Не хочу быть полководцем Елманов Валерий
Вообще ничего не было.
Сплошная темнота, как в мрачном омуте, окружала меня со всех сторон. Хотя, наверное, на некоторое время я все-таки выплывал ближе к поверхности, пускай и ненадолго, поскольку припоминаю короткий увесистый пинок под ребра, свой слабый стон, услышанный почему-то словно со стороны, и чей-то удивленный голос:
— И этот тать еще живой.
Тут же последовал ответ — другой голос, более спокойный и рассудительный:
— Все одно издохнет скоро, Никита Данилыч.
И вновь первый, переполненный звенящей, лютой ненавистью:
— Э-э-э нет. Больно легко тогда смертушка выйдет. Надо бы перевязать. К тому ж неведомо, тать он али как.
А потом снова омут, и я уходил в его толщу все глубже и глубже.
Камнем.
Как мне показалось — навсегда, потому что дна у него не было, а обратно из такой глубины уже не вынырнуть.
Но я ошибался. Меня вновь выбросило на поверхность, и первое, что я увидел прямо над собой, — склонившееся лицо Петряя, искаженное в зловещей ухмылке, и его чумазую пятерню, чем-то напоминающую большого и ядовитого паука. Сходство усиливалось тем, что тонкие пальцы с длинными грязными ногтями были чуть согнуты и беспокойно подрагивали — точь-в-точь паучьи лапки.
— Задавлю, — шептал он с каким-то сладострастием в голосе, упиваясь этими мгновениями и стремясь растянуть их.
Сопротивляться я не мог — такое ощущение, словно парализован. Во всяком случае, сил в теле не хватало даже на то, чтобы пошевелиться. Единственное, что я смог сделать, так это снова закрыть глаза, да и то не от страха — его почему-то не было, а скорее от отвращения к Петряю.
Да еще от досады на себя — и как это я сразу его не вычислил, не догадался? Нет, оправдания у меня имелись — не до того было. Я ведь всю дорогу думал о Маше да о том, как бы все переиначить, переиграть. Выход-то есть всегда, из любого положения, и не один. Когда говорят — ситуация безвыходная, то, как правило, лгут. Это означает лишь, что либо человек его не видит вовсе, либо увиденное ему не по нраву. А тут главное что? Да не опускать руки, вот и все. Как я назвал свою поездку? Передышка? А еще как? Время для раздумий. Вот я и размышлял. Пусть не все время, но большую его часть — точно. Гадал, вертел, крутил из стороны в сторону, примеряя и так, и эдак, — до Петряя ли тут?
А Андрюхе тоже было некогда. У него бу-бу-бу на шее. Нянька — должность ответственная. Если выполнять свои обязанности на совесть, то времени совсем не остается, а он именно так и трудился, по-апостольски. Вот и выходит, что мы были заняты по самое горло, если не по маковку. Оба. И недосуг нам смотреть под ноги — звездами любовались. Вот и споткнулись, не углядев. В жизни всегда так. Вначале непонятно, что главное, а что второстепенное, и понимаешь это лишь потом, когда — увы — поздно. Иной раз слишком поздно.
Вот как я сейчас…
Глава 3
ОТ ТЮРЬМЫ ДА ОТ СУМЫ…
Во второй раз я очнулся от протяжного перезвона колоколов. Первое из чувств — удивление. Меня ж должны были удушить. Что или кто помешал Петряю? Потом припомнилось — последнее, что до меня донеслось, но как-то смутно, издалека, это повелительное:
— Я тебя счас сам задавлю! Не замай купчину!
Странно, но голос показался мне знакомым. Удивиться я не успел — отключился.
Теперь, с трудом приподняв голову, я попытался найти взглядом своего спасителя, но так и не отыскал. Затем на ум пришла догадка — не иначе как выжил Апостол и дал показания в мою пользу, расставив все по местам. Сразу стало радостно и как-то покойно.
Где-то вдали послышалось легкое шуршание. Я насторожился и еще раз приподнял голову, упрямо всматриваясь. Узкие оконца не давали много света, но за стеной явно разгулялось солнышко, и его лучи все равно упрямо просачивались сквозь маленькие прорези-квадратики, позволяя оценить общую обстановку. Бревенчатый сарай, охапка соломы в дальнем углу, на которой, свернувшись калачиком и время от времени нервно вздрагивая, спал какой-то человек. Судя по колкости, точно такая же охапка соломы и подо мной.
И тут же пришло разочарование, потому что я узнал спящего. Петряй. Получается, Андрюха ничего им не сказал, потому что… не смог? Нет, о таком лучше не думать. Пусть будет так — он все изложил, но его не стали слушать. Или нет, еще оптимистичнее — они выслушали и стали проверять истинность его слов. То есть, пока идет проверка, я продолжаю оставаться под подозрением, но рано или поздно все выяснится, и тогда меня отпустят.
