Левиафан Акунин Борис
— Мне кажется, я могу ответить на этот вопрос. Но не сейчас, после. Время уходит!
— Значит, по-вашему, Ренье сам организовал небольшой пожарчик и, воспользовавшись паникой, заткнул профессору рот? — задумчиво произнес Гош.
— Да, черт подери, да! Шевелите же мозгами! Улик мало, я знаю, но еще двадцать минут, и «Левиафан» войдет в пролив!
Однако комиссар все еще колебался.
— Арест капитана в открытом море — это бунт. Почему вы приняли на веру сообщение этого господина? — он мотнул подбородком в сторону психованного баронета. — Ведь он вечно несет всякую чушь.
Рыжий англичанин презрительно усмехнулся и посмотрел на Гоша, словно тот был какой-нибудь мокрицей или блохой. Ответом не удостоил.
— Потому что Ренье давно у меня на подозрении, — скороговоркой произнес русский. — И потому что история с капитаном Клиффом показалась мне странной. Зачем лейтенанту понадобилось так долго вести телеграфные переговоры с пароходством? Получается, что в Лондоне ничего не знали о несчастье, произошедшем с дочерью Клиффа? Кто же тогда прислал телеграмму в Бомбей? Дирекция пансиона? Вряд ли она так подробно осведомлена о маршруте «Левиафана». А не послал ли депешу сам Ренье? В моем путеводителе написано, что в Бомбее не меньше дюжины телеграфных пунктов. Отправить телеграмму с одного на другой в пределах города — это же так просто.
— И за каким лешим ему понадобилось посылать такую телеграмму?
— Чтобы завладеть кораблем. Он знал, что после подобного известия Клифф не сможет продолжать плавание. Спросите лучше, зачем Ренье пошел на такой риск? Не из глупого же честолюбия — чтоб недельку покомандовать пароходом, а там будь что будет? Версия одна: чтобы отправить «Левиафан» на дно, вместе с пассажирами и командой. Следствие подобралось к нему слишком близко, круг сжимается. Он не может не понимать, что полиция так и будет сидеть на хвосте у всех подозреваемых. А тут катастрофа на море, все погибли, шито-крыто. Можно спокойно отправляться за ларцом с камнями.
— Но он погибнет вместе с нами!
— Нет, не погибнет. Мы только что проверили — капитанский катер готов к спуску на воду. Это маленькое, но крепкое суденышко, которому и шторм нипочем. Там припасены и вода, и корзина с провизией, и, что особенно трогает, даже саквояж с вещами. Скорее всего, Ренье собирается покинуть корабль сразу после входа в узкий пролив, откуда «Левиафану» уже не выбраться. Пароход не сможет развернуться, и даже при остановленной машине течение все равно отнесет его на скалы. Кто-то, может, и спасется, благо берег недалеко, а все пропавшие будут сочтены погибшими.
— Нельзя быть такой тупица, мсье полицейский! — вмешался штурман. Мы и так потеряли много времени. Меня будил господин Фандорин. Говорил, корабль идет не туда. Я хотел спать, посылал господин Фандорин к черту. Он предлагал пари: сто фунтов против одного, что капитан ошибся курс. Я думал, русский сошел с ума, все знают, что русские очень эксцентричные, я зарабатываю легкие деньги. Поднялся на мостик. Все в порядке. Капитан на вахте, рулевой у штурвала. Ради ста фунтов я все же незаметно проверял курс и весь потел! Но капитану ничего не говорил. Мистер Фандорин предупредил, что нельзя ничего говорить. И я не сказал. Желал спокойная вахта и уходил. С тех пор, — штурман посмотрел на часы, — прошло двадцать пять минут.
И добавил по-английски что-то явно нелестное для французов вообще и французских полицейских в особенности. Гош понял только слово frog.[25]
Еще секунду поколебавшись, сыщик, наконец, принял решение. И сразу преобразился, движения стали быстрыми, стремительными. Папаша Гош не любит брать с места в карьер, но уж если разогнался — подгонять не придется.
Наскоро натягивая пиджак и брюки, он сказал штурману:
— Фокс, приведите на верхнюю палубу двух матросов. С карабинами. Помощник капитана пусть тоже придет. Нет, не надо — некогда все заново объяснять.
Сунул в карман свой верный «лефоше», а дипломату протянул четырехствольный «мариэтт».
— Умеете обращаться?
— У меня свой, «герсталь-агент», — ответил Фандорин и показал компактный, красивый револьвер, каких Гошу раньше видеть не приходилось. И еще вот это. — Молниеносным движением он вытащил из трости узкий и гибкий клинок.
— Тогда вперед.
Баронету Гош решил оружия не давать — мало ли что псих выкинет.
Втроем они быстро шагали по длинному пустому коридору. Дверь одной из кают приоткрылась, выглянула Рената Клебер — поверх коричневого платья накинута шаль.
— Господа, что вы топочете, как стадо слонов? — сердито воскликнула она. — Я и так из-за этой грозы уснуть не могу!
