
— Сына изменщика государева от праведного гнева укрывать — вот какая, — наставительно заметил Годунов. — Но пусть так. Тут жалостью можно оправдаться. А псковские дела чем пояснишь?
Я вздрогнул. Вон, оказывается, когда за мной слежку учинили. Скорее всего, с того самого времени, когда я только-только у Воротынского поселился. Учинили и помалкивали, факты собирали. Хотя, с другой стороны, какие там у меня дела-то? Сугубо личные.
— Нуда, за деньгой катался, — почти сочувственно кивнул Борис и тут же с приторной нежностью: — А почто про грамотку умалчиваешь, коя тебе от Воротынского дадена?
Я снова хотел пояснить, что и тут личное, но Годунов наседал, как умелый фехтовальщик, небрежно делая выпад за выпадом, и я понял — не отбиться. Тем более он выдавал такое, что тут хоть плачь, хоть смейся.
— А то, что как раз в ту пору из-под Ревеля два немца, Таубе и Краузе, кои в царевой опричнине были и жили себе, горя не ведая, вдруг к ворогам нашим переметнулись, это как? И ты в тех краях… А железа, что во Пскове объявилась? И сызнова с тобой все увязывается. Вот тебе и новые нити. Это сколь их уже?
Глаза его смотрели на меня уже совсем иначе, чем какую-то минуту назад. Недобро смотрели. И прищур черных зрачков, как дуло пищали-ручницы. Вот-вот вырвется оттуда вместе с огнем и дымом увесистая пуля, угодив мне в лоб. И холодком откуда-то повеяло, да не простым — с запашком. И так явственно, словно я вновь оказался в «гостях» у Митрошки Рябого, вот только кровь теперь прольют не Посвиста — мою.
«Неужто все?! — думаю. — Вот тебе и Годунов! Вот тебе и повидался со старым знакомым!»
А что теперь делать? Бежать? Куда? Нынче Москва, как подводная лодка, — вокруг море врагов, а до спасительного берега столько, что отсюда и не видать. Да и где он, спасительный берег? В какой стороне?
Выгадывая время, я старательно примостил свечу перед равнодушным ликом Георгия Победоносца и скосил взгляд в сторону. Точно. Не стал рисковать Годунов — стоят два стрельца. Вид равнодушный, в нашу сторону не смотрят.
«Может, так просто молятся?» — мелькнула на миг надежда.
Но, мелькнув, тут же и пропала — один, не выдержав, глянул на Бориса. Да не просто так глянул — вопросительно. Пора, мол, или подождать?
А вон там, ближе к выходу, еще трое стоят. Значит, не прорваться мне. Тоже вроде бы молятся. Я еще удивиться успел — ишь ты, какой заслон выставили. Уважают, значит.
Огляделся, уже не скрываясь. Чего таиться, когда все ясно. И Борис тоже не выдержал, разок следом за мной повернулся. Посмотрел, убедился, что полный порядок, и ко мне:
— Сам пойдешь али как? — И просительно: — Тока шуметь ни к чему. Чай, люди молятся, а ты все ж православный. Али крест на груди тоже для виду? Ну ладно, и о том тоже спросится. — Еще один тяжелый вздох, будто он меня и вправду жалеет: — Пошли, что ли?
— Лихо у тебя выходит, — не удержался я. — У тестя научился? Больно скоро. Али сызмальства к этому делу навыки имеешь? Ну ладно, пошли…
Мысль одна. Мой шанс — там, за дверями, но один-единственный, и, чтобы сделать его побольше, дергаться нельзя. На лице абсолютное покорство, шаг должен быть неторопливым, расслабляющим сопровождающих, руки опустить как плети, выказывая обреченность. Вроде готов. Двинулись?..
Глава 16
ДОВОЕВАЛСЯ
Я сделал лишь один шаг, стремясь оказаться на выходе первым. Сделать второго не дал Борис, ухватив за руку-плеть.
