Постхвакум О`Санчес
Скала разверзлась, и из нее выпал человек.
Стояло тихое утро, висело тихое солнце, бежали по синему небу тихие облака, человек лежал без памяти. Почуявший добычу комар уселся на бледную щеку, примерился, но процесс бурения и сама комариная жизнь внезапно прервались: человек хлопнул ладонью по щеке, застонал и открыл глаза. Белая муть вместо радужной оболочки продержалась в глазах несколько мгновений и растаяла, подобно тщедушному облачку под лучами полуденного солнца, обнажив неяркую темную зелень вокруг зрачка; зеленое вдруг сменилось на синеву, та обернулась пурпуром, побагровела, сгустилась до черноты и вновь обернулась неяркой зеленью. Юноша — а это был юноша по виду — сел и недоверчиво огляделся: руки, плечи, колени, живот… Небо с облаками, земля… Сосны… да, это сосны… а это трава… Юноша увидел небольшую лужицу и прямо на четвереньках заторопился к ней. Левой рукой хлоп по животу — нет живота. Из лужи вытаращенными глазами смотрел на него безусый и безбородый юнец. Юнец потрогал себя за ухо, за нос, дернул несильно за вихры, выдрал несколько волосков — светлые вроде как, — из лужи не шибко-то рассмотришь, но и по такому пучочку тоже не сразу видно.
Что-то странное, что-то очень странное витало вокруг, колыхалось, трогало его проникало внутрь и гладило снаружи… Юноша вытянул губы навстречу отражению, макнул нос и поперхнулся первым же глотком, закашлялся. Запахи! Вот что это такое: запахи! Звуки! Прикосновения! И ветер, и солнечный луч на затылке! Трава колется, а вода в луже холодная! Шаг, второй — он стоит, он ходит! Это был совсем, совсем другой мир, чужой и незнакомый, но он по-прежнему жив, и мир этот живой!
— Матушка! Матушка! Матушка, ты простила меня наконец! Матушка моя!
Юноша заплакал, упал с размаху на живот и поцеловал, что под рот попалось. Это оказалась сосновая шишка, расцарапавшая ему обе губы, но юноша почти не обратил внимания на боль, сплюнул кровь куда-то вправо и снова лег, прижался ухом к серым хвоинкам… Земля молчала, но юноше послышалось, что она тихонечко вздохнула… Тихонечко-тихонечко…
— Матушка моя… Велик твой гнев на непослушного сына твоего, но все эти лета, весны, зимы и осени, сотни миллионов осеней и весен я жил и ждал, и молился тебе, и каялся… Любя, тебя одну любя, дорогую Матушку мою! Я понял свою вину и понял тщету гордыни и тщеславия, и ничто и никогда больше не собьет меня, не отвратит от мирного и безмятежного бытия, лишь только повеление твое или угроза тебе, если таковая возникнет. Я осознал, и я счастлив прощению твоему! Мне ничего больше не надо от жизни, кроме как жить, дышать, петь, смеяться, есть и пить вволю, но и обходиться без этого, спать… Только вот спать не надобно, я и так слишком долго… Но это не важно. Ты мне подарила жизнь, ты мне вернула счастье… И я изменился… Я многое понял, я иной.
Земля молчала, а слезы не бесконечны, даже на голодный желудок. Счастливые же слезы и вовсе мимолетны, в отличие от вожделений. Хвак — его звали Хвак — выпрямился и оглядел свое голое, такое непривычное тело: рост похоже что прежний, руки, ноги, голова, чресла — все на месте, да все иное… Грудь нормальная, широкая, а задница узкая стала, не то чтобы костлявая, но… Не подобает зрелому мужу такое седалище носить… И живот: как будто рака проглотил, весь живот поперечными твердыми полосками, да и не увидишь еще под грудной клеткой. Сесть поесть — так и не поместится ничего! Чисто муравей! Ну, это не беда, разработается, а вот то что он голый — это неприлично.