— Закроите дверь и никуда не выходите, — строго сказал ей Гош и, не останавливаясь, подтолкнул Ренату внутрь каюты. Не до церемоний.
Комиссару показалось, что и дверь каюты №24, где проживала мадемуазель Стамп, чуть дрогнула и приоткрылась, но к месту ли было придавать значение пустякам в столь ответственный момент?
На палубе в лицо ударили дождь и ветер. Пришлось кричать — иначе друг друга было не расслышать.
Вот и трап, ведущий к рулевой рубке и мостику. У нижней ступеньки уже дожидался Фокс. С ним два вахтенных матроса.
— Я же сказал, с карабинами! — крикнул Гош.
— Они в арсенал! — заорал ему на ухо штурман. — Ключ от арсенала у капитана!
Неважно, поднимаемся наверх, — показал жестом Фандорин. Лицо его блестело от капель.
Гош посмотрел вокруг и передернулся: ночь посверкивала стальными нитями дождя, белела пенными гребнями, щерилась молниями. Жуть какая!
Полезли вверх по чугунной лесенке, грохоча каблуками и жмурясь от хлестких струй дождя. Гош поднимался первым. Сейчас он был самым главным человеком на всем огромном «Левиафане», доверчиво несшем свою двухсотметровую тушу навстречу гибели. На последней ступеньке сыщик поскользнулся и едва успел ухватиться за поручень. Выпрямился, перевел дух.
Все, выше только поплевывающие искрами трубы да едва различимые во тьме мачты.
Возле кованной стальными клепками двери Гош предостерегающе поднял палец: тихо! Пожалуй, предосторожность была излишней — море так расшумелось, что из рубки все равно ничего бы не услышали.
— Тут вход в капитанский мостик и рулевая рубка! — крикнул Фокс. Без приглашений капитана входить нельзя!
Гош выдернул из кармана револьвер, взвел курок. Фандорин сделал то же самое.
— Вы помалкивайте! — на всякий случай предупредил сыщик чересчур инициативного дипломата. — Я сам! Ох, зря я вас послушал! — И решительно толкнул дверь.
Вот тебе раз — дверь не подалась. — Заперся, — констатировал Фандорин. — Подайте голос, Фокс.
Штурман громко постучал и крикнул:
— Captain, it's me, Jeremy Fox! Please open! We have an emergency![26]
Из-за двери глухо донесся голос Ренье:
— What happened, Jeremy?[27]
Дверь осталась закрытой.
Штурман растерянно оглянулся на Фандорина. Тот показал на комиссара, потом приставил палец к своему виску и изобразил, что спускает курок. Гош не понял, что означает эта пантомима, но Фокс кивнул и заорал во всю глотку:
— The French cop shot himself.[28]
Дверь немедленно распахнулась, и Гош с удовольствием предъявил капитану свою мокрую, но вполне живую физиономию. А заодно черную дырку в дуле «лефоше».
Ренье вскрикнул и отшатнулся, словно от удара. Вот это улика так улика: человек с чистой совестью так от полиции не шарахается, и Гош уже безо всяких колебаний схватил моряка за ворот брезентовой куртки.
— Рад, что известие о моей смерти произвело на вас такое впечатление, господин раджа, — промурлыкал комиссар и гаркнул свое знаменитое на весь Париж. — Руки выше ушей! Вы арестованы!
От этих слов, бывало, падали в обморок самые отпетые парижские головорезы.
У штурвала полуобернувшись застыл рулевой. Он тоже вскинул руки, и колесо слегка поехало вправо.
— Держи штурвал, идиот! — прикрикнул на него Гош.
— Эй, ты! — ткнул он пальцем в одного из вахтенных. — Срочно первого помощника сюда, пусть принимает корабль. А пока распоряжайтесь вы, Фокс. И живей, чтоб вам! Командуйте машинному отделению — «стоп-машина» или, не знаю, «полный назад», но только не стойте, как истукан!
— Нужно смотреть, — сказал штурман, склоняясь над картой. — Может быть, еще не поздно просто взять лево.
С Ренье все было ясно. Голубчик даже не пытался изображать негодование, просто стоял, опустив голову. Пальцы поднятых рук мелко подрагивали.
— Ну, пойдем поговорим, — задушевно сказал ему Гош. — Ай, как славно мы поговорим.
Рената Клебер
К завтраку Рената вышла позже всех и потому узнала о событиях минувшей ночи самой последней. Все наперебой кинулись рассказывать ей невообразимые, кошмарные вести.
Оказывается, капитан Ренье уже не капитан. Оказывается, Ренье никакой не Ренье. Оказывается, он сын того самого раджи. Оказывается, это он всех убивал. Оказывается, ночью пароход чуть не погиб.
