Зиэль О`Санчес
От дворянского к ней обращения трактирщица еще более съежилась, осталось только в землю на три локтя забиться…
— Живу я по такому правилу: даденные деньги — всегда уже чужие, обратного ходу им нет. Иное дело — если мы бы в зернь играли, или еще во что… Пойду я обедать. Горошек мой у тебя остается на постой, а пока я буду с кабанчиком разбираться — ты марш в деревню и сыщи мне место, где бы я расположился, суток на двое, на трое. Хорошее место, чтобы как для себя искала! И чтобы как можно ближе к твоему заведению! И платить будешь из тех денег, что я уже дал. Жалобы, вопросы, пожелания? Челобитные?
— Чего?
— Побежала, говорю!
Вернулись в мою трактирщицу и краски, и дыхание. Выпрямилась она во весь свой невеликий рост, голову наклонила, чтобы слуг не видеть и ловчее под ноги взглядом упираться, локти растопырила по-мужицки, вместо того, чтобы под фартуком их держать, пальцы в кулаки — па-ашла за ворота! Трактир сей, кстати сказать, называется "Под шапкой", ну оно и понятно, по месту и название.
Тем временем кабанчик мой дозрел на медленном огне и не было ни малейших причин сомневаться, что приготовлен он по высшим образцам здешней трактирной кухни… Дело в том, что кабанчики — они разные бывают: в столичном трактире вам подадут под этим названием поросенка, в котором вместе с костями едва ли наберется весовая пядь, то есть, одному человеку, если он обжора, под силу истребить все блюдо; однако, чем дальше от столицы, чем ближе к простым сельским нравам глубинки, тем…
Мне подали целого кабана, пусть молоденького, небольшого, но весьма упитанного. Думаю, он был почти с половину меня весом, если, конечно, мой вес измерять без одежды, оружия и доспехов — а это все равно немало. Дураку понятно, что в одиночку мне всего кабанчика не съесть, и трети не осилить… Четверть разве что, самые вкусные места и при очень долгом обеде… А остальное куда? Ясен день — трактирное население будет бесплатно угощаться так называемыми остатками… Не моя печаль — бороться с трактирными правилами, но я приложу все свои богатырские силы, чтобы умять не четверть сего кабана, а хотя бы треть… раз уж денежки платил…
Кабанчика подали мне как заказано: «по-рыцарски», то есть на огромной круглой деревянной доске, окаймленной высоким буртиком — чтобы мясной сок не проливался, на той же доске уместились обеденный тесак, полагающийся к этому блюду, и круглая доска с буртом поменьше —.чтобы на нее уже накладывать ломти и с нее есть. Для большой доски приготовлена подставка, рядом с моим столом, чтобы лишнего места не занимать. Гость, заказавший кабанчика по-рыцарски, должен и хочет соблюдать столовый этикет: он берет в руку тесак и сильными изящными ударами поперек кабанчика отделяет себе ломоть за ломтем, а потом укладывает к себе, на столовую доску. Туда же кладет зелень и хлеб и приправы. Удары должны быть точны, дабы ломти получались ровными по всему срезу, равными друг другу по толщине. Мне это нетрудно. Первый ломоть я смел во мгновение ока, даже без хлеба, а второй перегрузил на еще одну подставную доску и велел отнести стряпухе, в знак уважения и признательности: искуснице трактирной — от ценителя едока. Обычно повар делится со слугами, и, судя по оживленной возне, доносящейся из-за кухонных дверей — здесь чтят кабацкие обычаи. Что такое один, пусть даже увесистый, ломоть на всю ораву? — песчинка в буре. Но остальную добычу кухонные пусть подождут, авось не подохнут.
Я жрал во всю мощь своего усердного изголодавшегося желудка, запивая кабанчика белым вином и заедая вино кабанчиком, зеленью, белым хлебом, вымоченным в густом и жирном соке мясном… Ух, хорошо!
Тем временем прикатилась колобком трактирщица Кавотя, встала передо мной, как лист перед травой — толстые руки под передник, в глазах надежда и робость… Стоит, отдувается.
— Как вам кабанчик, сиятельный…
— Изрядный кабанчик, докладывай!
Бубнит, пыхтит моя трактирщица, мекает, заикается — нашла она мне комнату для постоя. Как раз в двух шагах, напротив трактира, только мне улицу перейти. Горница большая, светлая, а наружная дверь в дом закрывается на ключ! Ишь, ты… на ключ…
— А что в доме том, подати, что ли, хранились?
— Не-е, мы деревня свободная, приграничная, над нами хозяина нет, окромя короны. Не подати, а налоги в государеву казну. Ой! А как вы дога…
— Да никак! В приграничной деревне что наружные, что внутренние запоры в хижинах большая редкость. Ворота — иное дело. Раз есть запор — для чего он? Для преступников? — Нет. Отсидеться от врагов? — Тоже нет. Стало быть — выполняют предписанное законом. Все просто.
Трактирщица уразумела нехитрую цепь моих рассуждений и заколыхалась от смеха:
— Отсиживаться от вра… Ой, уморили! Ой, лопну сейчас… давно я так… Простите, сиятельный господин Зиэль, это я не над вами, а просто представила себе, как за дверью отсиживаются… — Тетка спохватилась и запыхтела, в попытках прекратить смех и согнуться в извинительном поклоне.
Тем временем, кабанчик продолжал обильно испускать из своих пропеченных недр розовый мясной сок. Сок этот, горячий, пахучий, натекал на лужицы жира, уже остывшие малость и от этого подернутые бледной гладкой пленочкой… И опять растаяли… А где… а, вот она, деревянная лопаточка… Ею очень хорошо и удобно перемешивать жиры и соки в единый соус, буроватый… густой… о как! Я оторвал от лепешки кус побольше, свободной рукой нащипал пучок зелени на заедку и взялся яростно макать хлеб в этот соус, прямо на большой доске, особенно следя, чтобы подрумяненные края-лохмотья лепешки пропитывались первыми и как следует.
Трактирщица не выдержала прельстительного зрелища и гулко сглотнула, сладострастно содрогнувшись всем своим грузным телом — ну точь в точь тургун заживо проглотил зазевавшегося цераптора, а тот все еще трепыхается, скользя от глотки в желудок.
— Ладно, не кланяйся, а то пузо помнешь. А что хозяева? Где они будут жить в это время?
— Тиун-то? Да это мой двоюродный брат! Во дворе, в мыльне поживут с женой, сколько понадобится. А коли вы захотите в мыльню, дак у меня лучшая в деревне!
— Угу, знаю, слышал уже: сама истопишь… Такая же, как спальня?
— Не-ет! Говорю — лучшая, идемте, хоть сейчас покажу!
— Сейчас я обедаю, тетка! Хорошо, извинения приняты. Присаживайся, покушай со мной, Кавотя Пышка, бери кабанчика…
— Премного благодарна сиятельному господину Зиэлю, но — сыта по самые ноздри. А кроме того — что же это я??? Мыльня нетопленая, вода не проверена, слуги без догляда — а я тут рассядусь графинею, как будто все дела переделаны! То есть, ни за что не допущу бесчестья дорогому гостю и скромным стенам моей халупки. Да лучше сдохнуть! Вот у нас как! Еще муж покойник, бывало, бьет кого за лень да приговаривает…
Голодна была моя хозяюшка — с таким брюхом все время приходится что-нибудь жевать и чем-нибудь прихлебывать, но — врет, что сыта и даже не собирается стыдиться своего вранья, ибо она соблюдает обычай! Древний, всеобщий, нерушимый! Трактирщик — это что-то вроде жреца при несуществующем боге уюта и обжорства, а потому никогда не посмеет уронить себя в глазах гостей и слуг, тем, что его, как простого смертного увидят с набитым ртом или бражничающего в общем зале своего трактира. Иногда бывает, конечно, очень редко, но такое случается, когда тихим вечером, без посетителей, или, в особых случаях, с некоторыми из них, когда все основные заботы уходящего дня отлетели… Тогда собираются за одним столом трактирщик, его семья, трактирные служки, свой в доску постоялец — и пируют, пьют, едят, песни орут. Но грянет утро и опять трактирщик не ведает голода и жажды, перед вчерашним собутыльником вытягивается в струнку, даже и не помышляя присесть к нему за стол. Иные странники всю жизнь проводят в дороге да на постоялых дворах, так и не увидев ни разу жующего кабатчика… Будто и не едят они вовеки, питаясь лишь воздухом и молитвами. А ведь трактирщики, как правило, люди в теле: широкие, дородные, пышущие здоровьем и силой! Они словно бы дополнительная завлекающая вывеска при своих заведениях! Стаканчик вина иной раз выпьют, в знак уважения к хорошему гостю, сие не возбраняется обычаем, но и в этом они все как на подбор люди умеренные…
— …и это, называется, родственник, родная кровь, через дорогу живем… А все же туда-сюда — срядились…
— Хватит тараторить! Ну, винца отведай, коли не голодна. Охладись немножко, а то спечешься — вон щеки какие!