Правильность этой версии косвенно подтверждал и находящийся в сарае неведомый заступник. Поскольку услышанный мною голос не принадлежал Апостолу, значит, все равно к словам Андрюхи прислушались, иначе бы не выставили сторожа, охранявшего меня от Петряя. Еще одним доказательством этого была и перевязь на моей руке. Тряпица чистенькая, ладненькая, а разве стали бы так возиться с татем? Да никогда. Вон взять того же Петряя. Что-то я не вижу на нем повязок. Хотя нет — это не доказательство. Скорее всего, он цел и невредим, вот и нечего перевязывать. Погоди, а как же рана? Я ведь успел его… или нет? Ну тогда…
Так ничего и, не решив, я вновь погрузился в сон.
Мое третье пробуждение получилось невольным. Дверь сарая пронзительно взвизгнула, решительно прерывая сладкий сон, где я вновь был с Машей и даже целовал ее, и в проеме, ярко освещенные солнечными лучами, возникли две широкоплечие фигуры.
— Которого? — пробасил один.
— Корявого, — указал на Петряя второй.
— А тот? — Первый небрежно ткнул пальцем в мою сторону.
— Сказывали, пущай в себя придет, тогда уж и…
Они, молча, двинулись к «корявому», который, проснувшись от их голосов, как-то неловко завозился, зашуршал, тоненько завопив:
— Не-эт! Я ж все сказал! На что я вам?! Пошто передых не даете?! Вон длинного возьмите!
— Не лги, — почти ласково произнес второй, пока первый взваливал себе на плечо хлипкое и податливое, как куль с зерном, тело липового проводника с безвольно свешивающимися руками. — Лгать грешно. Вчерась, когда Дмитрия Ивановича отпевали, тебя тож никто не трогал. А за того не боись. Очнется — и до него очередь дойдет.
Петряй, морщась, изогнул голову в мою сторону и истошно заорал:
— Вона же он буркалами-то хлопает! Раз зенки открылися, стало быть, пришел в память. Хватайте его!
— Ишь расшумелся. Тоже мне воевода сыскался, — усмехнулся второй. — Середь татей своих голос подавай, а тут мы хозяева. — Но ко мне подошел, посмотрел и бесцеремонно пнул ногой в бок. — И впрямь очнулся, — весело заметил он. — Говорить-то смогёшь? — И снова пнул в бок, поторапливая с ответом.
— Пока могу, — отозвался я, тут же предупредив: — А еще раз пнешь, уже не смогу.
— А он шутник, — восхитился второй.
— Так что, его тоже ташшить? — лениво поинтересовался первый.
— Погодим. Допрежь того обскажем все Никите Данилычу, а уж там пущай он и решит, ныне его терзать али до завтрева подождет. Тебе как сподручнее-то? — полюбопытствовал второй, занес ногу для удара, но бить не стал — не иначе как принял мое предупреждение всерьез.
— Да мне и до следующего лета терпит, — независимо заявил я.
— Точно шутник, — уважительно констатировал второй без тени улыбки на лице. — Ладно, лежи покамест.
Они вышли. Итак, время для раздумий дано. Скрывать мне нечего и особо выдумывать тоже.
Константин-фрязин. На Руси с весны. Ехал с Москвы в Кострому по торговым делам. Подтвердить может купец Пров Титыч. Далее сюда. Зачем? А действительно, зачем? Тут с правдой можно и влететь по самое не хочу, потому что, если сыск ведут сами Годуновы, это одно. Тогда можно смело говорить и о грамотке, и о младшем Висковатом. А вот если допрашивать будет губной староста — тут надо что-то выдумывать, а что именно?
Ну, скажем, решил я кое-чего прикупить у Дмитрия Ивановича, например пшеницу. Или рожь? Или ячмень? Тьфу ты, дьявольщина! Что же он посеял-то? Как бы мне с этими зерновыми впросак не попасть. Ладно, в сторону урожай с годуновских полей. А чего еще можно купить?
Огурцов? Репы? Капусты? Ой, мелко. Ой, враньем как пахнет.
«Тогда так, — наконец осенило меня. — Ничего я у него не буду покупать. Заехал передать привет от его родной сестрицы Анастасии Ивановны. Ну а заодно в качестве ответной услуги посоветоваться, как с рачительным хозяином, где чего и у кого можно купить подешевле. Во как! Получается и складно, и честно. Почти честно», — поправился я.
Теперь мальчишка, — каким боком он мне и зачем я с ним таскаюсь. Тут сложнее. Если опять упомянуть Анастасию Ивановну, может получиться худо — и сам не спасусь, и ее семью потяну на плаху. Укрывательство сына царского изменника — это не шутка. Тут пахнет очередным заговором, имеющим — я ведь фрязин — иноземные корни, а это даже не МВД, а госбезопасность, не Разбойная изба, а застенки Григория Лукьяновича — средневекового Берии по прозвищу Малюта.
А если так — сжалился и подобрал в пути, решив позаботиться об убогом. На мне грехов много — торговли без обмана не бывает, вот я и захотел их немного скостить. А что, подходит. Во всяком случае, проверке не поддается, а это уже кое-что. И тут же, без перехода, с тоской подумал: «Господи. Ну почему ж от меня для спасения все время требуется вранье? Ведь не лиходей же я, не тать и дурного ничего не творю, так почему?!»
