Внеклассное чтение Акунин Борис
Чего еще-то сказать, чтоб она порадовалась?
– Митюса скутял.
– Скучал по мне, родименький!
Слезы из ясных серых глаз полились еще пуще, а Данила удивленно поднял седую бровь. Митя выразительно пожал плечами поверх золотистой головы коленопреклоненной графини: мол, иначе с ней нельзя.
И в самом деле – как теперь, после совместного сидения на ночных сосудах, ночи в обнимку и всех прочих интимностей, вдруг взять и заговорить с Павлиной по-взрослому? Да она со стыда сгорит, а он будет чувствовать себя подлым обманщиком.
Фондорин, деликатный человек, воздержался от каких-либо замечаний. Стоял в сторонке, терпеливо ждал.
Вытерев слезы и высморкавшись, графиня обернулась к своему спасителю.
– Где ты, старинушка, научился так ловко палкой драться? Верно, служил в армии?
– Служил, как не служить, – степенно ответил Данила. – И даже не в армии, а в гвардии. Но палкой обучился драться в Английской земле, когда странствовал. У тамошних бездельников, именуемых джентлменами, есть целая наука, как драться дубинками. Силы большой для этого не требуется, лишь знание правил. Я ведь говорил, (здесь он покосился на Митю), что если не Доброе Слово, то Наука легко одолеют грубую силу. Однако где же ваш главный похититель? Я ожидал встретить пятерых противников, а встретил лишь четверых.
Павлина гордо подняла подбородок.
– Я не пустила его ночевать в карете, велела убираться. Когда же он попробовал ослушаться, пригрозила, что Зурову нажалуюсь, будто он мне амуры делал. Этого злодей устрашился. Ночь просидел у костра, со своими татями. А утром, когда здороваться сунулся, я ему еще к лицу приложилась, звонко. Тогда он заругался, прыгнул в седло и как погонит коня прямо по снегу, через опушку. Крикнул своим, что в Чудове встретит, со сменой лошадей.
Она вздрогнула, озабоченно сказала:
– Уезжать надо, да поживей. Ну как передумал и навстречу едет? Пикин – душегуб, человек страшный, не этим дурням чета. Английской палочной наукой его не одолеешь. Прошу тебя, храбрый старик, довези нас с Митюнечкой до станции. Я тебя щедро награжу.
Фондорин сдвинул брови. Ответил сухо:
– Отвезу. Да не до станции, где вам навряд ли сыщется защита, а прямо до Новгорода. Прошу в карету, сударыня. И ты, Дмитрий, садись.
Павлина прыснула:
– Как ты смешно моего Митюшеньку зовешь. Он мой сладенький, мой пузыречек сахарный. Да, Митюшенька? Вот ведь кроха совсем, а догадался бывалого человека на помощь позвать. И как только разъяснил?
– Довольно складно для своих лет, – сдержанно ответил Фондорин, и в его глазах мелькнула некая искорка.
– Умничка мой, – зашептала графиня Мите на ухо. – Мой Бова-королевич. Хочешь быть моим сынулечкой? Хочешь? Зови меня «мама Паша». Хорошо, люлечка?
– Мама Пася, – хмуро повторил Митридат и был немедленно вознагражден дюжиной жарких поцелуев.
– А что делать с этими ворами? – показала Павлина на двоих связанных. – Оставлять их нельзя. Пикина наведут.
Один из гайдуков, тот, что со сломанной рукой, еще не пришел в себя и лежал на снегу недвижно. Второй же, сшибленный посохом с козел, при этих словах засучил ногами и пополз прочь – прямо сидя, как был. Челюсть у него затряслась.
– Да, задача, – согласился Фондорин. – Конечно, наведут. Но не убивать же их.
– А как иначе? – жестко сказала графиня. – Пикин моих людей убил, а эти ему добивать помогали.
Данила пробормотал – словно бы в сторону, а на самом деле Мите:
– Как жесток век, в который даже столь нежные особы призывают к убийству.
– Что ты сказал, дедушка? – обернулась Хавронская.
Он снова нахмурился.
– Я сказал, сударыня, что убивать их не буду, ибо каждый человек – узел тайн. Не я этот узел завязывал, не мне его и обрывать. Мне, увы, доводилось лишать жизни себе подобных, но всякий раз без убийственного намерения, по несчастному стечению обстоятельств.
Фондорин подошел к хрипящему от ужаса гайдуку, в два счета перетянул ему тряпкой расшибленную голову. Второму, бесчувственному, привязал сломанную руку к ножнам от сабли. Митя знал – у медиков это называется Schiene.
Павлина посмотрела-посмотрела, да только руками всплеснула:
– Они за твое милосердие на тебя же Пикину и укажут. Ты не знаешь, какой это лютый волк. Он из-под земли тебя добудет, чтоб за обиду отомстить!
– Я не спорю, – кротко признал Данила. – Если их убить, нам будет проще. Но я не сторонник этакой простоты. Едем, ваше сиятельство. Время дорого.
И полез на козлы.
Как совсем рассвело, Московский тракт ожил. Стали попадаться и отдельные повозки, и целые поезда из груженых саней. Запряженный шестеркой дормез мчал лихо, замедляя ход, лишь когда дорога забирала в горку, а на спусках поскрежетывал тормозом. Данила стрелял кнутом, как заправский кучер, сбруя весело звенела, из-под полозьев летела ледяная кроха. Хорошая зимой езда, не то что летом. Никакой тряски, да и скорость совсем другая. Один фельдъегерь во дворце хвастал (Митя сам слышал), как по зимнему времени пролетел 600 верст до Москвы за 36 часов. Не ел, не спал, только лошадей менял.