— Мы спали мирным сном в своих каютах, — с расширенными от ужаса глазами шептала Кларисса Стамп, — а этот человек тем временем вел корабль прямо на скалы. Представляете, что было бы дальше? Душераздирающий скрежет, толчок, треск разодранной обшивки! От удара падаешь с кровати на пол и в первый миг ничего не можешь понять. Потом крики, топот ног. Пол все больше и больше кренится на сторону. И самое страшное: пароход все время двигался, а теперь остановился! Все выбегают на палубу раздетые…
— Not me![29] — решительно вставила мадам Труффо.
— …Матросы пытаются спустить на воду лодки, — все тем же мистически приглушенным голосом продолжала впечатлительная Кларисса, не обратив внимания на реплику докторши. — Но толпы пассажиров мечутся по палубе и мешают. От каждой новой волны корабль все больше заваливается на бок. Нам уже трудно удерживаться на ногах, приходится за что-нибудь держаться. Ночь черна, море ревет, в небе гроза… Одну шлюпку, наконец, спустили на воду, но обезумевшие от страха люди так набились в нее, что она перевернулась. Маленькие дети…
— П-пожалуй, довольно, — мягко, но решительно прервал живописательницу Фандорин.
— Вам бы, мадам, морские романы писать, — неодобрительно заметил доктор.
Рената же так и застыла, схватившись рукой за сердце. Она и без того была бледной, невыспавшейся, а от всех этих известий совсем позеленела.
— Ой, — сказала она и повторила. — Ой.
Потом строго попеняла Клариссе:
— Зачем вы рассказываете мне всякие гадости? Разве вы не знаете, что в моем положении нельзя такое слушать?
Барбоса за столом не было. Непохоже на него — завтрак пропускать.
— А где мсье Гош? — спросила Рената.
— Все есе допрасивает арестованного, — сообщил японец. В последние дни он перестал держаться букой и больше не смотрел на Ренату зверенышем.
— Неужели мсье Ренье признался во всех этих невообразимых вещах? — ахнула она. — Он на себя наговаривает! Должно быть, просто помутился в рассудке. Знаете, я давно уже замечала, что он немного не в себе. Это он сам сказал, что он сын раджи? Хорошо, что не сын Наполеона Бонапарта. Бедняга просто свихнулся, это же ясно!
— Не без того, сударыня, не без того, — раздался сзади усталый голос комиссара Гоша.
Рената не слышала, как он вошел. Оно и немудрено — шторм кончился, но море еще было неспокойно, пароход покачивался на сердитых волнах, и все время что-то поскрипывало, позвякивало, потрескивало. Пробитый пулей Биг-Бен маятником не качал, зато покачивался сам — рано или поздно этот дубовый урод обязательно грохнется, мимоходом подумала Рената и сосредоточилась на Барбосе.
— Ну что там, рассказывайте! — потребовала она. Полицейский неторопливо прошел к своему месту, сел. Поманил стюарда, чтобы налил кофе.
— Уф, совсем вымотался, — пожаловался комиссар.
— Что пассажиры? В курсе?
— Весь пароход гудит, но подробности пока мало кому известны, ответил доктор. — Мне все рассказал мистер Фокс, а я счел своим долгом информировать присутствующих.
Барбос посмотрел на Фандорина и рыжего Психа, удивленно покачал головой:
— Однако вы, господа, не из болтливых.
Смысл реплики Рената поняла, но это сейчас к делу не относилось.
— Что Ренье? — спросила она. — Неужели признался во всех этих злодеяниях?
Барбос с наслаждением отпил из чашки. Какой-то он сегодня не такой.
Перестал быть похожим на старого, брехливого, но в общем не кусачего пса.
Этакий, пожалуй, и цапнуть может. Зазеваешься — кусок мяса оторвет. Рената решила, что переименует комиссара в Бульдога.
— Хорош кофеек, — похвалил Бульдог. — Признался, конечно, признался. Куда ж ему деваться. Пришлось, само собой, повозиться, но у старого Гоша опыт большой. Сидит ваш приятель Ренье, пишет показания. Расписался — не остановишь. Я ушел, чтоб не мешать.
— Почему это он «мой»? — встревожилась Рената. — Вы это бросьте. Просто вежливый человек, оказывал услуги беременной женщине. И не верю я, что он такой уж монстр.
— Вот допишет признание — дам почитать, — пообещал Бульдог. — По старой дружбе. Столько часов за одним столом просидели. Теперь-то уж все, расследование закончено. Надеюсь, мсье Фандорин, вы не станете адвокатировать моему клиенту? Уж этому-то гильотины никак не избежать.
— Скорее, сумасшедшего дома, — сказала Рената.
Русский тоже хотел было что-то сказать, но воздержался. Рената посмотрела на него с особым интересом. Свеженький, хорошенький, словно всю ночь сладко проспал в постельке. Да и одет, как всегда, с иголочки: белый пиджак, шелковый жилет в мелкую звездочку. Очень любопытный типаж, таких Рената еще не встречала.
Дверь распахнулась так резко, что чуть не слетела с петель. На пороге стоял матрос, дико вращая глазами. Увидев Гоша, подбежал к нему и зашептал что-то, отчаянно размахивая руками.