Хвак чувствовал, что за сотни миллионов лет безысходного заточения он утратил всё, все знания, умения, силы… Ну почти все. Какие-то крохи сохранились в верхней памяти… Быть может, удастся припомнить и остатки того, что кануло в бесконечных и беспросветных недрах его покаянного безумия. Накопил-то он много, да где оно? Сто тысяч раз открывал да столько же забывал…
Где-то там, неподалеку, есть то, что ему нужно… Хвак прислушался к внутреннему голосу — молчит. Навсегда небось замолк, не выдержал, бедолага…
Но странное чутье оживало в нем и Хвак, как по мановению волшебной палочки нашел, что искал, получаса не прошло: полное одеяние для мужчины: портки, сапоги, рубаху… Почти впору. Шапку в кусты — и так тепло, без шапки. А всего-то и дел — камень отвалить, да руками пару раз черпануть, да сор из штанов и рубахи вытряхнуть…
— Матушка, спасибо тебе. — Хвак опять грянулся было на колени, землю целовать, но вроде как почувствовал что-то… — Понял, Матушка. Я мысленно тебя буду благодарить. Денно и нощно, думами и поступками… Никогда больше не огорчу…
Пошарить под деревьями — и дубина нашлась, чтобы мало ли чего… Мало ли где…
Хвак шел по лесной дороге наугад, куда придется, он то смеялся, то принимался плакать счастливыми слезами, лесная лужа пахла тиной и землей — но все равно вкусно было! А ягоды? 'А ягод пока нет, весна еще, — догадался Хвак. — А листочки свежие, клейкие, пахучие. Пташка, пташка, давай вместе, смотри, как я свистеть умею!… И петь!
Сосновый лес сменился дубняком, тот ельником, солнышко все выше, небо… Небо такое синее, высокое. Ветерок — просто бархат, а не ветерок. Цветы, деревья, травы приносили дивные ароматы, и все это великолепие красок, звуков и запахов то и дело отражалось, дробилось и расплывалось в счастливых Хваковых глазах. Он шел долго и беспечно, с восторженным изумлением вглядываясь во все, что попадалось ему на пути. Вот — что это было? Вспомнил — это волки, стая волков. А почему бы и нет? Волки тоже любопытный народ… А подальше, опять в ельнике, что-то такое наперерез ломилось да завывало… Это медведь толстопятый, голодный да недовольный, шерсть свалялась — жрать-то хочется, а до малины далеко… медведь был не такой, как в прежней жизни, помельче, но Хвак понимал, что медведь… И что теперь гигантских хищных ящеров нет — тоже откуда-то понимал. Тем оно и лучше… Безопасная жизнь приятнее опасной.
'Рай! Истинный рай вокруг! Матушка… Матушка, слов у меня нет…
Но и в раю, оказалось, бывают черти: прицепились к нему трое конных, цок-цок-цок — догнали на лесной тропе… Грабители видать…
Пришлось бежать изо всех сил, петлять, через буреломы прыгать, что твой медведь и поторапливаться: от этих-то троих он избавился — а кто его знает — сколько еще их по лесу бродит, поживы ищет. Да какая с него пожива? А все-таки осторожность не повредит.
В городок он вошел очень удачно, как раз со стороны торжища: а ведь известно, что где торг, там и жор, там пищу готовят, продают либо выменивают.
Всех денег — а здесь в ходу деньги — два гроша медных у Хвака, те, что под камнем же нашлись. На них не поесть, но можно сыграть! И Хвак сыграл, горошины под скорлупками угадывал — да так ловко: слепой еще былину не пропел, как у Хвака уже денег — за неделю не прожрать. Но народец завистливый и мелочный оказался, погнали победителя всей ордой, а про его правоту даже слышать не пожелали… Один камень в затылок угодил, а другой, огроменный, под лопатку… Вот тебе и рай. Хорошо хоть преследовать побоялись или поленились — отстали… Городишко оказался на удивление большой, не городишко, а гигантский город! Тогда почему без крепостных стен? Неужели не боятся врагов и чудовищ? Или не водятся у них такие за пределами города? Должны водиться, хотя если рай… Вроде бы и не рай, но ничего такого опасного в воздухе Хвак не почуял и при этом почему-то был уверен, что чует правильно. Нет, это действительно мирная местность, безопасная сторона… Беззаботная. Повезло.