Вскоре после полудня прибыли в Новгород, город настолько древний, что год его основания неизвестен – он появился еще прежде Руси. Щурясь на сияющий под солнцем купол Софии, Митридат проверил память: обширность сего поселения 452 десятины, население две тысячи душ. А в XV столетии людей здесь проживало в двести раз больше. Если задуматься, то же когда-нибудь и с Москвой будет, и с Петербургом, и даже с Парижем. Придут в запустение и обезлюдят, ибо всему на свете приходит конец.
Он зажмурился и представил будущие руины Москвы: обвалившиеся кремлевские стены; голая Красная площадь, по которой бредет одичавшая кошка; поросшая бурьяном Тверская; слепые окна домов. Бр-р-р, привидится же такая страсть.
– Что, мусенька, морщишься? – погладила его по голове Павлина. – Устал? А вот мы отдохнем, чаю с пряниками попьем, нам теперь бежать незачем. Город большой, никакие буки Митюшеньку не обидят. Это, сладенький, Новгород, Новый Город. Когда-то давным-давно он и вправду был новый, а теперь старый-престарый. Ты вот тоже сам собою молоденький, весь новенький, а пройдет много-много лет и будешь старый старичок, как дед Данила. Правда, смешно?
– Смесьно, – подтвердил Митя.
Животики надорвешь. Ничтоже ново под солнцем. Иже возглаголет и речет: се, сие ново есть, уже бысть в вецех бывших прежде нас…
Остановились в самой лучшей гостинице «Посадник». Данила проследил, как распрягают лошадей, и исчез – сказал, хочет навестить старинного знакомца, у него и отобедает. Митя же с Павлиной поели ухи с кашей и отправились за покупками – такое, видно, у графини было обыкновение: куда ни приедет, хоть бы даже в самое захолустное место, сразу идет на товары смотреть.
В Новгороде лавки были много богаче, чем в Любани, и Павлина затеяла Митю наряжать. Сначала увидела в магазине батистовое платьице, «прелесть какое милое», и загорелась одеть Митю девочкой, но он закатил такой рев (иных средств обороны в арсенале не было), что от этого плана графине пришлось отступиться. По взаимному согласию преобразовали Митю в казачка: досталась ему синяя бекеша, сафьяновые сапожки, а краше всего была мерлушковая папаха с алым шлыком. Посмотрелся он в зеркало и очень себе понравился – прямо запорожский лыцарь.
В общем, день провели с приятностью, а вечером сели в дворянской зале «Посадника» пить шоколад. Павлина распорядилась, чтоб седобородого старика по имени Данила, когда придет, вели прямо сюда. Собиралась наградить его щедро, ста рублями, сердечно поблагодарить за добро и отпустить обратно в лес. Кучер теперь был свой – Хавронская подрядила ямщика из местных.
Была Павлина весела, благодушна. Рассказывала Мите про то, как славно и покойно покатят они теперь до Москвы. Одни не поедут, упаси Господь, а только с хорошими попутчиками. И никакой Пикин тронуть не посмеет.
Похоже, по вечерам «Посадник» превращался в подобие салона или клоба, ибо чистой публики в зале собралось изрядно. Были и проезжающие, и местные дворяне. Закусывали, пили чай с кофеем, вели негромкие, приличные разговоры. Митя смотрел на приятную картину и думал: вот если б у нас в России все население было столь же пристойным, тогда жили бы не в грязи и пьянстве, а культурно, как в Голландии или Швейцарии. Прав Данила, тысячекратно прав: надобно всемерно увеличивать активную фракцию.
Подошел солидный человек, немолодой. Прилично представился:
– Коллежский советник Сизов, служу в канцелярии его превосходительства господина наместника. Почитаю долгом гостеприимства объезжать гостиницы, где останавливаются путешественники благородного звания, и спрашивать, нет ли в чем недовольства.
И это Мите тоже понравилось.
Павлина назвалась Петровой, московской дворянкой, поблагодарила за заботливость.
Местный чиновник погладил Митю по щеке:
– Славный какой казачок. Как тебя звать?
У самого взгляд цепкий, внимательный. Видно такой уж серьезный человек, что даже с детьми по-иному не умеет. Пролепетал ему:
– Митюса.
– Ну-ну.
Коллежский советник отошел к соседнему столу, где сидела путешествующая из Москвы помещица с сыном и дочкой. Поговорил и с помещицей, тоже и про детишек не забыл. Потом сделал козу маленькому краснощекому немчику, который с гувернером ехал в Тверь, где его фатер служил в акцизе. И лишь после этого, исполнив долг гостеприимства, сел к огню выпить пива.
А вскоре в залу вошел еще один господин – в коричневом камлотовом сюртуке, замшевых сапогах до колен, с аккуратно напудренными волосами. Постоял у порога, откашлялся и направился прямиком к камину, подле которого сидели Хавронская и Митя.
Посмотрев в лицо вновь прибывшему, Митя ахнул. Этот взгляд из-под черных бровей, скептические морщинки у глаз, высокий лоб не узнать было невозможно.
Данила! Но сколь преображенный!
