С.С.С.М. Чепурина Мария
— Лагерь Мюнненбах, Гертруда, рада слышать, чем могу помочь вам?
— Я… — Кирпичников смутился от форсированной вежливости. — Меня интересуют… заключенные…
— Вы имеете в виду человеческий материал? — услужливо отозвались на том конце. — Лагерь Мюнненбах рад предложить вам лиц низшей расы в кратчайшие сроки и по умеренным ценам! Предпочитаете в аренду или насовсем?
— Э-э… Насовсем.
— Здоровых, больных, доходяг? Доходяги дешевле! Кстати, у нас сейчас проходит акция: при покупке кормящей матери — младенец бесплатно! Кстати, вам как рабочую силу или для опытов?
— Для опытов. Медицинских. Я собираюсь тестировать лекарство. И кстати, ваш лагерь мне посоветовал один коллега. У них предприятие в Клоппенбергене. Это… Ну, как его… Черт возьми, забыл, как называется… Ну, это… Ох… Ну, как его?
— Фармацевтическая фирма «Арендзее»? — любезно подсказала секретарша.
— Точно, точно!
— Это наши постоянные клиенты!
— Разумеется!
— Итак, вы покупаете?..
— Скажите, а… ну, эти самые… «лица низшей расы»… Вы доставляете их по железной дороге или грузовиками?
— В целях экономии средств наших клиентов человеческий материал перегоняется пешком! — торжественно сообщила девушка. — Так сколько голов вам отправить?
В ближайшей аптеке из продуктов фирмы «Арендзее» была только касторка. Впрочем, неизвестно, выпускало ли предприятие, прикрывавшее делишки Гласскугеля и его подчиненных, еще что-нибудь. Краслену было достаточно и касторки. Аккуратные брюнны не забыли снабдить свой продукт инструкцией по применению, почтовым адресом для жалоб и телефоном изготовителя. «Вот и отлично! — подумал Кирпичников. — Кажется, задача решена! Еще пара дней, и красностранские ученые спасены!»
— Да! — сухо ответили на том конце после того, как телефонистка соединила Краслена с загадочной фирмой.
— Фирма «Арендзее»?
— Да. Я слушаю.
— Это… это из Мюнненбаха. Просим прощения, мы потеряли ваш адрес. Куда подогнать очередную партию человеческого материала?
На пару секунд воцарилось растерянное молчание.
— Вы ошиблись. Мы не сотрудничаем ни с каким Мюнненбахом и не нуждаемся в материале, — услышал Краслен. — Сожалею.
Интуиция подсказала пролетарию, что продолжать разговор не стоит. Да, он малость недооценил людей Гласскугеля. Зато убедился в том, что идет по верному следу. Короткое молчание в трубке не оставило сомнений: фирма «Арендзее» — это оболочка, скрывающая деятельность фашистов для получения оживина. Но как через нее пробиться?
Кирпичников прошелся по комнате взад-вперед. Сел. Вздохнул. Встал. Снова прошелся. Плюнул под ноги. Махнул рукой — эх, была не была! Снова снял трубку, повернул ручку на аппарате, сказал номер лагеря.
— Послушайте, Гертруда, а вам там, случаем, не требуются надзиратели?
Фон дер Пшик был рад, что зять наконец решил заняться делом.
22
В лагерь Краслена взяли легко и быстро. Отделу кадров понравилось отсутствие образования у кандидата, то, что он не работал никем, кроме официанта, отрекомендовался поклонником канцлера и ненавистником книг, а также был в хорошей форме и умел стрелять — спасибо урокам военной подготовки в красностранской школе! Вахта длилась пять дней: в течение этого времени младший надзиратель проживал при лагере. После этого его отпускали домой — на два дня.
На первые выходные Краслен вернулся мрачным и неразговорчивым.
Кунигунда вертелась вокруг него, рассказывала, как соскучилась, старалась услужить то так, то эдак… Кирпичников или огрызался, или отмалчивался. Торжественно отобедав с женой и тестем, он ушел в ту комнату, где раньше лежал больным. Заперся и до вечера никого не хотел видеть. Сидел, думал. Крутил ручку радиоприемника, тщетно пытаясь поймать что-то, кроме фашистской пропаганды. Тоскливо глядел в окно на дождь, полицейских, волочивших под руки какого-то несчастного, и торопливых, равнодушных прохожих, отгородившихся от мира раскрытыми зонтами и поднятыми воротниками макинтошей. Бессмысленно листал книги, найденные на полках, — и не находил в них ничего, кроме восхвалений деспотического режима.
Ближе к ночи Кунигунда подобрала ключ к его двери, по-хозяйски заявилась в комнату и на правах собственницы залезла к Краслену в кровать. Прижималась, гладила, шептала:
— Почему ты такой грустный? Ну скажи мне! Ну пожалуйста! Ну чем ты занимался в этом лагере?
В действительности почти всю пятидневку Кирпичников провел на вышке с автоматом: смотрел на копошащихся внизу сине-желтых человечков. Обычно они или стояли на плацу в ожидании переклички, или шагали в производственные блоки, или шагали оттуда, или учились шагать под руководством фельдфебеля, или наблюдали за расправой над теми, кто шагал неправильно, или перетаскивали в сторону крематория товарищей, отшагавших свое.
Еще время от времени ему поручали разные мелкие задания. Конвоировать перемещения внутри лагеря. Раздавать баланду. Присутствовать при отбое и следить за правильным положением несчастных: непременно на боку, впритык друг к другу, без штанов (сон в штанах противоречил внутреннему распорядку). Потом приходилось заниматься и другим…
— Тебе было трудно, да, милый? Это очень тяжелая работа, не правда ли?
— Да.
— О, я тебя понимаю! Ты был шокирован! Ты, наверное, даже пожалел, что туда устроился?
— Наверное.
— Конечно, Курт, я знаю, тебе плохо! Я ведь чувствую, все чувствую! Тебе не хотелось там оставаться, не правда ли? Там очень плохо! Ты хотел поскорее вернуться!
— Хотел.