Ответа я не получил. Не пожелали мне его дать, потому что дверь вновь злорадно заскрипела и в сарай вошла уже знакомая мне парочка с лицами, не обезображенными интеллектом. Двое из ларца, как я успел их окрестить, на этот раз действовали деловито и не рассуждали. Ну правильно, выбирать-то не из кого, так что дискуссия не нужна.
— Ходить-то могёшь? — спросил второй.
— Надо попробовать, — осторожно ответил я.
— Это можно, — согласился второй.
Он невозмутимо сгреб меня за шиворот и, бесцеремонно встряхнув, поставил на ноги. Затем, отпустив, сделал шаг в сторону и склонил голову набок, разглядывая. Я постоял, оторвал ногу от пола и неуверенно двинул ее вперед.
Вроде получилось. Вторая отрывалась тяжелее. Но тут я не виноват — пол заходил ходуном, а я не моряк и к качке непривычен. Мотало из стороны в сторону все сильнее, и, когда шторм дошел до девяти баллов, я все-таки не удержался и плюхнулся обратно на солому.
— Я так мыслю, Ярема, что он наверно не дойдет, — сделал глубокомысленный вывод первый, осуждающе покачивая кудлатой головой.
— А ежели дойдет, то к утру, — подхватил Ярема. — А до утра мы ждать не могём, потому как у нас наказ. Стало быть, чаво?
— А чаво? — с любопытством спросил первый.
— Стало быть, хватай его на горбушку и ташши, Кулема. «Надо же, у них даже имена похожи», — хватило мне сил для удивления, после чего меня взвалили на плечо и понесли куда-то в сторону от главного терема. «Что ж, ехать так ехать», — как сказал попугай, когда кошка тащила его за хвост. Сама кошка молчала. Ей было некогда. Меня, правда, волокли не за хвост, но, наверное, наши с попугаем чувства были чертовски схожи.
Полуподвал, куда меня приволокли, стал пыточной совсем недавно. Это я понял сразу. Уж очень явственно пахло в нем солеными огурцами и квашеной капустой. От непередаваемого аромата пыточной этот запах так же далек, как благоухание кондитерской от выгребной ямы. Но кровью уже попахивало, хотя не сильно. Скорее всего, это была кровь Петряя, беспомощно висевшего на дыбе.
— Менять будем? — деловито поинтересовался Кулема.
— Погоди, — поморщился сидящий напротив меня.
Я внимательно вгляделся в лицо, неожиданно показавшееся мне знакомым, и чуть не ахнул. Что за черт?! Остроносый?! Тут?! Брр! Поморгал глазами и вздохнул с облегчением — ошибся. По форме носик у сидящего и впрямь был схож, вот и померещилось. Зато во всем остальном никакого сходства — и глазки поменьше, и мешки под глазами, и в бороде уже седина, хотя на вид мужику не больше сорока лет.
— Устал я ныне, — пояснил тот. — Вовсе умаялся. А потому ныне обойдемся сводом[5].
— Так что ж, что устал, не тебе ж их менять-то? — удивился Кулема.
— А при своде доносчику — первый кнут, — терпеливо пояснил сидящий напротив меня. — Так что пущай повисит. Авось ума и прибавится.
— От дыбы-то? — усомнился Кулема.
— От нее, родимой, от нее, — кивнул сидящий. — А ты, Ярема, дайкась тому водицы испить, а то больно жарко здесь стало, — распорядился он, кивнув на Петряя.
«Еще бы не жарко. Развели костров для углей — хоть снимай рубаху да парься», — подумал я и вытер выступивший на лбу пот.
— Я, конечно, многое уже ведаю, — негромко произнес сидящий. — Яко ты обманом в сей терем вошел — не вопрошаю, ибо обсказали уже. Про сговор ваш тоже известно. И откель у тебя такая справная одежда в сундуке, ведаю, тако же и у кого ты оную отнял. Потому осталось выпытать одно — кто ты сам таков? Чьих бояр холоп? Когда от них убег? Али ты сам из сынов боярских? Так как, сам ответишь али подсобить?
— Сам, — кивнул я. — Родом я из Рима, а прозываюсь князем Константино Монтекки. Здесь, на Руси, я по торговым делам. Одежу… — И остановился, опешив и растерянно глядя на странную реакцию сидящего, который не просто хихикал или смеялся — закатывался от хохота.
Кое-как успокоившись, на что ушла минута, не меньше, и, вытерев выступившие слезы, он ехидно заметил:
— Не знаешь песни, так и не затягивай. А я, стало быть, с Угорщины[6], и звать меня не Никита Данилович, а какой-нибудь Иоганн.
— Иоганн — имя немецкое, — вежливо поправил я. — А на Угорщине чаще встречаются Ян и… — Как назло, на ум ничего не приходило. — И другие имена, — вывернулся я.
