Внеклассное чтение Акунин Борис
Высунулся из-за конского крупа, посмотрел на костер, до которого было не более десяти шагов. Ничего, там светло, а тут темень, не заметят.
Перебежал к дормезу. Встал на подножку, осторожно заглянул внутрь – не греется ли кучер.
В карете было пусто – должно быть, слугам сидеть внутри не дозволялось, а может, у костра в компании веселей.
Секунда – и Митя оказался внутри, в блаженном тепле.
Там было темно и тихо, в печке постреливали уголья, окна до половины запотели. О, сколь немного нужно, чтобы бытие из несчастья обратилось блаженством! Всего-то прижаться озябшим телом к горячему чугунному боку, и боле ничего, совсем ничего.
Митя обнял печку обеими руками, поджал ноги в сырых лаптях, накрылся с головой лежавшим на сиденье меховым одеялом и уже ни о чем не думал, просто наслаждался сухостью и теплом.
Проснулся он от звонкого голоса, крикнувшего:
– Скорей! Гони!
В первое мгновение не понял, отчего это мир качается. Потом услышал скрежет полозьев по присыпанным снегом булыжникам и вспомнил: дормез.
С трепетом приподнял край одеяла. На переднем сиденье кто-то был. В темноте не разглядеть, кто, но слышалось частое взволнованное дыхание.
Вот седок выпрямился, и на сером фоне переднего окошка обрисовался капор с лентами. Значит, женщина. Это хорошо, ибо прекрасный пол милосердней мужского и менее склонен к скоропалительному насилию – например, к тому, чтобы без лишних разговоров выкинуть незваного гостя вон.
Однако же крепок был сон! Митя не слышал, ни как карету подгоняли к подъезду, ни как садилась владелица.
Та вдруг дернулась, застучала перстнем в стекло. Громко крикнула:
– Не на Морскую! Домой нельзя!
Голос молодой.
Видно, кучер не расслышал, потому что дама щелкнула задвижкой, приоткрыла окно и сквозь завывание ветра повторила:
– Не домой! На Московский тракт гони!
Опустила окно, пробормотала:
– Господи, Твоя воля, спаси и сохрани…
Не иначе что-то у ней стряслось. Вон как вздыхает, даже всхлипывает. Хорошо это или нет? Скорей, плохо. Когда у тебя что-то болит, не до сострадания к чужим бедам.
Жалко, не видно, какое у нее лицо, злое или доброе.
Он терзался сомнением – объявить себя или подождать, пока хозяйка кареты немножко успокоится. Она же все не успокаивалась, шептала что-то тревожное, ерзала.
Внезапно порывисто поднялась, встала коленом на заднее сиденье, в двух вершках от Мити, и сдернула с него мех.
Он уж приготовился воскликнуть: «Ayez pitie, madame![8]» – но она, оказывается, его не видела.
Подергала задвижку задней рамы, открыла, стала совать одеяло в окно.
– Дорога будет дальняя. Нате вот, укройтесь.
Откликнулись два голоса, мужские:
– Благодарствуйте, барыня.
– Еще бы водочки для сугреву.
Дама пообещала:
– На первой станции получите.
Митя времени не терял. Пока она вьюгу перекрикивала, тихонько соскользнул на пол, забился под сиденье. Известно: когда не знаешь, какое принять решение, выжди.
Хлопнула рама, пружины над Митиной головой заскрипели – женщина решила устроиться сзади. И правильно. Если далеко ехать, сзади лучше, не то укачает.
Чиркнул кремень, звякнуло стекло, по полу закачались тени. Это она подпотолочный фонарь зажгла.
Перед носом у него стояли две ноги в белых туфельках. Левый башмачок уперся в твоего собрата, скинул его на пол, высвободившаяся нога в шелковом чулке таким же манером расправилась с левым, и туфельки осиротели, остались сами по себе – дама забралась на сиденье с ногами.
Один башмачок отлетел к Мите, в его жесткое, пыльное убежище, и лежал прямо перед глазами, посверкивая золотым каблучком, – гость из иного мира, где царствуют красота и изящество.
