Дневник одного тела Пеннак Даниэль

Даниэль Пеннак – один из самых известных в мире французских писателей.

«Собака пес» и «Глаз волка», которые невозможно читать без слез и которые не забываются спустя годы после прочтения, «черные детективы» и детские книги, сатира и эссе – палитра жанров Пеннака пестра и чрезвычайно разнообразна.

В своем эссе о чтении «Как роман» писатель формулирует «неотъемлемые права читателя», одно из которых – «не читать». Но вряд ли человек вдумчивый и ценящий талантливую прозу захочет воспользоваться этим правом в отношении книг самого Пеннака.

Предисловие

...

Моя дорогая Лизон – мой старый, незаменимый и очень непростой друг Лизон – обладает даром делать страшно неудобные подарки, вроде этой незаконченной скульптуры, занимающей две трети моей комнаты, или холстов, которые она развешивает на просушку у меня в коридоре и в столовой под предлогом, что у нее в мастерской стало слишком тесно. Вы держите в руках последнее ее подношение – последнее по времени. Как-то утром она явилась ко мне, расчистила место на столе, где я только-только собрался позавтракать, и вывалила на него груду тетрадей, оставленных ей недавно умершим отцом. Судя по покрасневшим глазам, она читала их всю ночь. Тем же самым занимался в следующую ночь и я. С отцом Лизон – молчаливым, ироничным, прямым, как восклицательный знак, осененным международной славой старого мудреца, которой он не придавал никакого значения, – я встречался раз пять или шесть в жизни и всегда робел перед ним. И если есть что-то такое, чего я в нем и представить себе не мог, так это то, что он всю свою жизнь писал эти записки! Совершенно огорошенный, я спросил мнения моего друга Постеля, долгое время бывшего его личным врачом (точно так же, как он был врачом семьи Малоссенов). Ответ последовал в ту же секунду. Публиковать! Без колебаний. Отправляй это своему издателю, и публикуйте! Оставалась одна проблема. Убедить издателя опубликовать рукопись известного человека, требуя при этом сохранить имя автора в тайне, – дело непростое! Должен ли я испытывать угрызения совести, вынудив честного и респектабельного труженика печатного слова оказать мне такую милость? Судить вам.

Д. П.

* * *

3 августа 2010 года

...

Милая моя Лизон!

Вот ты и пришла с моих похорон, вернулась к себе домой, грустишь поди, правда? Но тебя ждет Париж, твои друзья, твоя мастерская, несколько незаконченных картин, твои многочисленные проекты, среди которых декорации для Оперы, политика, будущее близняшек – тебя ждет жизнь, твоя жизнь. И вот пришла ты домой, а там – сюрприз, письмо от мэтра Р., которым он в нотариальных выражениях извещает, что у него имеется некий пакет, оставленный твоим отцом и предназначенный лично тебе. Ну и ну, подарочек от папы с того света! Ты, конечно, сразу же бежишь туда. И нотариус вручает тебе занятный презент – мое тело, ни больше и не меньше! Нет, конечно, не настоящее тело из плоти и крови, а посвященный ему дневник, который я пописывал потихоньку на протяжении всей жизни. (Только твоя мама знала – в последнее время.) Вот такой, значит, сюрприз. Папа вел дневник! Что это на тебя нашло, папа? Ты, такой утонченный, такой недоступный, и вдруг – дневник! Да еще и на протяжении всей жизни! Но не личный дневник, доченька, ты же знаешь мое предубеждение против всех этих подробных описаний изменчивых состояний души. И о моей профессиональной деятельности ты там тоже ничего не найдешь, как и о моих убеждениях, о лекциях, которые Этьен высокопарно называл моими «сражениями», – ничего ни об общественной жизни твоего отца, ни о мире вообще. Нет, Лизон, это действительно дневник моего тела.

Ты будешь тем более удивлена, что твой отец никогда не был особо «физическим». Думаю, ни мои дети, ни внуки ни разу не видели меня голым, разве что в купальном костюме, и то очень редко, и уж никогда им не случалось наблюдать, как я поигрываю бицепсами перед зеркалом. Думаю также, что я – увы – не был особенно щедр на ласки. А уж говорить с вами – с тобой и Брюно – о своих болячках – боже упаси! Лучше умереть, что, впрочем, и произошло, но только после того, как дни мои были хорошенько сочтены. Тело никогда не было темой наших разговоров, и я предоставил вам с Брюно самим разбираться с вашими развивающимися телами. Только не подумай, что это всё от равнодушия или от какого-то особенного целомудрия; я родился в 1923 году и был просто обыкновенным буржуа своего времени, из тех, кто употребляет точку с запятой и никогда не выходит к завтраку в пижаме, а непременно после душа, свежевыбритым и надлежащим образом затянутым в дневной костюм. Тело – это изобретение вашего поколения, Лизон. По крайней мере, в том, что касается его использования и демонстрации. А вот взаимоотношения, которые поддерживает с нашим телом – этим мешком с сюрпризами, этим насосом, неутомимо качающим отходы нашей жизнедеятельности, – наше сознание, обходят таким же глубоким молчанием, как и в мое время. Если приглядеться повнимательнее, можно было бы заметить, что нет людей целомудреннее, чем самые бесштанные порноактеры и самые голые труженики боди-арта. Что же касается врачей (кстати, когда тебя последний раз прослушивали?), наших, сегодняшних, то тут все просто: они до тела уже не дотрагиваются. Оно стало для них чем-то вроде клеточного пазла: его просвечивают рентгеном, делают ему эхографию, сканируют, исследуют, – тело биологическое, генетическое, молекулярное, чуть ли не антитело. А знаешь, что я тебе скажу? Чем больше его исследуют, чем больше разглядывают, тем меньше его становится. Оно аннулируется обратно пропорционально энтузиазму, с которым его выставляют напоказ.

Свой дневник я писал о другом теле – о нашем спутнике, о машине, благодаря которой мы существуем. Правда, дневник – это слишком сильно сказано, не думай, что ты найдешь в нем какие-то исчерпывающие сведения, нет, это вовсе не описание моей жизни от двенадцатого до восемьдесят восьмого и последнего года, день за днем, скорее – сюрприз за сюрпризом (на них наше тело не скупится), между которыми будут долгие пропуски, ты сама увидишь, там, на жизненных пляжах, где тело позволяет себе забыться, а нам – забыть о нем. Но всякий раз, когда мое тело являлось моему сознанию, оно заставало меня с пером в руке, готовым со вниманием вникнуть в очередной его сюрприз. И эти явления я описывал как можно тщательнее, используя подручные средства, без малейшей претензии на какую-либо научность. Таково, возлюбленная моя дочь, мое наследство: речь идет не о трактате по физиологии, а о моем сокровенном, о некоем тайнике души, который во многих отношениях мы воспринимаем как нечто самое обыденное. Я доверяю его тебе. Почему именно тебе? Потому что я обожал тебя всю свою жизнь. Я не говорил тебе этого при жизни, так доставь же мне посмертное удовольствие и позволь признаться в этом. Если бы Грегуар был жив, я, конечно же, завещал бы этот дневник ему: он заинтересовал бы его как врача и повеселил бы как моего внука. Господи, как я любил этого мальчика! Грегуар, так рано умерший, и ты, ставшая бабушкой, – вот мое счастье, мои пожитки, мои припасы на дальнюю дорогу. Ладно. Хватит излияний. Поступай с этими тетрадями как тебе заблагорассудится. Отправь их на помойку, если мой подарок покажется тебе неуместным, поделись с родными, если так подскажет тебе сердце, опубликуй, если сочтешь нужным. Но в этом случае позаботься об анонимности автора – тем более что он мог бы быть все равно кем, – измени имена людей и географические названия, а то как бы кого-нибудь не обидеть. Не стремись издать все полностью – ты из этого не выберешься. Впрочем, несколько тетрадей за долгие годы потерялось, а в других – сплошные повторы. Пропусти их – я имею в виду, к примеру, детские, где я подсчитывал свои подтягивания на турнике и упражнения для брюшного пресса, или юношеские, в которых с непредвзятостью независимого ревизора я составлял список своих любовных похождений. Короче говоря, делай со всем этим что хочешь, как хочешь – что ни сделаешь, все будет хорошо.

Я любил тебя. Папа

1 Первый день (Сентябрь 1936 года)

Мама – единственная, кого я не позвал.

64 года, 2 месяца, 18 дней

Понедельник, 28 декабря 1987 года

Грегуар с приятелем подшутили сегодня над малышкой Фанни, и их дурацкая шутка напомнила мне самую первую сцену этого дневника, травму, из-за которой он и появился на свет.