Рената прислушалась, но разобрала только «bastard» и «by my mother's grave»[30]
Что еще там такое стряслось?
— Доктор, выйдем-ка в коридор. — Бульдог недовольно отодвинул тарелку с яичницей. — Переведите мне, что бормочет этот парень.
Они вышли втроем.
— Что-о?! — донесся из коридора рев комиссара. — А ты куда смотрел, скотина?!
Удаляющийся топот ног. Тишина.
— Я отсюда ни ногой до тех пор, пока не вернется мсье Гош, — твердо заявила Рената.
Остальные, кажется, были того же мнения. В салоне «Виндзор» повисло напряженное молчание.
Комиссар и Труффо вернулись через полчаса. Вид у обоих был мрачный.
— Случилось то, чего следовало ожидать, — торжественно объявил коротышка доктор, не дожидаясь вопросов. — В этой трагической истории поставлена точка. И поставил ее сам преступник.
— Он мертв? — воскликнула Рената, порывисто поднявшись.
— Совершил самоубийство? — спросил Фандорин. — Но как? Разве вы не приняли мер п-предосторожности?
— Как не принять, принял, — обескураженно развел руками Гош, — В карцере, где я его допрашивал, из мебели только стол, два стула и койка.
Ножки привинчены к полу. Но если уж человек решил, что непременно хочет умереть, — его не остановишь. Ренье разбил себе лоб об угол стены. Там в карцере в углу такой выступ… Да так ловко провернул, что часовой не слышал ни звука. Открыли дверь, чтоб завтрак внести, а он лежит на полу в луже крови. Я велел не трогать, пусть пока полежит.
— Позвольте взглянуть? — спросил Фандорин.
— Валяйте. Любуйтесь сколько хотите, а я дозавтракаю. — И Бульдог преспокойно придвинул остывшую яичницу.
Взглянуть на самоубийцу пошли вчетвером: Фандорин, Рената, японец и, как это ни странно, докторша. Кто бы мог ожидать от чопорной козы такого любопытства?
Рената, стуча зубами, заглянула в карцер поверх фандоринского плеча.
Увидела знакомую широкоплечую фигуру, вытянувшуюся наискось, черноволосой головой к угловому выступу стены. Ренье лежал ничком, правая рука неестественно вывернулась.
Внутрь Рената входить не стала — и так видела достаточно. Остальные вошли, присели над телом на корточки.
Японец приподнял голову мертвеца, зачем-то потрогал пальцем окровавленный лоб. Ах да, он ведь врач.
— Oh Lord, have mercy upon this sinful creature[31], — набожно произнесла мадам Труффо.
— Аминь, — сказала Рената и отвернулась, чтобы не видеть этого тягостного зрелища.
В салон вернулись молча.
И вовремя вернулись — Бульдог закончил трапезу, вытер жирные губы салфеткой и придвинул к себе черную папку.
— Я обещал, что покажу вам показания нашего бывшего соседа по столу, — невозмутимо сказал он, кладя перед собой три сплошь исписанных листа бумаги — два целых и еще половинку. — Так вышло, что это не просто признание, а предсмертное письмо. Но сути дела это не меняет. Угодно ли послушать?
Повторять приглашение не пришлось — все собрались вокруг комиссара и затаили дыхание. Бульдог взял первый листок, отодвинул подальше от глаз и стал читать.
Я, Шарль Ренье, делаю нижеследующее признание по доброй воле и безо всякого принуждения, единственно из желания облегчить свою совесть и объяснить мотивы, побудившие меня на совершение тяжких преступлений.
Судьба всегда обходилась со мной жестоко…
— Ну, эту песню я слышал тысячу раз, — прокомментировал комиссар, прерывая чтение. — Еще ни один убийца, грабитель или там растлитель малолетних не сказал на суде, что судьба осыпала его своими дарами, а он, сукин сын, оказался их недостоин. Ладно, едем дальше.
Судьба всегда обходилась со мной жестоко, а если обласкала на заре жизни, то лишь затем, чтобы потом побольнее ужалить. Ранние мои годы прошли в неописуемой роскоши. Я был единственным сыном и наследником баснословно богатого раджи, человека очень доброго, постигшего премудрость и Востока, и Запада. До девяти лет я не знал, что такое злоба, страх, обида, неисполненное желание. Мать тосковала в чужой стране и все время проводила со мной, рассказывая мне о прекрасной Франции и веселом Париже, где она выросла. Отец впервые увидел ее в клубе «Багатель», где она была первой танцовщицей, и влюбился без ума. Франсуаза Ренье (такова девичья фамилия моей матери — я взял то же имя, когда получал французское подданство) не устояла перед соблазнами, которые сулил ей брак с восточным владыкой, и стала его женой. Но замужество не принесло ей счастья, хотя она искренне почитала моего отца и сохранила ему верность до сего дня.