— Слыхал звон, да не ведает, где он, — сочувственно вздохнул Никита Данилович и пояснил: — Ян — то у ляхов. Эх ты, фрязин недоделанный. Думал бы допрежь того, как говорить. Не по себе дерева не руби. — И, глядя на меня, задумчиво протянул: — Плетей, что ли, ввалить?
— Не надо плетей, — возразил я. — А сказанное мною может подтвердить Пров Титыч, с которым мы вместе ехали до Костромы.
— Это я ведаю, — кивнул Никита Данилович. — И то, что ты в пути купчишку одного обобрал, тоже ведаю. Обсказали уже. И как ты сюда под его видом пробрался, донесли. Жалость, какая — не удалось вам его пришибить до смерти, недосмотрели.
Я вытаращил на него глаза, недоуменно пролепетав:
— Кого не пришибли?
— Купца иноземного, — терпеливо повторил Никита Данилович и участливо посоветовал: — Надо было вам поначалу в ларец его заглянуть да грамотку оттуда извлечь, а уж потом за другое лихое дело браться. Что ж вы так-то?
Кто может выступать в роли этого купца, я догадался, равно как и о причине этого — не успел сбежать. Оставался пустячок — доказать, что я это я, а он это он. Только как?
— А свод с купцом этим можно? — попросил я, хотя, честно говоря, и сам толком не понимал, зачем он мне.
— Он еще вчерась поутру в дорогу засобирался. К тому ж сказывал, что в зенки твои поганые глядеть уж больно для него отвратно, а потому просил ослобонить его от такого. Да и недосуг ему. Он и так уже, доброе дело делаючи, пострадал чрез вас.
— Какое еще доброе дело?! — возмутился я.
— А то не твоего ума, — сердито отрезал Никита Данилович. — То одних Годуновых касаемо.
— Не моего ума… — протянул я, напряженно размышляя, откуда мне знакомо имя и отчество средневекового следователя, и вдруг меня осенило.
Ну точно. Ведь Аксинья Васильевна получила вечером весточку, что к ее болезному супругу уже выехал Никита Данилович вместе с сыном Степаном. Значит, передо мной сидит Годунов. Если бы моя голова не была занята поисками скорейшего выхода из недоразумения, в которое я угодил, то я бы догадался об этом гораздо раньше, еще, когда он сам в начале разговора назвал себя, но… Что ж, теперь моя задача оправдаться облегчается. Тогда все просто как дважды два.
— А доброе дело — это то, что он мальчишку вез? — уточнил я. — Так ведь это я его вез. И Пров Титыч подтвердить может.
— Хитер ты. — Никита Данилович восхищенно покрутил головой. — Я тут уж три года губным старостой, а таких вертких татей не встречал. Сразу видать, не из простых будешь. Не иначе, как и впрямь сынок боярский. Тока вот умных людей провести надобно поболе ума, чем у тебя. Как ни вертись, а все не упомнишь, вот и даешь ты промашку за промашкой. То на именах угорских, теперь вот на купце.
— Какую еще промашку? — не понял я.
— Ну как же, — усмехнулся Никита Данилович. — Ведь ежели бы ты и впрямь ехал с ним бок о бок, яко равный, нешто стал бы его с «вичем»[7] называть. Да нипочем. Он для тебя Пров Титов был бы. Ну а коль к нему нанялся — дело иное. Знамо, к хозяину надобно подходить со всем одолжением. Ну а тут по привычке и ляпнул.
«Вот тебе и еще один прокол, — мрачно подумал я. — И самое обидное, что ведь знал, как надо называть купца, прекрасно знал, просто решил, что тебе так удобнее, потому что привычнее. Ну и купцу приятно — он же весь цвел, когда ты его так называл. А теперь тебе твои привычки выйдут боком, и поделом. Нет чтоб как все люди…»
— И купчишку оного ты потому на свод просишь, что ведаешь — никто за-ради поганого татя за Провом Титовым на Сухону посылать не станет, — констатировал Никита Данилович. — А назвался ты ему при найме Васяткой Петровым, да мыслю я, и тут у тебя утайка. Но ничего, сведаем имечко доподлинное, — угрожающе пообещал он. — Ныне, можа, и промолчишь, вытерпишь, а к завтрему непременно поведаешь. Каков дядя до людей, таково и ему от людей, а что покушаешь, тем и отрыгнется.
— Свод с ним устроил бы и сразу увидел, что он ни одного языка не знает, — твердо заявил я, хотя на душе скребли кошки.
Еще бы. Если у этого губного старосты найдется хоть один человечек, который шпрехает по-английски, то дело закончится тем, что он уличит в незнании нас обоих. На этом все и закончится. Конец фильма под названием «Жизнь». Моя жизнь.
«А может, начнется, — тут же возразил я себе. — Ладно, тать их не знает, а купец? Получается, что на очную ставку пришли сразу два татя и ни одного купца. Должен заинтересоваться, обязательно должен. Да и в личности его усомниться тоже должен. Хотя да, остроносый уже уехал. Теперь ищи ветра в поле. Или удастся догнать?! — затеплилась в моей душе надежда. — Только как же его убедить, что надо организовать погоню за этим козлом?»