Мона, которая обожает устраивать чистки и уборки, приказала сжечь на костре старый хлам, хранившийся в доме со времен Манеса: колченогие стулья, продавленные матрасы, изъеденную жучком тележку, старые автопокрышки – получилось гигантское вонючее аутодафе (выглядевшее все же не так зловеще, как какая-нибудь свалка). Она поручила это дело мальчикам, которые тут же решили поиграть в суд над Жанной д’Арк. Меня оторвали от работы вопли малышки Фанни, которую взяли на роль святой. Весь день Грегуар с Филиппом расписывали ей заслуги Жанны д’Арк, о которой Фанни в свои шесть лет и слыхом не слыхивала. Они так блестяще обрисовали ей преимущества райской жизни, что малышка захлопала в ладоши и запрыгала от радости в предвкушении жертвы. Но стоило ей увидеть костер, в который ее предполагалось бросить живьем, как она с воплями кинулась ко мне (Моны, Лизон и Маргерит не было дома). Она вцепилась в меня крохотными ручками, словно перепуганная птичка коготками. Дедушка! Дедушка! Я попытался утешить ее при помощи обычных «ну-ну-ну», «все прошло», «ничего страшного» (на самом-то деле все как раз было очень даже страшно, но я на тот момент был не в курсе их планов относительно этой канонизации). Я усадил ее к себе на колени и почувствовал, что она вся мокрая. Более того – она даже наложила в штанишки, то есть обделалась от страха. Сердечко ее билось с ужасающей скоростью, и она часто-часто дышала. У нее были так стиснуты зубы, что я даже испугался, уж не столбняк ли это. Я посадил ее в горячую ванну, и там она рассказала – урывками, между остатками рыданий, – о том, какую судьбу уготовили ей эти болваны.

И вот я перенесся в прошлое, в день, когда завел этот дневник. Сентябрь 1936 года. Мне двенадцать лет, почти тринадцать. Я скаут. До этого я был «волчонком» – эти звериные названия вошли в моду благодаря «Книге джунглей». Теперь я настоящий скаут, то есть – и это важно – я больше не «волчонок», я уже не маленький, я – взрослый. Заканчиваются летние каникулы. Я – в скаутском лагере где-то в Альпах. Мы воюем с другим отрядом, противник украл у нас вымпел. Надо идти и отбить его. Правила игры просты. Каждый из нас носит галстук, концы которого заправлены за пояс шортов. И наши противники тоже. Этот галстук называется «жизнь». Из вылазки мы должны вернуться не только с нашим вымпелом, но и принести с собой как можно больше «жизней». Мы называем их еще скальпами и подвешиваем к поясу. Тот, кто принесет больше всего «скальпов», – грозный воин, великий охотник и настоящий ас – как те летчики Первой мировой, которые украшали фюзеляж своих машин немецкими крестами – по числу сбитых самолетов. Короче говоря, мы играем в войну. Поскольку меня не назовешь здоровяком, я теряю жизнь в самом начале военных действий. Я попал в засаду. Двое врагов прижимают меня к земле, а третий срывает с меня «жизнь». Потом они привязывают меня к дереву, чтобы я, пусть даже мертвый, не попытался снова ввязаться в бой. И оставляют. Посреди леса. Привязанного к сосне, с измазанными смолой голыми ногами и руками. Враги отступают. Фронт удаляется, я слышу время от времени выкрики, но они становятся все глуше, и наконец все смолкает. На меня обрушивается непомерная тишина. Та самая лесная тишина, которая состоит из множества звуков: потрескивание, шуршание, какие-то вздохи, попискивание, шум ветра в кронах деревьев… Ну вот, думаю я, сейчас появятся звери, потревоженные нашими играми. Не волки, конечно, – я же взрослый, я не верю в волков-людоедов, – нет, не волки, а, к примеру, кабаны. Что может сделать кабан привязанному к дереву мальчику? Да ничего, конечно, он просто его не тронет. А если это будет самка с детенышами? Но мне все же не страшно. Просто интересно, все хочется знать, вот я и задаю себе соответствующие вопросы. Чем сильнее я дергаюсь, пытаясь освободиться, тем туже затягиваются веревки и тем плотнее прилипает к моей коже смола. А если она засохнет? Ясно одно: самому мне не освободиться, скауты знают толк в вязании узлов – нипочем не развяжешь. Мне очень одиноко, но я не думаю о том, что меня никогда не найдут. Я знаю, что в этом лесу бывают люди, мы часто встречаем здесь любителей пособирать чернику или землянику. Я знаю, что, как только закончатся боевые действия, кто-нибудь придет и меня отвяжет. Даже если враги про меня позабудут, ребята из моего отряда заметят, что меня нет, скажут кому-нибудь из взрослых, и меня освободят. Так что мне не страшно. Я терпеливо переношу приключившуюся со мной неприятность. Рассудок без труда справляется со всем, что сложившаяся ситуация подкидывает моему воображению. Вот муравей ползет по моему ботинку, потом по голой ноге, мне немного щекотно. Этому одинокому муравью не сокрушить мой здравый смысл. Сам по себе он совершенно безобиден – так я считаю. Даже если он меня укусит, даже если заползет под шорты, а потом дальше – в трусики, ничего страшного, я вытерплю. В лесу муравьиный укус – обычное дело, я знаю эту боль, вполне терпимо, кольнет, а потом быстро проходит. В таком состоянии духа я пребываю, пока на глаза мне не попадается муравейник – в двух-трех метрах от моего дерева, у подножия другой сосны: огромный курган из сосновых иголок, кишащий темной, дикой жизнью, неподвижный, но при этом полный чудовищного движения. А когда я вижу, как на ногу мне заползает второй муравей, я окончательно теряю контроль над своим воображением. Какие укусы? Сейчас муравьи облепят меня всего с ног до головы и сожрут заживо! Воображение не рисует мне детальной картины: я не представляю себе, как муравьи поползут по моим ногам, как они вцепятся в мой пенис, сожрут анус или заползут внутрь меня через глазницы, уши, ноздри, как они будут пожирать меня изнутри, разгуливая по моим кишкам и пазухам, я не представляю себя в виде живого муравейника, привязанного веревками к сосне, не вижу, как эти трудяги стройными рядами вылезают из моего мертвого рта, перенося меня, крупица за крупицей, в этот жуткий желудок, кишащий в трех метрах от меня, – нет, я не пытаюсь представить себе эти пытки, но все они звучат в вопле ужаса, который я исторгаю, зажмурившись и широко раскрыв рот. Это крик о помощи, и он, должно быть, накрывает весь лес и весь мир, простирающийся за его пределами, в этом пронзительном крике мой голос рассыпается на тысячу иголок. Все мое тело кричит этим надрывным голосом – голосом маленького мальчика, которым я снова стал, – и мои сфинктеры тоже, они орут так же пронзительно, как и мой широко раскрытый рот, кишечник опорожняется, я чувствую, как тяжелеют шорты, вот уже течет по ногам, мешаясь со смолой и удваивая мой ужас, потому что, думаю я, запах привлечет еще больше муравьев, и мои легкие рвутся в клочья от криков о помощи, я весь в слезах, в слюне, в соплях, в смоле и в дерьме. В то же время я прекрасно вижу, что муравейнику нет до меня никакого дела, он продолжает сосредоточенно трудиться, заниматься своими бесчисленными делами, что остальные муравьи – миллион, не меньше, – совершенно меня игнорируют, я вижу это, осознаю, понимаю, но – поздно, страх победил, у того, что я испытываю, нет ничего общего с действительностью, это не я, а мое тело, всё, целиком, кричит от ужаса, от страха быть съеденным заживо, и этот страх – порождение одного только моего сознания, муравьи тут ни при чем, я смутно понимаю это, и позже, когда аббат Шапелье спросит меня, неужели я правда думал, что муравьи могут меня съесть, я отвечу, что нет, и когда он потребует, чтобы я признал, что просто разыграл комедию, я отвечу, что да, и когда он спросит, неужели мне так нравится пугать своими воплями прохожих, которые меня в конце концов отвязали, я отвечу, что не знаю, и неужели тебе не было стыдно вернуться к товарищам в таком виде – подумать только, весь в дерьме, как младенец, я отвечу, что стыдно; все эти вопросы он задает, поливая меня из шланга, чтобы смыть основную грязь, прямо в одежде, а ведь это – форма, позволь тебе напомнить, форма скаутов, ты задумался хоть на секунду, что могут подумать о скаутах люди, которые тебя нашли? Нет, простите, я не подумал об этом. Нет, но все же, скажи мне правду, эта комедия тебе доставила хоть какое-то удовольствие? Только не ври, не говори, что тебе не было весело! Ведь весело же, правда? Кажется, я не сумел ответить на этот вопрос, ведь я еще не вел тогда этот дневник, в котором в течение всей своей последующей жизни стремился отделять тело от сознания и защищать его, тело, от нападок собственного воображения, а воображение – от несвоевременных и неуместных проявлений тела. А что скажет твоя мама? Ты подумал, что на все это скажет твоя мама? Нет, нет, о маме я совсем не подумал, и, когда он задал этот вопрос, я вспомнил, что единственный человек, которого я не позвал, пока орал там в лесу, была мама; мама – единственная, кого я не позвал.