Тряска кончилась, возок заскользил ровно, будто лодочка по воде. Это кончилась мощеная дорога, догадался Митя. Скоро и городу конец.
Куда едем-то? Сказала, «не домой, на Московский тракт». Дача у нее там, что ли, по Московскому тракту, или имение?
Сверху доносилось пошмыгивание и короткие судорожные вдохи. Плачет.
По временам дама начинала причитать, но тихонько, слышно было только отдельные слова: «Некому, совсем некому… Что же это, Господи… Как бы не так» – и прочее подобное, невнятного смысла.
Поплакав вволю, высморкалась, пробормотала:
– Зябко-то как.
Что правда то правда. Без мехового одеяла и на отдалении от печки Митя тоже подмерз.
Снова спустились ноги в шелковых чулках, маленькие, с точеными щиколотками. Левая сразу нырнула в туфельку, правая пошарила по полу – не нашла. Тогда спустилась полная рука, полезла под скамью, на пухлом пальчике блеснул перстень.
А ведь было это уже, было. Точно так же жался Митя к пыльной стенке, и тянулась к нему рука, но тогда было ох как страшно, а сейчас ничего, пустяки. И пришло Митридату на ум философское суждение, хоть записывай на пользу потомству: умный человек не пугается одного и того же дважды.
Он подпихнул беглый башмачок навстречу руке, но вышел казус – та как раз и сама проявила решительность, сунулась под сиденье глубже. Ну и наткнулась на Митины пальцы.
Дальше ясно: визг, крик.
И ноги, и рука из Митиного обзора исчезли.
Надо было поспешать, пока она своих запятных не кликнула.
Закряхтев, он выполз из укрытия, поднялся на четвереньки. Уж и фраза была готова, весьма разумная и учтивая: «Сударыня, не трепещите – воззрите, сколь я мал. Я сам вас трепещу и уповаю единственно на ваше милосердие».
А только застряли слова в горле. На сиденье, подобрав ноги, прижав к груди руки, вытаращив и без того огромные глаза, сидела Павлина Аникитишна Хавронская – та самая особа, из-за которой, если восстановить логическую цепь, и начались все Митины злосчастья.
Вблизи она оказалась еще красивей, хотя, казалось бы, красивей уж и некуда. Но только вот так, в упор, можно было увидеть голубую жилку на шее, персиковый пушок на щеках и славную родинку повыше розовой губки.
Узрев перед собой весьма небольшого мальчишечку, графиня кричать сразу перестала.
– Это ты там сидел? – спросила она дрожащим голосом. – Или там еще кто?
Дар слова, вспугнутый неожиданностью, еще не вернулся к Митридату, и он лишь помотал головой.
– Да ты совсем малютка, – сказала прекрасная Павлина Аникитишна, окончательно успокоившись. – Ты как туда попал?
Ответить на этот вопрос коротко не представлялось возможным, и Митя заколебался: с чего уместней начать?
– Маленький какой. Говорить-то умеешь?
Он кивнул, подумав: наверное, лучше вначале объяснить про наряд мужичка-лесовичка.
– Деточка, малявочка, глазоньки-то какие ясные. А ну не бойся, тетенька добрая, не обидит. Кой тебе годик, знаешь? А звать тебя как? Ну уж это-то знаешь, вон какие мы больсие. Больсие-пребольсие. Замерз? Иди сюда, иди.
Женщина она, похоже, и вправду была добрая, жалостливая. Погладила Митридата по голове, обняла, в лоб поцеловала.
Будучи прижат к упругой, теплой груди, он вдруг подумал: а ведь если б я ей стал по-взрослому говорить, она бы меня этак вот голубить не стала.
И явилось Мите в сей момент озарение.
Отчего все его беды, отчего несчастья? Оттого что разумен и учен не по годам, затеял рядиться со взрослыми по их взрослым правилам. Если б не умничал, проживал в соответствии со своими летами, то обретался бы ныне в отчем доме и – горя б не знал. Какой из сего вывод? А такой, почтенные господа, что неразумным дитятей быть проще, выгодней и намного безопаснее.
И когда графиня повторила свой вопрос:
– Ну, как нас зовут? Припомнил?