— Вечерня же еще не закончилась, — попрекнул он. — Достоять надобно. А про тестя моего ты напрасно так-то. У него силов едва-едва на все царевы забавы хватает, так что самому новые измышлять некогда. Да и помнит Григорий Лукьяныч Кострому. И свадебку помнит. И курочку не забыл. Любит Скуратов чад своих, а потому ты этой курицей много грехов с себя списал. Это я про надуманные, — тут же добавил он. — Ежели настоящие появятся, то не взыщи, а покамест живи, Константин Юрьич. Токмо с оглядкой. Думай, что сказываешь, думай, как увязываешь, да памятуй о тех, кто и сам увязать твои слова может, токмо инако, да так, что они тебе не по сердцу придутся. Уразумел ли? — строго спросил он.
Я машинально кивнул, еще не до конца понимая, что и на этот раз костлявая прошла стороной. Рядышком протопала, холодком обдала, саваном на миг коснулась — и мимо. Спешила, видать, куда-то. Ей и без того завтра работы под завязку — не до мелочовки.
А стрельцы? Я снова бросил вороватый взгляд вокруг и успокоился окончательно. Молятся они. Просто молятся да в грехах своих мысленно каются. Завтра денек тяжелый предстоит, и как оно для каждого сложится — неведомо. Потому душу надо очистить заранее, иначе не взлететь ей в небо — грехи вниз потянут, как камень на шее утопленника. Вот они и молятся. А я, дурак, невесть что подумал. И этот тоже хорош. Ишь стоит улыбается как ни в чем не бывало. А если инфаркт? У самого сердце прихватило, так ты меня за компанию тянешь? Тоже мне сыщик выискался!
От души отлегло, но тут же накатило иное.
«Я тебе что, сопля беспортошная?! — обрушился Шарапов на Жеглова, узнав, что тот спрятал уголовное дело, случайно оставленное им на столе. — Я, по-твоему, русских слов не понимаю?!» И, хлопнув дверью, вышел из кабинета… вновь оставив дело на столе.
Вслух возмущаться не стоило — место не то, но про себя я тут же поклялся, что непременно устрою ему нечто похожее. Хотя, с другой стороны, урок конспирации был преподнесен так талантливо, можно сказать, мастер-класс, что за такую учебу впору кланяться в ноги, а не бушевать от негодования, которое по большому счету не очень-то праведное. Подумаешь, цаца выискалась. Ну пощекотали нервишки острым лезвием, так что с того? Зато наглядно показали, сколько дыр в моей версии, чтоб не больно-то топорщил перышки и впредь держался скромнее и умнее.
«А все-таки устрою», — не совсем логично подумал я, и мне… полегчало.
Борис же журчит, слова на слова нанизывает как ни в чем не бывало:
— И о том помни, что помимо тестя мово еще и Разбойная изба имеется, а в ней младшой Щелкалов, кой тоже жаждет в царевы любимцы выбиться. А как ему это сделать? Всех татей переловить? Проще воду решетом таскать. Все одно не выйдет. Крамолу сыскать куда легче. Сыскать, да тем самым Григорию Лукьянычу нос утереть. Вот, мол, царь-батюшка, пока твой Малюта сбитень попивает, тут цельный пук измены вырос. К тому же середка этого пучка вовсе у зятя Скуратова на свадебке гуляет. К чему бы оно? Вот и выходит — я тебе верю, потому как добрый ты, токмо что проку в моей вере. Ежели Григорий Лукьяныч сводить все в одно учнет — тут еще куда ни шло. Тут мое слово и впрямь подсобить может. А вот коли дьяк Василий Яковлев Щелкалов чего измыслит, пиши пропало. — И вдруг, без малейшего перехода, резкая смена темы: — Так как, сказываешь, имечко у твоего интереса? Ты вроде обмолвился, да я запамятовал, об ином заговорившись. — И лукаво уставился на меня.
— Одна из дев, что в видении, — медленно произнес я.
— Ежели ты о Марфе, то тут я тебе не пособник. — Его лицо в очередной раз посуровело. — Ее и государь зрил, потому она…
— А ежели другая?
— Ну коль недавно приехала, то оно совсем иное дело, — заметил он и с видимым облегчением вздохнул.
Было от чего. Получалось, что и Вещуну поможет, и свой интерес соблюдет. Глаза его сразу потеплели, и он с явной симпатией заметил мне:
— Вечерня кончается, так что я пойду, но про мое слово не забывай. Съезжай от князя, да побыстрее. Государь по чьему-то навету дельце одно ему поручил, а я от надежных людишек слыхал, будто не осилить его Воротынскому, потому как сабелькой махать — одно, а там — совсем иное. И срок даден Михаиле Иванычу — лето одно. Навряд ли он управится. Сказывали, правда, сам он его для себя выпросил, да я тому мало верю.