Из лагеря меня отчислили и отправили домой. За мной приехала мама. А на следующий день я начал этот дневник такими словами: «Не буду больше бояться, не буду больше бояться, не буду больше бояться, никогда не буду больше бояться».

2 12—14 лет (1936—1938)

Если надо быть похожим на это, на это я и буду похож.

12 лет, 11 месяцев, 18 дней

Понедельник, 28 сентября 1936 года

Не буду больше бояться, не буду больше бояться, не буду больше бояться, никогда не буду больше бояться.

* * *

12 лет, 11 месяцев, 19 дней

Вторник, 29 сентября 1936 года

Чего я боюсь:

– Маму.

– Зеркала.

– Ребят. Особенно Фермантена.

– Насекомых. Особенно муравьев.

– Боли.

– Боюсь обделаться от страха.

Идиотский список. Я всего боюсь. В любом случае, страх всегда накатывает неожиданно. Сначала ты и не ждешь ничего такого, а через две минуты сходишь с ума от страха. Как тогда в лесу. Мог ли я подумать, что испугаюсь пары муравьев? Почти в тринадцать-то лет! И еще до муравьев, когда те, враги, напали на меня, я же сразу упал на землю, даже не подумав защищаться. Я позволил им отнять мою жизнь и привязать себя к дереву, как мертвого. Я и правда был мертвый – мертвый от страха!

Что делать, чтобы побороть страх:

– Боишься маму? Поступай так, как если бы ее не было на свете.

– Боишься ребят? Сам заговори с Фермантеном.

– Боишься зеркал? Посмотри на себя в зеркало.

– Боишься боли? Страх – самая сильная боль.

– Боишься обделаться? Твоя трусость омерзительнее всякого дерьма.

Есть все же что-то еще более идиотское, чем список вещей, которых я боюсь, – это список каких-то решений. Я же никогда их не выполняю.

* * *

12 лет, 11 месяцев, 24 дня

Воскресенье, 4 октября 1936 года

После того, как меня выгнали из лагеря, мама все время сердится. Сегодня вечером она вытащила меня из таза в ванной – я еще и намылиться не успел. Она заставила меня взглянуть в зеркало. Я даже не вытерся. Она держала меня за плечи, как будто я сейчас удеру. Мне даже было больно. Она все твердила, посмотри на себя, посмотри на себя! Я сжал кулаки и закрыл глаза. А она все кричала. Открой глаза! Посмотри на себя! Только посмотри на себя! Мне было холодно. Я стиснул зубы, чтобы они не стучали. Я дрожал всем телом. Мы не выйдем отсюда, пока ты на себя не посмотришь! Посмотри на себя! Но я не открывал глаз. Не хочешь открыть глаза? Не хочешь взглянуть на себя? Опять эти комедии? Ну ладно! Хочешь, чтобы я сама сказала тебе, на что ты похож? На что похож мальчик, которого я вижу? На что он, по-твоему, похож? На что ты похож? Сказать тебе? Сказать? Ни на что ты не похож! Абсолютно ни на что! (Я пишу в точности всё , что она говорила.) Она вышла, хлопнув дверью. А я открыл глаза и увидел запотевшее зеркало.

* * *

12 лет, 11 месяцев, 25 дней

Понедельник, 5 октября 1936 года

Если бы папа присутствовал при этом мамином припадке, он сказал бы мне на ухо: Мальчик, который ни на что не похож, надо же, а это ведь очень интересно ! На что, в самом деле , должен быть похож мальчик, который абсолютно ни на что не похож? На экорше из «Ларусса»? Когда папа хотел подчеркнуть какое-нибудь слово, он произносил его как будто курсивом. Потом умолкал, давая мне время поразмыслить. Я думаю про экорше из «Ларусса», потому что мы с папой много занимались анатомией и изучали ее по этому экорше. Я знаю, как устроен человек. Я знаю, где находится селезеночная артерия, знаю названия каждой косточки, каждого нерва, каждого мускула.

* * *

13 лет, день рождения

Суббота, 10 октября 1936 года

Мама опять устроила Додо номер с носовым платком. Конечно же, она дождалась обеда, чтобы все были в сборе. Додо передавал закуски. Она попросила его «соизволить» поставить тарелки и слегка притянула к себе – как будто чтобы приласкать. Но вместо этого достала свой платок, провела ему за ушами, на сгибе локтя, под коленкой. Додо стоял как деревянный. Разумеется, платок (который мама продемонстрировала окружающим!) стал не таким белоснежным, каким был. Ногти тоже были не такими как надо. Если ты такой грязнуля, нечего строить из себя благородную барышню! Идите к себе и смойте с себя грязь, молодой человек! А Виолетт она сказала, указывая пальцем на Додо: «Прошу вас проследить! И про пупок пусть не забудет! Даю вам десять минут». В моменты злобы мама всегда начинает говорить веселым девчоночьим голосом.

Когда я был маленький и Виолетт умывала меня, она рассказывала, как было грязно при дворе Людовика XIV, да так, будто сама там побывала. Ах! Там так пахло, ты не поверишь! Эти люди все время поливались духами, ну, знаешь, как некоторые запихивают мусор под ковер, чтобы не было видно. А еще Виолетт нравится вот эта записка Наполеона Жозефине (он возвращался тогда из Египетского похода): «Не мойся, я еду». Я только хочу сказать, дружочек, что нам вовсе не обязательно пахнуть жасмином, чтобы быть любимыми. Только никому не говори!

Кстати о чистоте: как-то, когда я тер папе спину волосяной перчаткой, он сказал: Ты никогда не задумывался, куда девается вся эта человеческая грязь? Что мы пачкаем, когда моемся сами?

* * *

13 лет, 1 месяц, 2 дня

Четверг, 12 ноября 1936 года

Я сделал это! Сделал! Я стянул простыню со шкафа у себя в комнате и посмотрелся в зеркало! Я решил: все, хватит! Сбросил простыню, сжал кулаки, глубоко вздохнул, открыл глаза и взглянул на себя! Я ПОСМОТРЕЛ НА СЕБЯ ! Я как будто в первый раз себя видел. Долго-долго стоял перед зеркалом. На самом деле там, внутри, был не совсем я. Это было мое тело, а не я. И это был даже не какой-то приятель. Я все повторял: Ты – это я? Я – это ты? Это мы? Я не сумасшедший, я прекрасно знаю, что просто играл, что это не я, а какой-то мальчик, которого забыли в глубине зеркала. Я спрашивал себя, сколько времени он там находится. Такие игры, от которых мама просто выходит из себя, папу совершенно не пугают. Сынок, ты не сумасшедший, ты играешь со своими ощущениями , как все дети в твоем возрасте. Ты прислушиваешься к ним, у тебя возникают вопросы. И это будет продолжаться всегда. Даже когда ты вырастешь и станешь взрослым. Даже когда состаришься. Запомни хорошенько: всю жизнь нам приходится делать над собой усилие, чтобы поверить нашим чувствам .

Мое отражение действительно выглядело как забытый в моем зеркальном шкафу мальчик. Это ощущение было абсолютно верным. Сдергивая простыню, я знал, что увижу, но все равно это стало для меня сюрпризом, как будто этого мальчика забыли там еще до моего рождения. Я долго разглядывал его.

И тут в голову мне пришла мысль.

Я вышел из своей комнаты, на цыпочках прошел в библиотеку, открыл «Ларусс», вырвал по линейке таблицу с экорше (никто ничего не заметит, мама берет «Ларусс», только чтобы подложить его под попу Додо, когда мы обедаем в столовой), вернулся к себе, закрылся на задвижку, разделся догола, засунул экорше в щелку зеркала и принялся нас сравнивать – его и себя.