— Разумеется, милый! Тебе очень грустно! Но ты ведь не виноват в том, что все эти люди там оказались! Не ты создал их извращенцами, не ты заставил злоумышлять против брюннского народа, не ты толкнул на преступления, не ты посадил за решетку! Ты просто караулишь их, ты выполняешь свою работу!
Сколько раз за неделю Краслен сам внушал себе эту трусливую мысль! Сколько раз он благодарил судьбу за то, что сидит на вышке, а не «трудится» в газовых камерах! Сколько раз прятался за эту мысль как за занавеску от зрелища издевательств, от крика женщины, пинаемой армейскими сапогами, от обтянутого кожей скелета, упавшего на пороге комендатуры, от сортировки волос, предназначенных для фабрики автомобильных запчастей, от необходимости быть таким же, как все, не выделяться, уметь наказывать, уметь унижать, уметь пользоваться плеткой…
Чем чаще твердил себе Краслен о своей невиновности, чем больше старался сохраниться чистым, тем грязнее и преступнее казался сам себе. Не тогда, когда был заперт в каталажке с чернокожими, не тогда, когда попал в плен к гостеприимным Пшикам, — по-настоящему несвободным, увязшим, запутавшимся, беззащитным Кирпичников почувствал себя только здесь, в роли надзирателя, в роли хозяина чужих жизней. Он слишком поздно догадался, что, надев фашистскую форму, испачкался так, что вряд ли когда-то сможет отмыться. Молчаливое наблюдение беззаконий делало Краслена их соучастником. Он был бессилен спасти заключенных — и чувствовал себя вдвойне виноватым. Вступишься за инородца — разоблачишь себя, погибнешь понапрасну, не спасешь ученых, лишишь Вождя бессмертия, позволишь фашистам завладеть страшным оружием — оживином. Не вступишься — подтвердишь, что ты раб. А может ли раб сражаться за свободу ученых, если не имеет своей собственной?
По ночам Краслен думал о том, что не надо было устраиваться в лагерь, лететь в Брюнецию, становиться ангеликанским шпионом… Но это означало бы проститься с надеждой на воскрешение Вождя, знать о преступлении и ничего не предпринять, сдаться, сложить лапки, признать себя недостойным звания красностранца и авангардовца! Любовь к жизни, любовь к правде заставила Краслена пуститься в рискованное предприятие. Она же сделала фашистским надсмотрщиком, трусливым рабом обстоятельств, привыкшим думать: «Не выпорю я, так выпорет другой, какая разница…» Получается, надо стать рабом ради свободы, убийцей ради жизни? Кирпичников много читал о борьбе коммунистов против царского правительства, о скитаниях Первого вождя и его товарищей по тюрьмам. Герои прошедших десятилетий шли ради революции за решетку и на каторгу, но никто из них не облачался в фашистскую форму! Краслен выбрал неправильную дорогу? Или такие времена теперь настали? «Я не спасаю их ради будущего счастья, я не спасаю их, потому что должен спасти ученых. Я жертвую заключенными, — думал Кирпичников, глядя с вышки на страдальцев. — Многие коммунисты жертвовали собой ради свободы, но они делали это сознательно. Могу ли я допустить смерть этих людей? А могу ли я допустить свою смерть? Кому скажут спасибо брюннские солдаты — те же рабочие и крестьяне, — воскрешенные оживином? А те, кому суждено будет погибнуть от их пуль?» Трудный, трудный выбор. Не у кого спросить, некому протянуть руку. И не убежишь. Даже вздохнуть полной грудью — и то тяжело. Не очень-то подышешь там, где запах клопов и немытого тела мешается с вонью горящего мяса, оказавшегося больше неспособным шить шинели и собирать табуретки.
— Тебе плохо, миленький, да-да, я понимаю! — сюсюкала Кунигунда. — Ты не привык к такому! Но не расстраивайся, прошу тебя, не расстраивайся! Все будет хорошо! Ты ведь выдержишь?
— Да.
— Ну конечно, ты выдержишь! Просто пока не привык. А потом ты привыкнешь! Не думай об этих людях, которые там сидят! Думай лучше о том, что ты заработаешь денег и мы сможем купить холодильник!
«Достойный фашистки совет!» — сказал себе Кирпичников.
На самом деле всю эту пятидневку он думал о том, как бы напроситься в конвой к тем, кого отправляли для опытов на фирму «Арендзее». Это оказалось не так-то просто. Пожеланиями нового надсмотрщика никто не интересовался, а неосторожные действия и слова могли вызвать обоснованное подозрение. Все, что смог Краслен, — это узнать, что заключенных отправляют в фармацевтическую фирму через день, партиями в двадцать — тридцать человек. «Не пойму, куда им столько, — поделился с Красленом один из коллег. — Уже седьмую сотню отгоняем. Все свежие, здоровые. Что они там с ними делают вообще?»
Что делают? Краслен представлял, как несчастных расстреливают на месте и требуют от ученых: оживляйте!
Другие надсмотрщики говорили, что раньше «Арендзее» получала еще больше людей. Что это значит? Шпицрутен разуверился в оживине и урезал Гласскугелю средства? Или ученые уже так близки к цели, что не нуждаются в прежней массе «человеческого материала»? Уже получили оживин?! Апробируют средство, проводят последние тесты перед массовым выпуском? Еще пара дней, неделя-другая — и армия Шпицрутена непобедима?! Нет, нет, нет… Нельзя, чтобы так было… Нельзя трусить, нельзя медлить… В ближайшую же смену уйти с теми, кто отправлен в «Арендзее»! Но как?..
Краслен тяжко вздохнул, заворочался.
— Расскажи про этот лагерь! — предложила Кунигунда. Очевидно, она думала, что милой болтовней отвлекает мужа от тяжких дум. — Сколько в нем заключенных?
— Три тысячи.
— О-о-о! Целая орава! Ну, а что он производит?
— Шинели, табуретки, сковородки…
— Интересно!
— …Мыло, сало, волосы… корма для животных… кровь, молоко…
— Вы держите коров? — спросила Кунигунда.
— Мы держим инородческих женщин с грудными детьми, — сухо ответил Кирпичников. — В уставе написано, что эти дети не нужны Империи, а маленькие брюнны должны хорошо питаться.