Но мои надежды развеялись в прах гораздо раньше, сразу после его слов:
— Так ведь я тоже на иноземном ничего не ведаю. Да и Ярема с Кулемой тако же. Потому и не будет свода, ибо прока я в нем не вижу. Ты свое гыр-гыр-гыр скажешь, он — свое, а потом каждый примется утверждать, что он, верно, говорил, а другой нес околесицу. А мне-то все одно невдомек, — развел он руками.
Логика была. Но я не сдавался.
— А про ворона он тоже сказывал? — поинтересовался я.
— Это который тебя изловить подсобил? — уточнил Никита Данилович. — Да про него вся Кострома говорит. Лихо он тебя пымал, ой лихо.
— А где сейчас птица, не говорил тебе этот купец?
— Так выпустил он его в благодарность за подмогу.
— А давай так сделаем, — предложил я, лихорадочно прикидывая в уме, как лучше все состряпать. — Ты людишек пошли вдогон, чтоб его вернули, а мне дай чугунок на ночь, и я ворона позову. Он прилетит и…
Снова в зрительном зале раздался нездоровый гомерический хохот, хотя актеры исполняли трагедию.
— Речист, да на руку нечист. Я о таком и слушать боле не желаю, — заявил Никита Данилович. — Ум есть сладко съесть, да язык короток. — И кивнул кому-то позади меня.
Я и опомниться не успел, как чьи-то здоровенные руки охватили меня, с маху кинули на лавку, отчего я едва не выбил передние зубы, и больно заныли ребра, а меня уже привычно вязали и задирали рубаху на спине. Сверху донесся скучающий голос Никиты Даниловича:
— Ну, я пошел, а вы ему покамест десяток всыпьте.
— Всего-то, — обиженно прогудел Кулема.
— Уж больно веселый он. Вона сколь смеху — ровно на скоморохов нагляделись али калик перехожих наслушались, — пояснил Никита Данилович. — За то ему и скидка. А бить велю Яреме. У него длань полегче, так что понорови татю — с оттяжкой, но исподволь. — И пояснил мне: — Он у меня судить-рядить не умеет, а бить разумеет.
Я прикусил губу и с ненавистью решил, что буду молчать всем гадам назло, как бы больно мне ни пришлось.
«Ничего, десять ударов это еще по-божески, — успокаивал я сам себя. — Зато потом у тебя будет впереди вся ночь, и ты обязательно что-то придумаешь, а завтра убедишь их послать погоню за этим козлом и во всем его уличишь. Не может такого быть, чтоб не уличил. Представь, как послезавтра в это же самое время разложат на лавке его, а не тебя, и всыплют не десяток, а двадцать или тридцать, потому что ты веселый, а он — сволочь. Да и бить его будет не Ярема, у которого рука полегче, а Кулема. Теперь представь все это и терпи».
Ой, мама!
Если у Яремы рука полегче, то Кулему я, наверное, вообще не выдержал бы. После первого удара я еще сумел стойко промолчать, хотя далось мне это нелегко, но после второго, потеряв стойкость, застонал, а затем, позабыв про гордость, про предстоящий послезавтрашний триумф, про то, что здесь растянут остроносого, заорал благим матом, поскольку боль и впрямь была адская. Когда Ярема бил, то я физически ощущал, что этот гад все перепутал и лупцует меня топором, с маху круша мои ребра. Когда же он оттягивал кнут назад, я начинал догадываться, что ошибся и в руках у него не топор, а пила.
Хрясь — вж-ж, хрясь — вж-ж, хрясь — вж-ж…
Что произойдет раньше — разрубит он меня или распилит — я не знал, да оно и не имело значения. Что угодно, лишь бы скорей.
Наконец экзекуция, продолжавшаяся вечность, все-таки закончилась. Я попробовал встать, но тут же вновь повалился на лавку, на этот раз больно стукнувшись носом — отвернуть лицо сил не было.
— А мудер у нас Никита Данилыч, — философски заметил Ярема, стоя надо мной. — Ежели бы ты его драл, так он и вовсе бы сомлел.
— Да, хлипкий нынче тать пошел, — добавил свою долю критики Кулема. — Не то, что ранее. — И со вздохом взвалил меня на плечо.
В эту ночь, пребывая в сарае, я открыл для себя новую истину. Говорят, что существует странная взаимосвязь между нижней частью тела и верхней, потому что когда отец берет ремень и лупцует сына-двоечника, то недоросль, как правило, эти двойки исправляет, то есть его голова начинает гораздо лучше соображать. Так вот я больше чем уверен, что если бы отцом был Ярема и взял в руки кнут, то назавтра двоечник получил бы жирные колы, потому что соображаловка соображать отказалась бы вовсе. Как моя. Про Кулему вообще промолчу — тут сынок и до школы бы не дотянул.