Оказалось, что у нас с ним нет ничего общего – абсолютно. Экорше – взрослый, к тому же он – атлет. У него широкие плечи. Он держится прямо и твердо стоит на мускулистых ногах. А я ни на что не похож. Я – мальчик, хилый, бледный, с впалой грудью, такой худой, что под мои лопатки можно просовывать почту (говорит Виолетт). Правда, одна общая черта у нас с ним все же имеется: мы оба прозрачные . У нас обоих видны все вены, у обоих можно пересчитать кости, только у меня не видно ни одного мускула. Одна кожа, сосуды, дряблое мясо и кости. Никакой твердости, как сказала бы мама. Это правда. И поэтому любой может отнять у меня жизнь, привязать меня к дереву, бросить в лесу, мыть из шланга, насмехаться надо мной и говорить, что я ни на что не похож. Ты ведь тоже не стал бы меня защищать, а? Ты бросил бы меня на съедение муравьям! Насрать тебе на меня!

А вот я буду тебя защищать! Даже от самого себя! Я наращу тебе мускулы, укреплю нервы, буду заниматься тобой каждый день, интересоваться всем , что ты чувствуешь .

* * *

13 лет, 1 месяц, 4 дня

Суббота, 14 ноября 1936 года

Папа говорил: Каждый предмет – это прежде всего – предмет интереса. Значит, мое тело тоже предмет интереса. Я буду вести дневник моего тела.

* * *

13 лет, 1 месяц, 8 дней

Среда, 18 ноября 1936 года

Я хочу вести дневник моего тела еще и потому, что все вокруг говорят о другом. Тела у людей заброшены, заперты в зеркальных шкафах . Те, кто ведет дневник – обыкновенный, – к примеру, как Люк или Франсуаз, болтают в нем обо всем и ни о чем, описывают свои чувства, переживания, рассказывают всякие истории про друзей, про любовь, про измены, оправдываются без конца, пишут, что они думают о других или что другие, как они считают, думают о них, про путешествия, про прочитанные книги, а о своем теле – никогда ни слова. Я заметил это прошлым летом с Франсуаз. Она прочитала мне свой дневник – «по большому секрету», хотя она всем его читает, – мне Этьен сказал. Она пишет под влиянием эмоций, но почти никогда не помнит, что это были за эмоции. Зачем ты это написала? Не знаю, не помню. Получается, она и сама не уверена в смысле того, что написала. А вот я хочу, чтобы то, что я пишу сегодня, и через пятьдесят лет означало бы то же самое. В точности! (Через пятьдесят лет мне будет шестьдесят три года.)

* * *

13 лет, 1 месяц, 9 дней

Четверг, 19 ноября 1936 года

Поразмыслив еще раз над своими страхами, я составил вот такой список ощущений: от страха пустоты у меня сжимаются яйца, от страха быть побитым я впадаю в ступор, от страха испугаться на меня нападает тоска, от тоски у меня начинаются колики, от волнения (даже приятного) я покрываюсь гусиной кожей, от воспоминаний (например, при мысли о папе) у меня выступают слезы, от неожиданности (даже от хлопанья двери!) я вздрагиваю, при паническом страхе мне сразу хочется писать, от малейшего огорчения я плачу, от ужаса – задыхаюсь, от стыда сжимаюсь в комок. Мое тело реагирует на всё. Только я не всегда знаю, как именно оно отреагирует.

* * *

13 лет, 1 месяц, 10 дней

Пятница, 20 ноября 1936 года

Я долго думал. Если я буду описывать в точности все, что чувствую, мой дневник станет послом – посредником между моим сознанием и телом. Переводчиком моих ощущений.

* * *

13 лет, 1 месяц, 12 дней

Воскресенье, 22 ноября 1936 года

Я буду описывать не только сильные ощущения, сильные страхи, болезни, несчастные случаи, а абсолютно всё, что чувствует мое тело (или ощущения, которые внушает моему телу сознание). Например, нежное прикосновение ветерка к коже, шум тишины внутри меня, когда я затыкаю себе уши, запах Виолетт, голос Тижо. У Тижо уже тот же голос, каким будет у него, когда он вырастет, – шершавый , словно посыпанный песком, как будто он выкуривает по три пачки сигарет в день. Это в три-то года! Когда он вырастет, его голос, конечно, не будет уже таким тонким, но это будет тот же самый шершавый голос со смехом, прячущимся за каждым словом, я уверен. Как говорит Виолетт по поводу гневных вспышек Манеса: Кричи не кричи, а голос – какой он есть, такой и будет!

* * *

13 лет, 1 месяц, 14 дней

Вторник, 24 ноября 1936 года

Наш голос – это пение ветра, пролетающего сквозь наше тело. (Ну, конечно, если он не вылетает через низ.)

* * *

13 лет, 1 месяц, 26 дней

Воскресенье, 6 декабря 1936 года

Когда я вернулся из Сен-Мишеля, меня вырвало. Ненавижу, когда меня рвет. Чувствуешь себя каким-то вывернутым мешком. Тебя самого выворачивает наизнанку. Причем судорожно. Сдирая кожу. Ты сопротивляешься, но тебя все равно выворачивает. И все, что было внутри, вываливается наружу. В точности как когда Виолетт сдирает шкурку с кролика. И все видят твою изнанку. Вот что такое, когда рвет. Мне становится стыдно, и я прихожу от этого в бешенство.

* * *

13 лет, 1 месяц, 28 дней

Вторник, 8 декабря 1936 года

Прежде чем что-то записывать, обязательно сначала успокоиться.

* * *

13 лет, 2 месяца, 15 дней

Пятница, 25 декабря 1936 года

Вчера вечером мама преподнесла мне подарок, задав такой вопрос: Ты правда считаешь, что заслужил подарок на Рождество? Я вспомнил про скаутов и сказал, что нет. Но главным образом потому, что мне от нее ничего не надо. Дядя Жорж подарил мне две двухкилограммовые гантели, а Жозеф – специальный снаряд для накачивания мускулатуры, который называется эспандер. Это пять таких резиновых шнуров, приделанных к деревянным рукояткам. Надо браться за рукоятки и растягивать эспандер столько раз, сколько сможешь. В инструкции помещена фотография одного дяденьки до того, как он приобрел эспандер, и через полгода после покупки. Его просто не узнать. Грудная клетка увеличилась в два раза, а поднимающие мышцы так накачались, что шея у него стала как у быка. А ведь он занимался всего по десять минут в день .

* * *

13 лет, 2 месяца, 18 дней

Понедельник, 28 декабря 1936 года

Мы с Этьеном играли в обморок. Было здорово. Один встает у другого за спиной, обхватывает его руками и что есть силы стискивает грудь, а тот в это время выдыхает из легких весь воздух. Один раз, два, три, а когда воздуха в груди больше не остается, в ушах начинает шуметь, голова кружится, и ты падаешь в обморок. Такая прелесть! Этьен говорит, тебя как будто уносит куда-то. Ага, или как будто падаешь в пропасть, или плывешь… Короче говоря, прелесть!

* * *

13 лет, 3 месяца

Воскресенье, 10 января 1937 года

Додо разбудил меня посреди ночи. Он плакал. Я спросил его почему, но он не захотел говорить. Тогда я спросил, зачем он меня разбудил. Он наконец признался, что ребята смеются над ним, потому что он не умеет писать так же далеко, как они. Я спросил, докуда он достает струей. Он ответил, что недалеко. Тебя что, мама не научила? Нет. Я спросил, может, научить его прямо сейчас. Да. Я спросил, хорошо ли он натягивает «носочек», перед тем как пописать. Он сказал: Чего – носочек? Мы вышли на балкон, и я показал ему, как надо натягивать «носочек». Меня научила Виолетт, во время мытья, когда я был маленький: «Натягивай как следует носочек – вот так! – ато у нас тут грибы разведутся». Он достал свой кончик и пописал далеко-далеко, прямо на крышу припаркованного внизу «гочкисса» Бержераков. То есть дальше тротуара. Он так обрадовался, что писал и смеялся. Струя толчками летела все дальше и дальше. Я испугался, что он разбудит маму, и зажал ему рот ладонью. А он все смеялся – мне в руку.

* * *

13 лет, 3 месяца, 1 день

Понедельник, 11 января 1937 года

Мальчики писают тремя способами: 1) сидя, 2) стоя, не натягивая «носочек», 3) стоя, натягивая. («Носочек» – это препуций, крайняя плоть, так это называется в словаре.) Когда ты натягиваешь его, то писать получается гораздо дальше. И все же невероятно , чтобы мама не объяснила этого Додо! С другой стороны, может быть, это делается инстинктивно? Тогда почему Додо сам не догадался? Что было бы со мной, если бы Виолетт не показала мне этого приема? Возможно ли, чтобы мужчины всю жизнь писали себе на ноги, только потому, что им и в голову не пришло натянуть свой «носочек»? Я думал об этом весь день, слушая учителей – Люилье, Пьерраля, Ошара. Они столько знают всего о мироустройстве (как сказала бы мама), а при этом им, может быть, и в голову не приходило, как надо натягивать «носочек». Взять, к примеру, господина Люилье: у него такой вид, будто он всех всему хочет научить, а я уверен, что он до сих пор писает себе на ноги и не может понять, почему у него так выходит.