— Фу-у-у! Молоко инородок! Никогда бы не стала давать такое своему ребенку! Это же противно!
— А мылом из них тебе мыться не противно? — съязвил Краслен.
— Ну… — Кунигунда замешкалась. — Мылом, наверное, нет. Ведь свиным же мы моемся.
На следующее утро Кирпичников проснулся от восторженного крика жены:
— Курт! Дорогой! Просыпайся! Сегодня особенный день!
Он разлепил глаза и увидел в проеме двери Кунигунду. Несмотря на ранний час, она была при полном параде: босоножки на платформе, цветастое платье с рукавами-фонариками, красная помада, маникюр, «рогатая» прическа с двумя валиками. Кунигундино лицо лучилось счастьем. Кирпичников, естественно, почуял неладное.
— У меня для тебя потрясающая новость! Угадай, что я сегодня узнала?
«Мне конец, — понял Кирпичников. — Мало того, что женила на себе, так еще и отцом теперь сделает! Если раньше была хоть какая-то надежда избравиться от этого брака, то теперь… Прощай, Джессика! Прощайте все!»
— Ну? — спросила Кунигунда, красуясь перед мужем и как бы говоря: «Смотри, какая я хорошая, красивая, откормленная!» — Какие предположения?
— У тебя день рожденья? — несмело спросил Краслен, все еще цеплявшийся за последнюю надежду.
— Да нет же, глупенький! Гораздо лучше и важнее! Вставай, умывайся, иди слушать радио! Канцлер вещает! Война началась!
«ВОЙНА НАЧАЛАСЬ!»
Война.
Началась война.
Краслен закрыл глаза и мысленно застонал.
— Вставай, не проспи такой день! — верещала жена. — Все только об этом и говорят! Наконец-то мы покажем этим гнусным иностранцам, наконец-то все увидят, на что способна брюннская раса! Старший брат уже на фронте, правда, здорово? Он вернется героем! Гизела сказала, что Бальдур… А Берта… А все… Ну, вставай же!
«Лучше бы она забеременела, — думал Краслен. — Лучше бы страдать одному мне, а не всему мировому пролетариату!»
После завтрака Кунигунда ускакала за покупками: естественно, изменившаяся геополитическая ситуация требовала нового гардероба. Ганс, у которого уже начались каникулы, восторженно носился по дому с игрушечным самолетиком, изображая жужжание мотора и вопя, что «канцлер всем покажет». А вот что касается старого барона, то ему всеобщее воодушевление не передалось: очевидно, еще помнил Империалистическую. Или теперь ее следовало называть Первой Империалистической? Не дай Труд…
— Ты, парень, молодец, — сказал он Кирпичникову. — Вовремя в лагерь устроился, теперь фронт тебе не грозит. А вот мой сын…
Фон дер Пшик допил кофе и вздохнул.
— Ладно, — продолжил он. — В конце концов, канцлер знает, что делает. В этот раз молниеносная война должна удасться. Зря, что ли, ее так долго готовили?! Да и сало, говорят, на востоке неплохое… Давно собирался попробовать… Как ты считаешь?
— Если многих заберут на фронт, для вас обязательно освободится какая-нибудь должность, — подыграл фон дер Пшику Краслен.
— И то правда! — Барон просиял. — Ну, тогда хорошо, что война.
Из окон лилась музыка, радио надрывалось, транслируя военные марши и речи Шпицрутена. Краслен вышел на улицу. Фашистских флагов было еще больше, чем обычно, портреты любимого канцлера выставили в витринах всех обувных и кондитерских. Возбужденный народ толпился вокруг репродукторов, откуда доносились речи о неминуемой победе брюннского оружия и грядущем расширении «жизненного пространства». Автомашины сигналили, регулировщики улыбались, незнакомые люди жали друг другу руки. Мальчишки-газетчики радостно выкрикивали «потрясающую новость». Кирпичников купил номер «Брюннской всеобщей газеты». На первой полосе сообщалось, что «в ответ на бесчестную провокацию» фашистские войска развязали боевые действия против Шпляндии — молодой республики, вечно служившей объектом раздоров, переходившей из рук в руки и не так давно принадлежавшей брюннскому императору. Со Шпляндии начинались все крупные войны. В настоящий момент республика шла капиталистическим путем под руководством «демократической» Ангелики. Очевидно, намек брюннов был понятен.
Кирпичников прошелся до угла, свернул. Уступил дорогу барабанившему и вопившему фашистские кричалки отряду юных шпицрутенцев в темных рубашечках и шортиках-сафари. Завидев группу полицейских с дубинками и пауками на касках, поспешил перейти на другую сторону. Попетлял по грязным душным переулкам, нагляделся на длинные узкие мрачные здания: болезненная феодальная архитектура никогда ему не нравилась. Наткнулся на пункт записи добровольцев, осаждаемый молодежью. Вышел к спортплощадке, где недавно собирали рыжих. Теперь какие-то люди отрабатывали там строевые упражнения под бравурную музыку. Налево от площадки была лавочка театральных товаров: Кирпичников приметил ее, когда ехал жениться. Внутри наверняка имелись парики разных цветов и фасонов.
Мастер из соседней с магазином парикмахерской очень удивился, когда Краслен попросил побрить его наголо. Но когда, едва встав с кресла, лысый клиент вытащил парик, идентичный бывшей прическе, и надел его на голову, — удивлению фашистского цирюльника не было предела. Возможно, он даже что-то заподозрил, увидев, что клиент собирается уйти, не расплатившись: так, словно привык к бесплатным услугам.
23
Уже на второй день новой рабочей смены в лагерь начали прибывать шпляндцы с оккупированных территорий. Они выгружались из вагонов уже на огороженной территории: еще ничего не понявшие, еще верящие в разум и человечность, еще надеющиеся дожить до старости, еще сжимающие свои узлы и саквояжи, еще в крепдешиновых платьицах, еще при галстуках и шляпах.