Он сказал, нарочно присюсюкивая по-младенчески:
– Митюса.
Был вознагражден новыми поцелуями.
– Вот молодец, вот умничка! А годик нам какой?
Решил один убавить, для верности. Показал растопыренную пятерню.
– Пять годочков? – восхитилась красавица. – Ай, какие мы больсюсие! И все-то мы знаем! А тятенька-маменька где?
С ответом на этом вопрос было труднее. Митя наморщил лоб, соображая, как лучше сказать.
Павлина Аникитишна соболезнующе вздохнула:
– Ишь, лобик насупил. Бедненький сиротинушка. А с кем жил? С бабусенькой?
Митя кивнул.
– Где ж она, твоя бабусенька?
Сказать, что ли: «В Зимнем дворце», засомневался Митя.
Не стоит. Во-первых, не поверит. А во-вторых, сейчас, пожалуй, чем далее от Зимнего дворца, тем здоровее.
Госпожа Хавронская – женщина добросердечная, малютку на мороз не выгонит. Переждать бы у нее хоть малое время, собраться с мыслями.
Она опять истолковала его молчание по-своему:
– Ой, померла, что ли? Рыбанька мой сладенький. – И на Митину макушку, где белая прядка, упала большая слеза. Хорошо графиня в полумраке седины не приметила, а то вовсе бы разрыдалась от сострадательности сердца.
– У тебя есть кто-нибудь, Митюшенька? – спросила Павлина Аникитишна пригорюнясь.
Он помотал головой.
– И у меня никого, – грустно сказала она. – Это ничего. Сначала трудно, но после обвыкаешься. А ты не горюй, я тебя с собой возьму.
– Куда?
– В Москву. Поедешь?
Не может быть! Какая небывалая, невероятная удача! Попасть в Москву, а оттуда домой, к папеньке и маменьке! Воистину то был перст судьбы, которой наконец прискучили гонения на маленького Митридата, и она решила объявить ему полное помилование.
– Не знаешь, что такое Москва? Это большой-пребольшой город, еще больше Петербурга. И лучше. Там люди проще, добрее. Снегу много, все на санках ездят, с ледяных горок катаются. Поедешь со мной в Москву?
– Поеду.
– «Поеду», – повторила красавица тоненьким голоском и ласково улыбнулась. – Вот и славно. У меня там дядя живет. А вместе ехать много веселей. – Тут она вздохнула, куда как невесело. – Я, Митенька, наскоро собралась. Можно сказать, вовсе не собиралась. Еду в чем на балу была.
Он увидел, что так оно и есть. Под распахнутой собольей шубой белело маскарадное платье, а из-под капора свисали длинные русалочьи волосы, в которых все еще зеленели кувшинки.
– Зачем насколо? – осторожно поинтересовался Митридат. – А взять валенотьки, иглуськи?
– «Игрушки», – грустно усмехнулась она. – Тут, сладенький мой, самой бы игрушкой не стать. – И прибавила уж не Мите, а себе. – Ничего, Платон Александрович, милости прошу. Пожалуйте, гостьюшка дорогой. Птичка улетела. И шпионам вашим невдомек, куда.
Так-так. Из сей реплики можно было заключить, что светлейший князь и без Митридата нашел средство сообщить предмету обожания о своем плане явиться к ней нынче же ночью вопреки любым стенам и замкам. Вот Хавронская и решила бежать прямо с маскарада, даже не заехала домой, где у Фаворита наверняка подкупленные соглядатаи.
– Ничего. – Павлина Аникитишна усадила Митю рядом, обняла за плечо. – Покатимся с тобой, как Колобок. Через поля, через леса. Никто нас не догонит. Знаешь сказку про Колобка? Нет? Ну, слушай.
Что ж, от такой богини можно было и повесть про Колобка стерпеть.
Мчали без остановки полночи, до самой Любани. Митя послушал и про Колобка, и про Серого Волка, и про Бову-королевича. Под ласковый, неспешный голос рассказчицы отлично размышлялось. О превратностях судьбы и о том, насколько женщины лучше мужчин.