* * *

13 лет, 3 месяца, 8 дней

Понедельник, 18 января 1937 года

Когда я ложусь спать, то люблю заснуть, а потом проснуться, чтобы снова с удовольствием уснуть. Заснуть и в ту же секунду проснуться – это так здорово! Искусству засыпания научил меня папа. Понаблюдай за собой как следует: веки тяжелеют, мышцы расслабляются, голова всем своим весом давит на подушку, ты чувствуешь, как то, что ты думаешь, думается уже само по себе, словно ты уже во сне, хотя еще понимаешь, что не спишь. Как будто идешь, балансируя, по стене и знаешь, что вот-вот свалишься в сон? Именно! И как только почувствуешь, что уже почти падаешь, встряхнись и проснись. Задержись на стене еще на какое-то время. Несколько секунд, за которые ты успеешь подумать: сейчас я снова усну! Это восхитительное предвкушение. Потом проснись еще раз, чтобы еще раз его прочувствовать. Если понадобится, ущипни себя, как только почувствуешь, что проваливаешься! Выныривай столько раз, сколько у тебя получится, а потом уже погружайся в сон окончательно . Я слушаю, как папа нашептывает мне свой урок засыпания. Еще, еще! – говорю я сну каждый вечер, и все это – благодаря ему.

* * *

13 лет, 3 месяца, 9 дней

Вторник, 19 января 1937 года

Может быть, это и означает «умереть». Вот было бы хорошо, если бы только мы так не боялись смерти. А может, мы каждое утро просыпаемся только затем, чтобы оттянуть этот чудесный миг, когда наконец умрем. Когда папа умер, он уснул в последний раз.

* * *

13 лет, 3 месяца, 20 дней

Суббота, 30 января 1937 года

Я только что высморкался, и это напомнило мне, как я учил сморкаться Додо, когда он был маленьким. Они никак не мог дунуть. Я совал ему платок под нос и говорил: давай, дуй, а он дул ртом. Или вообще не дул, вернее, дул внутрь себя, надувался, как воздушный шарик, а из носа ничего не выдувал. Я тогда думал, что Додо – дурак. Но это неправда. Просто человеку всему приходится учиться на собственном теле, совершенно всему: ходить, сморкаться, умываться. Мы бы ничего этого не умели, если бы нам не показали, как это делается. Ведь вначале человек ничего не умеет. Совсем ничего. Единственно, чему его не надо учить, это дышать, видеть, слышать, есть, писать, какать, засыпать и просыпаться. И еще! Слышать-то мы слышим, но нам надо еще научиться слушать . То же самое: мы видим, но нам надо учиться смотреть . Мы едим, но нам надо научиться нарезбть мясо, которое мы едим. Мы какаем, но нам надо еще научиться делать это в горшок. Мы писаем, но, когда мы перестаем писать в штаны, нам надо учиться правильно целиться . Учиться – это, прежде всего, учиться владеть своим телом .

* * *

13 лет, 3 месяца, 26 дней

Пятница, 5 февраля 1937 года

Вы что, меня дураком считаете? Зачем вы вот так выделяете голосом ключевые слова ваших рассуждений ? – спрашивает меня перед всем классом господин Люиллье. Он еще и передразнил меня, чем, конечно же, всех страшно развеселил. Вы думаете, ваш учитель истории без вас не знает, что отмена Нантского эдикта была тягостной ошибкой ? Кстати, вам не кажется, что «тягостная ошибка» звучит несколько вычурно из уст мальчика вашего возраста? А вы часом не сноб , дружочек? Я призываю вас впредь быть проще и не давить нас вашими глубокими познаниями .

Мне было очень грустно, что из-за моих «курсивов» он вот так высмеял папу. (Потому что мои «курсивы» – это его «курсивы», выходит, все они смеялись над ним.) Мне хотелось ответить господину Люиллье и передразнить его самого с его кислым голоском, но вместо этого я залился краской, и мне пришлось задержать дыхание, чтобы не заплакать. Так я ничего ему и не ответил. Когда прозвенел звонок, меня охватила паника. Сейчас я выйду из класса, а там – все они! От одной этой мысли меня сковал паралич. Буквально – паралич! Ноги не слушались. Я так и остался сидеть. Я не чувствовал своего тела. Меня снова заперли в шкафу ! Я сделал вид, что ищу что-то в портфеле, потом в парте. Позорище! Все внутри восставало против этого стыда, и это в конце концов придало мне сил подняться. Пусть они издеваются надо мной, неважно. Пусть побьют или даже убьют, мне наплевать.

Но ничего такого не произошло. Снаружи меня ждала Виолетт. Она ходила за покупками и решила заодно забрать меня из школы. Ну, что, дружочек, ты, кажется, чего-то испугался? У тебя это на лице написано! На лице? Оно белое, как утиное яичко. И вовсе нет! Не нет, а да! По нашим лицам о многом можно узнать, посмотри на Манеса, на него как найдет, так он целый день и злится. И потом, я слышу, как стучит твое сердчишко. Ничего она не слышала, но это же – Виолетт, она угадала. Дома она приготовила мне полдник (хлеб с виноградным вареньем и холодное молоко). Я попросил ее не приходить больше за мной в школу. Ты хочешь сам защищаться, дружочек? Пора. Никого не бойся, а если тебе набьют шишек, я тебя вылечу.

* * *

13 лет, 3 месяца, 27 дней

Суббота, 6 февраля 1937 года

Когда я сказал папе, что уже не маленький и чтобы он больше не разговаривал со мной «курсивом», он ответил: Не получится, мой мальчик, это во мне говорит моя английская половина .

* * *

13 лет, 4 месяца

Среда, 10 февраля 1937 года

Сначала мама подумала, что я притворяюсь, чтобы не ходить в школу. Но нет, это и правда была настоящая ангина. С высокой температурой, которая держалась первые два дня. Впечатление такое, будто ты в скафандре, полном какого-то бульона (это слова Виолетт). Доктор опасался, что это скарлатина. Десять дней постельного режима. Начинается все так, будто какая-то рука душит тебя изнутри и мешает глотать. Даже слюну. Жутко больно! А слюна у нас, оказывается, образуется беспрерывно . Сколько литров в день? И все эти литры мы глотаем, потому что плеваться неприлично. Выработка слюны и глотание – такая же автоматическая функция нашего тела, как и дыхание. Не будь ее, мы бы высохли, как селедка. Интересно, сколько понадобилось бы тетрадок, чтобы описать только то, что наше тело делает так, что мы этого не замечаем? Можно ли перечесть все его автоматические функции? Мы на них и внимания не обращаем, но стоит одной из них забуксовать, как мы ни о чем другом уже и не думаем! Когда папе казалось, что я слишком ною, он цитировал одно и то же высказывание Сенеки: Кждый несчастен настолько, насколько полагает себя несчастным . Именно так и выходит, когда одна из наших функций дает сбой! Мы становимся самыми несчастными в мире! Когда я заболел ангиной, первое время я был одно сплошное горло. «Человек фокусируется на себе, – говорил папа, – отсюда все несчастья. Людям кажется, что за рамками их жизни ничего нет. Мой мальчик, послушай мой совет: старайся ломать рамки».

* * *

13 лет, 4 месяца, 6 дней

Вторник, 16 февраля 1937 года

На целую неделю моя комната превратилась в больничную палату. Виолетт кипятила на кухне воду для полосканий, а потом готовила их на папином ломберном столике, который она покрыла белой скатертью и поставила у окна. Сестра из Сен-Мишеля показала ей, как делать согревающие компрессы. Не экономьте на продуктах, дочь моя! (Это при том, что Виолетт годится ей в бабушки!)