Хвак пообедал в ближайшей харчевне — язык местный он уже знал, на рынке выучил… И в трактире выпала ему удача на полную катушку: расшумелись соседи по столу, на крик прибежала хозяйка, большая, розовощекая, крепкая, красивая… Да так она на Хвака глянула, раз да другой, что он не выдержал и пошел за ней в хозяйные комнаты… Все-таки странное место, странные люди: видно же, что хорошо ей, а возмущается будто бы, кусаться норовит… А сама-то руками да ногами спину обхватила — не оторвешь…
Ввечеру опять ужин, в другом уже трактире, более гостеприимном и веселом. Тут уж Хвак вволю попил, поел, попил и поплясал, поел, попил, в зернь и карты наигрался, поел, с девками намиловался — в усмерть! Рай и только! Ох, и попили!
А ночью его магией и кистенями да сетями взяли, сонного, и в ад, в узилище городское! За что, про что — некому сказать, всем лень: только колодку на шею да кандалы на руки и на ноги — ожидай суда и участи.
Хваку долго пришлось ждать и голову догадками ломать: сидел он в одиночке, тюрьма без окон, с одной дубовой дверью в локоть толщиной. Разговаривать с ним никто не разговаривал, кормили и поили раз в сутки, с надзирательской руки, не снимая кандалов.
А Хвак даже и не пытался объясниться да вывернуться каким-либо манером, и это ему любопытно, а тюрьмишка местная — что ему она, когда гордые горы в песок стерлись, пока он Матушкину немилость избывал, да в такой темнице — не этой чета!…
Суд начался спозаранок, чтобы все вины его и кары успеть прочитать да приговор исполнить. Ничего такого особенного Хвак для себя не ждал, но все же волновался…
— …Разрыв и разграбив могилу, пришлец, назвавшийся Хваком, учинил браконьерство в лесу, принадлежащем благородному баронскому роду Волков Вен Раудов, истребив без выгоды для себя, но из куража и озорства охраняемый законом волчий выводок общим числом в шесть голов, из них четыре особи зрелые, к воспроизводству способные, тем самым превысив способы необходимой защиты, затем напал и до смерти же убил медведя-самца, зрелого, к воспроизводству способного…
'Еще кто на кого напал', - мысленно огрызнулся Хвак, но немногочисленные участники судилища слушали не его, а обвинителя.
— …Старшего егеря его милости барона Вен Рауда — Сура Кабанца и двух его людей до смерти же, что подтверждают найденные следы сапог вышеупомянутого Хвака и следы крови на его портках…
С этим Хвак не спорил: лес есть лес, а свара без затрещин не бывает. Он и на вопросах не отпирался, а просто от себя рассказал, как все было.
— …Пригородном рынке облыжно обвинил в плутодействе ватагу скоморохов-потешников, после чего учинил над ними разбой и ограбление, отняв денежное имущество на общую сумму…
'Это они его обвинили в мошенничестве при игре в скорлупки и велели убираться, причем не захотели отдавать его выигрыш! А служат они старосте того базара, они его слуги-наймиты!