Кирпичников в тот день как раз получил назначение в банную бригаду. Его обязанности состояли в выдаче голым мокрым людям полосатых роб и разноцветных треугольничков, означающих род «преступления»: их следовало пришить к одежде самостоятельно. Кроме того, Краслену полагалось по возможности унижать и бить новоприбывших, «в целях уяснения ими своего места в новом миропорядке», как гласила инструкция. Время от времени, дабы не вызывать подозрений, он выкрикивал что-нибудь вроде «Поворачивайся, ты, жирная свинья!» или «Помалкивай, иначе дам по морде!». Впрочем, обещаний своих он никогда не исполнял. Другие, старшие надзиратели глядели на это сквозь пальцы: Кирпичников чувствовал, что его держат за глуповатого робкого новичка, малоинтересного, зато годящегося для черной работы. Слишком мягкое отношение к шпляндцам легко сходило с рук Краслену еще и потому, что восемнадцатилетняя банщица Гудрун выполняла задачу унижать заключенных за двоих: не только старалась попасть в лицо или в срамное место, обливая их из шланга, но и при всякой возможности пинала под зад новеньким сапогом. В будущем она мечтала стать киноактрисой.
Более матерые и прыткие надзиратели устроились на начальный этап разгрузки: они отбирали у новоприбывших одежду и личные вещи. Издали Краслен видел, как из рук побежденных вырывают брюки, подтяжки, ридикюли и паспорта. «По окончании исправительных работ все личные вещи будут возвращены», — бубнил один из насмотрщков, уже намечающий, что из полученного хозяйства он в итоге присвоит, а что милостиво позволит забрать сотоварищам. Один толстый шпляндец в круглых интеллигентских очочках что-то сказал своей спутнице, никак не желавший расстаться с савояжем, и та, горько вздохнув, отдала сумку надсмотрищику. Кирпичников не знал шпляндского языка, но случайно уловил в речи представителя гнилой прослойки корни слов «цивил» и «красностран». «Не бойтесь, мадам, сделайте, как он велит. Брюнны цивилизованный народ, не то что какие-нибудь красностранцы», — очевидно, так переводился довод либерала. Через минуту очки у него отобрали и с удовольствием раздавили сапогом. Еще через одну — облили холодной водой, дали профилактического пинка и сунули линованную робу.
Тем же составом, что и заключенные, в лагерь была прислана новая партия медицинских препаратов. Местый доктор в одиночку разгружал тяжелые деревянные ящики, завистливо косясь на обладателей новых шпляндских сумок и кошельков. В лагере он был объектом всеобщих насмешек: маленький, щуплый, очкастый, заикающийся, только что вышедший из университета парень мечтал о карьере великого ученого, но был вынужден довольствоваться местом лагерного врача. Последнее время он носился с планами ставить опыты на заключенных, которые, как он слыхал, ведутся в других заведениях подобного типа. Твердил надсмотрщикам, что при Шпицрутене настало «великое время для науки», лелеял грандиозные планы, присматривался к мировым премиям по медицине и мечтал научиться вживлять женщинам чужих зародышей. Но врачу не хватало то ли наглости, но ли подходящих жертв, то ли разрешения начальства — все разговоры об экспериментах оставались разговорами. Делая вид, что не слышит смешков и колких замечаний коллег, он молча тащил к санитарному бараку ящики со своими «средствами производства» — фенолом и мышьяком.
От наблюдения за врачом Краслена отвлек шум в очереди раздеваемых новичков. Какой-то парень ни за что не хотел отдать фашистам маленькую красную книжечку. Он ругался на своем языке, выкрикивал какие-то лозунги и в итоге был избит и обобран сразу четверыми надзирателями, повален на землю, не успев подняться, принял «душ» на четвереньках, снова упал под сапогом Гудрун и наконец сумел встать, только добравшись до Краслена. Встать, гордо подняв голову и выпрямив плечи.
— Коммунист? — спросил Кирпичников.
Это слово было интернациональным.
— Коммунист! — гордо ответил парень и с ненавистью глянул на Кирпичникова.
«Надо же, одного роста со мной. И возраста одного. Телосложение такое же, да и черты лица в чем-то близки, — отметил тот, выдавая тайному соратнику красную нашивку и лагерную одежду. — Как раз такого человека я и высматривал».
В часы отдыха надсмотрщики собирались в спецблоке № 10 для работников заведения: выпить самогону, поболтать, послушать радио. После начала войны его, кажется, ни разу не выключали: постоянно хотели знать новости с фронта. Между боевыми сводками давали истерические речи Шпицрутена, крутили фокстроты, запугивали инородческими заговорами, ругали коммунистов или передавали шутки. Последние пользовались у надзирателей особенной популярностью: напиться до свинского вида после уборки газовой камеры или кремации отработанного человеческого материала, а потом хохотать, повизгивая, над радиоюмором считалось правильным видом отдыха. Основным объектом шуток служили, естественно, инородцы, рыжие, монахини и велосипедисты: высмеивались их мнимая бескультурность, нечистоплотность, потворство низменным инстинктам. Восхищенные чужим остроумием и гордые своим национальным превосходством, «утонченно-интеллектуальные брюнны», «древнейшая и самобытнейшая раса», «потомки богов», пускали газы, выкрикивали проклятия в адрес других стран и, громко гогоча, били кулаками по столу, на котором подпрыгивали алюминиевые кружки с самогоном. Еще пару раз Кирпичников слышал передачи про языческие верования и священные брюннские традиции: надзиратели внимали им без особого интереса, но выпить за какой-нибудь древний, исконный праздник, введенный Шпицрутеном аж три года назад, никогда не отказывались. Просветительских передач по фашистскому радио не было совсем.
Имелся в десятом блоке, кстати, и патефон. Служащие «воспитательно-оздоровительного лагеря» его никогда не заводили. Причин тому было две. Во-первых, год назад нажравшийся до зеленых соплей обер-надзиратель перебил все пластинки, а во-вторых, даже останься они в целости, фашистским церберам все равно было бы лень решать, какую мелодию поставить на этот раз. Ребятам больше нравилось радио: единственная волна не заставляла мучиться выбором; начальство милостиво брало на себя труд думать, чем занять уши подчиненных.