Виолетт раскладывает на скатерти салфетку, выкладывает на нее кашицу из льняной муки, посыпает это сухой горчицей, сворачивает салфетку так, чтобы свободные края находили один на другой, накладывает мне на горло, и начинается пятнадцатиминутная пытка. Шея чешется, горит огнем, ее словно колют иголками, но, конечно же, горло начинает болеть меньше, поскольку ты думаешь только об этом жжении. Одна боль вытесняет другую, в этом все дело, малыш! (Папа.) Хочешь забыть боль? Сделай себе еще больнее! (Виолетт.) Но хуже всего оказалась процедура, которую проделала сестра из Сен-Мишеля, – смазывание. Она засунула мне глубоко в горло палочку, и меня тут же вырвало прямо ей на передник. Она страшно оскорбилась и сказала, что больше не придет. Что тут было с мамой! Ты не хочешь лечиться? Тебе нужен белок в моче? Ревматизма захотел? Ты знаешь, что от этого можно умереть? Осложнение на сердце – и всё! С Виолетт смазывания проходят как по маслу: Ну-ка, дружочек, открой рот пошире и дыши, дыши, только не закрывай заднюю заслонку. Не закрывай, говорю тебе! (Она имеет в виду гортань.) Вооооот. Если пописаешь зеленым, в обморок не падай: это от синьки, которой я смазываю тебе горло! Точно: синька смешивается с желтой мочой – и ты писаешь зеленым. Она правильно сделала, что предупредила, потому что от такого сюрприза я точно свалился бы в обморок.

* * *

13 лет, 4 месяца, 7 дней

Среда, 17 февраля 1937 года

Компрессы, полоскания, смазывания, покой – это все хорошо, но лучшее лекарство для меня – засыпать, вдыхая запах Виолетт. С Виолетт я у себя дома. От нее пахнет воском, овощами, печкой, хозяйственным мылом, жавелевой водой, старым вином, табаком и яблоками. Когда она прижимает меня к себе и накрывает с головой шалью, я как будто возвращаюсь домой. Я слышу, как слова булькают у нее в груди, и засыпаю. А когда просыпаюсь, Виолетт уже нет рядом, но ее шаль все еще на мне. Это чтобы ты не заблудился в своих снах, дружочек. Собака, если потеряется, всегда отыщет хозяина по запаху!

* * *

13 лет, 4 месяца, 8 дней

Четверг, 18 февраля 1937 года

Мое тело – это еще и тело Виолетт. Запах Виолетт – словно моя вторая кожа. Мое тело – это еще и папино тело, тело Додо, Манеса… Наше тело – не только наше.

* * *

13 лет, 4 месяца, 9 дней

Пятница, 19 февраля 1937 года

Ноги как ватные, но температуры уже нет. Доктор успокоился. Он говорит, что, будь это скарлатина, первые признаки уже «объявились бы». Это выражение меня удивило, потому что Виолетт, рассказывая о своем муже, всегда говорит, что он был такой «миленький, когда вдруг объявился с предложением руки и сердца»! (Муж погиб на войне, в самом ее начале, в сентябре четырнадцатого года.) Войны тоже объявляются.

* * *

13 лет, 4 месяца, 10 дней

Суббота, 20 февраля 1937 года

Ты хочешь еще? Чего хочу? Температуры хочешь еще? А с чего мне ее хотеть? Да чтобы в школу не ходить! Додо с радостью снова забирается ко мне в постель и болтает без умолку. Если ты правда хочешь, тогда просто нагрей градусник, только не на печке, а то он лопнет, а еще лучше – постучать по нему, только не по тому концу, который суют под мышку, а по другому, круглому! Тихонечко так постучать ногтем, столбик и поднимется, это можно сделать под одеялом, незаметно, даже если мама будет за тобой следить, только стучи не слишком сильно, а то ртуть разорвется на «пунктир», понятно? (Он умолкает, но вскоре снова начинает болтать.) А с промокашкой фокус знаешь? Если засунуть сухую промокашку в ботинок, между носком и подошвой, то у тебя сразу поднимется температура, как только начнешь ходить. Что это за глупости? Честное слово! Кто тебе это наплел? Один мальчик в классе.

* * *

13 лет, 4 месяца, 15 дней

Четверг, 25 февраля 1937 года

Мама не понимает, как мне может нравиться виноградное варенье Виолетт. Лично она скорее умерла бы с голоду, чем взяла в рот хоть ложку этой «меррррзости»! Она требует, чтобы я держал банку у себя в комнате. Не желаю, чтобы эта гадость находилась на кухне, слышишь?! У меня от одного запаха все внутри переворачивается!

А мне в виноградном варенье нравится всё. И запах, и цвет, и вкус, и консистенция. Обоняние, зрение, вкус, осязание – наслаждение для четырех чувств из пяти, ничего себе!

1) Запах. Как у винограда «Изабелла». Как будто мы с Тижо, Робером и Марианной сидим в виноградной беседке. В тени, но тень – жаркая, пахнет клубникой. Хорошо.

2) Цвет. Почти черный, с фиолетовым отливом. Когда я макаю тартинку с вареньем в молоко, получается такой ореол, который из черно-фиолетового превращается сначала в красновато-лиловый, а потом – в светло-светло-голубой. Красотища!

3) Вкус – клубничный. Но без кислинки, как у настоящей клубники.

4) Консистенция. Что-то между вареньем и желе. Оно тает во рту, но не такое скользкое, как желе. Виолетт делает такое же из ежевики.

5) Ой, я же забыл еще сказать про его температуру. Если оставить банку на ночь на окне, а утром обмакнуть тартинку в горячее молоко, получается восхитительный контраст холодного и горячего.

Но больше всего мне нравится как раз то, что это варенье Виолетт. И я уверен, что в этом и кроется причина, почему оно не нравится маме.

Вопрос: наше отношение к людям влияет на наши вкусовые сосочки?

* * *

13 лет, 4 месяца, 17 дней

Суббота, 27 февраля 1937 года

Только что Додо промывал в ванной глаза из-за «песочного человечка». Это Виолетт сказала ему, что «песочный человечек» заходит вечерами в каждый дом, вот он и помчался промывать глаза, как только они стали у него слипаться. Я объяснил ему, что «песочный человечек» тут ни при чем, что в глазах у него щиплет, потому что он хочет спать . Что про «песочного человечка» говорят, когда хочется спать. На что он ответил: «Ну и что? Все равно это «песочный человечек»!» Додо все еще находится под властью сказок . А я взялся за этот дневник, чтобы от этой власти освободиться.

* * *

13 лет, 4 месяца, 27 дней

Вторник, 9 марта 1937 года

Дядя Жорж ответил на мое письмо. Он – единственный из взрослых, кроме Виолетт, кто отвечает на вопросы детей. Поэтому Этьен знает гораздо больше меня.

...

Дорогой малыш,

[…] Ты спрашиваешь, как я потерял волосы: «от испуга или от какого-то потрясения». […] Мой маленький, я облысел во время Первой мировой войны – и не я один. В одно прекрасное утро я проснулся и обнаружил в каске целые пряди волос, это повторилось и на следующее утро, и через день – тоже. За несколько недель я стал совершенно лысым. Врач сказал, что это называется алопеция, и пообещал, что волосы отрастут. Как же! […]

Дальше ты спрашиваешь, бывает ли у меня, как у «представителя лысой половины человечества», что по лысине «бегают мурашки». Так вот, да будет тебе известно, что со мной такое случалось, по крайней мере, раз в жизни, когда, сразу после войны, я ходил в театр на Сару Бернар. Ты представить себе не можешь, какой у нее был голос. […]

Что же касается твоих вопросов относительно «менструаций и всего такого», боюсь, я не смогу на них ответить. Видишь ли, малыш, для Мужчины Женщина – величайшая тайна, но, к сожалению, не наоборот. […]

Мы с Жюльетт нежно тебя целуем. Передай от нас привет твоей многоуважаемой матушке и приезжай, когда захочешь, в Париж – показать нам свои бицепсы.

Твой дядя Жорж

Про месячные – это он мягко дает понять, что мне еще рано задавать такие вопросы. Ну, я примерно такого и ожидал. А между прочим, Виолетт мне уже объяснила главное. Я спросил ее об этом после того, как Фермантен сказал о своей сестре: мол, у нее начались «эти дела», и к ней теперь «лучше не соваться». Остальное я выписал из словаря.

...

МЕНСТРУАЦИИ. СЛОВАРЬ ЛАРУССА:

Менструация включает:

1) начальный период, совпадающий в основном с периодом полового созревания;

2) период расцвета, соответствующий репродуктивному возрасту женщины;

3) период прекращения, или менопауза.

Длительность менструального цикла, т.е. временного промежутка между началом двух следующих друг за другом менструаций, варьирует между двадцатью пятью и тридцатью днями.

Менструации почти всегда прекращаются в период беременности и обычно – во время родов.