Как ни удивительно, но утром я направился в узилище самостоятельно, на что Ярема сразу отреагировал, хвастливо заявив Кулеме, что это он так меня взбодрил, получив взамен простодушную порцию комплиментов.
— А все почему? — философствовал Ярема. — Потому что я руку слабить умею. Коль повелит Никита Данилыч — в полную силу ожгу, а скажет, яко вечор, чтоб с потачкой, так я слабину даю да в четверть силушки охаживаю.
— Научил бы, — прогудел Кулема.
— Э-э-э нет, брат. Тут дар нужен, — торжественно заявил Ярема, и я понял, что дела мои плохи.
В самом деле, если они по повелению губного старосты займутся мною по-настоящему, да не остановятся на одном десятке, а всыплют два-три и по свежим ранам, я навряд ли выживу. Плюс здесь был только один — до дыбы я не дотяну.
«А ведь как мечталось повисеть», — саркастически вздохнул я.
Но тут дорога закончилась. Прибыли.
Никита Данилович на сей раз был за столом не один. Рядом с ним по-хозяйски устроился подросток лет четырнадцати-пятнадцати и весело болтал ногой, обутой в щегольской красный сапожок.
— Ентот, что ли, тать будет? — осведомился он, придирчиво оглядывая меня.
— Он самый, — вздохнул Никита Данилович.
— У-у рожа, какая, — протянул подросток. — Такую в лесу за елками узришь — заикой остаться можно али обмочиться.
Я оскорбился. Конечно, моя рожа не эталон красоты, да я и сам о ней не такого уж высокого мнения, но и не такая страшная, как заявляет этот плюгавый малолеток. И, прежде чем смотреть на мою, он бы полюбовался на свою прыщавую, увидев которую спросонья гораздо больше шансов остаться заикой. И вообще, кое-кто и без лесных рож совсем недавно мочился в штаны.
Примерно в этом духе я ему и выдал — сказалась скопившаяся злость. Удар, как я узнал уже потом, оказался чертовски болезненным, ибо, сам того не подозревая, я влепил не в бровь, а в глаз — мочиться в порты мальчонка перестал не так давно, всего-то лет пять назад, да и то не окончательно. Нет-нет да и…
— Батюшка-а, — плачущим голосом капризно протянул подросток.
— Кулема, — равнодушно окликнул Никита Данилович. — Давай-ка этого молодца сразу на лавку и два десятка от души, как ты умеешь. — Не знаешь чести, так палок двести.
— Так сколь всыпать-то? — не понял простодушный Кулема. — Двести аль два десятка?
— Для начала два десятка, — махнул рукой Годунов. — Для ума и столько хватит.
Ох, верно говорят: «Чтоб тебя не укрощали, не становись на дыбы». Спрашивается, кто меня тянул за язык хамить этому сопляку?!
— Не-эт!! — истошно завопил я, осознав, хоть и с запозданием, что совершил непростительную ошибку. — Я говорить хочу и все рассказать, а после твоего Кулемы уже не смогу. Кнут-то не убежит, и Кулема тоже, так что погоди малость.
— Кулема, — ласково окликнул Никита Данилович. — Ты и впрямь не убежишь, ежели мы погодим?
Тот задумался. Про кнут он понимал хорошо, но с юмором у детины было не очень.
— А зачем? — недоуменно спросил он.
— Значит, не убежит, — констатировал Никита Данилович. — Ну ежели интересное, то сказывай, Васятка Петров, да гляди, чтоб я не заскучал.
— Вы девочку спросите, — ляпнул я первое, что пришло в голову. — Ирина ведь видела, как я за ней заходил, чтоб спасти.
— Спасти… — задумчиво протянул Никита Данилович. — Об косяк с маху приложить, да так, что у бедняжки все из головы выскочило, — это ты спасти называешь? Ишь ты. Но сказываешь ты хорошо, мне по нраву, — тут же одобрил он, пояснив: — Мне ить самое главное было узнать, кто ж там, наверху, из вас похозяйничал да кто сабелькой вначале братца моего Дмитрия Ивановича срубил, а опосля того за Аксинью Васильевну принялся. — Все больше и больше распаляясь, он от волнения вскочил с места и склонился надо мной: — Или наоборот дело было? Да ты скажи, не таи, — ободрил он, — Ты ж ныне яко в докучной сказке про журавлика: «Нос вытащит — хвост увязит, хвост вытащит — нос увязит». Да и нет теперь уж тебе разницы, кого ты наперед резал, а кого опосля, потому как выдал ты себя ныне. Попался яко птица в кляпцы[8], так чего уж теперича.
«Кажется, где-то мне уже доводилось это слышать, — припомнил я. — Ну точно. От подьячего Митрошки. Только там вроде бы про ворону и вошь было».
Меж тем Годунов перевел дыхание и оглянулся на сына.
— Степка, — строго произнес Никита Данилович, властно указывая на выход.
— Батюшка, я поглядеть хочу, — заныл тот. — И потом ты сам мне обещалси вечор попробовать дать. Нешто забыл?