Кирпичников бежал в служебный блок при каждой возможности: ждал сводок с фронта и гадал, не вмешается ли в войну его Родина. Дабы не выдать себя, он натужно улыбался, слушая сообщения о брюннских триумфах, но внутри огорчался от победных новостей. Впрочем, Шпляндии, ангеликанскому сателлиту, он тоже не симпатизировал: буржуазный строй был столь же противен пролетарию, как и высшее, агрессивнейшее его проявление — фашизм. Другое дело, что для Брюнеции война была захватнической, а для Шпляндии — справедливой и освободительной… но окончательное решение, на чью сторону стать, оставалось за мировым пролетариатом и красностранскими руководами. Если оно и было принято, то Краслен ничего о нем не знал. Так что, слыша о новых и новых захватах брюннами иностранной территории, он испытывал лишь смутную, политически неподкованную тревогу.
Международная обстановка тем временем становилась все интереснее, все страшней. Не до конца расправившись со Шпляндией, брюнны объявили войну Фратрийской республике. В Котвасице — еще одной маленькой и очень неспокойной стране, расположенной на границе империалистических держав, случился переворот. К власти пришло профашистское министерство, заявившее свою солидарность с режимом Шпицрутена. Тот в ответ провозгласил котичей равной брюннам, чистой, древней, священной нацией. В ответ взбуновалась Васица, заявив о желании не иметь с Котицей больше ничего общего. Услышав о таких новостях, котицкая диаспора васичей устроила бунт. Живущие среди этой диаспоры этнические котичи зарезали нескольких своих соседей. Власти Васицы приняли меры против бандитов. Котица набросилась на Васицу с обвинениями в бесчеловечности. Шпицрутен любезно предложил свои войска во имя борьбы с «кровавыми васицкими велосипедистами», приносящими, как теперь выяснилось, человеческие жертвы. Котицкие васичи пожелали отделиться от профашистской республики, напавшей на их братьев. Во взаимной резне, которая развернулась вслед за этим, ни брюннские радиорепортеры, ни, тем более, Краслен разобраться уже не могли. Зато царь Збажды — древней, независимой, но очень отсталой феодально-абсолютистской страны, знаменитой своей крайней нищетой, высокими горами и кривыми саблями, — не дожидаясь расправы, признал над собой власть Шпицрутена и объявил войну отделившейся Васице.
Шармантия вела себя, как обычно. Начало крупной войны спровоцировало в ней очередной политический кризис: не продержавшийся и месяца Пон-Бюзо сменился неким Валади-Дюамелем. Тот поклялся вернуть Восемнадцатой республике (так иногда именовала себя эта любившая менять правительства и конституции страна) былое величие, покончить с забастовками горняков, чугунолитейщиков, шоферов и почтовых служащих. Разгоревшуюся войну Валади строго осудил в теории, но на практике — как бы и не заметил. Что касается Ангелики, то она, радуясь своему заморскому положению, сделала вид, будто ее ничто происходящее в мире не касается.
Между делом брюннский диктатор выступил с предложением признать независимость еще одного — он назывался Ждирецким — края Вячеславии. Буржуазия снова посчитала, что в подобном проявлении либерализма не будет ничего страшного, вячеславов, естественно, не спросили, и вскоре новоотделившуюся землю постигла та же судьба, что и Огржицу.
Владения Шпицрутена угрожающе расползались по карте.
О позиции Краснострании по этому поводу фашистское радио упорно молчало…
Подолгу находясь среди лагерных надзирателей, Краслен стал понемногу понимать природу брюннов. Поначалу он боялся быть разоблаченным из-за акцента. Это оказалось напрасным: многие надсмотрщики, коренные брюнны, говорили на родном языке много хуже «Курта Зиммеля». Происходили они, судя по разговорам, в основном из городских люмпенов и раскрестьяненных хлебопашцев, доведенных до ручки латифундистами и сбежавших из деревни. Ни образования, ни устремлений, ни интересов, тем более классовых, у этих людей не было. Не познали они в детстве ни деткомовских ячеек, ни юнкомовской взаимопомощи, не взвивали кострами синих ночей, не играли в «Зарницу», не бредили авиацией, не прыгали с парашютом, не читали ни поэтов-футуристов, ни «Занимательной физики»… Совершенно безыдейные, брели они по жизни, не способные не только бороться за свободу, но даже и желать ее. Тех, кто знал, умел, хотел больше, чем спать, есть и размножаться, не могли понять и презирали. Как дремучим туземцам, для полного счастья, кроме набитого брюха, им требовалась разве что нитка стеклянных бус: желательно та, что была на актрисе из последнего кинофильма. Они гордились своей безыдейностью, считая ее проявлением взрослости и ума, но бессознательно искали если не идеологии, то хотя бы вывески, лозунга, ярлыка для себя. Как любая шпана, они хотели примкнуть к какой-нибудь банде — и тут пришел Шпицрутен. Его банда идеально подходила для деклассированных лоботрясов. В ней не надо было думать, самосовершествоваться. Канцлер очистил своих поклонников от чувства вины — отныне вина за любую неудачу лежала на рыжих и инородцах — и от чувства ответственности — все решения принимало начальство. Молодых фашистов освободили от прав и обязанностей. Сказали, что они лучшие: прямо сейчас, безо всяких усилий, просто потому, что родились брюннами. Разрешили не учиться. Разрешили не работать головой. Разрешили не только безнаказанно издеваться над иными — образованными, рыжими, но и получать за это деньги. Заветные кроны на будущий холодильник. Точь-в-точь такой, как в журнале «Коричневая молодость».