Пришлось прикусить губу, чтоб не засмеяться, а то и в самом деле получилось бы неудобно, все ж таки в церкви стоим. Получается, не я один Воротынского вычислил. Другие тоже так считают. И невдомек им, что ков никаких нет и ничегошеньки царь-батюшка не умышляет, просто доверился Михаила Иванович некоему фрязину по имени Константин и…
Ладно, будем считать, разобрались. Как знать, может, к завтрашнему вечеру ничего из затеянного мною уже не понадобится, но тут уж как судьба скажет. Главное, что я сам сделал все, что можно, а там…
Я насвистывал всю дорогу, пока ехал до стана передового полка. Настроение было лучше не придумаешь. Даже странно. Завтра в бой, а я веселюсь.
Вот только боя не было…
Замышляли что-то татары. Явно замышляли. Очень уж вяло шли они в атаки, да и то не повсюду. На нашем участке их и вовсе не было, да и на других тоже особого энтузиазма не чувствовалось. Такие наскоки и атакой назвать трудно. Нахлынут морской волной на брег крутой, покатают недовольно воинов-камешков, увидят, что с места не сдвинуть, и тут же разочарованно назад.
Лишь к вечеру мы поняли, в чем дело. Как заполыхаю в той стороне, где стояло Коломенское — государева резиденция, так сразу все стало ясно. Это защитники царского села подарили нам денек. Там сегодня крымчаки рассчитывали поживиться добычей. Все ж таки царское. Только зря рассчитывали. Царь там уж добрый пяток лет почти и не бывал, а когда выезжал, то вез все с собой — и драгоценную посуду, и постели, и шубы, и прочее. Ну и назад соответственно увозил. Сплошное разочарование, а не село.
Горело жарко. Клубы черного смолистого дыма вздымались высоко вверх, народ крестился, глядючи на очередной разор, а Воротынский… довольно хмыкал и даже напоследок улыбнулся. Заметив удивление на моем лице, он смущенно пояснил:
— Дымок я узрел. Видал, яко он кверху шел, ровно свеча. Потому и возрадовался. Промашку ты дал, фрязин. Не запалить им Москвы. Господь за нас.
Напрасно он уверился в поддержке небес. Обманчивы они. Сегодня — так думают, а что завтра решат — никому не ведомо. Хотя на первый взгляд и назавтра погода выдалась точно такая же. К сожалению, теплая и солнечная, но — безветренная.
Крымчаки пошли в атаку с самого утра. С визгом и дикими воплями подлетали они поближе, но в бой не рвались и вплотную не приближались. Не та стояла перед ними задача — совсем иная. И дикая стая огненных стрел зловещим дождем хлынула на город.
Поначалу народ, кинувшийся их тушить, успевал. Почти. Возле нас и вовсе не возникло ни одного пожара, даже небольшого, локального. Но мы не в счет, поскольку стояли недалеко от Болвановки, по ту сторону Яузы, а атаки шли на Москву. Что происходило в самом городе, не скажу — за стенами не видно, но вроде бы тоже ничего страшного.
Все переменилось спустя полчаса. Уже первый порыв ветра, прилетевшего со стороны реки, оказался настолько силен, что часть веревок, удерживавших шатер Воротынского, лопнули, и тот неловко осел, скомканный властной невидимой рукой.
Татары радостно взвыли, и было от чего. Получилось, ветер за них. Стрелы теперь летели чуть ли не на сотню метров дальше. К тому же в воздухе пламя на них раздувалось с такой силой, что куски горящей пакли отваливались, беспорядочно падая то тут, то там. Густой дым уже не позволял видеть, что творится у соседей, но и без того стало ясно — худо дело. Полк стоял на месте в тревожном ожидании, но воины Девлет-Гирея не обращали на нас ни малейшего внимания, продолжая огненный обстрел. И они добились своего — небольшие по размерам пожары постепенно сливались в более крупные, а вскоре и они сошлись вместе, образовав огромный полыхающий факел.
