Особые поручения: Декоратор Акунин Борис
На миг примечталось: сейчас на коленки бухнется, зарыдает, мол, прости меня, окаянного, добрый человек, грех на мне тяжкий, кровавый, женщин я скальпелем потрошу. И всё, дело закрыто, а Тюльпанову от начальства награда и, главное, от шефа похвальное слово.
Но нет, на коленки Стенич не повалился и сказал совсем другое:
– Гордость. Всю жизнь с ней маюсь. Чтоб ее преодолеть и сюда устроился, на службу тяжкую, грязную. За сумасшедшими нечистоты убираю, никакой работы не гнушаюсь. Унижение и смирение – вот лучшее лекарство от гордости.
– Так вас за гордость из университета-то? – спросил Анисий, не в силах скрыть разочарование.
– Что? А, из университета. Нет, там другое было… Что ж, и расскажу. Укрощения гордости ради. – Милосердный брат вспыхнул, залился краской до самого пробора. – Был у меня раньше и другой грех, сильненький. Сладострастие. Его я преодолел, жизнь помогла. А в юные годы порочен был – не столько от чувственности, сколько от любопытства. Оно и мерзее, от любопытства-то, нет?
Анисий не знал, что на это ответить, но послушать про порок было интересно. А вдруг от сладострастия к душегубству ниточка протянется?
– Я в сладострастии и вовсе греха не нахожу, – сказал он вслух. – Грех – это когда ближним хуже. А кому от сладострастия плохо, если, конечно, насилие не замешано?
Стенич только головой качнул:
– Эх, молоды вы, сударь. Про «Садический кружок» не слыхали? Где вам, вы тогда еще, поди, гимназию не закончили. Нынешним апрелем как раз семь лет сравнялось… Да на Москве о том деле вообще мало кто знает. Так, прошел шумок по медицинским кругам, но круги эти утечки не дают, корпоративность. Сор из избы не выносят. Меня, правда, вынесли…
– Что за кружок такой? Садоводческий? – прикинулся дурачком Анисий, вспоминая про отчисление за «безнравственность».
Собеседник неприятно рассмеялся.
– Не совсем. Было нас, шалопаев, десятка полтора. Студенты медицинского факультета и две курсистки. Время темное, суровое. Год как нигилисты Царя-Освободителя подорвали. Мы тоже были нигилисты, только без политики. За политику нас в ту пору на каторгу бы отправили или куда похуже. А так только заводилу нашего, Соцкого, в арестантские роты упекли. Без суда, без шума, министерским указом. Прочих же кого на нелечебные отделения перевели, в фармацевты, химики, патологоанатомы – недостойными сочли высокого лекарского звания. А кого, вроде меня, и вовсе взашей, если высоких заступников не нашлось.
– Не крутенько ли? – участливо вздохнул Тюльпанов. – Что ж вы там такого натворили?
– Теперь я склонен думать, что не крутенько. В самый раз… Знаете, совсем молодые люди, избравшие стезю медицинского образования, иногда впадают в этакий цинизм. У них укореняется мнение, будто человек – не образ Божий, а машина из суставов, костей, нервов и разного прочего фарша. У младших курсов за лихачество считается позавтракать в морге, поставив бутылку пива на только что зашитое брюхо «дохлятины». Бывают шутки и повульгарней, не буду рассказывать, противно. Но это все проказы обычные, мы же дальше пошли. Были среди нас некоторые при больших деньгах, так что возможность развернуться имелась. Простого разврата нам скоро мало стало. Вожак наш, покойный Соцкий, с фантазией был. Не вернулся из арестантских рот, загинул, а то бы далеко пошел. В особенном ходу у нас садические забавы были. Наймем гулящую побезобразней, заплатим четвертной, и давай над ней куражиться. Докуражились… Раз, в полтиничном борделе, с перепою, шлюху старую, за трешник на все готовую, уходили до смерти… Дело замяли, до суда не довели. И решили все тихо, без скандала. Я злился сначала, что жизнь мне поломали – ведь на гроши учился, уроки давал, маменька что могла высылала… А после, уж годы спустя, вдруг понял – поделом.
Анисий прищурился:
– Как это «вдруг»?
– Так, – коротко и строго ответил Стенич. – Бога узрел.
Что-то есть, подумал Тюльпанов. Тут пощупать, так, пожалуй, и «идея» отыщется, про которую шеф говорил. Как бы разговор на Англию навести?
