Восьмая нота Попов Александр

Утро неторопливым бытом как-то нас сроднило. Мы привели себя в порядок, накрыли, не сговариваясь, праздничный стол.

– Давай я поделюсь с тобой счастьем.

– Давай. А сглазить не боишься?

– Мне кажется, ты какой-то совсем свой, мне тебя не хватало. Я просила у родителей братика. Но мама работала рентгенологом, боялась, что он родится с заячьей губой. А когда ты принес подснежник, решила, что ты мой брат.

Поезд еще что-то пытался досказать, она его перебила:

– Ты не боишься счастья?

– Своего боюсь.

– Вот и я прежде боялась. Нынче ничего не боюсь и не буду бояться. Оно у меня внутри.

Мы еще долго пили чай и молчали, разглядывая потусторонность полустанков и откровенную наготу апрельских веток на белых островах уходящих снегов.

– Мы с ним в одной группе учились, да и после он порой заглядывал к нам. Стеснительный, опрятный мальчик. До постели добираться получалось, но все происходило так тускло, вяло, что ни ему, ни мне не доставляло радости. Но вот однажды, уже после смерти мамы – папа ушел первым, – он стал захаживать все чаще и чаще. Порой приходилось даже отказывать, так он утомлял. И оно случилось – необычайное. Меня как что-то приподняло и закрутило враз и понесло-по-несло неведомо куда. Вдруг почувствовала, будто что-то в меня добавилось, совсем иное. Потом, когда он ушел, осознала: счастье состоялось.

Сейчас ему четыре месяца.

– Кому?

– Твоему племяннику, дурачок. С тебя подснежник.

У самого главного поезда на свете имя короткое, как писк птенца.

Было замечено, что со всех станций вплоть до Москвы исчезли подснежники. Благо в нашем купе два свободных места, на них они и ехали до самой столицы. Счастье – величина одномерная. В двухмерном не удержать. Через пять месяцев оно родилось и ходит, и ручки протягивает людям. А с подснежниками на станциях по-прежнему сложно.

Тополиная грамота

Дворник почти дворянин. Имение есть. Мету метры. Дворовых собак – прорва, провались они пропадом, помощники еще те. Машу метлой, мешаю прохожим. У начальства инвентаря не допросишься. Обходят стороной. Инопланетянин, короче, среди добропорядочных граждан. Они гадят – я заглаживаю. Отгораживаю их от мусора, под себя гребу. Дворник не призвание, титул терпения и тема на всю оставшуюся жизнь.

Первый раз в армии старшина попробовал меня на этой стезе. Считал – наказал, оказалось, в будущее заглянуть позволил, ручку позолотил опавшей листвой. Там, на государевой службе, мнилось: «Вот до дембеля дотяну, в рай пустят». А оказалось, рожей не вышел. Правда, мама была другого мнения. Да кто же спрашивает мам наших стареньких? Больше стыдят да судят за нас, непутевых. После армии учился, в очередях мыкался, правда, до прилавка ни в одной не дошел. Но издали видел рай витрин, и ветрами перемен обмахнуло. Не сидел – больше стоял, рук не поднимал, рожи корчил. Да и к чему все это? Жил ожиданием чуда. Откуда во мне такое, Бог знает? Вот так, буква за буквой, подобрался к главному. В прежней жизни не кланялся, сейчас перед каждым листом, бутылкой, пакетом колени гну. Не гнушайся – вот и вся грамота, глупости человеческие от земли в мешок складывать. Мешают они ей. Снесу на свалку, и лежат там нос к носу, машину ждут. Жмурики, одним словом, но по сторонам не смотрят, друг в друга углубляются. А как все углы земли заполним глупостью, так и образумимся враз. Ну вот, можно присесть, пока молодежь с пивом не поперла, подумать – возможность самая благоприятная.

Девочка ко мне вчера подошла во дворе, ну крошка крошкой, три года, не больше. Думаю, обозналась, видно. А она:

– Дядя, поздравляю тебя с новым днем.

И протягивает лист тополиный. Я растерялся, чем ответить, не знаю. Пока в кашле заходился, она исчезла. До сих пор очухаться не могу. Милость это Божья или что? Держу лист в руках и чуть не плачу. Думаю, по плечу мне такое чудо или нет? Не каждого ведь с новым днем поздравляют, а раз так, зерно надежды зародилось. Загорелся желанием мир удивить.