В этот раз в десятом блоке, как обычно, воняло перегаром, табаком, немытым телом, капустой и тем, что обычно производит кишечник после ее употребления. Грязные тарелки с остатками вышеупомянутого кушанья громоздились на столе и, кажется, никому не мешали. Надзирателей в блоке было человек пятнадцать. Треть из них уже находилась в бессознательном состоянии и либо храпела за столом (как вариант: под столом), либо бессвязно подвывала бодрому маршу-фокстроту, льющемуся из радиотарелки: «Прощай, дорогая, помаши мне платком, я поехал в Шпляндию! Тра-ля-ля, ах, тра-ля-ля, поехал в Шпляндию! Напишу тебе из полка, я поехал в Шпляндию, жди меня, вернусь с подарками!» Те, кто еще хоть что-то соображал, увлеченно глотали какую-то гадость из алюминиевых кружек. Не пили только двое: Франц и Густав. Эти отличались от остальных тем, что чистили ногти, любили вести философские разговоры и единственные во всем лагере могли сформулировать, чем же именно им нравится фашизм. В надсмотрщики они подались не от нищеты, а продуманно, по идейным соображениям. С заключенными тоже расправлялись по-научному, с выдумкой, изощренно. Сейчас эта парочка обсуждала проблему перенаселенности планеты и ждала, когда вскипит чайник, стоящий на примусе, чтобы заварить свой эрзац-кофе — отвратительный коричневый порошок с ароматом горящей помойки, неизвестный жителям Краснострании, но здесь, в условиях капиталистической диктатуры, считавшейся одним из достижений «прогресса». Гудрун, как всегда, изображала из себя образцовую хозяйку: поливала наоконные фикусы, произраставшие в маленьких круглых баночках из-под «Циклона-Б», поочередно сгоняла мух с каждого из трех портретов Щпицрутена, «украшавших» убогое помещение, и довольно хихикала, получая шлепок по заду то от одного надсмотрщика, то от другого. Вместо форменной фуражки на ее голове красовалась шляпка-клош, еще с утра принадлежавшая какой-то заключенной.
Марш-фокстрот сменился военной сводкой.
— Интересно, долго еще будет эта война? — спросил один из назирателей.
— Месяца четыре, не меньше, — с умным видом заверил его Франц.
— Шпицрутен обещает, что все закончится в пять недель!
— Говорю вам, не меньше четырех месяцев! Вспомните, что было в Империалистическую!
— Ну-у-у, приятель, ну ты загнул! Империалистическая война длилась несколько лет! Нет, такого нам больше надо!
— А такого больше и не будет. Это не начало века, в конце концов! Тогда у нас были только броневики, а теперь есть танки! И лучестрелы вместо винтовок! Не говоря уж об авиации.
— А мне вот интересно, — раздался голос из другого конца блока. — Из Фратрии нам кого-нибудь привезут или как?
— Для фратриатов есть лагеря и поближе… А тебе-то они зачем понадобились?
— Девки у них там красивые, говорят.
— Ха-ха, приятель, зачем тебе фратрийские девки? Смотри, вон как наша Гудрун вокруг тебя увивается!
— Эй, ты, попридержи-ка язык, придурок! Ни вокруг кого я не увиваюсь!
— Ладно, уж и пошутить-то нельзя… И потом, у меня есть глаза!
— Захлопни пасть, кому сказала?!
— Тихо-тихо, ребята! — вмешался Краслен. — Смотрите-ка, у вас уже чайник вскипел, пока вы тут ругаетесь!
— С Гудрун шутки плохи, — заметил толстый надсмотрщик, развлекавшийся напяливанием на нос складного пенсе, отнятого у шпляндского интеллигента («Мартышка и очки» — назвал его Кирпичников про себя). — Неплохие у меня стеклышки появились, а? Вылитый император, ха-ха!
— Я тоже обзавелся сегодня одной забавной вещицей! — заметил его сосед. — Членский билет компартии! Тот парень сегодня утром вцепился в нее как в тысячекроновый билет! Каких только шизоидов земля не таскает!
На стол между грязной тарелкой и кружкой с самогоном шлепнулась красная книжица. Немытые руки потянулись к ней. «Забавная вещица» пошла по кругу, вызывая хохот надзирателей. Один «остроумно» предлагал подтереться документом, другой хотел заставить хозяина съесть его, третий стремился объединить то и другое… Когда очередь дошла до Краслена, он развернул удостоверение и сразу же узнал по фото того гордого паренька, так похожего на себя. «Франтишек Конопка» — значилось в строках «Имя» и «Фамилия». Двадцать лет. В партии с восемнадцати.
— Здоровый пацан, — заметил Кирпичников. — Спортом, наверное, занимается. Фирма «Арендзее» таких ищет для своих экспериментов.
— Угадал, Зиммель, туда его и отправим, — сказал старший надзиратель. — Завтра же утром потопает к фармацевтам.
— Ну и правильно! — ответил псевдо-Курт. — А можно кофе?
— Эй, женщина, налей-ка кофейку нашему новенькому! — крикнул Франц.
— Пошел к черту! Некогда мне вас обслуживать! У меня через пять минут дежурство начинается!
Гудрун сменила шляпку на фуражку, подошла к двери, нажала на ручку, но открыть ее не смогла: будто что-то навалилось с той стороны. Нажала сильнее. Потом пнула дверь своим опытным сапогом. Один раз, другой, третий. С той стороны что-то грузно свалилось. Между дверью и косяком образовалась наконец небольшая щель, в которую надсмотрища смогла протиснуться.
— Черт подери!!! — заорала она уже с улицы, яростно пиная что-то мягкое. — Чтоб тебе, рыжая морда! Не мог пойти сдохнуть в другом месте?!
В полночь младший надсмотрищик Курт Зиммель слез со своей койки и зачем-то стал натягивать форму.
— Ну, чего тебе не спится? — пробурчал сосед с верхней полки.
— В сортир хочу.
— Вот дурила! Одеваться-то для этого зачем?
— Я так стесняюсь.
Сонный смешок соседа получился больше похожим на хрюк. Через минуту он уже снова храпел. Кирпичников тщательно застегнулся, не забыл табельное оружие и вышел на улицу.
Ночной воздух был чистым и сладким. Над концлагем Мюнненбах светили те же звезды, что и над Правдогорском.
Барак, в котором ночевал Франтишек, Краслен выследил еще с утра, на первом построении. Положение надсмотрщика позволило войти туда, не вызвая особенных подозрений.
— Конопка! — грозно выкрикнул Кирпичников, пройдясь между рядами спальных отсеков. — Конопка! На выход, Конопка!