Без бороды, с обнажившимся лицом – худым, тонкогубым, прорытым резкими складками – он вовсе не походил на старика. Скорее на зрелого мужа, не так давно преодолевшего цветущую пору жизни. Длинные волоса лесной лекарь обстриг чуть ниже ушей, вверху взбил, сзади завязал в косицу и теперь их седина выглядела обыкновенной припудренностью.
Смущенно подмигнув Мите, Фондорин поклонился графине. Та морщила лоб, словно не могла припомнить давнего, успевшего подзабыться знакомого.
– Раз уж я в городе… – Данила запнулся и слегка покраснел. – Одним словом, решил вот принять городской вид, чему поспособствовал мой друг и многолетний корреспондент, местный судья. Вот, одолжился из его гардероба.
Только теперь, по голосу, Павлина его признала.
– Ах! – воскликнула. – Так вы не поселянин? Мне следовало догадаться по вашей речи. Но кто вы? Какого звания?
– Данила Ларионович Фондорин, природный русский дворянин. Готов к услужению вашего сиятельства.
Хавронская ответила церемонным наклоном головы. Ее серые глаза взирали на преображенного Данилу с интересом.
– Как? Фон-Дорн? Не родственник ли вы генерал-поручику Андрону Львовичу Фон-Дорну, наместнику ярославскому? Но, прошу вас, садитесь.
– Как же, это мой кузен, сын родного моего дяди.
Данила сел на край стула, изящно оперся о стол локтем. От первоначального смущения, если оно вообще не померещилось Митридату, не осталось и следа. Бывший камер-секретарь держался уверенно, а говорил гладко и непринужденно, будто заправский посетитель салонов.
– Андрон уже генерал-поручик? Высока взлетел. Два года назад, когда я покинул Москву, он вышел из армейских полковников статским советником. Впрочем, нимало не удивлен. Их ветвь побойчее нашей. Мы с ними давно не знаемся – лет, пожалуй, тридцать. Это они, сударыня, называются Фон-Дорны, а я Фондорин, как дед наш Никита Корнеевич писался. В краткое царствование Петра III, когда в силу вошли немцы с голштинцами, дядя Лев всепокорнейше испросил позволения именоваться, подобно нашим старинным предкам, Фон-Дорном. При государыне же Екатерине, когда в моду попали природные русаки, дядя стал обратно в Фондорины проситься, да соизволения не получил. – Данила злорадно хмыкнул, а Митя подумал, что тут уж, верно, не обошлось без участия некоего камер-секретаря. – Приказано ему и потомству оставаться Фон-Дорнами. А многочисленные дядины бастарды, рожденные от крепостных девок, обходятся без «фона», их пишут просто «Дорнами».
Графиня рассмеялась – рассказ ее позабавил.
– Располагайтесь удобней, Данила Ларионович. Вытяните ноги к огню. Не угодно ли шоколаду или грогу? Мы с Митюней стольким вам обязаны! Право, кажется, что я вас знаю много лет. Сразу видно человека бывалого, много повидавшего. Расскажите о себе. Одно я из главных наслаждений жизни – в зимний вечер у камина послушать искусного и умного рассказчика.
– Вы в самом деле так полагаете? – Данила приятнейше улыбнулся. – Странное суждение из уст молодой и прекрасной особы. Обычно в ваши лета и с вашей внешностью предпочитают иные наслаждения.
Видно было, что комплимент графине приятен.
– Значит, я отлична от других, – молвила она, заправляя в точеную ноздрю щепотку душистого майнлибера из золотой табакерки. – Не угодно ли прочистить нос?
– Признателен за угощение, но ни грогу, ни табаку не употребляю. Я решил ограничить себя в привычках, которые ослабляют волю или ведут к изнеженности. Впрочем, – спохватился Фондорин, – эти добровольные ограничения я наложил на себя в зрелые годы. В молодости же чрезмерная воздержанность вредна, ибо может привести к высушиванию души.
Павлина улыбнулась и мелодично чихнула в шелковый платочек.
– Отменного вам здоровья, Павлина Аникитишна.
Вытерев слезы, она кивнула:
– Благодарю, любезный друг. Так расскажите же, отчего вам вздумалось сделаться лесным жителем? Признаюсь, мне и самой не раз хотелось бежать от суеты света в девственные леса, жить там простой, немудрствующей жизнью.
– Это вы, Павлина Аникитишна, начитались господина Бернардена де Сен-Пьера. – Данила вздохнул. – Опаснейший род чтения, отнявший у меня брата, юношу чувствительного и прекрасного душой. Он пустился в Новый Свет на поиски рая природной простоты, да так и сгинул. Нет, графиня, отшельником я оказался по иной причине. – Он помолчал, испытующе глядя на собеседницу, словно решал, говорить ли дальше, и, кажется, прочел-таки в ее глазах нечто, располагающее к откровенности. – Если желаете, расскажу, хотя должен предупредить, что история печальна.
– Душевно вас прошу! – воскликнула она, прижимая руки к груди. – Мне это очень интересно! А что до жизненной печальности, то вряд ли кто поймет вас лучше, нежели я.
Слушая этот во всех отношениях утонченный разговор, Митя таял сердцем. Истинно благородная беседа подобна менуэту, исполняемому искусными танцорами. Всяк знает свою партию в доскональности, а сколько изящества в каждом звуке, в каждом движении!