— Ой, и то правда, набегалась! Благодарствую, господин Зиэль, премного благодарствую — жажду-то холодненьким пригасить… — Трактирщица плеснула себе из кувшина в кружку, немного, едва ли на четверть, скромно, стараясь не хлюпать, выпила вино и утерла толстые губы толстым запястьем.
— Фух, полегчало-то! Так что насчет мыльни? Прикажете немедленно затопить, или сначала горницу осмотрите?
— Сначала я дообедаю. Потом загляну к Горошку. Потом проверю горницу. Потом мыльню. И тогда уже остальное. Значит, так, Пышка: мне и мыльню, и лохань с водой. Есть лохань?
— Деревянная, но очень хорошая. Пребольшущая! Мой-то почти с вас ростом был, да в корне пошире — а весь умещался. В ней и помер. Все сделаем.
— Воду погорячее, но — не кипяток, конечно.
— Сделаем, как для Его Императорского Величества!
— На, вот, ломоть… и еще один… отнеси на кухню, а я пока один посижу, о своем подумаю.
С кабанчиком, конечно же, слуги слегка промахнулись, что такого здоровенного запекать сунули, да только вряд ли Кавотя будет их чехвостить за это, ибо они делали все как положено по трактирной премудрости: ну откуда им было знать, что деньги мною вперед будут отданы? Если как обычно — она посчитала бы по большой расценке и слупила бы с меня на пару медяков больше, с тем расчетом, что так называемые «остатки» — они сами прикончат, во главе с хозяйкой, благословляя собственную ловкость и стряпухины умения, а теперь получается, что все они веселятся сейчас за Кавотин счет. Но сегодня, при нынешнем умопомрачительном барыше, один-два медяка — не разница. Вон — я почти что слышу из-за дверей жадное повизгивание, чавканье и хруст: был один им ломоть послан, да Кавотя еще один подбросила в подмогу (третий-то она себе одной выделила, это понятно, тут ни провидеть, ни прислушиваться не надобно)… Когда я отвалюсь от стола — им перепадет остальное и будет его столько, что под конец и они обожрутся, и цепным горулям вволю будет. Но это уже не мое дело.
Что же мне делать-то? Не сейчас, не на вечер глядя, а потом, завтра и, быть, может, послезавтра? Просто ли пребывать в стойле, скучая и благоденствуя, подобно Горошку, либо попытаться как-то предупредить население этой деревни и окрестностей? Дабы уносили ноги, вместе с движимым скарбом, моля всех богов об удаче и милосердии? Или не заморачиваться уговорами и разъяснениями, а пугануть их так, чтобы летели отсюда не задавая лишних вопросов? Или оставить их всех на милость падальщиков и трупоедов? Которых, кстати сказать, Морево также вряд ли пощадит?
— Кавотя, а Кавотя? Ты где, толстуха!?
— Здесь, здесь Кавотя, сиятельный господин Зиэль! Свитки-то, будь они неладны: зима-то не за горами, пока налоги-то посчитаешь, а грамотей-то из меня… Умоляю простить, что не вдруг услышала!
Я уже успел подметить про себя, что моя Кавотя Пышка больше обычного сбивается на «токанье», когда волнуется или смущена.
— Угу. Ты чернила-то с губ-то и со щек-то убери — ишь, уработалась.
Разоблаченная трактирщица виновато крякнула и протерла передником лоснящиеся щеки.
— Виновата, сиятельный господин Зиэль. Прошу простить.
— Видно будет. Как скоро, начиная с этого мига, ты сумеешь протопить мыльню и приготовить воду в лохань? Когда я говорю протопить — это значит не тык-мык, пар сквозь дым и дым сквозь пар, а чтобы — как следует, чтобы волосы трещали, но грудь не кашляла! Чтобы как для себя! Понятен вопрос?
— Дак… Может, сиятельный господин Зиэль, вы тогда горницу проведаете да отдохнете там, а я позову? Чтобы все как следует истопить, не на скорую руку — время надобно, тут уж я… и рада бы поскорее, да…
— Просто господин Зиэль. Тогда я прогуляюсь по деревне и вокруг — как еще недавно любил говорить Его Величество: "полезно для здоровья и пищеварения". Ты это… Подумай, прикинь, на тот случай, если после мыльни я захочу поужинать — а я захочу непременно — чем бы меня угостить? Но не кабанчиком: им я насытился, вволю порадовался, благодарю. Оставшееся можешь забрать и распорядиться по собственному усмотрению, а на ужин чтобы придумала… какое-нибудь такое… Понятно? «Уголька» не надо, вино прежнее, имперское.
Трактирщица — руки в боки — подняла глаза к потолку, наморщила неширокий лоб, так что длинные полуседые брови ее спрятались под чепчик, выставила вперед нижнюю губу и замерла в раздумьях…
— Ну ты тут долго будешь в истукана играть предо мною? Все, обед окончен, пойду к Горошку. Ты еще здесь? Побежала!
Толстуха опомнилась и засмеялась:
— А, придумала! Я ко всему прочему, к церапкам, да к ящерным спинкам, такие оладушки испеку, что… И с медом, и с вареньем, и с хвощевым соусом, и… Сама печь буду! Только я так могу! Останетесь довольны, господин Зиэль!
— Вот, действуй. Стой. Пойдем, будешь рядом ходить, пока я все лично проверю.
На втором осмотре все меня устроило: Горошек сыт и доволен, горница чистая, просторная и уютная, отхожее место рядом, под той же крышей, даже не во дворе, мыльня… Мыльня по-настоящему хороша: это самое прекрасное, что я видел в трактире и его окрестностях.
Я пресек попытки трактирщицы объяснить мне, как и куда идет единственная улица в деревне и двинулся в ознакомительную пешую прогулку. Сумки, седла, одеяла, панцири и прочее имущество я оставил в горнице, не исключил даже камзол и кисет с деньгами, перегрузив в карманы несколько золотых и горсть медно-серебряной мелочи. Так что шел я налегке, обремененный самым необходимым: шапка, борода, рубаха, портки, сапоги без шпор, меч за спиной, стилеты на предплечьях, на поясе кинжал, секира, швыряльные ножи и кнут — мне нравится чувствовать себя мирным человеком, незлобивым и мягким.