Когда Индию захлестнула волна кровавого мятежа, мой отец почувствовал опасность и отправил жену и сына во Францию. Раджа знал, что англичане давно зарятся на его заветный ларец и непременно устроят какую-нибудь подлость, чтобы завладеть сокровищами Брахмапура.
Первое время мы с матерью жили в Париже очень богато — в собственном особняке, окруженные многочисленными слугами. Я учился в привилегированном лицее. вместе с детьми коронованных особ и миллионеров. Но потом все переменилось, и я сполна испил чашу нужды и унижений.
Никогда не забуду тот черный день, когда мать в слезах сообщила мне, что у меня больше нет ни отца, ни титула, ни родины. Лишь год спустя через британское посольство в Париже мне передали единственное наследство, завещанное отцом: томик Корана. К тому времени мать уже крестила меня и я ходил к мессе, однако я поклялся себе, что выучусь читать по-арабски и непременно прочту записи, сделанные на полях Священной Книги рукою отца. Много лет спустя я осуществил свое намерение, но об этом я напишу позже.
— Терпение, терпение, — сказал Гош, лукаво улыбнувшись. — До этого мы еще дойдем. Пока идет лирика.
Из особняка мы съехали сразу же после получения горестного известия. Сначала в дорогой отель, потом в гостиницу попроще, потом в меблированные комнаты. Слуг становилось все меньше, и в конце концов мы остались вдвоем. Мать никогда не была практичной — ни в годы своей бурной юности, ни позднее. Драгоценностей, которые она захватила с собой в Европу, хватило на два-три года, после чего мы впали в настоящую нужду. Я ходил в обычную школу, где меня били и звали «черномазым». Такая жизнь научила меня скрытности и злопамятности. Я вел тайный дневник, в который записывал имена своих обидчиков, чтобы отомстить каждому из них, когда подвернется удобный случай. И рано или поздно случай непременно подворачивался. Одного из врагов своего несчастного отрочества я повстречал в Нью-Йорке много лет спустя. Он не узнал меня — к тому времени я сменил фамилию и стал совсем непохож на тощего затравленного «индюшку», как дразнили меня в школе. Я подстерег старого знакомца вечером, когда он пьяный возвращался из кабака. Я представился ему своим прежним именем и оборвал его удивленный возглас ударом складного ножа в правый глаз — этому приему я научился в притонах Александрии. Признаюсь в этом убийстве, потому что оно вряд ли отяготит мою участь еще более.
— Это уж точно, — подтвердил Бульдог. — Тут уж все равно — трупом больше, трупом меньше.
Когда мне было тринадцать лет, мы переехали из Парижа в Марсель, потому что там дешевле жить и потому что у матери там были родственники. Шестнадцати лет, совершив проступок, о котором мне не хочется вспоминать, я сбежал из дому и завербовался юнгой на шхуну. Два года плавал по Средиземноморью. Это был тяжелый, но полезный опыт. Я стал сильным, безжалостным и гибким. Впоследствии это позволило мне стать первым из курсантов марсельской Эколь Маритим. Я окончил училище с медалью и с тех пор плавал на самых лучших кораблях французского торгового флота. Когда в конце прошлого года был объявлен конкурс на должность первого лейтенанта суперпарохода «Левиафан», мой послужной список и отличные рекомендации обеспечили мне победу. Но к тому времени у меня уже появилась Цель.
Гош взял второй лист и предупредил:
— Вот оно начинается, самое интересное.
В детстве меня учили арабскому, но учителя были слишком снисходительны к наследному принцу и научился я немногому. Позднее, когда мы с матерью оказались во Франции, уроки вовсе прекратились, и я быстро забыл то немногое, что знал. Долгие годы Коран с отцовскими пометками казался мне волшебной книгой, в магической вязи которой простому смертному ни за что не разобраться. Как потом благодарил я судьбу за то, что не попросил какого-нибудь знатока арабского прочесть письмена на полях!
Нет, я во что бы то ни стало должен был проникнуть в эту тайну сам. Я вновь занялся арабским, когда плавал в Магриб и Левант. Понемногу Коран начинал разговаривать со мной голосом моего отца. Но прошли долгие годы, прежде чем рукописные заметки — цветистые изречения мудрецов, обрывки стихов и житейские советы любящего отца сыну — намекнули мне, что заключают в себе некий шифр. Если прочесть записи в определенной последовательности, они обретали смысл точной и подробной инструкции, но понять это мог только тот, кто изучил пометки наизусть, много думал над ними и запечатлел их в памяти своего сердца. Дольше всего бился я над строчкой из неведомого мне стихотворения:
- Платок, отцовской кровью обагренный,
- Посланец смерти принесет тебе.
Лишь год назад, читая мемуары одного английского генерала, похвалявшегося своими «подвигами» во время Великого восстания (мой интерес к этой теме вполне понятен), я прочел о предсмертном даре брахмапурского раджи своему маленькому сыну. Оказывается, Коран был завернут в платок! У меня словно пелена упала с глаз. Несколько месяцев спустя лорд Литтлби выставил свою коллекцию в Лувре. Я был самым прилежным из посетителей этой выставки. Когда я, наконец, увидел платок моего отца, мне открылось значение строчек:
- И формою своей остроконечной
- Подобен он рисунку и горе.