Он сел поудобнее, готовясь слушать. Павлина премило сцепила руки под округлым подбородком. Фондорин же обратил свой взор на пламя очага и в продолжение всего рассказа ни разу не оторвал глаз от алых языков флогистона, с потрескиванием покидавшего березовые поленья.
– Я не стану подробно описывать вам начало моей жизни, ибо оно не имеет прямой связи с обстоятельствами, понудившими меня искать лесного уединения. Скажу лишь, что в первую пору своего существования я, подобно большинству, брел наугад, не столько сам выбирая тропинку, сколько следуя той, что оказалась ближе. Временами случайные эти стези выводили меня на возвышенные холмы, иной раз заставляли спускаться в низменные расщелины, но путь мой все время был окутан туманом, и я, сколь ни тщился, мог видеть лишь малую часть окружающего ландшафта. Так бы я и блуждал до самой своей кончины, подобно несмышленому ребенку, если б однажды, безо всякой своей заслуги, а по одной лишь счастливой случайности, не наткнулся на свою дорогу.
– Как это? – с живым любопытством спросила Павлина. – Я понимаю, вы говорите в аллегорическом смысле, но все же как вы догадались, что это именно ваша дорога? На ней что же, был указатель с надписью «Для Данилы Фондорина»?
– Нет, указателя не было, но, когда попадаешь на свою дорогу, ошибиться невозможно.
– Почему?
– Потому что туман, прежде окутывавший твой взор, сразу рассеивается. И ты видишь окрестные леса, горы, моря, видишь высокое небо и, главное, зришь лежащий пред тобой путь, равно как и цель этого пути.
– Что же это за цель? Графине так не терпелось услышать ответ на свой вопрос, что она вся подалась вперед.
– Мне она явилась в виде отдаленного города, защищенного высокими стенами и увенчанного множеством сияющих злато-розовых шпилей. Другому человеку, устроенному иначе, чем я, несомненно была бы явлена иная цель – вполне возможно, обретающаяся не на земле, а на небе. Но я сразу понял: мне нужно туда, вперед, к этим зубчатым стенам, потому что за ними я найду град Разума, Достоинства и Красоты.
– А что было дальше?
– То, милая Павлина Аникитишна, что я пошел по этой дороге. И по прошествии некоторого времени, отшагав чрез страны и годы, обнаружил, что отнюдь не одинок на сем пути. У меня появились спутники, немногочисленные, но отрадные. Мы объединились в некое добросклонное общество, члены которого были слишком скромны в оценке собственных совершенств, чтобы стремиться к переустройству человеческого общежития, а потому более всего стремились к познанию Бога, Натуры или самих себя, ибо все сии тайны есть одно и то же.
– Я не вполне понимаю… – Павлина наморщила лоб. – Вы говорите не совсем ясно.
Ах, да что ж тут не понимать, подосадовал Митя. Право, только слушать мешает! От досады он даже крякнул и головой тряхнул так, что замечательная запорожская шапка слетела на пол – пришлось поднимать.
Данила же нисколько не раздражился, а, наоборот, кивнул, будто замешательство Хавронской было совершенно естественным.
– Разве вам неизвестно, любезная графиня, что все главные тайны и все главные происшествия имеют место не вовне, а внутри нас? Все происходящее вокруг нас – лишь обращенные к нам вопросы, а наши деяния – ответы, которые либо приближают нас к тайне, спрятанной в нас самих, либо отдаляют от нее. И мы, братья Злато-Розового Креста, хотели вначале понять свое собственное устройство, а уж после, если сие устройство окажется благим (и лишь в одном этом случае), позвать за собой всех прочих, кто пожелал бы идти с нами к Чудесному Граду. Однако все эти искания, разумеется, составляли лишь часть моей жизни, пускай наиважнейшую и наивысшую, но все же не препятствовавшую обыкновенным занятиям. Из странствий я привез жену, поселился с нею в Москве и зажил счастливым семьянином.
– Так вы женаты? – Павлина улыбнулась, словно обрадованная приятной неожиданностью. – И как же зовут вашу супругу?
– Ее звали Джулия, – ровным голосом ответил Фондорин, по-прежнему не отрывая взгляда от огня. – Она была прекрасным ребенком солнечной страны, полным жизни и любви, а я погубил ее, и это первое из свершенных мной преступлений, за которые я каждодневно казним своей совестью.
– Она погибла? – Графиня прикрыла пальчиками рот, а ее ресницы заморгали часто-часто, и видно было, что слезы уже готовы пролиться из широко раскрытых глаз. – Я не верю, что вы могли быть в этом повинны!
– Она не выдержала суровостей нашего климата. А кто привез ее сюда, да еще в канун зимы? Я. Мне не терпелось соединиться со своими единомысленниками, применить на деле добытые в странствиях знания, и я притащил послушную девочку, которая готовилась стать матерью, в чужую, холодную страну. Джулия так ждала весны, тепла, солнца, а умерла снежной ночью в слепом месяце феврале…
Вот слезы и покатились по щекам Павлины Аникитишны, легко и обильно. Фондорин же помолчал некоторое время, потом откашлялся и продолжил свой рассказ.