– Наверно, много вас жизнь покидала? За границей не пробовали счастья искать?
– Счастья – нет, не искал. А непотребств искал в разных странах. И находил предостаточно, прости меня Господи. – Стенич истово перекрестился на висевший в углу образ Спасителя.
Тут Анисий простодушно так:
– И в самой Англии бывали? Я вот мечтаю, да, видно, не доведется. Все говорят, исключительно цивилизованная страна.
– Странно, что вы про Англию спросили, – внимательно взглянул на него бывший грешник. – Вы вообще странный господин. Что ни спросите, все в самую точку. В Англии-то я Бога и узрел. До того момента вел жизнь недостойную, унизительную. Состоял в приживалах при одном сумасброде. А тут решился и разом всё переменил.
– Вы ж сами говорили, что унижение полезно для преодоления гордости. Почему же решили от унизительной жизни отказаться? Нелогично получается.
Хотел Анисий про английское житье Стенича побольше вызнать, но совершил грубую ошибку – принудил своим вопросом «черепаху» к обороне, а этого делать ни в коем случае не следовало.
И Стенич моментально убрался в панцирь:
– Да кто вы такой, чтоб логику моей души истолковывать? Что я вообще перед вами тут разнюнился!
Взгляд у милосердного брата стал воспаленный, ненавидящий, тонкие пальцы судорожно зашарили по столу. А на столе, между прочим, стальная кастрюлька с разными медицинскими инструментами. Вспомнил Анисий, что Стенич от душевного недуга лечился, и попятился в коридор. Все равно больше ничего полезного не скажет.
Но кое-что все же выяснилось.
Теперь путь лежал вовсе дальний, из Лефортова на противоположную окраину, на Девичье Поле, где совсем недавно на средства мануфактур-советника Тимофея Саввича Морозова открылась его же имени Гинекологическая клиника при Московском императорском университете. Сонька какая-никакая, а все-таки тоже женщина, и проблемы женские у нее найдутся. Вот и получалось, что снова следствию от дуры польза.
Сонька была в ажитации – лефортовский «дот» произвел на нее большое впечатление.
– Лоток гук-гук, ленка прыг, неялась, афекинял, – оживленно рассказывала она брату о своих приключениях.
Для кого другого – бессмысленный набор звуков, а Анисий всё понимал: доктор ей молотком по коленке стучал, и коленка подпрыгивала, только Сонька ни чуточки не боялась, а конфетки ей доктор не дал.
Чтоб не мешала сосредоточиться, остановил у Сиротского института, купил большого петуха, ядовито-красного, на палочке. Сонька и заткнулась. Язык на добрый вершок высовывает, лижет, белесыми глазками по сторонам пялится. Столько у ней сегодня событий, а не знает, что впереди еще много интересного будет. Вечером придется с ней повозиться, долго не уснет от возбуждения.
Наконец приехали. Хорошую клинику отстроил щедрый мануфактур-советник, ничего не скажешь. От семейства Морозовых городу Москве вообще много пользы. Вот недавно газеты писали, что почетная гражданка Морозова заграничные командировки для молодых инженеров учредила, для совершенствования практических знаний. Теперь любой, кто окончил полный курс в Императорском московском техническом училище, если, конечно, православный по вере и русский по крови, может хоть в Англию, хоть в Североамериканские Штаты съездить. Большое дело. А здесь, в гинекологической, по понедельникам и вторникам для бедных бесплатный прием. Разве не замечательно?
Сегодня, правда, среда.
Анисий прочел извещение в приемном покое: «Консультация у профессора – десять рублей. Прием у лекаря – пять рублей. Прием у женщины-врача г-жи Рогановой – три рубля».
– Дорогонько, – пожаловался Тюльпанов служителю. – У меня сестра убогая. Подешевле убогую не примут?
Служитель ответил сначала сурово:
– Не положено. В понедельник или во вторник приходите.
Но потом взглянул на Соньку, стоявшую с разинутым ртом, и раздобрился:
– А то в родовспомогательное сходите, к Лизавете Андреевне. Она все равно как врач, хоть по званию только повивальная бабка. Дешевле берет, а может и совсем задаром, если пожалеет.
Вот и отлично. Несвицкая на месте.
Вышли из приемного, свернули в садик. Когда подходили к желтому двухэтажному зданию родовспомогательного отделения, случилось происшествие.