Одна из двадцати пар ног, свисавших с пятой полки восемнадцатого ряда правой стороны, зашевелилась. Потом появилась голова, так похожая на Красленову.
— На выход! — по-брюннски сказал надзиратель. — Конопка, на выход!
Лысые головы зашептались. Видимо, объясняли коммунисту смысл иностранных слов. Через минуту парень спрыгнул с полки и с вызовом взглянул на Кирпичникова. Ни тени страха не было в глазах борца за народ — хотя в том, что ночной визитер явился, чтобы убить Конопку, наверняка был уверен весь барак.
— Оденься! — строго приказал Кирпичников.
Парню перевели. С некоторым удивлением (ведь, кажется, фашисты, любят раздевать людей перед казнью, а не наоборот?) он натянул полосатые штаны и рубаху, сунул ноги в деревянные боты и последовал за Красленом, для вида строго крикнувшим:
— Всем спать!
Какое-то время Кирпичников бродил по территории лагеря, таская за собой ничего не понимающего Конопку и высматривая уединенное место. Наконец за медицинским блоком он решил остановиться: знал, что спит доктор крепко и ночью гостей не приводит.
Теперь следовало объясниться с Франтишеком.
— Энгеликэн? Брюниш? Шармантель? Эскеридьяно? Красностранский?
Похоже, Конопка не знал ничего, кроме шпляндского. Но на каком языке говорить с ним? Конечно, на языке мирового пролетариата!
— Коммунист! — сказал Краслен.
— Коммунист! — Конопка вскинул голову и презрительно взглянул на надсмотрищика. Терять, думал он, уже нечего.
— Коммуна. Пролетариат. Интернационал. Революция. МОПР, — перечислил Кирпичников и улыбнулся.
Франтишек смотрел настороженно.
— Вождь! — Краслен назвал фамилию того, которого мечтал оживить.
Франтишеку казалось, что над ним издеваются.
— Вождь! — сказал Краслен еще раз и приложил руку к сердцу. К своему, потом к Конопкиному. — Вождь!
Он пожал руку пролетарию.
Кажется, до того что-то стало доходить.
Впрочем, на то, как Краслен раздевается, он глядел все еще удивленно. Да и снять свою робу согласился не сразу: взволнованные жесты и подергивания за край рубахи были ему, сбитому с толку, готовому к худшему, не очень понятны. Натягивая форму надзирателя, Конопка, вероятно, все еще опасался, что над ним смеются. Смотрел, как Краслен облачается в тряпье заключенного, и не верил своим глазам. Даже получив в руку табельный хлыст, не до конца поверил в свое счастье. Только тогда, когда Кирпичников снял с себя парик и нацепил на бритую голову заключенного, Франтишек расцвел, засветился, расслабился. Жест «уматывай из лагеря» — резвый бег на месте, продемонстрированный Красленом, — он понял незамедлительно. Еще раз пожал руку новообретенному союзнику, а потом не выдержал и бросился ему на шею. Два борца за справедливость обнялись.
Обитатели пятой полки восемнадцатого ряда правой стороны совсем не удивились возвращению Конопки. Они только обругали его на смеси шпляндского и брюннского наречий за то, что полез через головы и опять разбудил. В самом ли деле заключенные приняли его за Фратишека, решили ли они поддержать «игру» или попросту наплевали на то, что вместо одного человека появился другой, — этого Краслен так и не понял. Следующие несколько часов он провел, ворочаясь на соломе (фауна концлагерных бараков оказалась намного богаче, чем в ангеликанской камере для чернокожих) и поминутно получая пинки от соседа, не могущего уснуть из-за его возни. За час до рассвета сосед перестал пинаться, а заодно и дышать. Отодвинуть его было некуда. Пришлось лежать в обнимку с трупом и стараться думать о хорошем.
В пять утра Кирпичников поднялся вместе со всеми, съел сухарь и выпил чашку черной жидкости, по сравнению с которой даже пойло Франца с Густавом было кофе: он сам не так давно следил за раздачей этих «завтраков». Во время построения Краслен думал о двух вещах: чтобы не узнали и чтобы не нашли пистолета, который он спрятал под одеждой. На надсмотрщков Кирпичников старался не глядеть, лицо на всякий случай вымазал грязью. За нечистоплотность он, естественно, получил несколько палочных ударов, зато вздохнул с облегчением: подмены Франтишека Конопки на Курта Зиммеля надзиратели не заметили.
Наконец вызвали тех, кто был отобран для фирмы «Арендзее». Кирпичников сделал долгожданный шаг вперед. Через полчаса он уже шагал в общем строю по направлению к Клоппенбергену и лялякал в такт какой-то шпляндской мелодии, слов которой он не знал: надсмотрщики велели петь.
Шли долго, несколько часов без остановки. Солнце встало высоко, пыльная и отвратительно гладкая асфальтовая дорога сильно нагрелась. Гундеть одну и ту же песню надоело до невозможности. Во рту у заключенных пересохло, пели все тише и тише. До смерти хотелось свернуть на обочину, поваляться на зеленой брюннской травке, отдохнуть в тени деревьев, растущих, словно солдаты, по линеечке, спуститься к ручью, освежиться… Но было нельзя.
Автомобилей на дороге почти не ездило. Колонне заключенных встретилось лишь несколько грузовичков. Еще пара, двигаясь в том же направлении, обогнала. Наверное, на них везли из концлагеря свежую партию мыла или волос.
Около полудня арестанты из Мюнненбаха встретили колонну солдат, которых гнали на фронт. Унылые мальчишки в черной форме шли ссутулившись, не в ногу. Воевать им явно не хотелось, но деваться было некуда. «Запевай, запевай!» — приказывал командир. «Прощай… дорогая, помаши мне платком… я поехал в Шпляндию… — не в такт затянули новобранцы. — Тра-ля-ля… ыыыы… тра-ля-ля… поехал в Шпляндию…».
«Круговорот людей в Брюнеции», — буркнул Краслен себе под нос на родном языке.
— Кто вы? — тут же услышал он слева. — Вы что, красностранец? Почему вы пошли вместо Франтишека?