— …В драке тяжело покалечив восемь человек скоморохов-потешников из простонародья, троих гостей купеческого звания и до смерти убив старшего над скоморохами Косю Былчу да до смерти же старосту рынка господина авен Краба…
Хваку показалось на мгновение, что Матушка пошевелилась… Но нет — простить-то она его простила, а вот заступничества на каждый чих нечего ждать, сам не младенчик… И все-таки ему хотелось верить, что Матушка слышит про его неожиданные невзгоды и сочувствует ему… Хвак вздохнул…
— …Сразу после белого обеденного часа в таверне 'Кипящий супчик' учинил на почве внезапно вспыхнувшей неприязни к кузнецам кулачное побоище с кузнецами из кузнечной слободы, покалечив четверых, а молотобойца Грянца тяжело, после чего учинил произвол и насилие над хозяином и хозяйкою трактира, какового хозяина Супца затолкал против его воли в сундук, да крышкою сверху прикрыл, а на крышке той учинил насилие и бесчестье хозяйке Супчихе, чьи крики, обижаемых Супца и Супчихи, слышали все соседи, в чем и подтвердили все на розыске…
'Было дело, кричала Супчиха, и Супец этот колотился в крышку сундука да кричал погромче ее, только не знал Хвак, что Супец ее мужик, он думал, что слуга… — Хвак вспомнил черные от похоти глаза Супчихи и затряс головой, чтобы смахнуть внезапный пот со лба и блазь из головы…
— …В вечернем часу и до утренней зари устроил оргию в небезызвестном притоне 'Большая улыбка', что в Темной слободе, и поножовщину с находящимся в розыске разбойником по прозвищу Бас и его шайкой-артелью. Случай сей выговорен в дознании особо, дабы после окончательного опознания тела и личности вышеупомянутого Баса розыск по нему избыть…
Слушание розыска и приговора проходило на широком тюремном дворе. Обвинитель читал громко и монотонно, свиток за свитком, дело, как представлялось Хваку, было пустяковое, солнце раздобрилось на тепло, согрело голые Хваковы плечи, и он тихо задремал…
— …тотатец, браконьер, убийца, разбойник, грабитель, насильник, шулер, конокрад, свальногрешец…
– 'Конокрад??? — Хвак не мог поверить своим ушам, сонную одурь как рукой сняло. — Конокрад? — Они с ума рехнулись! Хвак знал, что никаких коней ни у кого он не крал. Не было такого! Он даже попытался выплюнуть, либо раскусить кляп, но под тонким слоем собачьей шкуры обнаружилась металлическая чушка, похоже чугунная — больно такую грызть. Хороша местная справедливость!
— …учитывая также неиссякаемое милосердие монарших особ, именем и сердцем Его Величества осененный, оглашаю я, судья Омол авен Орас, окончательный и безусловный приговор…
Хвака вывели на небольшую площадку, решетками отгороженную от здоровенного утоптанного поля, вокруг которого уступами, почти до облаков — скамейки для зрителей. Это напомнило Хваку арены стадионов его прежнего мира, только здесь арена овальная, а не прямоугольная, локтей двести в длину, да сотню в ширину…
Запели трубы, вспыхнули рукоплескания и погасли, послушные невидимому указчику.
Хвака освободили от кляпа, но кандалы пока оставили, хотя рядом с верзилой сотником из королевской лейб-гвардии, лично сопровождавшим и охранявшим Хвака, тут же, в 'предбаннике', ждал мастер по железу, с инструментом наготове — кандалы сбивать.
— …овищные преступления, все же дается справедливый шанс: если вышеозначенный Хвак сумеет, выйдя из Восточных ворот, добраться живым до Западных, все равно — силою, магией, хитростью, либо сноровкою, Его Величество, в неизреченном милосердии своем, изволит даровать ему жизнь, честь и хлеб! Достигнув Западных ворот, сей злокозненный Хвак будет накормлен и напоен вволю, если понадобится — то излечен, оскоплен, ослеплен и надрессирован охранять двери дворцовых приемных покоев в ночное время, когда у слепца проступают неоспоримые преимущества перед зрячими…
— Слушай, парень, а правда что ты пятерых лейб-стражей голыми руками задавил во время ареста? На вид — сопляк еще, только что длинный.
— Не знаю, не считал я, не до того мне было… оскопить — это кастрировать?
— Оно самое. А ты их приемами или как?
— Бил чем придется, я же не помню: спросонок был и пьяный… А что там между воротами-то будет?
— Да уж будет. Это тебе, брат, столица, а не село Какашки, тут размах. Сейчас все сам увидишь. Только сдается мне, что неинтересно с тобой нынче получится. Жидковат ты на вид, а они там такое про тебя наслушались, что перестарались, по-моему, с голыми руками против Булулы выпускают. Дурачки какие-то. Скажи, дураки, да? Хоть бы ножик дали. Хорошо хоть, что ваш номер первый, не основной, на затравку так сказать…
— Ну так дай! Ты и дай. А что за Булулы такие?
— Булула. Он один. Три года уже как здесь. Сейчас увидишь. Не положено давать — казнят меня за пособничество — и всего делов, и на выслугу лет не посмотрят. Лейб-гвардия у нас опять неподкупна. Так что извини.