– Она скончалась родами у меня на руках. Я, верно, лишился бы рассудка от горя или прибег бы к последнему лекарству невыносимой боли – самоубийству, если б не потребность спасать ребенка. Мой сын появился на свет очень маленьким и слабым. Сам будучи врачом, я не надеялся, что мальчик выживет, однако сражался за его жизнь со всей яростью отчаяния и, благодарение Разуму, свершил невозможное. Дитя выжило. Вы легко можете себе представить, сколь мнительным и пугливым отцом после всего этого я стал своему сыну. Он был болезнен и хил, и потому я назвал его Самсоном, чтобы имя библейского богатыря придало ему здоровья и сил. Так мы и жили вдвоем, и мое существование было исполнено двойного смысла: высшего, который брезжил мне под сенью Злато-Розового Креста, и обыденного, без которого жизнь суха и невозможна. А потом, тому два года, в Москве случились Обстоятельства. То есть, собственно, первоначально случились они не в Москве, а в Париже, где толпа отсекла голову последнему Бурбону, но в самом скором времени волна страха и безумия, прокатившись по Европе, достигла нашей окраинной империи. Нет более удобного рычага для воздействия на сильных мира сего, чем страх. Известно, что наша государыня, добывшая корону ценой убийства, всегда жила и поныне живет в отчаянном опасении за свою жизнь.
Эти крамольные слова Данила произнес, нисколько не понизив голоса. Павлина и Митя не сговариваясь поглядели по сторонам, но соседи, слава Богу, были увлечены собственными делами и к речам Фондорина не прислушивались. Один лишь давешний коллежский советник (кажется, он назвался Сизовым?), неотрывно смотрел в эту сторону, однако не на рассказчика, а на Митю. Впрочем, сидел он довольно далеко и слышать ничего не мог. Чего тогда, спрашивается, уставился?
– Был подле Екатерины один черный человечек, некто Маслов, – как ни в чем не бывало продолжил Фондорин, и Митя при звуке знакомого имени сразу забыл про бесцеремонного туземца. – Из того хитроумного ведомства, которое кормится от пресечения государственных злоумышлении и потому без злоумышленников существовать не может. А поскольку таковые попадаются нечасто, сему ведомству часто приходится выдумывать их самому, да чтоб были пострашней. Чем больше власть боится, тем Масловым вольготней. А тут этакий подарок – французская революция. Поискал Маслов в Петербурге якобинцев среди тамошних масонов. Да только известно, для чего у нас дворяне в вольные каменщики вступают – чтоб ужинать без дам и полезные знакомства делать. Какие близ престола революционеры? Курам на смех. Все ложи с перепугу тут же верноподданнейше самораспустились. Тогда Маслов додумался на вторую столицу взглянуть. А тут свой ворон сидит, московский главнокомандующий князь Озоровский. Он и рад стараться. Есть, докладывает, общество и претайное. Книжки всякие печатают, хлеб голодным раздают, лечат бесплатно – а для какой цели-надобности? Ясно: чтоб бунт готовить. И название непонятное: Братья Злато-Розового Креста. В каком-таком смысле?
– А в самом деле, в каком? – спросила Павлина.
– Наш предводитель причислял себя к рыцарям-розенкрейцерам, которые поклоняются Розе и Златому Кресту. Я же вкладывал в это прозвание свой собственный смысл, памятуя о явленном мне чудесном видении злато-розового града. Но вышел все же не град, а крест, потому что именно на этом орудии мучительства тайный советник Маслов вкупе с князем Озоровским и распяли моих высокодуховных братьев. Снарядили сыскное дело, а товарищи мои были люди нехитрые, доверчивые, запретных книжек далеко не прятали, мыслей своих не скрывали – бери их, дураков, голыми руками. И взяли. Кого в Сибирь, кого в крепость, кто с ума сошел, кто сам помер – ведь чувствительные все, тонкой души. А мне повезло… Заступилась за меня некая высокая особа. Всего месяц продержали в гауптвахте и выпустили без последствий.
Это за него сама императрица заступилась, не забыла своего камер-секретаря, догадался Митя. И очень ему понравилось, что Данила перед графиней своим прежним положением не похвастался, умолчал как о несущественном.
– Так все обошлось? – вскричали Павлина с облегчением.
– Не обошлось. – Фондорин нагнулся, толкнул кочергой полено. Лицо его было бесстрастным, по изрезанным морщинами щекам метались красные отсветы. – Вернулся я к себе в дом из-под ареста нежданным манером. Дворня уж не чаяла своего барина вновь увидеть, ведь мне, по слухам, была уготована самое меньшее вечная каторга. Без хозяина слугам жить понравилось. Рожи сытые, масленые, все ренские да венгерские вина из погреба повыпили, мебель-картины распродали. Думали, чего жалеть – все одно на казну отпишут. Увидели меня – затряслись. Повалились в ноги, воют, прощения просят. Я им: «Пустое, друзья мои. Разум с ней, с мебелью, другую заведу». Они – пуще выть: «А еще за то, барин, прости, что сыночка, кровиночку твою, не уберегли». Ну, у меня в глазах и потемнело. Кажется, закричал я и даже на время чувств лишился, чего со мной во всю жизнь ни разу не случалось. Правды от слуг нескоро дознался… А вышло так. – Данила опять покашлял. – Меня ведь как арестовывали – с превеликим шумом, будто нового Пугачева хватали или самого Робеспьера. Явился целый воинский отряд, при ружьях, при лошадях. Что лязгу-то, крику. А Самсон у меня был мальчик трепетный душой. Он, бывало, на ярмарке медведя на цепи увидит, так после неделю ходит сам не свой, зверя жалеет. Тут же как-никак не медведя – родного отца в кандалы заковали, да на улицу поволокли… Ну, и слег мой Самсоша с нервной горячкой. Думаю, за ним толком и не ходил никто, потому что у слуг вольная жизнь началась, не до больного ребенка. А ведь жила у меня дворня всем на зависть. – Фондорин покачал головой, как бы вчуже удивляясь этакой странности. – На «вы» их называл, ни разу не высек никого, даже когда было за что. Беседы вел, чтоб из них граждан воспитать. Теперь-то я думаю, что так скоро граждане из рабов не происходят. Но это сейчас не к делу, не о том рассказ… Сын, говорят, все бредил, к батюшке рвался. Однажды слуги заглядывают к нему в комнату – кровать пуста, окно нараспашку. В одной рубашонке вылез и ушел неведомо куда. А зима была. Вроде бы даже и искали они его, а может, и врут. Дождь был в ту ночь со снегом. Поди, из тепла и вылезать-то не захотели…
Тут он замолчал надолго, все барабанил пальцами по столу. Павлина всхлипывала, утиралась платком. Митя крепился, слезы глотал, и небу оттого было солоно.