— Я что сказал?! — зло цыкнул отец на непослушное чадо. — Опосля опробуешь. — Дождавшись, пока его шаги стихнут, он вновь склонился ко мне: — А ждет тебя смертушка лютая и тяжкая, это я тебе говорю не как губной староста, а как двухродный братец[9] праведника, коего ты порешил, душегуб. Но ты не боись — ни ныне, ни завтра сдохнуть я тебе не дозволю. Ох как долго подыхать тебе предстоит. Седмицу, не мене, молить меня будешь, дабы я тебя смертушкой одарил, но я жаден до нее, а потому, пока ты здесь в кровавый кус мяса не оборотишься, дотоле и терзать стану. А как же иначе — по привету ответ, по заслуге почет. Сказано: «Как ручки сделают, так спинка износит». А еще заповедано всякого молодца по заслуге жаловать. У тебя оных заслуг вон сколь много, потому и жалованье я тебе платить долгонько стану. А опосля собакам скормлю, ежели они тебя, погань, жрать станут.
— Душегубцев надобно в Разбойную избу везти, в Москву, — возразил я.
— Я бы повез, но что тут поделаешь, коль ты хлипким оказался да сдох под пыткой. За такое упущение с меня спросу нет, — развел он руками. — Так что, поведаешь, кто первым из стариков под твою сабельку угодил, ай как?
— Поведаю, — кивнул я и начал рассказывать, как все было.
Уж на четвертой или пятой фразе Никита Данилович заскучал, а когда я дошел до рассказа о том, что хотел выбежать с Иринкой во двор, но увидел там бегающих татей и решил спрятать девочку в своей светелке, лениво позвал:
— Кулема.
— Да погоди ты с Кулемой! — возмутился я. — Ты лучше скажи, холоп мой Андрей, который тоже может подтвердить, кто я такой, тоже убит?
— Считай, что убит, — кивнул Никита Данилович. — Токмо не твой он. Не надо честных людишек в свой шатер заманивать.
— Ну хорошо, Иринка ничего не помнит, но Аксинья Васильевна-то… — неуверенно начал я.
Никита Данилович усмехнулся, недобро посмотрев на меня, и я тут же осекся. Получалось, что… Словом, плохо получалось. Хуже некуда. Или есть?
— Кулема, — вновь затянул старую песню Годунов.
— А грамотка? Там же было сказано про мальчика, а в конце добавлено, что остальное поведают на словах, — не сдавался я.
— Уже поведали, — сухо обмолвился Никита Данилович. — Ты и тут запоздал, тать. Давай-ка, Кулема, сразу на дыбу его.
Ага, стало быть, сбылась голубая мечта мазохиста. Ну здравствуй, родимая. Мы как, пока без детей обойдемся? А то няня из меня не очень. Вроде бы да. Ну правильно, он же сказал, что спешить не станет. Посмаковать гаду захотелось. И ведь ничего нельзя сделать. Ну вообще ничегошеньки. Кое-что мне этой ночью Петряй рассказал, но толку с этого. Умер он под утро. Еще и поэтому злится Годунов. Ушел один из его ворогов от лютых мук. Теперь мне за двоих отдуваться.
Вдруг меня осенило.
— Стой, Никита Данилыч! — Не иначе как вдохновила острая боль в вывернутых руках, на которых я подвис. Из суставов пока не вылетели, но ждать недолго. — Стой!!! — заорал я истошно, лихорадочно прокручивая в голове еще раз, неожиданно забрезживший шанс на спасение, причем последний.
Да, все так и есть, все сходится. Даже если остроносый и умел читать, даже если он сумел самостоятельно кое до чего додуматься, прежде чем отдать эту грамотку, но все равно не мог он догадаться о том, что в ней подразумевалось, но напрямую сказано не было. Годуновы могли, ибо прекрасно знали, что если муж Анастасии Ивановны доводится подростку стрыем[10], то…
— Не мог тать, что за меня себя выдавал, знать родителей мальчика, которого я привез. Не мог! А я знаю!
— Вправду знаешь? — насторожился Никита Данилович.
— Вправду! — подтвердил я. — Только повели Кулеме с Яремой удалиться. Знание мое не для лишних ушей.
— Никак и впрямь проведал, — вздохнул Годунов и сделал знак палачам.
Те послушно поплелись к выходу.
— И чтоб не возвращались, пока не позову! — крикнул им вслед Никита Данилович, после чего повернулся ко мне. — Ну?
— Батюшка его отдал богу душу двадцать пятого числа месяца июля сего лета, — торжественно произнес я, а в душе все пело. — Был он земским думным дьяком и царским печатником, а звали его Иваном Михайловичем Висковатым. Про мальчишку-то его сказывать ай как? — с легкой насмешкой поинтересовался я.
— Не надо, — хрипло выдохнул Никита Данилович. — Верю, что знаешь. — И подосадовал: — Перехитрил ты меня, тать. Как же я мечтал сыскать душегуба да отмстить ему за братца-праведника! Как же ты меня ныне порадовал своим признанием! А теперь что делать прикажешь?!