— Извиняю, да не очень: у меня ведь тоже шкура есть. А…
— Все! Эй, снимай с него, живо. На выход! Дорогу! Всем в укрытие! Всем в укрытие! Я тебе брошу, я тебе сейчас брошу! Эй, линейный, ну-ка врежь… — Стражник на трибуне погнался за неведомым зрителем, посмевшим бросаться кожурой от апельсина, но Хваку уже было не до этих подробностей, он смотрел вперед, на арену, пытаясь рассмотреть сквозь солнечный полдень свою судьбу.
— Удачи тебе, паренек! Хвак, да? Везения. Когтей пуще всего сторонись, вроде они ядовитые…
Хвак не ответил, он уже был там, один среди пространства.
Душа его, все еще не отдохнувшая, истомленная бесконечным мраком, коротко возликовала, оказавшись посреди света и простора, но рев трибун вернул его в суровую обыденность. Хвак стоял на самом краю узкой части овала, у Восточных, видимо, ворот. А от Западных мчался к нему кто-то черный и косматый!
С невообразимой скоростью этот некто преодолел почти двести локтей дистанции и резко затормозил перед Хваком, как споткнулся. Голова словно бы раскололась поперек и из нее выскочил и задрожал навстречу красный длинный круглый червяк — язык, а вокруг белые колышки — зубы да клыки. Ого!
Был этот черный ростом с Хвака, стоял вертикально — да не человек. И не медведь, и не обезьяна. Внизу четыре ноги, коротковатые, непонятно как растущие тесным пучком из мохнатой задницы, длинное туловище с облезлым брюхом, руки… Да, руки — толстые и длинные, с когтями, каждый в Хвакову ладонь длиной.
'Самец', - сообразил Хвак и быстро представил, как бы он со всей силы врезал туда ногой, в причиндалы. Представил — и испуганно загородил рукой свои — куцая повязка (все что на нем было) — защита ненадежная.
Морда как у… Хвак зайцем прыгнул в сторону, тут же в другую, отпрянул, опять отпрыгнул, побежал, остановился…
Зверь. Умный и хитрый, но не человек, хотя и похож чем-то… Он явно играл с Хваком, прижав его к борту арены, убивать не спешил.
В спине и затылке потрескивало и покалывало — Это Хвак слишком тесно приблизился к охранным заклинаниям, окружавшим арену. Заклинаниям помогала толстенная, прочная на вид металлическая решетка, сплошным кольцом десяти локтей в высоту, с загибом внутрь, также как и заклинания, опоясывавшая периметр арены. Движению воздуха решетки и чары не мешали, рев трибун порождал зловонный, как показалось Хваку, ветерок…
— Беги!
— Дерись!
— Жри!
— Трус!
— Давай!
— Убей!
Скорость у черной твари была изрядная, однако Хвак уже взял себя в руки и даже успокоился: не тургун перед ним, и даже не охи-охи. Черный… этот… Булула — прыгнул прямо и ударил с двух рук когтями, прямо, без замаха, как выстрелил. Не упади Хвак мордой в утрамбованный песок — была бы в нем двойная дыра вместо спины и брюха…
О, какой быстрый! Хвак жабой оттолкнулся от земли и в прыжке повторил удар Булулы: двумя кулаками от боков вперед, но не в туловище, а в морду.
Булула упал. И встал.
Трибуны взревели так, что замерцала серым цветом и затрепыхалась магическая охранная субстанция вдоль решеток.
И Хваку стало не по себе: только сейчас он осознал, что он не прежний Хвак, который куролесил почем зря, мощью играл и Матушку не слушался, нет в нем прежней силы! Слабенький отблеск далекого отсверка от когда-то былого… Вот и все, что осталось.
Душа у Хвака ушла в пятки…
Булула прыгнул вновь, и Хвак опять отскочил — вправо, потом влево, кубарем…
Окровавленный Булула уже не играл с ним, а стремительно наседал, чтобы не дать передышки и добраться до беззащитного тела… Хвак все-таки поймал мгновение, полуприсел и слева врезал Булуле и опять попал в челюсть. Белым и розовым костяным брызнуло на арену — Хвак постарался, вложился весь в удар — эх, весу-то маловато пока — да и Булула помог, повел башкой навстречу…
Булула упал. И поднялся.
Закладывало уши: трибуны не кричали уже, визжали!