А также:
- Но райской птицы глаз бездонный
- Способен в тайну заглянуть.
Надо ли объяснять, что все годы изгнания я только и грезил, что глиняным ларцом, в котором таилось все богатство мира? Сколько раз я видел во сне, как откидывается землистая крышка, и я вновь, как в далеком детстве, вижу неземное сияние, разливающееся по вселенной.
Сокровище по праву принадлежит мне, я — законный наследник! Англичане обокрали меня, но не сумели воспользоваться плодами своего вероломства. Гнусный стервятник Литтлби, кичащийся ворованными «раритетами», по сути дела был обычным скупщиком краденого. Я не испытывал ни малейших сомнений в своей правоте и боялся только одного — что не справлюсь с поставленной задачей.
Я и в самом деле совершил ряд непростительных, страшных ошибок. Первая — смерть слуг и особенно бедных детей. Я, конечно же, не хотел убивать этих ни в чем не повинных людей. Как вы правильно догадались, я прикинулся медиком и ввел им раствор опия. Я хотел всего лишь усыпить их, но по неопытности и из боязни, что снотворное не подействует, не правильно рассчитал дозу.
Второе потрясение ждало меня наверху. Когда я разбил стекло витрины и дрожащими от благоговения руками прижал к лицу отцовский платок, одна из дверей вдруг открылась и, хромая, вышел хозяин дома. По имевшимся у меня сведениям, лорд должен был находиться в отъезде, а тут вдруг он предстал передо мной, да еще с пистолетом в руке. У меня не было выбора. Я схватил статуэтку Шивы и со всей силы ударил лорда по голове. Он не упал навзничь, а повалился вперед, обхватив меня руками и забрызгав мою одежду кровью.
Под белым халатом на мне был парадный мундир — морские темно-синие рейтузы с красным кантом очень похожи на брюки муниципальной медицинской службы. Я был так горд своей хитростью, но в конечном итоге она-то меня и погубила. В предсмертной судороге несчастный содрал с моей груди, из-под распахнувшегося халата, эмблему «Левиафана». Я заметил пропажу, лишь вернувшись на пароход. Сумел раздобыть замену, однако роковой след был оставлен.
Я не помню, как выбрался из дома. Через дверь уходить не решился, перелез через ограду сада. Пришел в себя на берегу Сены. В одной руке окровавленная статуэтка, в другой пистолет — сам не знаю, зачем я подобрал его. Содрогнувшись от омерзения, я швырнул и то, и другое в воду. Платок лежал в кармане кителя, под белым халатом, и согревал мне сердце.
А на следующий день я узнал из газет, что стал убийцей не только лорда Литтлби, но и еще девяти человек. Свои переживания по этому поводу я опускаю.
— Да уж, — кивнул комиссар. — И без того чересчур чувствительно. Будто перед присяжными выступает. Мол, судите сами, господа, мог ли я поступить иначе? Вы на моем месте сделали бы то же самое. Тьфу? — И продолжил чтение.
Платок сводил меня с ума. Волшебная птица с пустотой вместо глаза возымела надо мной странную власть. Я действовал словно не сам по себе, а повинуясь тихому голосу, который отныне вел и направлял меня.
— Ну, это он на предмет психической невменяемости удочку закидывает, — понимающе усмехнулся Бульдог. — Знаем эти штучки, слыхали.
Когда мы плыли по Суэцу, платок исчез из моего секретера. Я почувствовал себя брошенным на произвол судьбы. Мне и в голову не пришло, что платок украден. К тому времени я был уже до такой степени во власти мистического чувства, что платок представлялся мне живым и одухотворенным существом. Оно сочло меня недостойным и покинуло меня. Я был безутешен и если не наложил на себя руки, то лишь в надежде, что платок сжалится надо мной и вернется. Огромного труда стоило мне скрывать от вас и сослуживцев свое отчаяние.
А потом, накануне прибытия в Аден, произошло чудо! Я вбежал в каюту мадам Клебер, услыхав ее испуганный крик, и вдруг увидел невесть откуда взявшегося негра, на шее которого был повязан мой исчезнувший платок. Теперь-то мне ясно, что дикарь за пару дней до того побывал в моей каюте и просто прихватил с собой яркий кусок ткани, но в ту минуту я испытал ни с чем не сравнимый священный ужас. Словно сам черный ангел Тьмы явился из преисподней, чтобы вернуть мне мое сокровище!
В завязавшейся схватке я убил чернокожего и, воспользовавшись полуобморочным состоянием мадам Клебер, незаметно снял с мертвеца платок. С тех пор я все время носил его на груди, не расставаясь с ним ни на миг.