Улица в деревне, в это час почти безлюдная, была одна, зато изрядной длины: две девчушки прошли мне навстречу, прощебетали приветствия, а я в ответ раскланялся, дальше иду… Вдруг, немного погодя, опять они же мне навстречу — опять приседают, хихикают… Ну и я им поклон… Это пока я шествовал степенно, юные любопытствующие особы, зайдя мне в тыл, дворами, дворами пробежали обратно, чтобы еще раз встретить и получше рассмотреть: почти во всех провинциях применяется эта немудрящая хитрость и каждый раз ее изобретают заново… Ну, а я не против, тем более что и кроме них из каждого второго окна, из-за заборов глазеют на меня местные жители. Кто на улице оказываются — первыми здороваются, а я каждому отвечаю — так заведено в этих краях. Худо-бедно — закончилась деревня, и улица, как ей и положено, обернулась имперской дорогой, не столь ровной, да и поуже, чем в сердцевине империи, или даже на ее западных окраинах, однако — очень хорошей, великолепной, если оценивать ее по меркам соседнего королевства Бо Ин, до которого отсюда почти рукой подать. От дороги то и дело брызгают во все стороны тропинки, ведущие, надо думать, к пастбищам, к покосам, к огородам, в лес, в горы, к озеру… А к озеру этих тропинок… враз и не сосчитать. Я знаю эти места, бывал еще до того, как здесь деревня возникла, в озере купался и рыбу ловил. Глубокое, холодное, мощное озеро, обязательно следует его навестить… Прямо сегодня сейчас — а зачем откладывать? Когда я рыбкой в последний раз лакомился? Хм… пожалуй, по рыбке я соскучился, надо бы отведать завтра или послезавтра…
— Доброму человеку доброго дня. Далеко ли путь держишь, незнакомец?
Ш-шух — и мягко выступили из высокой травы трое: старший впереди, двое за ним, один, который слева, чуть поближе, а тот что справа — чуть подальше. Грамотно расположились, это чтобы друг другу не мешать пользоваться всякого рода предметами и, в то же время, не дать противнику — сиречь мне — использовать даже крохотную выгоду одинакового расстояния до каждого из них…
Я их еще раньше учуял, но не могу не отметить — все трое воины, толковые, хорошо обученные, прятались и вели меня как надо. Так на то она и есть — приграничная стража, такой она и должна быть! Застава их где-то неподалеку от деревни, но обязательно вне ее. И уж можно поручиться, что к заставе той ни одна тропка не ведет, небось, даже девки шныряют туда всякий раз по разному, дабы следа не оставить, ибо у всех жителей местных с молоком матери впитано ощущение границы… Полагаю, Кавотя Пышка потому и умаялась дорогу к двоюродному брату переходить, что попутно сделала небольшой крюк до заставы, или до ближайшего дозора и донесла на меня.
— И вам всего наилучшего. А путь я никуда не держу, так, прогуливаюсь на свежем воздухе.
— Уж чего-чего, а воздуха у нас хватает. Кто таков, за какими надобностями сюда? Стой. Разговаривай негромко, лапами не вздумай шевелить, даже пальцами, не то умрешь. Повторять не будем, шутить и шутки терпеть не будем, отвечай с толком и без заминок.
Это точно: заминки в таких вот встречах с дозором приграничной стражи кончаются плохо. Иногда и не без ошибок выходит: попадется человек невинный, но заика, либо суетливый — и нет заики! Однако, гораздо чаще ошибались бы стражники, если б медлили, поэтому от ошибок первого рода есть у них мощнейшая защита, лично императорами установленная: пограничный Устав. Действуя по оному, стража может не бояться гнева и мести даже весьма высокопоставленных особ. Лишь на одном рубеже громадной империи отсутствуют заставы приграничной стражи, а именно в уделе маркизов Короны, но там свои стражи будь здоров! Мягко говоря — не хуже имперских. Молодцы стражники: прежде чем служебные вопросы мне задавать, мгновенно проверили пустыми приветствиями: не глухонемой ли я, не слабоумный ли, не вспугнут ли? Хм… Я и так знал, заранее определил для себя, как буду поступать, но, все же, для очистки совести взвесил разумом и другое развитие событий: может, принять бой, зарубить одного, другого и в деле поглядеть — что тут за застава такая? Но подобное мальчишество неуместно, вдобавок и хлопоты начнутся вместо мирных деревенских будней, никому не нужная суета, да и вообще… Поэтому я тихо, одним усилием разума, приколдовал себе необходимую пайзу и полномочия.
— Все ответы у меня на поясе, на полпяди слева от пряжки, в набалдашнике рукояти кнута. Осторожно провернуть против солнца два раза, там пайза.
Старшему из стражей даже молча кивать не понадобилось, каждый знал свой расчет: средний (по расстоянию от меня) страж перебежал мне за спину, осторожно, стараясь не касаться лишнего, протянул левую руку, нащупал рукоять кнута и достал пайзу. Потом точно так же отпрянул от меня и вернулся, но не на свое место, а на место старшего, в то время как тот отступил на шаг — пайза уже была у него в руке — и стал рассматривать добытое. Рассматривал он и обычным, воинским зрением, и магическим, колдовским — надо же: и в провинции, на глухих заставах, попадаются способные колдунишки… Этот — весьма неплох, пусть и неотесан. Всякий раз удивляюсь тому, как беспечно и наобум судьба распоряжается врожденными способностями… И опять они разменялись местами, старший возвращает мне пайзу, с уважением, но без угодливости:
— Каро Илесай, десятник пограничной стражи! Готов оказать содействие!
— Ратник черная рубашка, Зиэль. Содействие мне понадобится, и на первых порах оно будет таким: не мешать. Хожу, брожу, смотрю. Деревенских не посвящать. Завтра или послезавтра выйду на старшего заставы, по делу. Вот так пока.
— Хорошо. Места знакомы? Проводить, подсказать?
— Более чем знакомы. Можете следить, можете не следить, я не против, хотя предпочел бы второе. Разве что близко не подходите и ни во что не вмешивайтесь. Условились, Каро Илесай?
— Да, Зиэль. Не будем следить. Я оповещу остальные дозоры и доложу старшему заставы. Удачи!
Воины растворились в высоченных травяных зарослях, словно и не было никого. Четвертый, который тишайше сидел в засаде со стрелой на тетиве, сверля мой затылок и правый висок внимательным взглядом, даже и показываться не стал, спрыгнул из «гнезда» и за остальными побежал — молодцы ребята! Надежная защита границам, но, увы, только не в этот раз. Смертные — это всего лишь смертные, даже мне придется попотеть, когда оно нагрянет…
Ложбинка сменилась подъемом-тягунцом, высокие травы сосняком-редколесьем, лес и небосвод распахнулись вдруг, словно бы говоря мне с улыбкой:
— Ты хотел озеро — вот оно!
Я стоял на небольшом лысом пригорке, в сотне полных шагов от озера и всей грудью вдыхал ту особую осеннюю свежесть, прельстительную смесь хвойного запаха, прелой листвы, чуть отогревшейся к полудню почвы… Легкий ветерок помогал мне в этом и я даже пощекотал ему двумя пальцами прозрачное брюшко, в знак признательности. Ветерок захихикал и закрутился на месте, пытаясь обернуться вихрем — силенок не хватило.
— Здорово, синеглазое! Соленым не стало ли?
Озеро Поднебесное, самое крупное из пяти озер, окружающих гору Безголовую, было действительно немалых размеров, долгих локтей этак сорок в поперечнике, глубокое, все в рябинках крохотных островов, особенно по западной его стороне. Чем оно мне особенно нравилось, так это цветом: обычно все озера мутноватых оттенков, как правило это переливы серого и бурого, иногда с прозеленью от тины и водорослей, но Поднебесное — словно океан вдали от берега: темное, тоже почти серое, но стоит вглядеться — темно-синее, благородное, глубокое… Мне очень нравится смотреть на отражение Безголовой в этом озере: иногда, в прозрачный безоблачный день, я, нарочно для этого, мастерил себе плот или лодку, добирался до одного из островков, пристраивался поудобнее и созерцал, единственный сознательный знаток и ценитель ее красоты на долгие столетия вокруг, ибо людей сии пределы еще не знали…
— Не стало, говоришь? Сейчас проверим на вкус.
Сказано сделано: я мальчишескими прыжками примчался к песчаной кромке и осторожно, стараясь не взбалтывать муть, зашел в озеро по самые отвороты сапог. Нет, пить я, конечно же, озерную воду не стал, у меня во фляге кипяченая имеется, но понюхал и лизнул, лоб и щеки протер — это я так с Поднебесным заново знакомлюсь. Чтобы без приключений для желудка пить озерную воду — надо черпать ее подальше от берега, да и то от привкуса тины и водорослей не избавиться — ибо не горный ключ… Я бы мог пить даже из грязной лужи без ущерба для себя, но, вот, стараюсь держаться поближе к обычному человеческому, если для иного нет уважительных причин.