– Дальше что ж. Пустился я на поиски. Награду посулил, небо и землю, как говорится, перевернул. Только не видал никто отрока семи годков, темноволосого, худого, с бледным личиком. Пропал мой мальчик безо всякого следа. Умом-то я понимал, что больному и раздетому не уцелеть ему было. Всякое себе представлял, и видения были одно ужасней другого. Замерз где-нибудь, или под лед провалился, или того хуже – попался какому-нибудь извергу, охочему до запретных пороков.
Пальцы, барабанившие по скатерти, вдруг сжались в кулак и ударили по столу так сильно, что подскочили чашки. В зале заоборачивались, а графиня кликнула слугу – поменять скатерть.
Данила дождался, пока все успокоится, и продолжил свою повесть.
– И стало мне невмоготу смотреть на людей. Отписал крестьянам вольную, московский дом предал запустению, сам же поселился в лесу. Там мне хорошо показалось: растения, звери, птицы. Есть друг друга едят, а мучить не мучают. Только недолго я робинсонствовал. И в скиту не оставили меня человеки. Лечи их, постылых, бабам брюхатым отвары вари, ребятишкам гадючьи укусы притирай… И чем дальше, тем хуже. В прошлую весну явился преосвященный Амвросий, здешний викарий. Дошли до него слухи о некоем лесном деде, которого крестьяне чтут. Приехал проверить, не раскольник ли, не колдовством ли врачую. Я с Амвросием потолковал, полечил его от почечуя целебными свечками из травы-ликоцины, и так он меня полюбил, что повадился в гости ездить. Мало того, разнес повсюду, будто я старец святой жизни и даже угодник. Понесли про меня всякую небывальщину – мол, медведи ко мне за благословением ходят, как к Сергию Радонежскому, и прочее разное. Я в последнее время подумывал, не уйти ли из скита, найти место поглуше. А тут мне Разум вас послал…
– Так вы назад не вернетесь? – спросила графиня.
– Теперь, должно быть, уже некуда. У меня там свеча такая, особенная. Дмитрий вон видел, знает. Нынче утром, уходя, я ее гореть оставил. Думал, если ворочусь – успею загасить. А нет, пускай все сгорит огнем. Поселяне после скажут: вознесся Данила-угодник на небо в огненной колеснице, подобно Илье пророку. Этак, глядишь, в святцы попаду.
Павлина, еще не довсхлипывав до конца, улыбнулась, а Митя подумал: вот воистину искусный рассказчик. Завершив свою повесть, увел разговор в сторону от грустного и даже пошутил – это чтобы не оставлять на сердце у слушателей горького осадка.
– А что это у вашего сиятельства глазки красны и в дыхании хрипотца? – спросил Фондорин, повернувшись к Хавронской и внимательно глядя ей в лицо.
– Ваш рассказ тронул меня до слез.
– Нет, не то. Позвольте-ка. – Он осторожно поднес руку к ее лицу и приподнял веко. – Так и есть. Простыли, матушка. Надо болезнь в самом начале пригасить, не то расхвораетесь. Хорошо ли будет?
– У меня и в самом деле горло несколько саднит, – призналась Павлина. – Да что поделаешь? Ехать все равно надо.
– И поедете, отличным образом поедете. Только я вас сначала эликсиром напою, собственного сочинения. Как раз взял у своего знакомца необходимые ингредиенты. Так и знал, что пригодятся в дороге.
Он достал из кармана пару каких-то пузырьков, пакетик, пучок сухой травы. Махнул половому:
– Эй, принеси-ка шкалик самой лучшей водки и лимон.
В одну минуту соорудил лекарственное зелье. Половину велел выпить тотчас же, остаток смешал с горячей водой.
– Это – горло полоскать. Пойдемте к рукомойнику, я покажу, как. И воспаление как рукой снимет, вот увидите.
– Посиди здесь, крошечка, мы сейчас вернемся. – сказала Павлина, и Митя остался за столом один.
Стало быть, Данила лишился обожаемого сына два года назад, и Самсону тогда было семь, как сейчас Мите. Не мучительно ли осиротевшему отцу видеть перед собой отрока тех же лет?
И он стал мечтать, как сыщет пропавшего Самсона, который окажется жив и здоров, просто от горячки отшибло у него память. Живет он у хороших людей, ни в чем не ведает нужды. Но когда Митя приведет к нему родителя, Самсон, конечно, сразу все вспомнит. То-то будет счастья, то-то радости! И Данила из грустного сделается веселым, а ему, Мите, скажет…
– Дружок, смотрю я на тебя, и до того ты мне нравишься, – раздался вдруг у самого его уха вкрадчивый голос.