Хлопнула оконная рама на втором этаже, звонко посыпались стекла. Анисий увидел, как на подоконник вылезает молодая женщина в одной ночной рубашке, длинные черные волосы разметались по плечам.
– Уйдите, мучители! – истошно завопила женщина. – Ненавижу вас! Смерти моей хотите!
Глянула вниз – а этажи высокие, до земли далеко – спиной к каменной стене прижалась и давай меленько переступать по парапету подальше от окна. Сонька так и застыла, губы развесила – никогда такого чуда не видала.
Из окна высунулись сразу несколько голов, принялись черноволосую уговаривать, чтоб не дурила, чтоб вернулась.
Только видно было, что не в себе женщина. Шатает ее, а парапет узкий. Сейчас упадет или сама бросится. Снег внизу стаял, голая земля, вся в камнях, железки какие-то торчат. Тут верная смерть или тяжкое увечье.
Тюльпанов глянул налево, направо. Народ глазеет, но физиономии у всех растерянные. Что же делать-то?
– Тащи брезент или хоть одеяло! – крикнул он санитару, вышедшему покурить, да так и замершему с цигаркой в зубах. Тот сорвался, побежал, только вряд ли поспеет.
Растолкав высунувшихся из окна, на подоконник решительно вылезла высокая женщина. Белый халат, стальное пенсне, волосы на затылке стянуты в тугой узел.
– Ермолаева, не валяй дурака! – крикнула она начальственным голосом. – У тебя сын плачет, молока просит!
И тоже, отчаянная, двинулась по парапету.
– Это не мой сын! – взвизгнула черноволосая. – Это подкидыш! Не подходи, боюсь тебя!
Та, в белом халате, сделала еще шаг, протянула руку, но Ермолаева вывернулась и с воем прыгнула.
Зрители ахнули – в самый последний миг врачиха успела схватить полоумную пониже ворота. Рубашка затрещала, но выдержала. У висевшей непристойно заголились ноги, и Анисий часто заморгал, но тут же и устыдился – не до того теперь. Докторша уцепилась одной рукой за водосток, другой держала Ермолаеву. Сейчас или выпустит, или вместе с ней сверзнется!
Рванул Тюльпанов с плеч шинель, махнул двоим, что стояли рядом. Растянули шинель пошире – и под висящую.
– Больше не смогу! Пальцы разжимаются! – крикнула железная докторша, и в тот же миг черноволосая упала.
От удара повалились в кучу-малу. Тюльпанов вскочил, встряхнул надсаженными запястьями. Женщина лежала зажмурившись, но вроде живая, и крови не видно. Один из анисиевых помощников, по виду приказчик, сидел на земле и подвывал, держась за плечо. Шинель было жалко – осталась без обоих рукавов и воротник треснул. Новая шинель, только осенью пошитая, сорок пять целковых.
Докторша уже здесь – и как только успела. Присела над лежащей без сознания, пощупала пульс, помяла руки-ноги:
– Жива и целехонька.
Анисию бросила:
– Молодец, что сообразили шинель натянуть.
– Что это с ней? – спросил он, потряхивая кистями.
– Родильная горячка. Временное помрачение рассудка. Редко, но бывает. У тебя что? – Это она уже приказчику. – Вывих? Дай-ка.
Взялась крепкими руками, коротко дернула – приказчик только ойкнул.
Запыхавшаяся санитарка спросила:
– Лизавета Андреевна, а с Ермолаевой что?
– В изолятор. Под три одеяла, вколоть морфию. Пусть поспит. И смотри, глаз с нее не спускать.
Повернулась идти.
– Я, собственно, к вам, госпожа Несвицкая, – сказал Анисий, подумав: правильно шеф не стал женщин с подозрения снимать. Этакая лошадь не то что скальпелем прирезать, голыми руками задушит, и очень запросто.
– Вы кто? По какому делу? – глянула на него подозреваемая.
Взгляд из-под пенсне жесткий, совсем не женский.
– Тюльпанов, губернский секретарь. Вот, привел убогую за советом по женской линии. Очень что-то мучается от месячных. Не согласитесь осмотреть?
Несвицкая посмотрела на Соньку. Деловито спросила:
– Идиотка? Половую жизнь имеет? Она кто, сожительница ваша?
– Да что вы! – в ужасе вскричал Анисий. – Это сестра моя. Она с рождения такая.
– Платить можете? С тех, кто может, я беру два рубля за осмотр.