Песня одна во мне теплится, знаю, людям главным образом не извилин, песен не хватает. Извелись они совсем, от забот замучились, на догадки времени недостает. Вот спою, пусть словам добрым порадуются. Господь, он нас уму-разуму через песни учит. Нотная грамота глазам нужнее, уши нынче на другие дела идут. Сотовая связь из них совесть выела. Вот, говорят, тараканы от нее бегут. Неправда. Не от сотовой наутек пустились – от содержания разговоров в ней. Да ладно, даст Бог, образумятся. Меня вон тополиный лист надоумил.

Вернее, самому ума не хватило, девочка-крошечка подсобила, дураком помереть не дала.

– Спасибо тебе, детка, за грамоту нотную.

Ну, вот и выдохнул, а хватит ли сил на вдох, не знаю. Подмету почище, пускай люди любуются. Листья тополиные, правда, стороной обойду. Вдруг ей еще кого-нибудь поздравить понадобится. Вон их сколько осень от щедрот накидала. Смотришь – и петь тянет.

А эти все пиво пьют, пузыри, видно, пускать собрались. Как бы им соломинку протянуть, а не то, не дай Бог, подстилать придется. Дворник – почти дворянин. Имение есть, и до имени недалеко. Метры мету, место живое подыскиваю. Листок-то следующий вот-вот упасть обязан. Тут, главное, направление знать: локти – на север, ладони – на юг. И взорвутся тогда руки твои яростью пальцев, а на них время будет указано. Три-то стрелки, как на обычных часах, а две особенные. Одна от жизни бежит, другая – от смерти. А расстояние между ними есть имя твое.

Кукушка под одеялом

Воскресенье. Лежу под одеялом, вставать совсем не хочется. Под ним, что в сугробе, молодеешь – старость не тревожит. А попробуй высунься, складки мигом на тело перейдут. Там, в сугробах, они от синевы задыхались, а тут желтизной перекликаются. У женщин в преддверии зимы не тело, а сплошные перепевы бабьего лета. Порой так и валяюсь, пока не почувствую, что вот-вот сдохну от голода. Тогда вскакиваю, закрыв глаза, натягиваю скафандр халата, обматываюсь шалью для верности и плетусь на кухню наполняться. Нынче подумала, пусть помру, а не встану. Под одеялом тепло, ворочаюсь с боку на бок, оно меня как-то забыто теплом гладит. И вдруг в декабре в закрытое окошко – кукушка. Невестушка-вещунья. Откуда она? Думала, показалось. Прислушиваюсь, а она опять за свое: ку-ку, ку-ку. Собралась, было, считать, а она враз и улетела, испугалась чего-то, видно. К чему такое наяву на меня навалилось?

Вот тут и вспомнилось, как работала в поселковой школе. Самой старой там слыла, а тогда всего лишь за тридцать и перевалило. Девчонки молоденькие всё липли ко мне, о любви расспрашивали. Какая она эта любовь, да как бывает в ней это самое-самое? Я все отнекивалась: у самой-то почти ничего и не было. В институте как-то после новогоднего вечера разложил он меня на холодном полу в аудитории. Все лицо обслюнявил, оцарапал ноги, а там изгадил так, что до сих пор моюсь, моюсь, а оно где-то засело и кровит. Побыла, дура, раз ковриком, вот спину холодом до сих пор и обдает да внутри стыдом ломит. А они, дурочки, думали, знаю, какая она, эта любовь. Так бы тогда ничего и не вспомнила, да как-то по холоду занятия отменили. Заперлись мы в классной комнате, свечи зажгли. Вина красного выпили, яблоками от завуча закусили и так затосковали, хоть ревом реви. Вот и вспомнилось мне, какая она любовь бывает, не моя, конечно, а та, которую подглядеть довелось.

Автобус из поселка уходил рано, в семь утра, возвращался в шесть вечера. Два события за сутки, а так сугробы, потемки, редкий свет в избах да собачий лай от скуки. Она всегда опаздывала, мы ее ждали, дружно жалели. Ругались на нетерпеливого шофера, на холод собачий, на темень непроглядную. Она врывалась загнанной пенной лошадью, горячей от бешеного гона, гордой и виноватой в чем-то. Полыхала блинами с плиты, от нее пахло неведомым нам теплом. Полуодетая, с дикими от тысяч тайн глазами. Ей не хватало воздуха автобуса, она своим жаром снега могла топить в бескрайних полях нашего поселка. Поначалу думали, они с мужем скотину держат, деньжат решили подкопить да смыться с постылого места. Но, как оказалось, ни скотины, ни детей, ни родни в поселке. Потом решили, что попивают да буйствуют с тоски.