Голову он положил на мягкие графинины колени, шелковые пальцы перебирали ему волосы. Подумалось с отрадным злорадством: князь Руров поди тоже хотел бы этак понежиться, никаких денег бы не пожалел, а только кукиш ему, хоть он и всемогущий Фаворит.
На почтовой станции в дворянский нумер осовевшего Митю снес на руках лакей Левонтий. Потом Левонтий с другим лакеем, Фомой, и кучером Тоуко пошли отогреваться водкой, а Митя помог графине раздеться (горничной-то у нее не было). Она его тоже раздела, и они, крепко обнявшись, проспали до рассвета на скрипучей кровати. Хоть ложе было жестким, а минувший день ужасным, сон Митридату приснился хороший, про Золотой Век. Будто бы наука овладела искусством сотворения полноценного гомункула и надобность в грубой половине человечества отпала. Мужчины все повывелись, и по зеленым лугам бродят украшенные венками женщины и девы в белых хитонах. Нет более ни войн, ни разбоя, ни мордобития. К женщинам ластятся лани и жирафы, ибо никто на диких зверей не охотится, а коровы смотрят без грусти, потому что никто их в бойнях не режет. Известно ведь, что женщины не большие любительницы мяса, им милей овощи, травы, плоды.
Утром Павлина усадила Митю на малый чугунок и сама присела рядом, на чугунок побольше. Залившись краской, Митридат отвернулся и от смущения не смог откликнуться на зов природы. Графиня же звонко журчала, одновременно успевая вычесывать из волос остатние кувшинки, глядеться в зеркальце и приговаривать:
– Ничего, ничего, утро вечера мудреней. Что ночью страх, то утром прах. Ой, бледна-то, бледна! Ужас!
И ничего она была не бледна, свежей свежего. Просто свет из окна лился еще ранний, серый.
Настроение у Павлины нынче было не в пример лучше вчерашнего. Одевая Митю, она напевала по-французски, щекотала его за бока, смеялась. Но потом, когда он чесал ей волосы и помогал уложить их в обильный пук, графиня вдруг петь перестала, и он увидел в зеркале, что глаза у нее мокрые и часто-часто мигают. Что случилось? Про Зурова вспомнила?
Нет, не то.
Хавронская порывисто обернулась, обхватила Митю, прижала к груди. Всхлипнула:
– Пять годочков. У меня мог бы быть такой сыночка…
И давай носом шмыгать. Удивительные все-таки существа женщины!
Перед тем как ехать дальше, отправились в лавку для путешествующих, экипироваться. Себе Павлина купила только полдюжины сорочек и бутылочку кельнской воды, а Митю утеплила как следует: и тулупчик, и валенки, и собачьи варежки. На голову ему достался девчонский пуховый платок. Митя как мог являл протест на своем скудном младенческом наречии, хотел баранью шапку, но графиня была непреклонна. Сказала: «В этой шапке мильон блох. Потерпи, солнышко. В Москве я тебя как куколку одену».
Нарядила и слуг. Кроме теплой одежды купила им оружие от разбойников: Левонтию и Фоме по сабле, чухонцу-кучеру ружье. Понравился ей английский дорожный пистолет – маленький, с инкрустированной рукояткой, тоже купила.
– Ну вот, – сказала, – Митюнечка. Видишь, какие мы с тобой вояки? Теперь нам никто не страшен.
Отдохнувшая шестерка лошадей дружно затопотала по подмерзшей за ночь дороге, и дормез, попыхивая дымом из трубы, покатил на юго-восток.
Позавтракали на ходу, пирожками и подогретым на печке молоком. Мите все не давали покоя утренние слезы его прекрасной покровительницы. Помнится, государыня сказала ей: «Пять лет вдовствуешь». Что же случилось с ее супругом и что он был такое?
– Пася, – осторожно начал Митридат (это она так велела ее называть – просто «Паша», по-детскому выходило «Пася»), – а де твой дядя?
В смысле, где твой муж. Но она поняла не так.
– Мой дядя в Москве, он там губернатор. Губернатор – это такой важный-преважный человек, которого все-все должны слушаться.
Ладно, попробуем в лоб.
– Пася, а у тебя муз есть?
Спросил и перепугался. Не слишком ли для пятилетнего недоумка?