О масштабах бедствия можно было судить по высоте языков пламени, которые легко перехлестывали многометровые кремлевские стены и вздымались еще на столько же вверх. Истошно звонили колокола, будто люди сами не видели опасности. Большой набат, несшийся со всех сторон, словно отпевал город. Это была заупокойная служба по столице.
Спустя еще час или два их скорбно-медные голоса продолжали раздаваться, но с каждой минутой звучали они все реже и тише, один за другим умолкая. Я не видел, но мне потом рассказывали, что ручейки застывшего металла, стекающего с беспомощно лежащих на земле колоколов, удивительно походили на человеческие слезы. Может, преувеличивали, а там как знать. Зато мы все хорошо слышали истошные крики людей, пытавшихся спастись от огня.
Атаки не последовало. В дыму и чаду мы прождали ее до самого вечера, но, увы. А так хотелось сорвать на крымчаках злость, хоть как-то отомстив им за содеянное.
Девлет-Гирей и его люди так и не сумели войти в Москву — даже после того, как пламя утихло, оттуда несло таким жаром, что никто не осмеливался к ней приблизиться. Огонь разрушил город, но, овладев им, он принялся по-хозяйски его защищать. Степняки удовольствовались тем, что поковырялись на пепелищах сожженных слобод, после чего стали отходить обратно, отягощенные награбленным сверх всякой меры.
Сил у Воротынского было мало. Передовой полк не сравнить с большим или даже с полками левой и правой руки. Но их — увы — уже не существовало. Кто погиб, кто изнемогал от ран, а остальные попросту разбежались — пойди найди. К полку Воротынского прибилось сотен пять, не больше. Зато у всех скопилось столько злости, что каждый стоил четверых, а разнежившиеся от обильной добычи татары думали лишь о том, как бы довезти все в целости и сохранности. Вдобавок мы шли налегке — ни одна телега не задерживала нашу погоню.
Первый раз нам удалось настичь их, когда они форсировали Пахру. Речушка была маленькой — перейти вброд нечего делать, но берега имела топкие, и татары, главным образом из-за огромного полона, слегка задержались. Всего на один день. Вроде бы немного, но нам хватило. Мы ударили с разбега, не останавливаясь. Сеча была яростной и в то же время недолгой. Я «своих» не считал, но думаю, что завалил не меньше семи-восьми человек. Пленных не брали, срубая склоненные в знак покорства головы без малейшего раздумья.
Оказавшись в узком коридоре между реками Нарой и Л опасней, Девлет-Гирей наконец решился обернуться и дать бой. Он остановил войско, развернул его в сторону преследователей и целый день ждал нашего нападения. Но мы не стали атаковать в лоб. Пойдя в обход, мы ужалили сразу с двух флангов, где он не ждал.
Досадно было, что помешать им переправиться через Оку мы не смогли. Хан снова повернул часть сил лицом к нам, поставив все обозы в центре, и беспрепятственно перешел реку.
Зато потом, очевидно почувствовав себя в безопасности, он и его люди расслабились, а зря. Тут-то Воротынский и показал себя. Если по большому счету, то атака была смелой до безумия, то есть явно припахивала авантюризмом. В чистом поле несколько тысяч против десятков тысяч — один к десяти самое малое — шансов на успех не имеют. Ни одного. Даже фактор неожиданности мало чем мог помочь — разве что на первых порах, в ближайшие час или два, а потом каюк. Но мы и не считали шансов, поскольку думали не о победе, а о мести — налетели, и все.
Сколько людей уцелело, сумев вовремя отскочить, не знаю. Вроде бы около половины. Я отскочить не успел. Старый татарин, как и все, не жаждал сражения с озверевшими русичами — уйти бы. Потому он боя и не принял, пустившись наутек. Но ждать, когда я его догоню, не стал, принявшись отстреливаться на скаку. Наверное, будь на моем месте остроносый, кто-то из братьев-близнецов, юркий Брошка или даже пожилой Пантелеймон — от стрел бы они уклонились с легкостью. Я же летел, забыв про щит, и уворачиваться не думал, понадеявшись на свой юшман, потому одна из них и вошла мне в грудь, почти по центру, угодив точнехонько между колец и чуть повыше пластины.