Но перегаром не несло: жар был какого-то неведомого нам свойства. Сидеть с ней рядом, что у костра находиться: лицо ломит, а спина от холода так и заходит. Одеваться в маленьком автобусе было не с руки, облачалась она в учительской, которая нам и клубом, и гардеробом служила. Благо, кроме физруков, мужиков в школе отродясь не бывало. Бабья это половина и доля бабья, как и зарплата, и заброшенность, и все остальное, если оно вообще существует. Не стесняясь нашего присутствия, она натягивала колготки, чертыхаясь при этом на мужа. Лифчик вытягивала из сумки с тетрадками, тут же всовывала туда свои маленькие аккуратные грудки и пуще прежнего бранилась на своего муженька.

Мы все ее очень крепко жалели, у нас поговаривали, что он ее частенько поколачивает за прежние грешки. Дружно упрашивали нашу техничку звонок давать попозже. Правда, случалось, и вовремя приходила, мы тогда смотрели на нее с удивлением. Она понимала наше недоумение:

– На суточные ушел черт мой, передышка вышла.

Вместо белья доставала из сумочки конфеты, всех нас угощала ими:

– Ешьте, девочки, ешьте, пусть у вас жизнь сладкой будет, как эти конфетки. Сколько фантиков наберете, столько писем от любимых получите.

Ну вот и слава Богу, хоть немного отдохнет от своего супостата. Тяжеленько живется нам, бабам, на белом свете, а на селе – хуже некуда. Хоть бы одеться-то давал толком, а не то чуть ли не нагишом бабу на мороз выпроваживает. Поди дождись этих его суточных. Хотели, было, уже жаловаться завучу на супруга ее окаянного. Мы-то все были дуры незамужние, в делах этих ничего не смыслили.

Как-то однажды такой мороз выпал, а ее нет и нет. Ну, и шофер меня послал поторопить «дуру полуодетую», а не то, говорит, мотор проморозит, и нам всем тогда хана. Взбежала на крыльцо, думаю, пусть только попробует не дать ей одеться, всю морду ему исцарапаю нахальную. Хотела потарабанить, а дверь сама отворилась. В сенях темно, хоть глаза выкалывай, так я и вторую без стука совсем открыла. Врываюсь в комнату, полную света и еще чего-то такого невиданного. Они на меня ноль с большим хвостиком, а я оглохла, онемела оттого, что такое бывает. Стою и слова вымолвить не в силах. А она была почти одетой, шубу осталось натянуть да шапку напялить. Он ее с ходу схватил на руки, как умирающий от жажды дождь пересохшим ртом хватает. Она застонала всеми птицами на свете и затихла. И тут таким вдруг счастьем полоснуло, что я невольно рукой прикрылась от него. И полетели, полетели птицы с постылого поселка на юга, к солнцу потянулись от нас. Забросали меня кофточкой, юбкой, комбинацией, колготками и еще чем-то почти невидимым. Нарядили, как елку новогоднюю, дуру любопытную.

– Ну, быстрее ты, быстрее, чертушка милый, там в автобусе девчата заждались, мерзнут из-за меня.

– Пусть, все пусть. Ты никогда не замерзай, солнышко мое незакатное.

Скинула я с себя и птиц этих, и все их игрушки, вышла, вскарабкалась в автобус, села в стылое кресло и заплакала. Слез не было видно из-за долгого отсутствия солнца в нашем салоне.

– Ну что, скоро она?

А она влетела с жару, с пылу, чертыхаясь, что-то спешно рассовывая по карманам, сумкам.

Вот что со мной та кукушка понаделала. С того поселка уехала: солнце не моя стихия. Да, а те девчонки меня тогда так при свечах достали, какая да какая она эта любовь? Вот я им возьми и скажи в сердцах:

– Неряшливая она слишком – эта ваша любовь, девочки.

Что тут началось: они так ругались на меня, столько плохих слов о годах моих наговорили. Вот с тех пор стариться и начала.