Ничего, она только засмеялась.
– Ух, какой галант. Жениться на мне хочешь? Вот вырастешь, поженимся. – И погрустнела. – Как раз и я к тому времени сердцем оттаю.
Тут она замолчала и молчала долго, глядя в окошко на белые поля и черные деревья. Митя решил не донимать ее расспросами, даже успел задуматься о другом. Что если на зимнее время тракт между Москвой и Петербургом водой заливать? Ну, пускай не весь, а только по краю. Тогда кто захочет, сможет путешествовать на коньках с замечательной скоростью, простотой и дешевизной. Грузы же – те везти по-обычному, на лошадях. Или того лучше: положить гладкий железный либо медный лист, и тогда по нему можно гонять в любое время года безо всякой тряски. А если не лист, который выйдет больно дорог, а просто…
Но додумать интересную мысль до конца не успел, потому что Павлина вдруг заговорила снова. Это уж далеко за полдень было, когда Чудово проехали.
– Вот я тебе, Митюнечка, давеча сказки рассказывала. Помнишь?
Он кивнул.
– Хочешь еще одну расскажу?
Законы учтивости требовали ответить утвердительно.
– Хотю.
– Ну, слушай. Жила-была Марья-царевна… Ну, царевна не царевна, а боярышня. (Это она, кажется, про себя, догадался Митя и стал слушать внимательно.) Жила она с батюшкой, матушки у нее сызмальства не было. Да и батюшку видала она нечасто – он все воевал, плавал по морям, бился с Чудой Юдой-Рыбой Кит, чтоб не притесняла хрестьянские народы. (Значит, отец ее был моряк и сражался с турками. Так-так.) И вот в один прекрасный, а верней сказать, ужасный… Ну, то есть это она тогда решила, что ужасный, а потом-то оказалось… Хотя что ж, и ужасный, конечно… – Павлина Аникитишна здесь сама запуталась, какой это был день, прекрасный или ужасный, распутаться не смогла и махнула рукой, стала дальше рассказывать. – В общем, однажды прискакал к ней в терем витязь, старый товарищ ее батюшки, и говорит: «Плачь, красна-девица, помер твой родитель, велел тебе долго жить и счастливой быть, а перед смертью вверил тебя моей заботе, чтоб никому тебя в обиду не давал и хорошего жениха тебе нашел». (Ага, это отец перед смертью своего боевого друга ей в опекуны назначил. Что ж, обычное дело.) Поплакала она, конечно, поубивалась, да делать нечего, стала дальше жить, а витязь этот до поры с ней остался. Очень он ей сначала не понравился. Сухой, тощий, нос крючком – прямо Кащей Бессмертный, так она его про себя называла. Он тоже немало поплавал по морям, всякого на свете навидался, в разных землях со своими кораблями побывал. (Не «кораблем» – «кораблями». Стало быть, не простой офицер, а адмирал.) Как начнет рассказывать – заслушаешься. Понемножку привыкла она к Кащею, перестала его бояться, подружилась с ним. И когда он ей руку и сердце предложил – ну, это так говорят, если кто на девице пожениться захочет – она подумала: что ж, человек он добрый, умный, с царским семейством в родстве, и батюшка его любил. Лучше, чем с молодым дурачком венчаться, который еще не перебесился. Ну и согласилась. (Вот почему царица ее «свойственницей» называла – графиня Хавронская она по мужу, а Хавронские, всякий знает, императорскому дому родня.) И не пожалела. Жила, как при покойном батюшке, даже краше, потому что Кащей ее еще больше баловал, ничего для нее не жалел. Старые мужчины, они на любовь умнее молодых и знают, как женскому сердцу угодить. Ты для него разом и жена, и дочка, чем плохо? Только вот матерью стать Марья-царевна не поспела… Уплыл Кащей воевать в холодные моря, угодил в ужасную бурю и сгинул вместе с кораблем. Она его долго ждала, думала вернется, ведь он же бессмертный. Да, видно, переломилась иголка, не стало Кащея…
Графиня тяжко завздыхала, а Митя тем временем прикинул: вдовствует она пять лет; тогда две войны было, с турками и со шведами, но раз «холодные моря», значит, адмирал Хавронский действовал против флота короля Густава III, там и голову сложил. Ясно.