– Заплачу с превеликим удовольствием, – поспешил уверить Тюльпанов.
– Если с превеликим, то почему ко мне, а не к лекарю или к профессору? Ладно, идемте в кабинет.
Пошла вперед быстрым, широким шагом. Анисий – за ней, только Соньку за руку подхватил.
Линию поведения выстраивал на ходу.
С типажом никаких сомнений – классическая «львица». Рекомендуемый подход – смущаться и мямлить. «Львицы» от этого мягчеют.
Кабинетик у повивальной бабки оказался маленький, опрятный, ничего лишнего: медицинское кресло, стол, стул. На столе две брошюры – «О негигиеничности женского костюма», сочинение приват-доцента акушерских и женских болезней А.Н.Соловьева, и «Записки Общества распространения практических знаний между образованными женщинами».
На стене – рекламная афиша:
ДАМСКИЕ ГИГИЕНИЧЕСКИЕ ПОДУШКИПриготовлены из древесной сулемовой ваты.
Очень удобная повязка, с приспособленным поясом, для ношения дамами во время болезненных периодов. Цена за дюжину подушек 1 р. Цена за пояс от 40 к. до 1 р. 50 к.
Покровка, дом Егорова
Анисий вздохнул и начал мямлить:
– Я ведь почему решил обратиться именно к вам, госпожа Несвицкая. Я, изволите ли видеть, наслышан, что вы обладаете самой что ни на есть наивысшей квалификацией, хоть и пребываете в звании, совершенно несообразном учености столь достойной особы… То есть, я вовсе ничего такого против звания повивальной бабки… Я не в смысле принизить или, упаси Боже, усомниться, я совсем наоборот…
Вроде бы отлично вышло и даже конфузливо покраснеть получилось, но тут Несвицкая удивила: крепко взяла Анисия за плечи и развернула лицом к свету.
– Ну-ка, ну-ка, это выражение глаз мне знакомо. Никак господин филер? С выдумкой работать стали, и даже идиотку где-то подобрали. Что вам еще от меня нужно? Что вы меня в покое никак не оставите? К недозволенной практике придраться задумали? Так господин директор про нее знает.
И брезгливо оттолкнула. Тюльпанов потер плечи – ну и хватка. Сонька испуганно прижалась к брату, захныкала. Анисий погладил ее по голове:
– Ты что напугалась? Тетя шутит, играет. Она добрая, она доктор… Елизавета Андреевна, вы на мой счет в заблуждении. Я служу в канцелярии его сиятельства генерал-губернатора. На мелкой должности, конечно. Так сказать, отставной козы младший барабанщик. Тюльпанов, губернский секретарь. У меня и документ есть. Показать? Не нужно?
Робко развел руками, застенчиво улыбнулся.
Отлично! Несвицкой стало совестно, а это – самое лучшее, чтоб «львицу» разговорить.
– Извините, мне всюду мерещится… Вы должны понять…
Дрожащей рукой взяла со стола папиросу, закурила – не сразу, с третьей спички. Вот тебе и железная докторша.
– Извините, что плохо о вас подумала. Нервы ни к черту. Тут еще Ермолаева эта… Да, вы ведь спасли Ермолаеву, я забыла… Я должна объясниться. Не знаю почему, но мне хочется, чтоб вы поняли…
Это вам потому хочется со мной объясниться, сударыня, мысленно ответил ей Анисий, что вы – «львица», а я веду себя как «зайчик». «Львицы» лучше всего сходятся именно с кроткими, беззащитными «зайчиками». Психология, Лизавета Андревна.
Однако наряду с удовлетворением ощутил Тюльпанов и некоторое нравственное неудобство – филер не филер, а все ж таки по сыскной части, да и сестру-инвалидку для прикрытия взял. Права докторша.
Она быстро, в несколько затяжек выкурила папиросу, зажгла вторую. Анисий ждал, жалобно хлопал ресницами.
– Курите. – Несвицкая подтолкнула картонку с папиросами.
Вообще-то Тюльпанов не курил, но «львицы» любят, когда у них идут на поводу, поэтому папироску он взял, втянул дым, зашелся кашлем.
– Да, крепковаты, – кивнула докторша. – Привычка. На Севере табак крепок, а без табака там летом нельзя – комарье, мошка.
– Так вы с Севера? – наивно спросил Анисий, неловко стряхивая пепел.