— Как что? — насторожился я. — Отпускай!
— Ты в своем уме?! — изумился Годунов. — Мыслишь, что коль ты в грамотке прочел, что шлют нам осиротевшего дитятю из мужниной родни, опосля чего и смекнул про Висковатого, так я тебя с этим знанием отпущу восвояси?
А-а-а, — протянул он. — Как я сразу не догадался? Это ты про то, чтоб я тебя на тот свет отпустил? Тут да, ничего не поделаешь. Придется. Перехитрил. И впрямь без мук уйдешь. — С этими словами он неторопливо взял с лавки кнут и сожалеюще заметил: — Почти без мук. До вечера я тебя, конечно, потерзаю. Поначалу кнута дам пару сотен, хотя и не так, как Ярема с Кулемой смогли бы, но тут не взыщи. Опосля за клещи возьмусь. Вон и кочерга в угольках рдеет. Тоже попользуемся. Ну а к вечеру и впрямь придется отпускать. — И замахнулся кнутом.
Я зажмурился, но тут по лестнице пробарабанили чьи-то шаги, и удара не последовало.
— Кому еще я занадобился?! — раздраженно рявкнул Годунов.
— Там Бориска тебя кличет, — послышался голос прыщавого сопляка.
— Кому Бориска, а кому Борис Федорович, — назидательно заметил его отец. — А чего он хочет-то?
— Сказывает, Аксинья Васильевна кончается. Проститься зовет.
— Передай, что приду, — буркнул Никита Данилович.
А меня вновь осенило, и я искренне попросил бога не обращать внимания на некоторую чрезмерную словоохотливость этой восхитительной женщины, ибо доброта ее все искупает, и даже сейчас, в минуту своей кончины, она, хотя и сама того не подозревает, подкинула мне шанс на спасение, причем последний, потому что больше мне их судьба не даст. Это уж наверняка. Так что если всевышнему нетрудно и в его горних высотах имеется свободная жилплощадь, пусть он выделит старушке — божьему одуванчику от своих щедрот достаточно места для ее славной души.
— Никита Данилыч, — окликнул я собравшегося на выход Годунова. — Просьбишку мою малую перед смертью выполни — скажи Борису Федоровичу, что у тебя здесь человек на дыбе висит, который готов повторить слова юродивого Мавродия по прозвищу Вещун.
— Это ты, что ли, юрод? — неприятно осклабился тот в откровенной насмешке.
— Неважно. Главное, про царский венец скажи, — произнес я. — Да поведай, что мне и без него есть, что ему рассказать.
— Все смертушку отсрочить норовишь, — пожал плечами Никита Данилович. — Ладно, скажу.
А мне теперь оставалось только ждать, потому что, если юный Борис забыл про мое предсказание, посчитав его несусветной глупостью, или, наоборот, решит, что юродивый, который говорит про него такие речи, слишком опасен, тогда я обречен наверняка.
Перстень, конечно, закопают вместе со мной, поскольку лазить во время обыска по причинным местам и возле них здешние тюремщики пока еще не научились. Кости со временем сгниют, не говоря уж о теле, но он останется, и, как знать, может, когда-нибудь какому-нибудь трактористу или экскаваторщику во время раскопки очередной ямы под фундамент так дико повезет, что он на него наткнется и…
Раздались шаги, и у меня все внутри похолодело, потому что они были одиночные. Да и шел человек медленно, ступал аккуратно. Юноши так не ходят. Они слетают по лестницам через три ступеньки, во всю свою прыть, вечно куда-то торопясь. Даже если лестница ведет вниз. Даже если в пыточную.
Я еще на что-то надеялся, убеждая себя, что коренастый, уже сейчас плотного телосложения Борис Годунов тоже может идти неторопливо, стараясь соблюдать достоинство царского рынды даже в таких мелочах, но сердце подсказывало мне, что ошибки нет и принадлежат шаги Никите Даниловичу. Спустя несколько секунд предчувствия сбылись. Это действительно был губной староста. Один. Значит, не судьба.
Годунов был без шапки.
— Померла Аксинья Васильевна, — скорбно сообщил он и… потянулся за кнутом.
Я уже не кричал: «Погоди, не спеши!» и прочее. Зачем? Успею еше.
«И вообще, проигрывать надо с достоинством, чтобы даже враги восхищались твоим мужеством и тем, как смело ты смотришь им в глаза в минуты смертных мук», — убеждал я себя.
Можно было бы еще, и спеть, желательно что-то патриотическое, но, как назло, на ум не приходило ничего подходящего. Как я ни напрягал память, но, кроме «Орленок, орленок, взлети выше солнца…», больше ни одной песни припомнить мне не удалось.
«Значит, помрем молча и с открытыми глазами, — решил я и вытаращился на Никиту Даниловича. — Как переменчив этот мир — не успеешь оглянуться, как он уже иной», — промелькнуло в голове.
Годунов не торопился, прицеливаясь поточнее…