– Жалела себя Марья – страсть. Думала, ах я несчастная, и баба я не баба, и девка не девка. Одна-одинешенька, прислониться не к кому. А потом, как подросла и умнее стала, рассудила: зачем прислоняться-то? Слава Богу, не бедна, не больна, умом не скудна. Ну их, мужчин, вовсе. От них одна докука да слезы. Поглядишь вокруг – один над женой тиранствует, другой на нее вовсе не глядит. А случится чудо, попадется непропащий человек, кого полюбить можно, так беспременно пойдет воевать и сгинет там, разобьет тебе бедное сердце. Нет, право, одной куда веселей. – Павлина улыбнулась и потрепала Мите волосы. – Ишь, глазыньками хлопает, соображает. Что, скучна сказка? Я тебе сейчас другую какую-нибудь расскажу. Про Иван-царевича хочешь?
Но сказку про Иван-царевича Мите услышать было не суждено, потому что в этот миг раздался отчаянный стук в заднее стекло. Лакей Левонтий кричал что-то, пуча испуганные глаза. Сначала было не разобрать – карета ехала в гору, и кучер щелкал кнутом. А потом донеслось:
– Барыня! Беда! Разбойники!
Хавронская кинулась открывать левое окошко, Митя правое. Высунулись с двух сторон.
Сзади, быстро приближаясь, неслись пятеро конных: один впереди, четверо поодаль. И по первому было сразу видно, что он точно разбойник – лицо закрыто черной маской. Лихой человек скакал на огромном вороном коне, за спиной у него развевался черный плащ, треуголка низко надвинута.
А вокруг пусто, ни души, по обе стороны густой лес.
Графиня повернулась к кучеру, крикнула:
– Гони! Что есть мочи!
Всадники тоже до подъема доигрались, их бег замедлился, а дормез, наоборот, выбрался наверх и теперь пошел шибче.
Слева деревья отступили, открылась широкая поляна с пнями – вырубка. На дальнем ее краю малая избушка, по виду охотничий домик. Из трубы вился дымок, там были люди. Как дать им знать? Кричать – не докричишься.
Эврика! Выстрелить! Митя показал на избушку:
– Пиф-паф!
Павлина, умница, догадалась. Застучала в переднее окно:
– Toy ко! Пали из ружья!
– Пали! – огрызнулся чухонец. – А восси кто дерсать будет?
Она рывком спустила раму.
– Дай сюда!
Пока кучер одной рукой оружье просовывал, пока графиня его тем же манером запятным переправляла, поляна с жильем позади осталась, с обеих сторон был только лес.
Передний преследователь опять нагонял. Его конь шел галопом, ходко отмахивал широченными копытами в стороны. Глазищи у вороного были страшные, налитые, с вислых губ летели клочки белой пены, у всадника же вместо глаз белели две дырки, рта не было вовсе. Страх!
– Стреляй в супостата! – приказала графиня.
Фома приложился, пыхнул дымом и грохотом, да не попал. Только разозлил разбойника. Тот уж совсем близко был, саженях в пяти. Выдернул откуда-то пистолет с длинным стволом и как прицелится!
– Мамушки! – охнул Фома, бросил ружье и присел, закрыв руками голову.
Левонтий тоже весь скрючился, а Мите почудилось, что черное дуло метит прямо в него. Он схватил Павлину за руку, дернул на пол. Прижались друг к другу, зажмурились.
Выстрел был не сильно громкий, много тише ружейного. И ничего, живы остались оба, пронесло.
Ан нет, не пронесло.
Что-то шумнуло, скребнуло спереди по стенке, и через малое время карету повело из стороны в сторону.
Донесся крик Левонтия:
– Барыня! Чухна свалился! Пропадаем!
Ах, это злодей поверх крыши пальнул, кучера Toy ко застрелил!
Тут как хрустнет, затрещит, как лошади заржут, и дормез остановился, скособочился на сторону. Это ось подломилась, понял Митя. Когда с папенькой в Петербург ехали, тоже один раз было – полдня чинились.