Боли я не почувствовал — так, легкий укол. И еще толчок — резкий и сильный. Я даже успел удивиться, увидев торчащую в собственной груди стрелу. Знаете, эдакое удивление идиота: «А как она сюда попала?» А потом почему-то перехватило дыхание, потемнело в глазах, и все. Провал.
Темнота не рассеялась, даже когда мне удалось открыть глаза. «Ослеп?!» — пробрал меня испуг, но потом увидел над головой звезды и с облегчением вздохнул, точнее, попытался это сделать, потому что в груди сразу зажгло, запекло, и я начал долго и надсадно кашлять, старательно отхаркивая противную солоноватую дрянь, скопившуюся во рту. Напрасный труд — она все прибывала и прибывала, а меня вдобавок ко всему еще и замутило, все вокруг завертелось, закружилось в каком-то водовороте, и я вновь отключился.
На следующий день — или это было несколько дней, не знаю — мне довелось еще несколько раз прийти в себя. Происходило это по одному и тому же сценарию — из ласкового моря забытья меня выхватывала тугая волна и небрежно вышвыривала на колючий жесткий песок пополам с галькой, тут же больно врезавшейся мне в грудь. Морщась от этой боли, я упрямо открывал глаза, некоторое время тупо разглядывал всадников, возвышающихся надо мной по бокам — Тимоху с перемотанной левой ногой и ехавшего слева Пантелеймона с серым лицом, на голове которого возвышалась окровавленная повязка, чем-то напоминающая чалму.
Пантелеймон не говорил ни слова, а Тимоха словно чувствовал на себе мой взгляд, потому что проходило всего несколько секунд, и он поворачивал голову в мою сторону, всякий раз приговаривая одно и то же:
— Ништо, Константин Юрьич. Скоро ужо доедем. Чуток осталося, княже, ты уж потерпи.
Я всякий раз силился спросить его: «Куда доедем?», но вместо этого следующая волна бесцеремонно подхватывала меня и вновь уносила в спасительное море забытья, где было так покойно и уютно, несмотря на окружавшую меня со всех сторон мглу, совсем ничего не болело, а перед глазами высоко вверху не кружились в бешеном водовороте сошедшего с ума неба пьяные облака.
Я уже сам не понимал, чего хочу. С одной стороны, я стремился остаться в этой обволакивающей темноте, чтобы ничего не чувствовать, с другой — я знал, что тут мне никогда не удастся увидеть Машу, и очередная мысль о ней набегающей волной вновь выхватывала меня и выбрасывала на берег.
Вот только с каждым разом она проделывала это все более грубо и бесцеремонно, уже не вынося, а вышвыривая мое тело и вдобавок еще и приподнимая его, чтобы я грянулся о камни со всего маху, так что от боли перехватывало дыхание.
Я открывал глаза и с разочарованием видел, что княжна на этом негостеприимном для меня берегу так и не появилась, а мне оставалась лишь боль, тошнота и головокружение, по бокам два угрюмых всадника, а наверху — облачная круговерть.
И тогда следовал очередной уход туда, в темноту. С каждым разом я погружался туда все глубже и глубже, чувствуя, что приближаюсь к тому месту, где нет глупых волн, норовящих выкинуть меня на берег, нет боли, и ничего другого тоже нет.
Я бы этому особо и не противился — устал терпеть. Но мысль о том, что я больше никогда не увижу Машу — мою лучезарную княжну с синими глазами, напоминающими утреннее бездонное небо, не увижу ее длиннющих ресниц, чьи стрелы гораздо раньше, чем татарская вошли мне в грудь, ее стыдливого румянца, будто ясная зорька вспыхивающего на нежных бархатных щечках, вообще ничего, — продолжала подхлестывать, заставляя барахтаться, пускай и без особого эффекта, и густой мрак вновь светлел, отдавая меня во власть очередной волны.
Я уже не открывал глаз, когда оказывался на берегу, только вслушивался в дробный топот копыт. И последний разговор моих сопровождающих я тоже слушал с закрытыми глазами.
— А слыхал, что мужик сказывал? Ведьма она.
— А может, и нет. Токмо до Москвы мы его все одно не довезем. Пока приедем, он уже дюжину раз богу душу отдаст.