Нижняя челюсть Булулы болталась кровавым мешочком, к разорванной плоти прилип обломок клыка, но глазки чудовища все еще хранили ум и ярость.
Хвак, утративший в вековечном заключении почти всю свою мощь, кое-что все-таки приобрел взамен: чутье и способность превращать это чутье в реальность. Здесь, на Атлантиде, там, в прежнем, древнем мире, такую способность люди называли колдовством, но раньше Хвак об этом никогда не задумывался, не вслушивался в себя, нужды не было… А теперь нужда возникла, и постигнутое следует беречь и развивать… — Так бормотал ему вновь обретенный внутренний голос, но некогда было вслушиваться и понимать. Потом, попозже…
Чутье подсказало ему, что — можно уже, пора: Булула ошеломлен. Рука болела, но оставалась цела, слушалась верно.
Хвак прыгнул чуть вбок, ударил, и опять слева.
Булула упал.
Хвак, соблюдая осторожность, подбежал к поверженному противнику и правым кулаком, как молотом, ударил его в лоб. Булула потерял сознание и надежду подманить поближе потерявшего бдительность соперника, он устал, навсегда устал, глаза его закатились.
Хвак ухватился за коготь на руке — скользко… Обтер пальцы об набедренную повязку — обхватил вновь, уперся ногой, поднатужился и выломал коготь. Ничего он не ядовитый, соврал сотник. Но большой и острый, и очень твердый этот коготь! Хорошо.
Хвак вспорол Булуле брюхо, добыл оттуда трепещущую печень и поднял ее над головой.
Трибуны бушевали! И вдруг — стихли, послушные внезапному всеобщему любопытству: что этот тип собирается делать? Неужели сожрет???
Королевская ложа была пуста в этот день и Хвак переориентировался на ходу: он как бы начал триумфальный обход арены с печенью Булулы в поднятой руке. Кровь из печени пахла мерзко, но возбуждающе, стекала по руке, в подмышку, на бок и ниже, на набедренную повязку, в пах… А Хвак пробирался назад, все ближе к Восточным воротам, откуда его выпустили на Булулу…
Вот он остановился, согнул руку в локте, укусил печень — трибуны опять взревели! Хвак не глядя отбросил печень за спину, а сам, чавкая на ходу, ринулся в проем, единственный незащищенный магией и решеткой, потому что сюда его никто не ждал. Ни его, ни Булулу, накрепко приученного к Западному входу. Запор-то был на калитке, которая в решетке, но сломать его — чихнуть полраза! Чутье, которое не стало еще полноценным колдовством, подсказало Хваку дальнейшее. И хитрость: не даром он не спешил кандалы сдирать, а рассмотрел и изучил как бежать да куда бежать… В предбанник, потом по коридорам в темницы, оттуда выломать двери в казарму, они почему-то наружу открываются, оттуда во двор казармы, оттуда в привратье, а там уже и на улицы! И прочь из города!
И только задним числом уже, будучи в полной безопасности, Хвак перепугался прошедшего: а ну как и вправду бы оскопили? Да еще бы и ослепили? Ух, ты! И главное — за что?
…Почему это Матушка все вроде как вздыхает? Все нормально, ничего же с ним не случилось? Все хорошо, Матушка, к прежнему возврата не будет, он же поклялся: он теперь станет тихо жить, бережно к будням и безмятежно. И здесь, и там, и вчера, и завтра, и потом, сколько жизни хватит.
Атлантида большая, найдет он себе тихое местечко. Лишь бы жить и жить, чтобы воздух, небо, солнце, травы, песни, птицы, еда с питьем, игры, танцы, женщины… скромно, в общем, жить, сколько отмеряется…
И отмерялось Хваку после этого дня почти двадцать тысячелетий такой жизни, какой он хотел, потому что Матушка почему-то любила непутевого своего приемыша и жалела его.
И жил он, и скитался по миру Земли, меняя обычаи, страны, языки и спутников жизни, до тех пор пока не пришла ему предначертанная пора породить сына и уступить ему место на Матушкиной груди.
Последнее из имен его было Петр Силыч, колдун дядя Петя, а сына его назвали Алексеем, Лехою.