Убийство профессора Свитчайлда я совершил вполне хладнокровно, с восхитившей меня самого расчетливостью. Свою сверхъестественную предусмотрительность и быстроту реакции я всецело отношу на счет магического влияния платка. По первым же сумбурным словам Свитчайлда я понял, что он докопался до тайны платка и вышел на след сына раджи — на мой след. Нужно было заставить профессора замолчать, и я сделал это. Платок был доволен мной — я почувствовал это по тому, как нагрелась шелковая ткань, лаская мое измученное сердце.
Но устранив Свитчайлда, я всего лишь добился отсрочки. Вы, комиссар, обложили меня со всех сторон. До прибытия в Калькутту вы и в особенности ваш проницательный помощник Фандорин…
Гош недовольно хмыкнул и покосился на русского:
— Поздравляю, мсье. Удостоились комплимента от убийцы. Спасибо хоть, что записал вас в мои помощники, а не меня в ваши.
Можно себе представить, с каким удовольствием Бульдог зачеркнул бы эту строчку, чтобы она не попала на глаза парижскому начальству. Но из песни слова не выкинешь. Рената взглянула на русского. Тот потянул острый кончик уса и жестом попросил полицейского продолжать.
…помощник Фандорин непременно исключили бы одного за другим всех подозреваемых, и тогда остался бы только я. Одной — единственной телеграммы в отдел натурализации министерства внутренних дел было бы довольно, чтобы установить, какую фамилию теперь носит сын раджи Багдассара. Да и из регистров Эколь Маритим видно, что поступал я под одной фамилией, а выпускался уже под другой.
И я понял, что пустой глаз райской птицы — это не путь к земному блаженству, а дорога в вечное Ничто. Я принял решение уйти в бездну, но не как жалкий неудачник, а как великий раджа. Мои благородные предки никогда не умирали в одиночку. Вслед за ними на погребальный костер восходили их слуги, жены и наложницы. Я не жил властелином, но зато умру, как подобает истинному владыке — так я решил. И возьму с собой в последнее путешествие не рабов и прислужниц, а цвет европейского общества. Траурной колесницей мне будет исполинский корабль, чудо европейского технического прогресса! Размах и величие этого плана захватили меня. Ведь это еще грандиозней, чем обладание несметным богатством!
— Тут он врет, — отрезал Гош. — Нас-то потопить он хотел, а для себя лодку приготовил.
Комиссар взял последний листок — точнее половину листка.
Трюк, который я провернул с капитаном Клиффом, был подл — это я признаю. В свое частичное оправдание могу сказать, что не ожидал такого печального исхода. Я отношусь к Клиффу с искренним уважением. Мне ведь хотелось не только завладеть «Левиафаном», но и сохранить жизнь славному старику. Ну, помучился бы он какое-то время, тревожась за дочь, а потом выяснилось бы, что с ней все в порядке. Увы, злой рок преследует меня во всем. Мог ли я предположить, что капитана хватит удар? Проклятый платок, это он во всем виноват!
В день, когда «Левиафан» покинул бомбейский порт, я сжег пестрый шелковый треугольник. Я сжег мосты.
— Как сжег! — ахнула Кларисса Стамп. — Так платка больше нет?
Рената впилась взглядом в Бульдога. Тот равнодушно пожал плечами и сказал:
— И слава Богу, что нет. Ну их, сокровища, к черту — так я вам скажу, дамы и господа. Целее будем. Скажите, Сенека какой выискался.
Рената сосредоточенно потерла подбородок.
Вам трудно в это поверить? Что ж, в доказательство своей искренности я расскажу, в чем секрет платка. Теперь нет нужды это скрывать.
Комиссар прервался и хитро посмотрел на русского.
— Сколько мне помнится, мсье, вы минувшей ночью хвастались, что разгадали эту тайну. Поделитесь-ка с нами своей догадкой, а мы проверим, такой ли вы проницательный, как кажется покойнику.
Фандорин нисколько не смутился.
— Это д-довольно просто, — сказал он небрежно.
Рисуется, подумала Рената, но все равно хорош. Неужто правда догадался?
— Итак, что нам известно о платке? Он т-треугольный, причем одна сторона ровная, а две другие несколько извилисты. Это раз. Изображена на платке птица, у которой вместо г-глаза дырка. Это два. Вы, конечно, помните и описание брахмапурского дворца, в частности его верхнего яруса: гряда гор на горизонте, ее зеркальное отражение на фресках. Это т-три.
— Ну, помним, и что с того? — спросил Псих.
— Но как же, сэр Реджинальд, — деланно удивился русский. — Ведь мы с вами в-видели рисунок Свитчайлда! Там было все необходимое для разгадки:
Треугольный платок, зигзагообразная линия, слово «дворец».
Он вынул из кармана носовой платок, сложил его по диагонали получился треугольник.
— Платок является к-ключом, с помощью которого обозначено место, где спрятан клад. Форма платка соответствует контуру одной из гор, изображенных на фресках. Нужно всего лишь приложить верхний угол п-платка к вершине этой горы. Вот так.