— То так. Да и жив ли там ныне хоть один травник — бог весть.
— Потому и сказываю — тута его надо оставить.
— У ведьмы?! Вовсе сдурел!
— А мне, Пантелеймон, все одно, лишь бы фрязина на ноги поставила.
— Дык наворожит чего-нито. Али сожреть!
— Чичас! Ты ишшо князя мово не знаешь — им любая баба-яга подавится. Он у меня такой бедовый — страсть…
И вновь темнота. На этот раз меня поднесло к самому краю. Черта была совсем рядом. Шагни за нее, и все — ни боли, ни страданий. Это радовало, и я бы шагнул, тем более все зависело от меня и только от меня одного. Но там не было и воспоминаний. Никаких. Это настораживало.
И еще одно я знал совершенно точно, хотя не понимал, откуда это знание. Даже если я каким-то чудом вспомню Машу, то во мне ничего не всколыхнется и не пошевелится, ибо там, за гранью, не было и любви. И это меня останавливало, не давая переступить эту черту, потому что увидеть ее образ и равнодушно от него отвернуться граничило с изменой. В первую очередь изменой самому себе.
Будь она и впрямь замужем, да еще за каким-нибудь красавцем — мне было бы легче. И совсем легко, знай я, что она счастлива. Пускай не так, как со мной, потому что так ее не будет любить никто — попросту не сможет, но все равно счастлива. Тогда я бы сделал этот шаг, ибо он назывался иначе — уход. Но она нуждалась во мне, и бросить ее я не мог. Это совсем иное. Это уже предательство. И я отстранялся от опасного рубежа как только мог, но меня неумолимо тянуло к нему.
А потом меня начали теснить от рокового места. Между мной и гранью появилось нечто твердое, но в то же время упругое. Всякий раз, когда меня подтаскивало к черте, я доходил до этого нечто, ударялся в него, и оно пружинно отталкивало меня обратно, причем все дальше и дальше. Когда я выбрался к тому месту, где густой мрак уже уступил свое место призрачным сумеркам, то почувствовал лежащее рядом со мной женское тело, жаркое, как июльский полдень.
Я недоверчиво провел по нему ладонью, не понимая, как оно тут оказалось, — по тяжелым литым бедрам, по крепкой упругой груди, по изгибу стана, скользнул к мягкому нежному животу и… испугался, на мгновение решив, что это Маша. Я настолько испугался, что это она, которую очень хотел бы увидеть, но только не в этом таинственном месте, что впервые за долгое время открыл глаза и лишь тогда с облегчением вздохнул — это была совсем другая, похожая лишь фигурой, да и то предположительно. Зато на лицо никакого сходства, хотя — странное дело — если бы я взялся описывать внешность лежащей со мной рядом девушки, то использовал бы практически те же слова, что и при описании Маши. Личико кругловатое, милое, щеки нежные, лоб высокий, глаза синие, волосы светло-русые. Словом, точь-в-точь.
Разве что скулы были очерчены более жестко и непримиримо, да и губы я описал бы несколько иначе. У Маши только нижняя была сочно-пухлой, у этой обе. И цвет отличался. Даже в полумраке было видно, что они у нее не вишневые, а гораздо темнее, цветом скорее неприятно напоминают запекшуюся кровь. Зато если брать в целом — не то, и все. Ну совершенно никакого сходства.
— Очнулся наконец, — неспешно произнесла девушка и полюбопытствовала: — А ты как мое имечко прознал? — И, не дожидаясь ответа, протянула, кокетливо вытягивая губы: — У-у-у, проказник. Не успел глаз открыть, а туда же, щупать учал. Ишь какой проворный. — Она медленно потянулась, изогнув свое статное тело в похотливой истоме, и лениво спросила, явно напрашиваясь на утвердительный ответ: — Так что, полежать ишшо с тобой али будя? Как сам-то хошь?
Я не сказал «да» и не сказал «нет». Радость уступила место разочарованию, и мне было все равно. Вместо ответа я закрыл глаза, так и не произнеся ни слова.
— Да ладно уж, останусь, — услышал я несколько раздосадованный голос, и нежная женская ладонь мягко легла мне на грудь.