Озеро плеснуло, попыталось мелкою волной полюбопытствовать — что у меня там в сапогах? Нет, дружок, нафья шкура надежный защитник от сырости, у меня даже ноги не потеют в этих сапогах.
— Хитрое какое! Нечего делать тебе в моих сапогах. Главным я доволен: вода в тебе пресная, стало быть, Вараман не дотянулся до тебя своим влиянием. Хвалю.
Вараман — если кто не знает — это бог Океана и морей. Иногда я дразню его Соленым, но почти всегда мои попытки задразнить его до ярости оказываются пустыми, бесполезными. Надобно сказать, ленивее и безалабернее бога я еще не встречал! Чтобы он вышел из своего дремотного безделья и взялся чудить в образе смертного — это такие невероятные обстоятельства нужны, что… Короче говоря, подобное случается предельно редко, а обычно Вараман проводит свою долю вечности в безучастном созерцании суетливого неба над собою, либо соревнуясь в неподвижности с тихими водами, лежа на глубоком океанском дне…
Итак, озеро. А почему бы и нет? Поскольку озеро Поднебесное как бы ничье, то будет занятным, если я на краткое время вселюсь в него! То есть, конечно же, становиться водяным я не собираюсь, но вдохнуть в озеро часть сути своей — забавно. В итоге не я стану частью озера, но как бы напротив: оно станет частичкою меня. Ибо так устроено в этом справедливейшем из миров: кто слабее — тот и снедь. На такие штуки я пускаюсь редко, ведь я же все-таки решил, что я человек, но уж если есть вероятность, даже предчувствие, что я присутствую при закате этого мира, если я прощаюсь с ним навеки, то… могу себе позволить. Хочу себе позволить. Да будет так!
И стало так. Первый миг довоплощения очень неприятен мне, я как бы становлюсь на несколько шагов поближе… как бы это сказать… к праху, к сору бытия, к слиянию с природой, с которой я вовсе не собираюсь сливаться! Но… притерпеться, пообвыкнуться — оно вроде как и забавно. Целый ворох пониманий стал мне вдруг доступен, в виде очень странной смеси человеческих и внечеловеческих чувствований… Подрагиваю мелкой рябью на поверхности — нежусь… чем я там нежусь… грудью… пузом… лицом?… — в мягкой донной грязи… С этого края меня греют солнечные лучи… и с этого тоже… а вперемежку — дожди молотят… Донные ключи освежают меня, ледяные и невероятно чистые… Несчетное количество живности трепещет, суетится, охотится, умирает, рождается… во мне и вне меня… сиречь по краям озера и в глубинах его… Потом разберем все по полочкам, сейчас некогда, сейчас будет встреча! Пусть эти знания не мешают мне оставаться человеком, но являются предо мною, когда это надобно и в достаточных количествах. Да будет так!
А кто это двое, что идут вдоль северного озерного бока моего и прямо ко мне, к человечку?… Занятно. Выглядят как люди, но ни стражи пограничные, ни хищники голодные, ни птеры пугливые их не замечают… Две молодые женщины. Нарядно одетые, привлекательные, жизнерадостные, беззаботные… Знатные сударыни, если судить по обилию украшений и покрою одежд. Поразительно чутьистые: стоило мне чуть ускориться, пойти в противоположную от них сторону, как и они наддали! От таких и цераптор не убежит… Угу.
— О! Сожри меня боги! Что делают здесь, в этой пустынной местности, две благородные сударыни? Да такие красавицы! Ужели случилось что-то гнусное и вы остались одни, без опеки и защиты?
Одна из них, вроде как первая по старшинству и силе, жалобно взглянула на меня своими чудными фиалковыми, полными слез глазами, однако нашла в себе силы очаровательно улыбнуться:
— Грозный ратник! Признаться, мы с подругой слегка заблудились во время прогулки, и ныне томимы страхом, усталостью и жаждой. Надеюсь, ты не причинишь нам вреда?
— Если чувство горячей любви и беззаветного восхищения, сударыни, способны причинить вред, то не зарекаюсь от этого! — проорал я чуть ли не в две трети от своего человеческого голоса и застучал кулаком в грудь, — от всех остальных опасностей, включая врагов человеческих, демонов и зверей вас защитят мой меч и моя честь! Хотите, я разведу костер — и вы отдохнете, отогреетесь подле него, покуда я не придумаю, как быть дальше?
— Ах, чистосердный ратник! Мы будем счастливы вверить свою честь и безопасность в столь надежные руки. Мы с радостью отдохнем немножко…
Сушняку полно, песочек плотный и ровный, ширк-ширк кремешками — вот и костерок. Я подтащил два плоских камня, подсыпал сухих водорослей, помягче и почище, девицы сверху тряпки какие-то шелковые надстелили — отдыхаем.
Вдруг одна из них, которая Тиги (младшая назвалась Ори), достает из поясного мешочка зернь и предлагает развлечься, в кости поиграть, благо, как она заметила, прямо у наших ног ровнехонькая природная площадочка на макушке врытого в песок плоского валуна! Зернь самого высшего разряда, в три кубика, причем только одна из костей собственно кубик, а две другие состоят из двенадцати и двадцати граней соответственно. Грани правильные, у двенадцатигранника это пятиугольники, а у двадцатигранника треугольники. Любой нормальный человек, пусть даже тупой ратник вроде меня, несказанно изумился бы столь странному предложению при столь странных обстоятельствах, но я уже почувствовал на себе могучие, необоримые чары, исходящие из обеих красоток и здраво мыслить, а значит и сопротивляться, не мог. Вернее, не захотел. Демониц я бы уже порубил, не вступая в игру, на такие вот кубики, но этих двоих я узнал и даже обрадовался предстоящему невинному приключению: старшая — это богиня Погоды Тигут, самая лживая и неверная из богинь, а вторая — богиня воздуха и ветров Орига, тоже та еще баловница и шалопайка… Обе не ждали худого для себя, и я остался неузнанным.
Но вот же дурень, почти все деньги оставил на постое!.. Пришлось исподтишка добавить в кошель золота и самоцветов, в виде монет и украшений.
Взялись играть. От себя — я кости мечу, от них — богиня Тигут, в миру сударыня Тиги. Девицам везло, а я начал горячиться, подпрыгивать, иногда и в подсчетах ошибался… Туда, сюда — все что было в кошеле — профукал, вплоть до медной и серебряной мелочи по карманам! На что дальше играть? На оружие я отказался наотрез. Богини поочередно потрогали чувствами волю мою, посовещались быстрыми взглядами — ничего не поделать с человечком, сие надо силою ломать, а от этого испарится и веселье, и удовольствие. Все должно быть добровольно. Пришлось мне поставить самого себя, на рабство и вечное владение. Раскинули кости в последний раз… И вдруг мне повезло! У Тиги восемнадцать на треугольниках — а у меня двадцать!
И еще раз! У Тиги двадцать на треугольниках — и у меня двадцать, но у меня на пятиугольниках красное, против ее желтого! И еще… У Тиги двадцать на треугольниках и черное на пятиугольниках, и у меня тоже, но у нее на квадрате серебро, а у меня железо!
Им бы задуматься — отчего это у всемогущих богинь зернь вдруг засвоевольничала, но я тоже исподволь вдохнул в одну и вторую некоторую умственную безмятежность…
— Что, крошки, на раздевание продолжим, коли ставить нечего?
— Нет!
— Нет!
Куда и любезность их пропала, и нежность в голосах… Какие резкие девчонки!
— Н-ну, тогда… Тиги, поставь-ка ты Ори на кон? Вот против этого смарагда?
— Как это?
— Ты с ума сошел, сме… ратник?
— Да не в рабство же, а это… ну… на один разик?
Смотрю, задумалась Тиги моя, на краткое мгновение, но все же… Однако, видимо, где-то я вожжи ослабил, или с наглостью пережал…
— Тиги, опомнись! Это же не человек, он на нас морок наслал!