– Нет. Я родилась и выросла в Петербурге. До семнадцати жила маменькиной дочкой. А в семнадцать лет за мной приехали на пролетках люди в синих мундирах. Увезли от маменьки и посадили в каземат.
Несвицкая говорила отрывисто. Руки у нее больше не дрожали, голос стал резким, глаза недобро сузились – но сердилась она не на Тюльпанова, это было ясно.
Сонька села на стул, привалилась к стене и засопела – сморило ее от впечатлений.
– За что же вас? – шепотом спросил «зайчик».
– За то, что была знакома со студентом, который однажды побывал в доме, где иногда собирались революционеры, – горько усмехнулась Несвицкая. – Как раз перед тем было очередное покушение на царя, так мели всех подряд. Пока разбирались, я два года в одиночке просидела. Это в семнадцать-то лет. Как с ума не сошла, не знаю. А может, и сошла… Потом выпустили. Только на всякий случай, чтоб не водила предосудительных знакомств, выслали в административном порядке. В село Заморенка Архангельской губернии. Под надзор властей. Так что не сердитесь на мою подозрительность. У меня к синим мундирам отношение особенное.
– А где же вы медицину изучали? – сочувственно покачав головой, спросил Анисий.
– Сначала в Заморенке, в земской больнице. Надо же было на что-то жить, так я сестрой милосердия устроилась. И поняла, что медицина – это для меня. Только в ней, пожалуй, и есть смысл… После попала в Шотландию, училась на факультете. Первая женщина на хирургическом отделении – там ведь женщинам тоже не больно дорогу дают. Из меня хороший хирург вышел. Рука твердая, вида крови я с самого начала не боялась, да и зрелище человеческих внутренностей мне не отвратительно. В нем, пожалуй, даже есть своеобразная красота.
Анисий весь подобрался.
– И оперировать можете?
Она снисходительно улыбнулась:
– Могу и ампутацию произвести, и полостную операцию, и опухоль удалить. А вместо этого уж который месяц… – И зло махнула рукой.
Что «вместо этого»? Выпускаю гулящим кишки по сараям?
Предположительные мотивы?
Тюльпанов исподтишка разглядывал некрасивое, даже грубое лицо Несвицкой. Болезненная ненависть к женскому телу? Очень возможно. Причины: собственная физическая непривлекательность, личная неустроенность, вынужденное исполнение нелюбимых акушерских обязанностей, ежедневное лицезрение пациенток, у которых женская судьба сложилась счастливо. Да мало ли. Не исключается и скрытое помешательство как следствие перенесенной несправедливости и одиночного заключения в нежном возрасте.
– Ладно, давайте осмотрим вашу сестру. Заболталась я что-то. Даже не похоже на меня.
Несвицкая сняла пенсне, устало потерла сильными пальцами переносицу, потом зачем-то помассировала мочку, и мысли Анисия естественным образом перенеслись к зловещему уху.
Как-то там шеф? Сумел ли вычислить отправителя «бандерори»?
И опять вечер, благословенная тьма, укрывающая меня своим бурым крылом. Иду вдоль железнодорожной насыпи. Странное волнение теснит грудь.
Удивительно, до чего выбивает из колеи вид знакомцев по прежней жизни. Они изменились, некоторые так даже до неузнаваемости, а уж обо мне и говорить нечего.
Лезут воспоминания. Глупые, ненужные. Теперь все другое.
У переезда, перед шлагбаумом – девчонка-побирушка. Лет двенадцать-тринадцать. Трясется от холода, руки в красных цыпках, ноги замотаны в какое-то тряпье. Ужасное, просто ужасное лицо: гноящиеся глаза, растрескавшиеся губы, из носа течет. Несчастливое, уродливое дитя человеческое.
Как такую не пожалеть? Да и это уродливое лицо тоже можно сделать прекрасным. И делать-то ничего не нужно. Достаточно просто открыть взорам его настоящую Красоту.
Иду за девочкой. Воспоминания больше не тревожат.
Однокашники
Отправив помощника на задание, Эраст Петрович приготовился к сосредоточенному рассуждению. Задача представлялась непростой. Тут не помешало бы внерациональное озарение, а значит, начинать следовало с медитации.
Коллежский советник затворил дверь кабинета, сел, скрестив ноги, на ковер и попытался отрешиться от каких бы то ни было мыслей. Остановить взгляд, отключить слух. Закачаться на волнах Великой Пустоты, откуда, как это уже не раз бывало, зазвучит поначалу едва слышный, а потом все более отчетливый и под конец почти оглушающий звук истинности.