— Он положил треугольник на стол и обвел его пальцем. — И тогда глаз птицы Калавинки обозначит ту т-точку, где следует искать. Разумеется, не на рисованной, а на настоящей горе. Там должна быть какая-нибудь пещера или что-то в этом роде. Комиссар, я прав или ошибаюсь?
Все обернулись к Гошу. Тот надул свои брыли, сдвинул кустистые брови и стал совсем похож на старого, угрюмого бульдога.
— Не знаю, как вы это проделываете, — буркнул он. — Я прочел письмо еще там, в карцере, и ни на секунду не выпускал его из рук… Ладно, слушайте.
Во дворце моего отца есть четыре зала, где проводились официальные церемонии: в Северном — зимние, в Южном — летние, В Восточном — весенние и в Западном осенние. Если вы помните, об этом рассказывал покойный Свитчайлд. Там, действительно, есть настенная роспись, изображающая горный ландшафт, вид на который открывается через высокие, от пола до потолка окна. Прошло много лет, но стоит мне зажмуриться, и я вижу перед собой этот пейзаж. Я много путешествовал и многое видел, но в мире нет зрелища прекрасней! Отец зарыл ларец под большим бурым камнем, расположенным на одной из гор. Какой из множества горных пиков имеется в виду, можно узнать, поочередно приложив платок к изображениям гор на фресках. Та, чей силуэт идеально совпадет с тканью, и хранит сокровище. Место, где следует искать камень, обозначено пустым глазом райской птицы. Конечно, даже человеку, знающему, в каком секторе нужно искать, понадобились бы долгие часы, а то и дни, чтобы обнаружить камень — ведь зона поиска охватывала бы сотни метров. Но путаницы возникнуть не может. В горах много бурых валунов, но на обозначенной части склона такой всего один. «Соринкой в глазу бурый камень, один среди серых камней», — гласит запись в Коране. Сколько раз я представлял себе, как разобью на заветной горе палатку и не спеша, с замиранием сердца, буду бродить по обозначенному склону в поисках этой «соринки». Но судьба распорядилась иначе.
Что ж, видно, изумрудам, сапфирам, рубинам и алмазам суждено лежать там до тех пор, пока землетрясение не столкнет валун вниз. Даже если это произойдет через сто тысяч лет, с драгоценными камнями ничего не случится — они вечные.
А со мной покончено. Проклятый платок забрал все мои силы и весь мой разум. Жизнь утратила смысл. Я раздавлен, я сошел с ума.
— И тут он совершенно прав, — заключил комиссар, откладывая половинку листка. — Все, на этом письмо обрывается.
— Что ж, Ренье-сан поступил правирьно, — сказал японец. — Он недостойно жир, но достойно умер. За это ему многое простится, и в средуюсем рождении он поручит новый сянс исправить свои прегресения.
— Не знаю, как насчет следующего рождения, — Бульдог аккуратно сложил листки и убрал в черную папку, — а мое расследование, слава Богу, закончено. Отдохну немножко в Калькутте, и назад, в Париж. Дело закрыто.
И тут русский дипломат преподнес Ренате сюрприз.
— То есть как з-закрыто? — громко спросил он. — Вы опять торопитесь, комиссар.
И обернулся к Ренате, наставив на нее два стальных дула своих холодных голубых глаз.
— А разве мадам Клебер нам ничего не расскажет?
Кларисса Стамп
Этот вопрос застал врасплох всех. Впрочем нет, не всех — Кларисса с удивлением поняла, что будущая мать нисколько не растерялась. Она, правда, едва заметно побледнела и на миг закусила пухлую нижнюю губу, но ответила уверенно, громко и почти без паузы:
— Вы правы, мсье, мне есть что рассказать. Но только не вам, а представителю закона.
Она беспомощно взглянула на комиссара и с мольбой произнесла:
— Ради Бога, сударь, я бы хотела сделать свое признание наедине.
Похоже, события приняли для Гоша совершенно неожиданный оборот.
Сыщик захлопал глазами, подозрительно посмотрел на Фандорина и, важно выпятив двойной подбородок, прогудел:
— Ладно, идем ко мне в каюту, коли вам так приспичило.
У Клариссы создалось ощущение, что полицейский понятия не имел, в чем именно собирается признаваться ему мадам Клебер.
Что ж, комиссара трудно было в этом винить — Кларисса и сама не поспевала за стремительным ходом событий.
Едва за Гошем и его спутницей закрылась дверь, Кларисса вопросительно взглянула на Фандорина, который один, кажется, точно знал, что именно происходит. Впервые за день она посмела посмотреть на него вот так, прямо, а не искоса и не из-под опущенных ресниц.
Никогда еще она не видела Эраста (да-да, про себя можно и по имени) таким обескураженным. Его лоб был наморщен, в глазах застыла тревога, пальцы нервно барабанили по столу. Неужто даже этот уверенный, обладающий молниеносной реакцией человек утратил контроль над развитием событий?
Минувшей ночью Кларисса уже видела его смущенным, но не более мгновения.