Как отпрыгнут обе от меня — и наперекрест взглядами впились! Да уж не колдовскими, а во всю свою божественную мощь! От этого я не стал запираться, во всем необходимо соблюдать меру.
— Ой-й, это же Зиэль! — воскликнула Орига и покраснела, видимо представила себя проигранной в мою пользу.
— Ах, это ты, отец зла! — Тигут широко ощерилась и стала вдруг не многим красивее Уманы, отвратительной богини подземных вод. Орига следила за собой получше и осталась красавицей.
— Кто отец зла — я отец зла?
— Именно ты. Воплощение лжи, негодяй!
— Угу, а вы обе — принцессы добра! Кто мне глаза отводил фальшивой зернью? Кто пытался ввергнуть меня в пучину порока и поставить на кон непродаваемое и неразменное? В то время как я, надрываясь из последних сил, добывал для вас обеих свет, тепло и уют? И готов был биться против опасных зверей, беззаветно защищая…
— Хватит, Зиэль, прекрати. — Тигут поморщилась, вероятно, от отвращения, вызванного необходимостью произнести мое имя вслух. — Скажи лучше, что ты здесь делаешь?
— А вы что здесь делаете? — в свою очередь поинтересовался я. — Мне-то скрывать нечего, я человек прямой и простодушный, пришел вот, на Морево полюбоваться. Что-то подсказывает мне, что оно и сюда нагрянет.
Богини опять переглянулись.
— Морево? Хм… Вполне возможно, что на сей раз ты не врешь, ибо мы тоже ощущаем странное здесь… И не только здесь…
— Не вру, бескорыстно обманывать кого-либо не в моих привычках. Грядет, и очень скоро. Послушайте, сударыни, у меня к вам есть предложение…
— Какое предложение?
— Не желаем знать твоих предложений! Ори, не слушай его! Он опутывает!..
— Я устою!..
— Он врет!..
Загалдели мои богинюшки, словно простолюдинки на шиханском базаре… Но я громче могу.
— Тихо! — От гласа моего с близлежащих сосен посыпалась живая хвоя, вперемежку с корой и белками. — Суть предложения: оставайтесь здесь, со мною, или неподалеку от меня — и встретим напасть вместе. Если мы его переборем, пресловутое Морево, получим немалые выгоды…
— При чем тут выгоды!
— Какие еще выгоды?
— А такие. Во-первых, развлечемся, а во-вторых — будет нам всем бесконечная благодарность от спасенных смертных.
— Нам нет никакого дела до участи смертных и благодарности от них. Ори, не слушай его, не поддавайся! Вспомни: Матушка запретила нам иметь с ним дело и даже… Бежим!
Ф-фых! — и исчезли мои собеседницы, богини Тигут и Орига.
А я остался.
Глава 6
Любовь, любоваться, любо… Любой ратник знает множество солдатских песен. Почти все они веселые, бодрые, громкие, ибо предназначены вдохновлять воинов на стойкость и удаль, на чувство локтя, чтобы с их помощью коротать время на марше, чтобы шагать в ногу, соблюдать строй. Среди песен, однако, попадаются и грустные, так сказать, бивачные, либо поминальные. Поют в походах и о любви, но реже и довольно грубо. А в простой, мирной жизни, ровно наоборот: веселых песен не так уж и много, зато нежную любовь и горькую разлуку воспевают и стар, и млад.
Я пытался для себя разобраться со всеми видами любовей, чтобы понять их суть, если уж сам ни одну прочувствовать не могу… Любовь плотская, между мужскими и женскими половинками человечества, любовь к отпрыскам и к родителям, любовь к местам своего рождения и проживания, любовь к жареному мясу, любовь к оружию…
Мне нравится испытывать в деле хорошее оружие, я с удовольствием пожираю пищу — но любовь ли это, строго говоря? Вне всякого сомнения — нет, не любовь, ибо я легко могу обойтись без всего этого, взамен обжорства — извлекать радость из постов и созерцаний, взамен воинских упражнений с мечом — постигать таинства круговорота воды в природе… Продолжим. Как я уже упоминал, место и время моего рождения мне известны только в самых общих чертах: Вселенная, Когда-то. Предков и потомков своих я знать не знаю, не хочу знать, и никогда не имел. Хотя… насчет потомков… может быть, когда-нибудь… для забавы… или еще для каких прихотей… Но сегодня — мимо, мимо и мимо. Остается главная любовь, то есть та, о которой песен, стихов, былин и романов сложено больше, чем звуков и слов во всех солдатских маршевых кричалках-вопилках.
— Была ли любовь у меня?
— Нет, не любил, повторяю: не дано. Как это так — все радости жизни, включая сон, пищу, науки, вино, созерцания, веселье и драки, променять на хныканья и воздыхания невесть по кому? По телесным прелестям и умственным способностям одной из тысячи тысяч девиц, имя каждой из которых следует забывать уже на утро (а еще лучше и вовсе не знать)? Нет, сие невозможно, это против натуры моей, против разума! Людям еще простительно, для них понятия «вечность» и "до утра" — это почти одно и то же, а вот мне…
Припоминаю, не так уж и давно сие было: вцепилась в меня одна смазливая трактирная шлюшка, с которой мы весело мотали мои денежки, честно заработанные в грабительском походе барона Камбора, по прозвищу Корявый, деда нынешнего барона, вдоль по западным границам, в пределах империи, во владениях соседей, и вне ее… Бойкая такая и по-настоящему добросердечная и, я бы сказал, почти бескорыстная. Все было расчудесно, до той поры, пока не пришло мне в голову прогуляться в теплые северные края, на взморье. Вот где слезы-то побежали!.. Уж как она упрашивала взять ее с собою, выкупить от хозяев, клялась, что бросит прежнее ремесло и станет благонравной, для меня единственной… Зачем мне море за тридевять земель? — когда вот оно, соленое, уже здесь наплакано, и ехать никуда не надобно… Впору было ей поверить… В конце-концов условились, что она будет ждать, сколько понадобится, а я непременно ее навещу… То, се, закрутился в походах и приключениях, а век-то человеческий короток! — Лет сто, сто пятьдесят миновало, пока я увидел ее в следующий раз, кстати сказать, тоже на северном морском побережье, и она уж была старушкой-служанкой при людях чужих, где-то там, на краю света, на обочине жизни, маленькой, высохшей, уродливой, одинокой, никому не нужной… в том числе и мне. Полагаю, и она меня забыла напрочь, впрочем… не проверял, не удосужился проверить. Вот вам и страсть — ну и что с нее, кому она пользу и радость принесла? Но случись этакое чудо, вселись в меня демон любви — хлопотно же ему придется: то и дело мне, вечно молодому, новый предмет обожания подыскивать! А с прежними как прикажете поступать?