Прошло время. Потом перестало идти. Потом исчезло вовсе. Изнутри, от живота вверх, стал неторопливо подниматься прохладный покой, перед глазами заклубился золотистый туман, но тут огромные часы, стоявшие в углу комнаты, всхрапнули и оглушительно отбили: бом-бом-бом-бом-бом!
Фандорин очнулся. Уже пять? Он сверил время по брегету, ибо напольным часам доверять не следовало – и точно, они спешили на двадцать минут.
Во второй раз погрузиться в медитацию оказалось трудней. Эраст Петрович вспомнил, что как раз в пять часов пополудни, он должен был принять участие в состязаниях Московского клуба велосипедистов-любителей в пользу бедных вдов и сирот лиц военного ведомства. В Манеже соревновались сильнейшие московские спортсмены, а также велосипедные команды Гренадерского корпуса. У коллежского советника были неплохие шансы вновь, как и в прошлом году, получить главный приз. Увы, не до состязаний.
Эраст Петрович прогнал неуместные мысли и стал смотреть на бледно-лиловый узор обоев. Сейчас снова сгустится туман, нарисованные ирисы колыхнут лепестками, заблагоухают, и придет сатори.
Что-то мешало. Туман будто сносило ветром, дующим откуда-то слева. Там на столе, в лаковой коробочке, лежало отсеченное ухо. Лежало и не давало о себе забыть.
Эраст Петрович с детства не выносил вида истерзанной человеческой плоти. Казалось бы, пожил на свете достаточно, навидался всяких ужасов, в войнах поучаствовал, а так и не научился равнодушно смотреть на то, что люди вытворяют с себе подобными.
Поняв, что сегодня ирисы на обоях не заблагоухают, Фандорин тяжело вздохнул. Раз не удалось пробудить интуицию, оставалось полагаться на рацио.
Он сел к столу, взял лупу.
Начал с оберточной бумаги. Бумага как бумага, в такую заворачивают что угодно. Не зацепиться.
Теперь надпись. Почерк крупный, неровный, с небрежными окончаниями линий. Если приглядеться, заметны мельчайшие брызги чернил – рука водила по бумаге слишком сильно. Вероятнее всего, писал мужчина в расцвете лет. Возможно, неуравновешенный или нетрезвый. Но нельзя исключать и женщину, склонную к аффектам и истерии. В этом смысле примечательны завитки на буквах «о» и кокетливые крючочки над заглавным "Ф".
Самое существенное: на гимназических уроках чистописания этак писать не обучают. Тут либо домашнее воспитание, что более свойственно для особ женского пола, либо вообще отсутствие регулярного образования. Однако же ни единой орфографической ошибки. Хм, есть над чем подумать. Во всяком случае, надпись – это зацепка.
Далее – бархатная коробочка. В таких продают дорогие запонки или брошки. Внутри монограмма: «А.Кузнецов, Камергерский проезд». Ничего не дает. Большой ювелирный магазин, один из самых известных на Москве. Можно, конечно, осведомиться, но вряд ли будет прок – надо полагать, они таких коробочек в день не одну дюжину продают.
Атласная лента – ничего примечательного. Гладкая, красная, такими любят заплетать косы цыганки или купеческие дочки в праздничный день.
Пудреницу (из-под пудры «Клюзере № 6») Эраст Петрович рассмотрел в лупу с особенным вниманием, держа за самый краешек. Посыпал белым порошком вроде талька, и на гладкой лаковой поверхности проступили многочисленные отпечатки пальцев. Коллежский советник аккуратно промокнул их специальной тончайшей бумагой. В суде отпечатки пальцев уликой считаться не будут, но все равно пригодится.
Только теперь Фандорин занялся бедным ухом. Перво-наперво попытался представить, что оно не имеет никакого отношения к человеку. Так, некий занятный предмет, который желает все про себя рассказать.
Предмет рассказал про себя Эрасту Петровичу следующее.
Ухо принадлежало молодой женщине. Судя по россыпи веснушек на обеих сторонах ушной раковины – рыжеволосой. Мочка проколота, причем весьма небрежно: дырка широкая и продолговатая. Исходя из этого, а также из того, что кожа сильно обветрена, можно заключить, что бывшая владелица данного предмета, во-первых, носила волосы зачесанными кверху; во-вторых, не принадлежала к числу привилегированных сословий; в-третьих, много ходила по холоду с непокрытой головой. Последнее обстоятельство особенно примечательно. С непокрытой головой по улице, даже и в холодное время года, как известно, ходят уличные девки. Это и является одной из примет их ремесла.