* * *

13 лет, 5 месяцев

Среда, 10 марта 1937 года

Мне вспомнился разговор между дядей Жоржем и папой. Папа уже не вставал с постели. Он почти ничего не ел. Дядя Жорж уговаривал его собраться с силами. Даже умолял. В глазах у него стояли слезы. Не могу, говорил папа, видишь ли, старик, я облысел изнутри! И ничего там уже отрасти не может, как и у тебя на голове. Дядя Жорж и папа страшно любили друг друга.

* * *

13 лет, 5 месяцев, 6 дней

Вторник, 16 марта 1937 года

Папа же предупреждал меня! Но одно дело знать и совсем другое, когда это с тобой случается! Я проснулся и пулей вылетел из кровати. Пижама была вся мокрая, а руки измазаны чем-то липким. То же самое наблюдалось и на простынях, везде. Сердце колотилось как бешеное. Только сбрасывая с себя пижаму, я вспомнил, что говорил мне папа: Семяизвержение, мой мальчик. Если это случится с тобой ночью, не пугайся, это не значит, что ты снова стал писаться в кровать, это начинается твое будущее. Без паники, сразу ни у кого ничего не получается: сперму ты будешь вырабатывать на протяжении всей жизни. Вначале ты едва будешь контролировать процесс: фрикция, наслаждение и – раз! – все наружу! А потом попривыкнешь, научишься сдерживаться и в конце концов будешь наслаждаться этим, да еще как.

Пижама липла к ногам, точно клейкая бумага. Когда я мылся, в ванную ко мне заглянул Додо. Ему и тут надо было сунуть свой нос. Он весь дрожал от возбуждения. Это – ничего, это – сперматозоиды, чтобы детей делать, одна половина сидит в мальчиках, другая – в девочках!

* * *

13 лет, 5 месяцев, 7 дней

Среда, 17 марта 1937 года

Когда сперма высыхает на коже, она растрескивается. Как слюда.

* * *

13 лет, 5 месяцев, 8 дней

Четверг, 18 марта 1937 года

Папино лицо я почти не помню. А вот голос – да. Да, да! Я помню все, что он мне говорил. Его голос был как дуновение. Он шептал мне на ухо. Иногда я не понимаю: я действительно только вспоминаю это, или папа все еще шепчет внутри меня.

* * *

13 лет, 5 месяцев, 18 дней

Воскресенье, 28 марта 1937 года

Экорше снова вставлен в щелку зеркала. Если надо быть похожим на это, на это я и буду похож.

* * *

13 лет, 5 месяцев, 19 дней

Понедельник, 29 марта 1937 года

Дело сделано. Я подошел к Фермантену и попросил его показать мне всякие приемчики, чтобы качать мускулы. Сначала он стал надо мной издеваться. Сказал, что я – полная безнадега и что он не станет опускаться до возни со мной. Даже если я буду делать за тебя задания по математике? Он перестал смеяться. А что это с тобой такое случилось? Хочешь нарастить мяса, чтобы все девчонки попадали? (Думаю, он имел в виду мышцы – дельтовидные, поднимающие и бицепсы.) Хочешь выглядеть как римский панцирь? (Несомненно, речь шла о брюшных мышцах: большой прямой, малой косой, а также больших зубчатых.) Тебе придется покачать пресс плюс поотжиматься! Фермантен старше меня всего на два года, но он – настоящий атлет. В командных играх типа футбола или вышибал его команда всегда выигрывает. Он записан в несколько спортивных секций и хочет, чтобы я ходил туда вместе с ним. Но об этом не может быть и речи. Мне надо сначала выбраться из шкафа. И никаких командных игр, а вот «покачать и поотжиматься» – это пожалуйста. Ведь этим можно заниматься и в одиночку. Опять же скакалка, брусья, бег на выносливость, да, и еще пусть он научит меня кататься на велосипеде (Виолетт даст мне свой) и плавать. Манес показывал мне уже, как это делается, но когда он швыряет меня в омут, я плаваю по-лягушечьи. Фермантен хочет, чтобы за занятия бегом, велосипед и плавание я писал за него сочинения и делал английский. Ладно.

* * *

13 лет, 6 месяцев, 1 день

Воскресенье, 11 апреля 1937 года

Отжимания – это значит, что ты должен держать тело очень прямо, под углом примерно пятнадцать градусов к полу, и, опираясь на носки и вытянутые руки, сгибать локти, пока подбородок не коснется пола, затем снова подняться на вытянутых руках, и так – сколько хватит сил. Тело должно быть вытянуто, напряжено, спина не должна прогибаться, и во время сгибания локтей нельзя касаться пола коленками, только чуть-чуть грудью. Еще можно упереться ногами в край кровати, чтобы нагрузка на руки была еще больше. Это – главное упражнение на отжимание, но есть еще много других. Фермантен мне все показал. В музыке это называлось бы «вариации на заданную тему». Отжимание с хлопком: разгибая локти, оттолкнуться посильнее, чтобы успеть хлопнуть в ладоши, прежде чем снова коснешься ими пола. (Не пытайся сделать это сразу, а то ударишься головой об пол и выбьешь себе зубы.) Отжимание с хлопком за спиной: то же самое, только толчок должен быть еще сильнее, чтобы успеть хлопнуть в ладоши за спиной. (Даже не думай или попробуй сначала на матрасе.) Еще труднее – отжимание с поворотом: прежде чем снова опереться на руки, надо обернуться вокруг себя. Отжимание на одной руке, потом на другой, отжимание на трех пальцах (замечательно для альпинистов с отмороженными пальцами) и т.д.

ЗАМЕТКА ДЛЯ ЛИЗОН

...

Милая моя Лизон,

Следующие четыре тетради (апрель 37-го года – лето 38-го) – как раз из тех, что ты можешь смело пропустить. Там ты найдешь только таблицы, иллюстрирующие, как развивалась моя мускулатура (бицепсы, предплечья, торс, бедра, лодыжки, брюшной пресс…). В раннем отрочестве я только и делал, что измерял себя; не выпуская из рук сантиметра, я был сам себе и этнограф, и добрый туземец. Сегодня смешно об этом вспоминать, но думаю, я действительно вбил себе в голову, что должен стать похожим на экорше из «Ларусса»! В Бриаке, куда после моего исключения из скаутов Виолетт отвозила меня каждое лето на каникулы, я заменял спортивные упражнения работой в поле или в лесу. Манес с Мартой страшно удивлялись, что городскому мальчику так по сердцу пришлась жизнь на ферме. Они и не подозревали, что я выбираю себе работы исходя из сугубо мускулатурных критериев: рубка дров – для бицепсов и предплечий, погрузка сена – для бедер, брюшного пресса и спинных мышц, беготня за козами и плаванье до одури – для развития грудной клетки. Сегодня мне даже немного совестно, что я водил их за нос относительно моих истинных целей, но Виолетт-то мне было не провести, а для меня не было большей радости, чем делиться с ней своими секретами.

Послушай-ка, Лизон, я ведь никогда не рассказывал вам о своем детстве и теперь часто думаю, что ты, наверно, мало что понимаешь из рассказов о горестном начале моей жизни: смерть отца, злобная мать, тело, позабытое в зеркальном шкафу, и этот тринадцатилетний паренек, который строчит в своем дневнике с серьезностью академика. Думаю, пора сказать тебе пару слов обо всем этом.

Видишь ли, я – порождение агонии. Мой отец был одним из тех живых трупов, которые вернулись в гражданскую жизнь после Первой мировой войны. Мозг его был пропитан ужасами, легкие разрушены немецкими газами, он тщетно пытался выжить. Последние годы (1919—1933) были для него сплошным сражением – самым героическим за всю его жизнь.

Из этого стремления выжить я и родился. Зачав меня, мать хотела спасти мужа. Ребенок будет ему во благо, ведь ребенок – это жизнь! Думаю, вначале для реализации этого проекта у него не было ни сил, ни желания, но матушке удалось его взбодрить настолько, чтобы 10 октября 1923 года появился на свет я. Однако все ее усилия оказались напрасны – на следующий день после моего рождения отец снова впал в агонию. Мать так и не простила нам этого провала – ни ему, ни мне. Я ничего не знаю об их отношениях до моего рождения, но бесконечные материнские упреки до сих пор стоят у меня в ушах. Он «слишком прислушивался к самому себе», «не хотел встряхнуться», «ему на все было наплевать», он «сидел на гноище, как Иов», бросив ее «одну среди этой жизни», где ей приходилось «самой обо всем думать и все делать». Эта брань в адрес умирающего стала привычным музыкальным фоном моего детства. Отец не отвечал на нее. Несомненно, из сострадания: ведь его упрекала женщина несчастная, но главное – от усталости, от изнеможения, которое она принимала за скрытую форму равнодушия. Этой женщине не удалось получить от этого мужчины того, чего она хотела, – некоторым людям беспокойного нрава большего и не требуется, чтобы всю оставшуюся жизнь прожить в затаенной злобе, презрении и одиночестве. Тем не менее она не ушла. Не оставила его. В то время люди не разводились, а если и разводились, то редко, или реже, чем сейчас, или не у нас, или она просто не захотела развода, не знаю.