В свое время знатные придворные сударыни завели обычай, прочно в империи прижившийся: цветы не только на клумбах и в оранжереях высаживать, но и ставить в нарочно для этого приготовленные кувшины, у себя в горницах и будуарах: сегодня у нее розы, завтра левкои, послезавтра еще что…
"Ах, ах! Как прекрасен этот ирис! Вы только взгляните! Ах, какой тонкий восхитительный аромат от этой дикой розы!.." Поахали, повосхищались — а к вечеру слуги сию радость выбросили вон, в выгребную яму, ибо срезанный цветок уже увял, потерял прелесть и свежесть и вообще надоел. Вот и для меня женская красота и молодость вроде того цветка-ододневки на груди у юной красавицы: порадовался наскоро, побрезговал наметившимся увяданием, выбросил вон — и забыл за ненадобностью. Как можно любить позавчерашнюю хризантему? Когда их свежих предо мною — нескончаемое поле? Прекрасных, но примерно одинаковых, по большому-то счету? Вот и вся любовь между смертной и бессмертным. Можно рассмотреть дело с другой стороны, только итог от этого слаще не станет. К примеру, если бы я был глупец, или мучитель, я бы мог расщедриться и подарить вечную молодость какой-нибудь очередной подружке… Точнее скажем: не вечную, а неопределенно долгую молодость, лет этак на тысячу, две, три… Думаю, и одной тысячи хватило бы с избытком, чтобы подруга моя, этим даром якобы осчастливленная, превратилась бы в угрюмую и совершенно непереносимую безумную старую каргу, с внешностью двадцатилетней красотки. Родственников у нее нет, друзей и подружек нет, все давно вымерли, доброжелателей нет — одни завистники и злоумышленники, говорить не с кем и не о чем, ибо она еще восемьсот лет назад сказала и услышала все, что могла и хотела… Ну и друг другу мы изрядно приелись за это тысячелетие… Можно было бы разбежаться в разные стороны света, чтобы не надоедать далее, но тогда при чем тут любовь? Раз уж решили ворковать — сердце напротив сердца — нужно продолжать опыт до победного конца… Нет, я такого ни разу не пробовал, но заранее знаю насквозь — как событиям дальше суждено развиваться. В итоге сама бы утопилась, или я бы ее прирезал — второе более вероятно. Чтобы такое бремя нести — вечную молодость — нужно быть богинею: хладной, равнодушной, терпеливой, одинокой, весьма выборочно обремененной человеческими свойствами… среди которых чувству любви места нет и быть не может… Смертной женщине просто не дано стать стервой подобного размаха, непременно свихнется и задохнется под охапкой сгнивших цветов, сиречь страстей, накопленных за предыдущую, все равно коротенькую жизнюшку… В богиню же смертный мужчина все-таки способен влюбиться, и даже навеки, ибо ему вполне может улыбнуться удача, в виде скорой смерти, и он просто не успеет узнать получше предмет своих воздыханий.
Ну а если представить такую забавную занозу: я в смертную влюблен, а она в меня нет? Чушь, постыдная чушь: что такого особенного может быть в тепленьком комочке ненадежной женской плоти, чего бы я в дальнейшем не мог получить от сотен и тысяч ей подобных, и чего до этого от них не получал? Утех, знаний, хорошего настроения, вкусно приготовленного обеда? Не понимаю.
Земная же действительность сурова и безжалостна: куда деваться от любви простому человечишке? — они без этого не могут, особенно девицы и бабы. И мужчины не лучше, и они еще проще… Нет, это не мое.
— Кавотя!..
— Здесь я, господин Зиэль, вот она я!
— Ты думаешь, если я хорошо выспался и секиру из спальни не взял, то мне к завтраку можно подавать любую дрянь вместо вина? Теплое, скисшее, с мухами?
— Ой!.. Прошу простить!.. Пощадите, сиятельный господин… А мухи-то… Нету там мух…
Эх… Недаром сказано кощунником-поэтом: "В провинции и боги простоваты…" Кавотя моя все поняла буквально: обследовала содержимое кубка и кувшина и даже вино прихлебнула, и теперь стоит предо мною, вся в недоумении, дескать, нет ни одной мухи ни там, ни тут, а вино отнюдь не скисшее… Капризничает постоялец, самодурствует с утра, заскучал, видать…
— Я говорю: теплое вино! В то время, как мы о холодном уславливались. Понятно теперь? Усвоила суть моих иносказаний?
— А-а!.. А я-то… Думаю, с утра-то потеплее — оно уместнее… Сей миг из погреба ледяного принесу. Поняла, поняла… А то я гляжу — нету там мух… — Как увидела Кавотя, что рука моя на поясе шарится, кнут высвобождает, так и перестала объясняться и оправдываться, бросилась опрометью за двери, плеща вином в кувшине и дряблыми телесами. Трактирщица, в знак величайшего почтения, лично мне прислуживает, сама блюда носит, сама со стола вытирает, не доверяет слугам тонкостей обращения с высоким гостем, важным постояльцем. Видимо, слух о том, что я вчера успешно прошел проверку перед местными стражами границы, еще более укрепили Кавотино доверие ко мне: в лепешку расшибиться готова. Ну, а как же — такой видный мужчина, да весь при деньгах!.. Да что там деньги?! Бьюсь об заклад — знает Кавотя Пышка про золотую пайзу имперского посланника, но пытается делать вид, что ей сие неведомо, что она по долгу кабацкой службы этак передо мною лебезит.
Устроился я в деревне вполне удобно: выспался, то есть, до самого утра обследовал боками и спиной спальное ложе в доме двоюродного брата трактирщицы: мягко, чисто; а как утром вышел на двор, умываться да бороду причесывать, так и Кавотя Пышка, углядев меня через дорогу, принялась слуг шпынять, да с завтраком суетиться. Я ей велел сотворить мне кашу, с молоком и с маслом, и обычных трактирных закусок-заедок к ней.
— Как ваша деревня называется? Подгорная?
— Да Краюшкою и зовут, господин Зиэль, потому как мы-то все у империи на самом краю приспособились жить. А про Подгорную и не слыхивали. Краюшка и Краюшка. Так и в налоговых свитках записана.
— Угу. Яйца — всмятку, вкрутую?
— Точь-в-точь угадали: вкрутую, весь пяток. Давеча дикая цераптиха повадилась вдоль деревни крутиться, тогда еще последние теплые деньки стояли, да вдруг совершенно не ко времени взяла и снесла потомство-то, снесла и в песок-то закопала, ну, прямо возле сарая, что над оврагом у опушки. А сама охотиться побежала. Ну и мы, ясен след, это дело-то заприметили, вырыли яйца, в лукошко их и в погреб, на ледник. Полный урожай — более сорока яиц, и ни одного плохого! Ни у кого до самой весны свеженьких не будет — а у нас есть!
— Хорошо. Слышь, Кавотя, а на западной стороне считают и подают не по пятку, а полудюжинами.
Кавотя смешалась, не зная, как на это правильно ответить.
— Странно. И-их, господин Зиэль, да мало ли дивного на свете, а вот у нас — так.
Беседовать с Кавотей Пышкой мне нравится. Уж не знаю, как столь простодушные бабки прорываются в трактирщицы, разве что через наследство от мужа, но — что на лице, как говорится, то и за пазухой. И характер не вредный: из всех сплетен, что она мне настрекотала — редко для кого порочащие слова у нее нашлись, со всеми-то она в хороших…
Завтракал я долго, Кавотю от себя не отпускал, и она покорно, по-моему — даже с радостью, развлекала меня болтовней. От нее узнал я и где лучше охотиться в окрестностях, и сколько молодух не замужем, и сколько из них "под сердцем носят", и от кого…
Рассказала о караванах с товарами, которые к ним завозят с обеих сторон границы, и о бессовестных купцах, готовых три шкуры с сельчан содрать за свой дрянной товарец: вот тут она развернулась, всем офеням поименно досталось — не проклятий, до этого она не дошла, но — нехороших пожеланий… Думает, небось, что я и по торговым делам имею право порядки наводить: на этих прицыкну, тем пайзой пригрожу — вот и скинут цены до справедливости…
— …да что-то вдруг исчезли все, как ветром слизнуло… Не идут и не идут — и те не идут, и наши не возвращаются… с чего бы?
С того бы. Полагаю, некому из княжества Бо Ин сюда идти и возвращаться. Впрочем, проверим на днях. Может, взять да отогнать всю деревню, вместе со скарбом и живностью, подальше за Безголовую, вглубь Империи? Пока еще время есть? Пайзу необходимую я себе приколдую, такую, что и здешний наместник земные поклоны класть начнет… Ну, а дальше? Там, на западе, то же самое будет, если я не ошибаюсь в расчетах… Да… Стоит только озаботиться людишкиными делами, так сразу чувствуешь себя словно в хомуте и при оглоблях. Подожду с решениями.
— …ой, да врет она, Кавотя, врет — а вы все и уши развесили! Верховная жрица при Умане! Таких верховных жриц по империи — что тараканов по деревням: жила при захолустном храме, сама, небось, и дала слабину с озорником, наблудила, по глупости, или от юности, из послушниц ее поперли, вот она теперь и страдает — едва-едва не великая жрица, жертва чужого коварства, безвинно поруганная и навеки изгнанная. Врет, к шаману не ходи — врет.