Закусив губу (относиться к уху как к предмету все-таки не выходило), Эраст Петрович перевернул ухо пинцетом и стал рассматривать разрез. Ровный, сделан чрезвычайно острым инструментом. Ни единой капельки запекшейся крови. Значит, к моменту отсечения уха рыжеволосая была мертва по меньшей мере несколько часов.
Что это за легкое почернение на срезе? Отчего бы? А от разморозки, вот отчего! Труп был в леднике, потому и разрез такой идеальный – в момент разрезания ткани еще не оттаяли.
Труп проститутки, помещенный в заморозку? Зачем? Что за церемонии – этаких сразу везут на Божедомку да закапывают. Если помещают в ледник, то либо в морг медицинского факультета на Трубецкой для учебных занятий, либо в судебно-медицинский, на ту же Божедомку, с целью полицейского расследования.
Теперь самое интересное: кто прислал ухо и зачем?
Сначала – зачем.
Так же поступил в прошлом году лондонский убийца. Он прислал мистеру Альберту Ласку, возглавлявшему комитет по поимке Джека Потрошителя, половину почки проститутки Кэтрин Эддоус, изуродованное тело которой было обнаружено 30 сентября.
По убеждению Эраста Петровича, эта выходка имела два смысла. Первый, очевидный, – вызов, демонстрация уверенности в собственной безнаказанности. Мол, сколько ни пытайтесь, все равно не поймаете. Но было, пожалуй, и второе дно: свойственное маньякам подобного рода мазохистское стремление быть пойманным и понести кару. Если вы, охранители общества, и вправду могущественные и вездесущие, если Правосудие – отец, а я – его провинившееся дитя, то вот вам ключик, найдите меня. Лондонская полиция ключиком воспользоваться не сумела.
Возможна, конечно, и совсем другая версия. Жуткое послание отправлено не убийцей, а неким циничным шутником, нашедшим в трагической ситуации повод для жестокого веселья. В Лондоне полиция получила еще и глумливое письмо, якобы написанное преступником. Под письмом стояла подпись «Джек Потрошитель», откуда, собственно, и взялось прозвище. Английские следователи пришли к выводу, что это мистификация. Вероятно, из-за того, что должны были как-то оправдать неудачу поисков отправителя.
Не стоит усложнять себе задачу, делать ее двойной. Сейчас неважно, убийца ли тот, кто прислал ухо. Сейчас необходимо выяснить, кто это сделал. Очень возможно, что человек, отрезавший ухо, и окажется Потрошителем. Московский фокус с бандеролью отличается от лондонского одним существенным обстоятельством: об убийствах в Ист-Энде знала вся британская столица и, в сущности, «пошутить» мог кто угодно. В данном же случае подробности вчерашнего злодеяния известны весьма ограниченному кругу лиц. Сколько таких? Очень мало, даже если прибавить ближайших друзей и родственников.
Итак, каковы координаты отправителя «бандерори»?
Человек, не обучавшийся в гимназии, но все же получивший достаточное образование, чтобы написать слова «высокоблагородию» и «коллежскому» без ошибок. Это раз.
Судя по коробочке от Кузнецова и пудренице от Клюзере, человек небедный. Это два.
Человек, не просто осведомленный об убийствах, но и знающий о роли Фандорина в расследовании. Это три.
Человек, имеющий доступ к моргу, что еще более сужает список подозреваемых. Это четыре.
Человек, владеющий хирургическими навыками. Это пять.
Чего уж больше?
– Маса, извозчика! Живо!
Захаров вышел из прозекторской в кожаном фартуке, черные перчатки перепачканы какой-то бурой слизью. Лицо опухшее, похмельное, в углу рта – потухшая трубка.
– А-а, губернаторово око, – вяло сказал он вместо приветствия. – Что, еще кого-нибудь ломтями нарезали?
– Егор Виллемович, сколько т-трупов проституток у вас в леднике? – резко спросил Эраст Петрович.
Эксперт пожал плечами:
– Как велел господин Ижицын, теперь сюда тащут всех гулящих, кто окончательно отгулял. Кроме нашей с вами подружки Андреичкиной за вчера и сегодня доставили еще семерых. А что, желаете поразвлечься? – развязно осклабился Захаров. – Есть и прехорошенькие. Только на ваш вкус, пожалуй, нет. Вы ведь потрошёнок предпочитаете?