Митя обернулся и увидел совсем рядом местного чиновника, который так пялился на него из угла.
– Такой ты, братец мой, хорошенький, что захотелось мне сделать тебе подарок, – продолжил этот самый Сизов и улыбнулся, но глаза у него остались неулыбчивые, сосредоточенные. – Пойдем во двор. У меня там полный мешок пряников. И яблочки моченые тоже есть.
– Не хотю яблотьков, – ответил Митя докучливому дядьке.
Но тот взял его на руки, прижал к себе.
– Пойдем, детка. Я тебе свою лошадку покажу. Она мохнатая, с серебряными бубенцами. Накинь бекешку. Чудо что за бекешка. И шапка хороша.
Сдернул с головы шапку, погладил по макушке, снова надел.
Вот ведь привязался!
Митя забарахтался в крепких руках коллежского советника, крикнул:
– Пусти! Не хотю пряников! И лосядку не хотю!
Может, заступится кто-нибудь? Соседка-помещица оглянулась, сказала своим чадам:
– Вот какой мальчик крикун. Кобенится, ничего не хочет.
Сизов быстро понес сопротивляющегося Митю к дверям.
Ну уж это чересчур!
– Мама Пася! – отчаянно заорал Митя. – Данила-а-а!
В темном коридоре не было ни души.
– Тихо ты, бесеныш! – шикнул чиновник и внезапно перехватил пальцами горло, так что Митя сбился с крика на хрип. – Будешь шуметь, шейную жилу раздавлю!
«Вы что, с ума сошли?» – хотел спросить новгородца Митя уже безо всякого детского сюсюканья, но с губ рвался лишь сип.
Сизов же выдернул из кармана носовой платок и запихал ему в раскрытый рот, а потом сорвал с шеи галстух и повязал сверху. Только после этого отпустил горло, но с забитым ртом не очень разговоришься.
Опять подхватил на руки, через холодные сени выбежал наружу.
И там никого не было. По темной улице мела вьюга. Горел тусклый фонарь.
– Сейчас, сейчас, – бормотал сумасшедший, отвязывая от привязи каурую лошадь, никакую не мохнатую и безо всяких бубенцов.
Лошадь была впряжена в одноместный возок, похожий на повернутую боком корзинку.
– Тихо! – рявкнул коллежский советник на извивающегося и мычащего Митю. – Пришибу!
Откинул сиденье, под ним оказался пустой короб. Сизов сунул туда Митю головой вниз, захлопнул крышку и, судя по скрипу, уселся сверху.
Митридат попробовал вывернуться. Куда там! Тесно, не шелохнешься. Уперся спиной в сиденье – не сдвинул ни на полдюйма.
Господи Боже, что ж это творится?
– Н-но, пошел!
Сани тронулись, однако проехали недалеко. Раздался звук быстрых шагов, лошадь заржала, остановилась – видно, кто-то схватил за узду.
– Что вам нужно? – крикнул Сизов. – Пустите повод!
– Сударь, где мальчик?
Это был голос Фондорина!
Митя замычал, стал тыкаться в стенки проклятого короба. Я здесь! Данила Ларионыч, миленький, я здесь!
– Какой мальчик? Я спешу. Прочь!
– Казачок моей приятельницы. Мне сказали, что это вы вынесли его из залы.
– А, тот мальчонка? Право, не знаю. Дал ему леденец, он и убежал куда-то. Шустрый постреленок Прощайте, сударь. Мне недосуг.
– Убежал? А что это за стук доносится из-под скамьи?
Ага, услышал! Митя заерзал еще пуще.
– Это я лягавых щенков положил, чтоб не померзли. А впрочем, не ваше дело. Вы мне докучаете. Великое ли дело, казачок потерялся!
На это Данила ничего не сказал, но коллежский советник угрожающе повысил голос:
– Пусти руку, невежа! Я в Новгороде лицо известное! Коллежский советник Сизов! Мне и полицмейстер подвластен! Скажу слово – проведешь ночь в холодной! Ну!
– Моя спутница весьма привязана к своему казачку, – словно бы оправдываясь молвил Фондорин. – Что же я ей скажу?
Чиновник убавил грозности, очевидно, считая спор решенным.
– Скажите ей, чтоб уезжала из нашего города, да поживей.
– Уезжала? – с сомнением переспросил Данила. – Однако казачок – ее собственность. Он стоит денег, да и на его экипировку потрачено немало. Бекеша, мерлушковая папаха, сапожки на меху…
Сизов оборвал его – нетерпеливо, веско:
– Передайте вашей спутнице, чтоб забыла и о казачке, и о бекеше. Всякая попытка искать возмещения своих потерь обернется лишь против нее.
Глава тринадцатая
Жизнь взаймы
Не знаешь, где найдешь, где потеряешь. Эту немудрящую присказку Николас вспомнил не раз и не два, пока ехал неспешным товарным поездом на северо-запад. Жизнь отняла у магистра многое, но многому и научила.
Например, по новому относиться к основным категориям движения – времени и пространству. Привычные представления оказывались ошибочными. Когда состав стоял, пространство исчезало и оставалось только время; когда же несся на полной скорости, все было наоборот.