— Ну-к… может оно и так, господин Зиэль, а только живет она отдельно, едва ли не ведьмою, на отшибе — и мужчин на дух не переносит! Особливо тех, кто с оружием, ратников, стражников, дворян. Так что вы… это… одним словом, я остерегла — а дальше вы как сами знаете.
Между делом Кавотя рассказала ненужные мне подробности о пришлой колдунье, женщине молодых лет, которая не так давно поселилась в этих краях, не в самой деревне, а в стороне, в заброшенной лесной избушке. Деревенские мужики не раз порывались прикончить ее самосудом… — за что? За очень вредный норов и ненависть к мужскому полу, а саму избушку сжечь, но деревенские бабы дружно стали на защиту колдуньи, потому что та надежно лечила от женских хворей, да и в травах хорошо понимала, скотину домашнюю пользовала, погоду предсказывала. Колдунья совсем немного брала за свои труды, только то, что бабы ей добровольно приносили: кто утку, кто кореньев на зиму, кто рыбы вяленой, кто хлеба, кто полотна одежного, домотканого… Обычная история, я тысячу подобных слышал и знаю, все они скроены на одну колодку. С обязательными вкраплениями красивостей и великосветских тайн, как их понимают смерды на селе.
— Так она, небось, из знатной дворянской семьи? Сударыня имперской крови? Презрела все и бежала куда глаза глядят?
Простодушная Кавотя в ответ на мою насмешку вытаращила, насколько сумела, взор из жирных щек:
— Ой! Так вы о ней слышали! А я-то дура старая, знай себе тарахчу… О-й-йй! — Глазки у Кавоти Пышки распахнулись еще шире, выкатились из всех пределов, «ейной» природой отмеренных, еще вот-вот — как у обычных людей станут размером… Ба, да это к ней догадка пришла на мой счет: что это я не просто так, а за таинственной колдуньей знатного происхождения сюда послан, неосторожными словами выдав предмет своей настоящей заботы…
— Остынь, Кавотя Пышка! На, вот, хлебни винца… Пей, я сказал! — Кавотя осторожным шагом ковыльнула к столу, насколько ей пузо позволило, и выполнила приказ: опорожнила половину небольшой кружки с имперским вином, что я ей собственноручно плеснул. — Выпила? Впредь головой работай, а не иным местом, прежде чем всякую бредовую чушь выдумывать. Мне на твою распутницу ведьму начхать с высокого хвоща, знать ее не знаю и видеть не желаю, а просто — как услышал я насчет Верховной жрицы и злых мужчинах, низвергнувших ее с невиданных высот, так мне все с нею предельно ясно-понятно стало: всем этим полупомешанным дурам до седых волос не дают покоя мечты и сказки о собственном княжеском происхождении, да об утраченной милости богов. А легковерные людишки и рады рты разевать, поить-кормить невесть кого, любую мошенницу, любого проходимца, лишь бы у нее или у него язык позвонче подвешен был!
Произнес я разоблачительную речь и стал постепенно сворачивать утреннюю трапезу, доедать надкушенное, допивать налитое, дабы, выйдя сытым из-за стола, с большим толком использовать разгорающиеся будни. Речь речью, но, несмотря на все мои отнекивания, к вечеру я бы точно стал героем легенды, внезапно проклюнувшейся в голове у трактирщицы Кавоти: дескать, мол, ратник столичный, тайным образом за колдуньей прибыл, во Дворец повезет… Или того бы хуже выдумала старая, что-нибудь насчет вновь обретенной любви, но — к счастью — этому помешало мелкое чудо, из разряда тех нечаянных чудес, что сплошь и рядом случаются в скукоженных горами и лесами просторах скудного деревенского бытия… Дверь стукнула и в зал вошла та самая ведьма, о которой мы с трактирщицей беседовали — вот только что, языки остыть не успели. Кавотя верно описала возраст: да, тетка совсем не старая, можно сказать, девица, однако внешность ее не произвела на меня хоть сколько-нибудь приятного впечатления, ибо если и были в ней следы красоты — то полунищенское существование деревенской ведьмы надежно их стерло: волосы тусклые, с обильной проседью, даже кожаная шапка-ушанка не способна была скрыть того, как плохо они расчесаны, под глазами водянистые мешки — это от неумеренного употребления сильнодействующих снадобий и от частых слез, платье чистое, но бесформенное, душегрейка не по росту, башмаки… Под юбкой не видать, но, тем не менее, сомневаться не приходиться, что это отнюдь не кожаные дворянские туфельки, судя по деревянному стуку при ходьбе…
— Что тебе, Малина, что усердная моя? Уксусу? Сейчас сделаем, у меня и кувшинчик подготовлен. Хлеба? Вот коврига, серый, нарочно для тебя отложила. А что, Малина, снегу с Шапки не принесет ли, на ночь глядя? Как видишь? Что-то ветер оттудова с утра?
Колдунья Малина — это ее трактирщица назвала таким несколько странным для ведьм и колдуний прозвищем, старалась говорить вполголоса, почти шепотом, не глядя в мою сторону, да только все ее усилия не привлекать к себе постороннего внимания разбивались о громкоголосую Кавотю Пышку.
— Один только миг, сиятельный господин Зиэль, я вас умоляю! Отпущу товар и вернусь, я быстро!
Уверен, что Кавотя не осмелилась бы покидать боевой пост при моей особе, если бы не рассчитывала таким «прехитрым» способом снискать мое расположение: мол, не кому-нибудь кинулась угождать, а той… которая… Ошиблась, Пышка, сия жертва собственной страсти и чужих злокозненностей даже любопытства у меня не вызвала…
Все же, сугубо из вежливости и от нечего делать, я решил встрять в разговор, но, как сразу же выяснилось, совершенно зря.
— Кавотя, ты это… Хлеб и уксус — оно, конечно, хорошо, но добавь еще чего-нибудь, за мой счет… Не желаешь ли испить сладенького вина, либо взвару, а, красотка? Кавотя, заверни ей засахаренных фруктов…
При этих бесцеремонных, однако, вполне доброжелательных словах, колдунья Малина взвилась как разъяренная змея, куда и сутулость делась! В воздухе полыхнуло нечто вроде слабенькой молнии, колдунья не только выпрямилась, но даже и выгнулась в обратную сторону, почти как наборный лук без тетивы, направила на меня скрюченные пальцы, почти когти. Боги милосердные, страшно-то как. Честно сказать — не ожидал от этой тихони столь яркого пожара чувств.
— Тварь! Подлая низколобая бородатая тварь!!! — Крик ведьмы перешел в пронзительный визг. — Похотливая гадина! Нежить! Нечисть! Сгинь! Тьфу! — Колдунья набрала воздуху в грудь — и действительно: из перекошенного рта ее вылетел в мою сторону густой плевок, едва не долетев до столешницы. Я даже успел загадать про себя: долетит — зарублю, не долетит — еще послушаю.
— Ты чего так раскипятилась, красотка? Не хочешь фруктов — возьми рыбца вяленого. Постного не любишь — окорок в дорогу дадим… Да хоть жареного ящера в мешок засунем! Но умоляю: не плюйся больше в мою сторону, не то отвешу тебе такого пинка, что без крыльев долетишь до самой Шапки Бога. Лучше спой нам песню, либо расскажи про завтрашнюю погоду — все пристойнее, чем харкаться в приличном обществе.
Слышит Кавотя наши с колдуньей беседы и понимает — не пахнет тут посольством из Дворца и пламенным воссоединением двух разбитых сердец, а коли так — лучше втянуть голову в жирные телеса и тихо-тихо присутствовать, едва дыша…
Колдунья замерла на миг — уж не знаю, расслышала она мои предупреждения, или нет — глаза прикрыла, открыла и дальше шепчет, вроде бы как про себя, но все-таки вслух:
— Кровью своей, дыханием своим, судьбой своей, сердцем, душой, жизнью — ненавижу! Ненавижу, презираю… Я бы прокляла тебя, презренный, да потрачено проклятье мое… да потрачено без остатка, на такую же мразь в портках… Безмозглый, жирный, подлый… О, как я вас всех ненавижу…
— О, прекрасная незнакомка! О, как я тебя понимаю! Не хочешь окорока и фруктов — тогда двигай отсюда, да пошевеливайся, утка плевучая, вон, я отсюда вижу: хлеб и уксус тебе приготовлены. Стой!..