А графиня была молодец. Другая бы дама непременно принялась визжать или, того верней, рухнула бы в обморок, Павлина же не растерялась, прикрикнула на лакеев:
– Рубите его саблями, пока те не подоспели! Рубите!
Митя прилип носом к заднему стеклу. Видел, как сначала Левонтий, а за ним и Фома спрыгнули на снег, пошли на разбойника, размахивая саблями. Думал, тот отъедет назад, подмоги дождется, но злодей вздыбил коня, осадил. Убрал разряженный пистолет, вынул шпагу.
Легко, будто играючи, звякнул клинком о Левонтиеву саблю, и тут же рубанул лакея пониже уха. Бедный повалился ничком, не вскрикнув. Фома попятился было, да поздно. Конник перегнулся, пырнул его шпагой. И Фома сразу заголосил, упал на снег и давай там барахтаться.
Пропали!
Митя сполз с сиденья на пол. Зубы стукались друг об дружку, этот дробный перестук отдавался по всему краниуму.
Павлина тоже сидела на полу, дрожащей рукой взводила курок на пистолете.
– Не бойся, – сказала, – маленький. Я стрелять умею, меня муж учил.
А у самой в лице ни кровинки.
Снаружи по снегу заскрипели шаги. Спешился, подходит!
Она наставила дуло, зубами впилась в нижнюю губу, а Митю толкнула, чтоб под сиденье лез. Шепнула:
– Уши заткни и глаза прикрой, рано тебе еще такое видеть.
Он спрятаться-то спрятался, а глаза закрывать не стал, подглядывал из-за ее подола. Дверца распахнулась.
Разбойник был сущий великан, заслонил собою весь белый свет.
– Христом-Богом! – попросила графиня, держа оружие обеими руками и целя ему прямо в лоб. – Бери что хочешь и уходи! Не доводи до греха!
Он хрипло захохотал, глаза в прорезях от этого сузились в щелки.
Тогда она взяла и выпалила.
Карета наполнилась дымом, но еще до того Митя увидел, что лихой человек ловко присел, и пуля не причинила ему никакого ущерба.
Павлина ударила его рукояткой по голове, но это великану было нипочем. Он отнял пистолет, швырнул на пол. Однако храбрая И тут не унялась. Вцепилась злодею в лицо, сорвала с него маску.
Пикин!
Митя забился под сиденье как можно дальше, и больше ничего не видел, лишь слышал голоса.
– Что ж, значит, нечего и таиться, – сказал ужасный преображенец. – Только теперь придется ваших слуг того. Лишние доводчики мне не надобны.
– Не надо! – взмолилась она. – Вам ведь, сударь, не они нужны, а я. Иль ваш господин нарочно велел вам душегубствовать?
Капитан-поручик отрезал:
– Сами виноваты. Нечего было маску срывать, лучше б в обморок пали. Что мне князь велел, то меж ним и мной останется. Только никакие это не душегубства, а преступления любви, безумства страстей. Посидите-ка.
Хлопнула дверца.
Жалкий голос – не поймешь чей, Фомы или Левонтия – попросил:
– Мил человек, мил человек…
Графиня все повторяла:
– Боже, боже…
И снова приблизились шаги, скрипнули петли.
– Прекрасная Псишея, – объявил Пикин. – Имею приказ доставить вас в некой прелестное место, где вас ожидает бог сладострастия Амур. А еще ведено вам передать…
– Откуда вы узнали, где меня искать? – перебила Хавронская. – Я никому не говорила.
Пикин (по голосу слышно) ухмыльнулся:
– Тише надо было перед дворцом кричать про Московский тракт. Ага, подоспели наконец, курьи дети.
Это он про топот подъехавших коней сказал.
Пошел навстречу своим гайдукам или кто там с ним был. Закричал на них, заругался.
Павлина же опустилась на четвереньки, вытащила Митю из укрытия.
– Быстрей, миленький, быстрей. Беги! Этот зверь и дитя малое не пощадит! Ну же! Береги тебя Господь!
И насильно выпихнула в дверцу. Митя упал в снег, бесшумно. Отполз на обочину, где сугробы.