Нашлось чему поучиться и у попутчика Миши. Был он человек божий, легкий, из вечной русской породы бродяг, которая за тысячу лет существования России не так уж сильно и изменилась. Легко было представить Мишу сто или двести лет назад. Ну хорошо, вместо старых кроссовок на нем были бы лапти, а вместо китайской куртки какое-нибудь рубище, но по-детски безмятежные глаза смотрели бы на мир точно с таким же любопытством, и торчала бы веничком бороденка, и речь была бы обманчиво проста. Социальные потрясения, безработица и крах прежнего уклада в данном случае были ни при чем – Миша гулял по Руси уже двадцать лет, неоднократно проделав маршрут от Владивостока до Выборга и обратно.
От двухдневного общения с вневременным Мишей, от выпадения из привычного круга жизни, наконец, от диковинности конечного пункта своего путешествия – отшельнического скита – у Фандорина возникло ощущение, что сбылась его давняя мечта: он умудрился-таки попасть в прошлое. Правда, не окончательно, а как бы наполовину – повис где-то между исторических эпох. Как, впрочем, и страна, которую он разглядывал, лежа на тюках с ватой.
Так уж вышло, что все шесть лет своего российского гражданства Николас почти безвыездно провел в Москве. Из провинции видел только подмосковные дачи да дорогу до аэропорта Шереметьево-2. А Россия, оказывается, была совсем другая, вся состоящая из скачков во времени.
Мимо то проплывала деревенька вся сплошь из развалившихся изб: одна-две дымящие трубы, покосившаяся колокольня без креста – прямо картина из Смутного времени. То на пригорке вдруг нарисуется аккуратный, новехонький монастырек, какие строили году этак в 1870-м, когда у русских архитекторов началось нервное расстройство от смешения классического и славянского стилей. А потом откуда ни возьмись – современный, энергичный город, весь в новостройках и рекламах мобильной связи. Отчего одни местности выглядели процветающими, а другие пребывали в запустении, понять было невозможно, и ощущение загадочности игры, которую затеяли время и пространство, еще больше усиливалось.
На переезде, в пятнадцати километрах от Чудова, железнодорожная часть Никиного путешествия закончилась, дальше нужно было идти пешком.
Миша сунул Фандорину в карман вареное яичко, которым разжился на последней остановке, посоветовал: «Тапки-то обмотай, обезножишь!», и Николас спрыгнул на насыпь.
Поезд еле полз, так что обошлось без членовредительства. Магистр скатился вниз по чистому, выпавшему ночью снежку, отряхнулся и пошел напрямик через поле. Потом, как объяснил Миша, нужно будет взять вправо, пройти по шоссе самую малость и свернуть в лес – там указатель. Божий человек все знал, везде бывал, в том числе и у лесного старца, нынешней весной. Захотелось посмотреть на святого человека, послушать, что скажет. Но впечатлениями Миша при всей своей словоохотливости делиться не стал, сказал: сам увидишь, и загадочно улыбнулся.
Указатель на шоссе и в самом деле был – деревянный столбик, на нем опрятная табличка: «К ст. Сысою». Ника не сразу догадался, что «ст.» означает «старец», а когда догадался, только головой покачал. Кто бы мог подумать, что из этакого Карабаса Барабаса получится святой старец? Хотя, с другой стороны, разве мало в истории христианства, да и других религий подобных казусов? Из великих грешников праведники получаются более качественные, чем из добропорядочных членов общества. На то оно и Божье чудо.
Дорожка через лес была ухоженная, любовно вымощенная камнями. Эти-то камни и добили Николасову обувку, которая и без того дышала на ладан. Не послушался он Мишу, опытного бродягу, не обвязал истрепавшиеся тапочки тряпками, думая и так дойдет. И вот одна подошва расползлась на куски, через сотню шагов приказала долго жить и вторая. От обуви осталась одна видимость, поэтому, когда вдали показался бревенчатый частокол и увенчанные дубовым крестом ворота, Фандорин свои бессмысленные опорки скинул, припустил – по дорожке в одних носках. Ничего, как-нибудь – вот он уже, скит.
Скит-то скит, да только войти в него оказалось не так просто. У ворот топталась очередь, а за углом ограды обнаружилась автостоянка, где был припаркован сияющий длинный «БМВ».
Пришлось встать в хвост, прыгать поочередно то на одной ноге, то на другой.
Перед Фандориным стояла немолодая пара: женщина с бледным, исплаканным лицом, рядом седовласый красавец атлетического сложения. Покосился на Никину куртку (погоны с нее были сняты, но пуговицы с гербами остались), иронически пробасил:
– Зина, погляди, милиционер пришел грехи замаливать. По всей паломнической форме – босой и простоволосый.
Женщина подняла ворот норковой шубки, плохо сочетавшейся с черным монашьим платком, и укоризненно сказала:
– Костя, ты обещал.
У ироничного красавца сделалось виноватое выражение лица.
– Прости, больше не буду. Замерзла? Посиди пока в машине.
И показал на лимузин, из чего можно было заключить, что БМВ принадлежит не отшельнику. А что, со «старца Сысоя» сталось бы, подумал Фандорин.
– Так нельзя, – ответила женщина. – Это будет не правильно.
За исключением этой пары очередь состояла из людей бедно одетых и понурых. В воротах их встречал служка в рясе и скуфейке. Тихо поговорит с каждым, запишет что-то в книгу, пропустит.