Я хорошо умею командовать ратниками, бабами и даже лошадьми: стоило мне приказать — всего лишь на человеческий голос, без малейшей степени колдовства или магии — остановилась колдунья как вкопанная, быть может даже сама не понимая — как это она так послушалась вражеского окрика?
— Что же это мы расстаемся на гнилом ветру, сердитая красавица? Ты хоть скажи, какая погода к вечеру-то будет, видишь, весь трактир тебя слушает, затаив дыханье?
Весь трактир — это я, трактирщица Кавотя Пышка, да трое ее слуг, из которых двое, как я понял — то ли внуки, то ли внучатые племянники. Не знаю, какой там она была жрицей, пока из-за проступков своих силы не лишилась, но чутье у нее и посейчас отменное: один волосок ей оставалось преступить, чтобы навлечь себе погибель по моей немилости, но она вовремя остановилась, голос мой услышав и правильно разобрав то, что в нем содержалось. Были у красотки Малины губы фиолетовые, а стали иссиня белые, подхватила она невидящей рукою мешок, который ей Кавотя приготовила, деревянным башмаком ткнула в деревянную же дверь и вышла, бормоча про себя нечто такое… сердитое… А может даже и злобное, я решил не прислушиваться — мало ли, осерчаю вдогонку на ее слова, да и того… лишу окрестных баб единственной врачевательницы…
— А что, Кавотя, всегда она такая, со всеми?
— Да почти что так, господин Зиэль: не со всеми, а, извиняюсь, с мужиками, к мужчинам она крепко осерчавши.
— Приодеть, умыть, довесела напоить и замуж выдать! И сразу все ее «серчание» пройдет, как рукой снимет. Впрочем, я ей не жених, не сват и не сводня. Пойду, прогуляюсь. Есть какие-нибудь лодки на озере? На острова хочу сплавать — ох, давненько я не предавался созерцанию. Воин, называется…
— Есть, как не быть? Там этих лодок-то — от каждого нашего дома, почитай, по две имеются… Любую свободную можно взять, только потом возвернуть на прежнее место желательно. А я уж потом-то расплачусь, господин Зиэль, не сомневайтесь.
— Не сомневаюсь. На обед — все по твоему усмотрению, но чтобы рыба тоже была, и зелени, зелени разной побольше. И всяких там соусов, подливок, погуще и поострее.
— Будет исполнено, господин Зиэль!
И снова я на озере Поднебесном. В этот раз никто не покушался на мою безмятежность, ничто не мешало мне оставаться наедине с собой, почти как когда-то, в очень древнюю пору, еще не знавшую людского делания и присутствия. Вспомнил я, залез в воспоминания и словно бы наяву увидел: в те далекие-предалекие времена не строил я плот и не наколдовывал лодку — зачем, когда некому на меня смотреть, когда лодок-то не было? Я просто шел по озерной глади, аки посуху, а оно, послушное воле моей, умеряло даже мелкие волны под ногами, дабы не спотыкался я о водяные гребешки, но скользил по ним, или бежал без помех… И я бежал, стараясь обогнать круги по воде, вызванные этим же бегом моим, и нагнав — отнюдь не спотыкался, ибо круги сии были невысокими и очень пологими, и тоже очень мягкими и послушными… Сам я также не напоминал человека обликом своим и нимало не грустил по этому поводу… Но, по-моему, и тогда у меня было две ноги… или лапы?… Не важно, пусть будут две задние лапы. И несколько передних. Предположим — также две, лень сызнова лезть в воспоминания и уточнять.
Нынче, когда белый свет сплошь заселен царствами-государствами, демонами, зверьем и людишками, сейчас, в данный миг — тоже никто из людей, богов и демонов на меня не смотрит (зверей я не считаю: они не проболтаются), но я благонравно и скромно, как простой смертный, бреду вдоль берега, то и дело забираюсь в камыши, в поисках подходящей лодки, нахожу ее и… Нет, выгребать на простор пока еще рановато — воду надобно вычерпать со дна лодки, что я и делаю с помощью привязанного к борту берестяного ковша… Зачем, не проще ли повелеть маленькой воде самой покинуть лодку и выпрыгнуть в объятия большой воды, сиречь озера? А вот вздумалось мне! Да, захотел, и самодурство здесь ни при чем: раз уж я человек, то я просто обязан держаться по-человечески…
— Угу! По-человечески он держится! Сейчас рыбы от смеха полопаются! Ты же только и делаешь, что чуть ли не по каждому поводу вылезаешь из человеческой шкуры и машешь во все стороны колдовской и демонической мощью, а то и пуще того…
— Я, что ли?
— Ты что ли! Кто богинь напугал? Кто им сознание затуманил, кто их игрою в кости надурил?
— Они первые начали.
— Какая разница — кто первый начал? Речь идет о тебе и о твоей способности соблюдать собственные уверения и клятвы.
— Я очень даже способен, глаза протри и уши прочисть, бурчала! Я уже много тысяч лет ничего такого себе не позволяю… почти ничего.
— А пайзы себе кто наколдовывал? А кто над Пригорьями летал? А беднягу Камихая кто едва до смерти не забил?…
Вот так всегда… Я не знаю, что такое совесть, потому что все известные мне людишки, включая бывшего богохульника и грешника, а ныне самого светломудрого и праведного отшельника Санги Бо, так и не сумели мне этого объяснить, но, похоже, отсутствие угрызений совести мне вполне заменяют постоянные перебранки, которые я веду сам с собой…
Да, нечем крыть: очень часто я совершенно доказательно объясняю самому себе — зачем и для чего я веду человеческий образ жизни, но еще чаще, по самым разным поводам, бывает, что и ничтожным, выпрыгиваю за границы этого самого образа… Как совместить противоречия сии? А запросто: уверен, что разума моего все-таки хватит, чтобы соблюсти необходимую меру того и другого. В чем, в каких считаемых величинах эта необходимость выражается? И опять нет ничего проще: пусть мне будет всегда удобно и любопытно, а жизнь в облике человеческом пусть всегда будет привлекательна и не проста! Вот и вся пропорция. Судей же надо мною нет, чтобы определить, правильную ли я меру сочетания выбрал, или накренился в ту или иную сторону, я сам себе судья — и уж себя в обиду не дам.
В лодке было предусмотрено всего лишь одно весло, но мне и его хватило, чтобы запросто управляться с этим суденышком, слепленным — не сказать иначе — из прочных и тонких кусков коры. Знаю местности, жители которых также пользуются корою, для строительства пловучих средств, только не склеивают, а сшивают их плотно шнурочками, свитыми из тонких жил, но способ, употребляемый в деревне Краюшке мне нравится больше: клей очень надежен, вода в таким способом построенную лодку вовсе не проникает и рыбаки, уходя на берег, нарочно заливают в нее из озера ковшей с десяток, ибо иначе легчайшая лодочка просто потеряет остойчивость, перевернется от любого ветерка, стоит лишь ему дунуть в корму чуть посильнее обычного. Всю воду я вычерпал, а остатки тряпкою подобрал (каюсь, «нашел» ее в кармане и вынул), а потом, не выжимая, за борт выкинул — уже какие-то мелкие хищные дряни требушат ее под водой… Нет, ошибся, все же-таки это не океан, а мирное озеро: глупые мальки беззубыми носиками в тряпку тычутся, за съедобную тину принимают.
И вот стою на одном колене, выставив перед собой другое, макаю весло поочередно вправо и влево, мчится моя лодочка бесшумно и беспечно, словно бы радуясь вместе со мною мягкому серому дню, неярким просторам вокруг, Безголовой, которая тысячи и тысячи лет смотрит в свое озерное отражение и не может налюбоваться.