Дальше из опасной темноты, точнее, уже из сумерек, меня тащили со скрипом. Да-да, с самым настоящим скрипом. Потом только, уже окончательно придя в себя, я обнаружил, что на самом деле это голос — старческий и чуть глуховатый. Просто он скрипучий, напоминающий чем-то голос князя Долгорукого, отца Маши. Только у Андрея Тимофеевича он становился таким, лишь когда тот злился, а у этой старушки он оставался неизменным в любой ситуации, независимо от настроения.
Скорее всего, когда-то в молодости он был совсем иным, хотя, глядя на нее, возникали большие сомнения, а была ли она вообще когда-то молодой, уж очень глубоко и давно погрузилась она в старость. Наверное, была, потому что даже сейчас, невзирая на лета, она оставалась такой же шустрой и проворной, как много-много лет назад. Сколько именно — пятьдесят, шестьдесят, семьдесят — я бы не ответил, да оно и неважно.
Теперь я понимал, почему ее считали связанной с нечистой силой.
Во-первых, классическая, если можно так выразиться, внешность. Торчащие во все стороны нечесаные космы, впалые щеки коричневого цвета, словно кожура хорошо пропеченного яблока, с таким же обилием мелких-мелких морщин, крючковатый нос, выдвинутый как копье вперед подбородок и два устрашающих клыка, невесть каким образом уцелевшие в ее беззубом рту.
Во-вторых, бросавшиеся в глаза явные несоответствия с возрастом. Это касалось и волос, до сих пор не имеющих седины, и того самого проворства в сочетании с неугомонностью — даже когда она просто разговаривала со мной, ее руки не знали покоя, суетливо теребя края рукавов длинной, до пят, рубахи, и даже глаз — пронзительно-зеленых, с горящим глубоко внутри таинственным огоньком.
Хотя, если опять-таки исходить из классических понятий, гораздо больше ей подходила роль эдакой колдуньи или Бабы-яги, находящейся в вынужденном отпуске, — энергии хоть отбавляй, а особо заняться нечем. Если бы мне довелось выбирать, то должность ведьмы я бы не колеблясь вручил ее помощнице — девушке лет двадцати двух или немногим старше, которую звали Светозара, а в крещении так же как мою княжну.
Впрочем, Машей я ее не называл по ее же просьбе, она почему-то не любила своего крестильного имени, хотя церковь, как я успел заметить, посещала исправно и уж воскресную обедню наверняка. Очевидно, чтобы не выделяться, хотя о роде ее занятий, равно как и о хозяйке, местный народец был достаточно хорошо осведомлен, но властям на них «стучать» не торопился.
Сама бабка Лушка величала ее не иначе как Светка, да и то в редкие минуты относительного благодушия. В основном же она обращалась с ней гораздо грубее, и эпитеты «подлая холопка», а также «стервь беспутная» были одними из самых лояльных.
Светозара на хозяйку не обижалась, а если изредка и огрызалась, то больше по привычке, да и то лишь когда находилась в светлице, где меня положили. Вот тогда она могла и не спустить и в ответ на очередную угрозу превратить девку в гадюку тоже пообещать что-нибудь эдакое. Короче, жили они душа в душу, как и подобает Бабе-яге с ведьмой.
Обязанности их были распределены строго — колдунья, то есть Лушка, лечит, а все остальное, включая не только домашнее хозяйство, но и сбор трав, возлагалось на «подлую холопку».
Утро начиналось с негодующего скрипа:
— Опять ты, подлюка, щи на холод не вынесла. Скисли. Будешь таперича такие жрать!
— Ну и стрескаю, не впервой, — следовал невозмутимый ответ.
— А фрязина чем кормить прикажешь?
— А я его любовью своей досыта напою, — лениво потягивалась Светозара, сквозь прищур глаз хищно наблюдая за моей реакцией.
— У-у, коровища, — появлялась в дверях баба Лушка. — Телеса нагуляла, а в голове как было пусто, так и осталось.
— Ан могу кой-что, — не соглашалась с таким диагнозом «коровища». — И присуху сотворю, и отворот, и порчу, и бабе плод вытравлю, и корневище у мужика подрежу.
Последнее вновь явно адресовано мне. Наверное, чтоб глядел поласковее, а не безучастно и равнодушно.