— Да, я красностранец, — прошептал Краслен, не поворачиваясь, чтобы не заметили. — Поэтому и пошел вместо него.
— Нас всех убьют!
— Нет. Я вооружен. Мы нападем на них, как только будем на месте. Скажите остальным — пусть будут готовы. Тс-с-с! Только не поворачивайтесь ко мне!
Заключенные брели медленно, шаркая ногами и перешептываясь. Уставшие охранники по очереди пили из фляжек.
«Скоро вернусь, дорогая, скоро вернусь, я поехал в Шпляндию!» — пели вдалеке новобранцы.
— Пятьдесят голов, как вы заказывали! — надзиратель концлагеря отдал честь и передал накладную человеку в форме штурмовых отрядов.
Заключенные строем стояли перед толстой кирпичной стеной с протянутой поверху колючей проволокой. Единственные ворота на территорию фабрики охраняли штурмовики с лучестрелами наперевес. «Фармацевтическая фирма „Арендзее“ — всебрюннский лидер в области производства касторки — предлагает вам свое сотрудничество!» — значилось с одной стороны от входа. Другую сторону украшала надпись: «Не входить! Частная собственность! Охраняется специальными частями! Внимание: огонь по рыжим и велосипедистам открывается без предупреждения! Будьте осторожны». За стеной виднелись типовые, ничем не примечательные производственные корпуса.
— Пошли! — крикнул штурмовик, открывая ворота. — Ну-ну, давайте, поторапливайтесь!
Заключенные покорно побрели на территорию.
«Труд Честный, помоги мне! — взволнованно подумал Краслен, держась за спрятанный под робой пистолет. — Судьба мирового пролетариата сейчас решается! Марат, Степан Разин, Гай Фокс, Гарибальди, Лакшми-баи, Спартак и Туссен-Лувертюр! Не оставьте меня! Дайте сил!»
Тяжелые ворота затворились за спиной.
— Недолюди, слушай мою команду! Напра-а-а-а… — начал штурмовик.
Но не закончил. Меткий выстрел — спасибо красностранской подготовке! — повалил его на землю.
«Убил или ранил?» — промелькнуло в голове у Кирпичникова. Он увидел, как второй охранник целится лучестрелом, и бросился под ноги товарищам. Те не дремали. Через секунду после выстрела толпа заключенных метнулась на поверженного штурмовика, стремясь затоптать, запинать, забить голыми руками, отобрать оружие.
— Тревога! — заорал второй.
Это были его последние слова. Орава заключенных выбила у него из рук оружие. Зеленый луч, выпущенный из смертоносного аппарата чьей-то рукой в полосатом рукаве, продырявил сначала значок с черепом и костями, потом табачного цвета рубашку, потом кожу, потом мясо, кость… кожу и снова рубашку. Сразу за первым лучом последовал второй, более мощный. Он аккуратно и быстро срезал фашисту голову, которая, потеряв черное кепи с устрашающими знаками, тяжело шмякнулась на вымытый с мылом бетон.
Третий луч был направлен на заключенных. Он вышел из подвала ближайшего корпуса и, судя по общему крику мужчин, женщин и детей, продырявил сразу несколько человек. Штурмовик, нарисовавшийся в дверном проеме, был застрелен из пистолета. Еще один возникший оттуда же — изрезан на куски лучами смерти. Теперь у заключенных было целых четыре лучестрела! Следующие несколько фашистов, появившихся из зданий, тоже прожили недолго.
24
— Труд Великий! Я слышу родную речь! Вы красностранец?! — воскликнул исхудавший старичок с острой бородкой.
— Красностранец, авангардовец и враг фашизма! Кирпичников, Краслен. Рад познакомиться. Нормально себя чувствуете?
— Так это вы стреляли там, наверху? Труд, Труд, Труд… Я знал, что нас спасут!!! Друзья, вы видите, это случилось!!! Я верил, я все время верил, друзья!!! Бедный Радий Николаич, не дожил…
Старичок бросился на шею расстроганному Краслену и зарыдал. Рядом стояли еще двое ученых помоложе — брюнет и блондин, оба изможденные, но счастливые. Почти всю комнату подвального помещения, где Кирпичников отыскал их, занимала установка с множеством непонятных приспособлений и массой емкостей, наполненных веществами диковинного вида, бурлящими жидкостями, разноцветными газами. Здесь же в углу валялись три матраса и три железные миски с остатками пищи. Очевидно, лучшие умы планеты, призванные найти вечную жизнь, содержались у фашистов немногим лучше, чем рыжие «недолюди».
— Заборский! Яков Яковлевич! — Старичок разжал объятия и принялся трясти руку Краслена. — А это…
— Гюнтер Вальд, — сказал блондин.
— Жильбер Юбер, — представился третий ученый. — Член шармантийской секции Рабинтерна. Как видите, у нас тут интернациональный коллектив, ха-ха-ха! Но по-краснострански говорим, конечно, все.
— И все коммунисты, — добавил Гюнтер.
— Нас было четверо… — вздохнул Яков Яковлевич. — Профессор Синицын не смог пережить этого кошмарного похищения…
— Еще с нами работал Уильямс из Ангелики. Не знаете ли вы что-то нибудь о его судьбе? — вспомнил Юбер.
— Он умер, — ответил Кирпичников, пряча глаза. — Все, что знаю о нем, я расскажу вам по дороге отсюда. Думаю, нам не стоит задерживаться на фабрике.
— И правда! — спохватился Яков Яковлевич. — Который нынче час? Рабочие скоро придут на смену, да и Гласскугель может нагрянуть с проверкой когда угодно. Он заявляется сюда чуть ли не каждый день. Трясет нас за воротники и требует скорее изобрести оживин!
— А вы… изобрели его? — робко спросил Кирпичников.
Ученые переглянулись.
— Для фашистов — нет, — тихо ответил Заборский. — Для фашистов мы безмозглые дармоеды, которые ни на что не способны. А так…
Он залез во внутренний карман пиджака и вытащил оттуда маленькую пробирку с бесцветной, на первый взгляд не отличающейся от воды жидкостью.