Патологоанатом отлично видел, что неприятен чиновнику, и, кажется, испытывал от этого удовольствие.
– П-показывайте.
Коллежский советник решительно выпятил вперед челюсть, готовясь к тягостному зрелищу.
В просторном помещении, где горели яркие электрические лампы, Фандорин первым делом увидел деревянные стеллажи, сплошь уставленные стеклянными банками, в которых плавали какие-то бесформенные предметы, а уж потом посмотрел на обитые цинком прямоугольные столы. На одном, подле окна, торчала черная загогулина микроскопа и там же лежало распластанное тело, над которым колдовал ассистент.
Эраст Петрович мельком взглянул, увидел, что труп мужской и с облегчением отвернулся.
– Проникающее огнестрельное теменной части, Егор Виллемович, а более ничего-с, – прогнусавил захаровский помощник, с любопытством уставившись на Фандорина – личность в полицейских и околополицейских кругах почти что легендарную.
– Это с Хитровки привезли, – пояснил Захаров. – Из фартовых. А ваши цыпы все вон там, в леднике.
Он толкнул тяжелую железную дверь, оттуда дохнуло холодом и жутким, тяжелым смрадом.
Щелкнул выключатель, под потолком зажегся стеклянный матовый шар.
– Вон наши героини, в сторонке, – показал доктор одеревеневшему Фандорину.
Первое впечатление было совсем не страшное: картина Энгра «Турецкая баня». Сплошной ком голых женских тел, плавные линии, ленивая неподвижность. Только пар не горячий, а морозный, и все одалиски почему-то лежат.
Потом в глаза полезли детали: длинные багровые разрезы, синие пятна, слипшиеся волосы.
Эксперт похлопал одну, похожую на русалку, по голубой щеке:
– Недурна, а? Из дома терпимости. Чахотка. Тут вообще насильственная смерть только одна: вон той, грудастой, голову пробили камнем. Две – самоубийство. Три – переохлаждение, замерзли спьяну. Гребут всех, кого ни попадя. Заставь дурака Богу молиться. Да мне что – мое дело маленькое. Прокукарекал, а там хоть не рассветай.
Эраст Петрович наклонился над одной, худенькой, с россыпью веснушек на плечах и груди. Откинул со страдальчески искаженного, остроносого лица длинные рыжие волосы. Вместо правого уха у покойницы была вишневого цвета дырка.
– Эт-то еще что за вольности? – удивился Захаров и глянул на привязанную к ноге трупа табличку. – Марфа Сечкина, 16 лет. А, помню. Самоотравление фосфорными спичками. Поступила вчера днем. Однако при обоих ушах была, отлично помню. Куда ж у ней правое-то подевалось?
Коллежский советник достал из кармана пудреницу, молча раскрыл ее, сунул патологоанатому под нос.
Тот взял ухо недрогнувшей рукой, приложил к вишневой дырке.
– Оно! Это в каком же смысле?
– Хотелось бы узнать от вас. – Фандорин приложил к лицу надушенный платок и, чувствуя подступающую дурноту, приказал. – Идемте, поговорим там.
Вернулись в анатомический театр, который теперь, невзирая на разрезанный труп, показался Эрасту Петровичу почти уютным.
– Т-три вопроса. Кто здесь был вчера вечером? Кому вы рассказывали про расследование и про мое в нем участие? Чей это почерк?
Коллежский советник положил перед Захаровым обертку от «бандерори». Счел нужным добавить:
– Я знаю, что писали не вы – ваш почерк мне известен. Однако, надеюсь, вы понимаете, что означает сия к-корреспонденция?
Захаров побледнел, охота ерничать у него явно пропала.
– Я жду ответа, Егор Виллемович. Вопросы п-повторить?
Доктор помотал головой и покосился на Грумова, который с преувеличенным усердием тянул из зияющего живота что-то сизое. Захаров сглотнул – на жилистой шее дернулся кадык.
– Вчера вечером за мной сюда заезжали товарищи по факультету. Отмечали годовщину… одного памятного события. Их было человек семь-восемь. Выпили тут спирту, по студенческой памяти… Про расследование, возможно, сболтнул – плохо помню. День был вчера тяжелый, устал, вот и развезло быстро…
Он замолчал.