Поскольку мое рождение не помогло ей воскресить мужа, мать сразу же стала относиться ко мне как к чему-то бесполезному, ни на что не годному – в полном смысле слова, и оставила меня на его попечение.

А я обожал этого человека. Конечно же, я не знал, что он умирает, я принимал его вялость за мягкость и любил его за это, ах, как же я любил его, я во всем подражал ему, вплоть до того, что и сам превратился в идеального маленького умирающего. Как и он, я мало двигался, почти ничего не ел, подстраивался под его замедленные движения, я рос, не развиваясь физически, короче говоря, прилагал все усилия, чтобы не «входить в тело». Как и он, я помногу молчал или изъяснялся посредством мягкой иронии, бросая вокруг долгие взгляды, преисполненные бессильной любви. Одно из моих яичек упорно не желало показываться на свет, словно я решил жить лишь наполовину. К восьми или девяти годам хирургическое вмешательство водрузило его на место, несмотря на сопротивление, однако я еще долго считал себя неполноценным по этой части.

Мать звала нас с отцом призраками. «Ох и надоели мне эти два призрака, сил никаких нет!» – слышали мы из-за захлопывавшейся за ней с треском двери. (Она то и дело бросала нас, никуда при этом не деваясь, отсюда и эти воспоминания о постоянно хлопающих дверях.) Так что первые десять лет своей жизни я прожил исключительно в обществе моего постепенно ускользающего отца. Он смотрел на меня, словно сокрушаясь, что вынужден покинуть этот мир, оставляя в нем ребенка, исторгнутого у него внутривидовым оптимизмом. Однако оставить меня, предварительно не вооружив, – об этом не могло быть и речи. Невзирая на слабость, он занялся моим образованием. И неплохо занялся, можешь мне поверить! Последние годы его жизни были отчаянной гонкой двух разумов – его, угасающего, и моего, расцветающего. Он хотел, чтобы к моменту его смерти сын умел читать, писать, считать, отказывать, думать, запоминать, рассуждать, промолчать когда нужно, не переставая при этом мыслить. Таковы были его планы. Игры? На них не было времени. И потом, какие игры при таком теле? Я был вялым, стеснительным ребенком, знаешь, из тех, что торчат у песочницы, цепенея от активности себе подобных. «А этот, – говорила матушка, указывая на меня пальцем, – и вообще – тень призрака!»

Но какая у меня была голова, дочь моя! И так рано! Еще не умея читать, я знал наизусть множество басен. Мы с отцом вместе разбирали их мораль в долгих беседах, которые он называл упражнениями в «малой философии». К басням вскоре добавились максимы моралистов, эти акварели мысли, из которых ребенок очень рано может извлечь пользу, надо только, чтобы у него был проводник, который помог бы ему разобраться в том, что сокрыто между строк, что папа и делал, шепча пояснения, ибо голос его был слаб (последние два года жизни он разговаривал только шепотом), но, думаю, еще и потому, что ему нравилось преподносить мне вневременные истины в виде дружеских откровений. Таким образом, очень скоро я обогатился универсальными знаниями, которыми дорожил как даром беспримерной дружбы. В детстве вы с Брюно посмеивались надо мной, когда, завязывая шнурки или моя посуду, я рассказывал наизусть, как другие напевают, то кусочек из Монтеня, то пару строк из Гоббса, то басню Лафонтена, мысль Паскаля, максиму Сенеки («Папа сам с собой разговаривает!»), помнишь? Так вот из глубин моего детства поднимались на поверхность пузырьки малой философии.

Когда в шесть лет мне пришло время идти в школу, отец настоял, чтобы я остался с ним. Инспектор академии – его звали мсье Жарден, – которого мать позвала, чтобы он воспротивился этим планам, был поражен уровнем, обширностью и разнообразием наших тихих разговоров. И дал нам карт-бланш. Едва отец ушел, как я тут же, по-быстрому сдав экзамены, был препоручен народному образованию. Можешь себе представить, каким я был учеником. Еще больше, чем качество моих знаний и то, что я пишу и говорю как по книге (пришептывая, будто советник монарха, и выделяя невыносимыми «курсивами» особо важные места своих высказываний), учителей приводил в восторг безупречный – как у нотариуса – почерк, которым я был обязан отцовской требовательности. Пиши четко, говорил мне отец, не давай людям повода думать, что за неразборчивым почерком ты пытаешься скрыть свое умственное бессилие. Что же касается школьных перемен, ты догадываешься, что со мной могли бы сделать там одноклассники, если бы преподавательский корпус не взял несчастного заморыша под свою защиту.

Со смертью отца я осиротел вдвойне. Я утратил не только его самого – из моей жизни исчез малейший след его существования. Мать поступила так же, как иногда поступают вдовы, – обезумев от горя или опьяненные обретенной наконец свободой, не важно: на следующий же день после его смерти она поспешила стереть все, что могло напомнить ей о существовании этого человека. Его одежда была отправлена в церковь, личные вещи – на помойку или на распродажу. Тут-то я и превратился в его призрак! Лишившись малейшего осязаемого напоминания о нем, я бродил по дому бестелесной тенью. С каждым днем я ел все меньше, совсем перестал разговаривать, у меня развивался панический страх перед зеркалами. Я ощущал себя таким бесплотным, что отражения казались мне подозрительными. (Ты, плутовка, не раз отмечала мое недоверие к зеркалам и фотографиям, оставшееся у меня, думаю, в память о тех детских страхах.) Ночью – еще хуже: при одной мысли, что мне надо пройти мимо зеркала, кровь стыла у меня в жилах. Я не мог отделаться от мысли, что даже при погашенном свете, когда сам я ничего не вижу, оно все равно заключает в себе мое отражение. Короче говоря, моя милая, в десятилетнем возрасте твой отец не мог похвастаться ни весом, ни статью. Вот тогда-то матушка и решила «воплотить» меня раз и навсегда, записав в скауты. Активные занятия на свежем воздухе, «чувство локтя» (она говорила это без всякой иронии) должны были пойти мне на пользу. Как бы не так. Полный провал, как тебе уже известно. Когда ты начинаешь жизнь с одним яичком, лагерь скаутов – не место для карьерного роста.

Вот кто действительно помог мне «обрести тело», сделать из меня крутого парня, беззастенчиво пользующегося своими физическими возможностями, так это Виолетт, занимавшаяся у нас уборкой, стиркой и приготовлением пищи, Виолетт – сестра Манеса, тетка Тижо, Робера и Марианны. Матушка с неслыханной скоростью умела доводить прислугу до того, что она сбегала от нас, едва начав работать, обвиненная во всех смертных грехах. Пока не появилась Виолетт. Она взяла штурвал в свои руки и, несмотря ни на что, не выпускала его, потому что тайно усыновила призрачное дитя, бродившее по этому дому. У нее под крылом я и рос. Когда организация скаутов Франции, призванная освободить маму от моего присутствия, не оправдала возложенных на нее надежд, единственным, кто смог облегчить мамино существование и удалить меня из дому, оказалась Виолетт, которая увозила меня на время школьных каникул – на долгие летние месяцы – на ферму к своему брату Манесу и невестке Марте. Виолетт – единственная любовь моего детства – была лишь «простейшим решением проблемы». Ты увидишь, в этом дневнике часто говорится о Виолетт, даже тогда, когда ее давно уже не было в живых.

Ладно. Конец биографической справки. Можешь возвращаться к серьезным вещам. На ферму к Манесу и Марте. В лето 1938 года. Где, как ты увидишь, я был уже в гораздо лучшей форме.

Страницы: 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

"…Я живу и дышу своим городом – его туманами, ревунами, океаном, холмами, песчаными дюнами, задумчив...
"Когда ему хотелось, он выглядел как грешный антипод Иисуса Христа и смахивал на человека, который т...
"Дорогая мисс Гарбо!Я надеюсь, Вы заметили меня в выпуске новостей про недавние беспорядки в Детройт...
"Сэму Волински исполнилось семнадцать, и с того дня, как он начал бриться, прошел месяц. Теперь же о...
"Не забывай, превыше всего кровь. Помни, что человек из плоти, что плоть страдает от боли и что разу...
Легендарная леди Гамильтон… В круговороте грандиозных исторических событий она пережила множество вз...