А тут еще эта кукушка в декабре. К чему бы это? И так сладко заревелось теми слезами. Нашли время, когда оттаять. И как только заплакалось, она вернулась и опять за свое взялась: ку-ку да ку-ку. Полную ладонь накуковала, что грибов в лукошко кинула. Вот что делать мне с этими двумя нотами? С одной вроде худо-бедно справлялась, а две – это почти песня.

Чудо земное

Дом остался в детстве. Жилье – пожалуйста. Живу диетически, по-идиотски, короче, живу. Жена есть, служба тоже. Книгу жалоб и предложений не заводил. На заводе другие законы. Заклинит – пьем, потом по полкам: кто на нары, кому в кровать, а кому обходной в зубы и повод продолжить. Жуликов с перебором, одни начальство облизывают, другие к Богу поближе жмутся, а те, кто никуда не годится, пашут, когда не пьют. Путного ни на грош, ладно бы на страну горбатились, а на хозяина спину гнуть охоты мало. Спецовку с рукавичками кинет, а себя, как ценность какую-то, обхаживает. Жулье, одним словом, и слева, и справа. Да вот, кроме заводской проходной, ни в одни ворота не пускают. Там пропуска из других бумаг ладят, для наших ладоней шершавости недостает. Огороды прежняя власть угробила, скотину успешно сократили строители коммунизма. Мы попристойнее смотримся, мычим потише.

И чего это я разошелся? С похмелья, одним словом, а колобашкам полный каюк вышел, ку-ку, короче. Баба моя отбрехалась, по соседкам сердоболить намылилась. Спать не могу, спину менты отбили, думали, копилка, дубасили, пока из ребер песок не посыпался. Я не в обиде, у каждого свои обязанности. Пива бы полторашку, нутро отмыть, мигом бы похорошело. Вон по ящику сколько его показывают, как Пушкина в прежние времена. В книгах ковыряться не привык, все больше вилкой в закусках, заплатил и хавай. Хоть паспорт продавай, больше-то за душой ни шиша. За него и красненького нальют, и морду по столу раскидают. Не в радость такое-то веселье. Руки бы на себя наложить, да откуда у бабы деньги на погребение, и начальник цеха от похорон опух. Скорее бы отходняк начинался, ночь-то вся еще впереди. Вертеться что с Востока на Запад, что с Запада на Восток – один хрен, не помогает.

Час от часу и часам не легче. Стрелки начисто стирают циферблат и лезут на стенку. В старых-то домах все стены пропитаны временем. Ветхость их не от ветра, время с удовольствием поедает и камни, и дерево. Древность-то держится на одном честном слове живущих, не более. Пространство – сторонний наблюдатель за этим делом. Такого вора, как время, вовек не сыскать. Вон сколько прожито, а кроме дум тягучих, которые что бабий напиток – ликер, ничего не нажил. Жизнь ко мне все больше боком поворачивалась. Партийцы к себе на пушечный выстрел не допускали. А эти, новые, так огородились, что покруче иностранцев рылом выглядят.

Еще не старик, а ступать некуда. Когда оступился, Бог его знает? Может, таким, как я, ничего не положено? Жаль, конечно, зато объявления типа «Сниму жир за сутки» не про нас писаны. Жир – жидкость вредная.

Что касается ума, он и до нас дурнее не был. Еще неизвестно, повезло ему с нами или нет. Слава Богу, сон у людей в наличии, а так бы давно Землю-матушку замордовали, замурыжили в пух и прах.

Так вот до заката и прокантовался у окна в обнимку с похмельным синдромом. А он такой выкатился – залюбуешься, одним словом. Вот скажите, разве чудеса целуют? Им цена выше поцелуя. Да вот беда, смотреть долго на свет нестерпимо, и не смотреть не могу. За что счастье такое привалило? Аж воздуха не хватает, ну никак не отдышусь. До губ горизонта не добраться, а другого добра и даром не надо. Не принижаться бы, жить в свой рост, вес не так важен. Земля все равно от себя никого не отпустит. Давление? Оно сверх нормы. Пульс зашкаливает. Главное – до земли доставать, пока дотягиваешься до нее – живешь, по крайней мере, в рост человеческий. Чай заварю, завидная она штука, эта жизнь, жадная, даже таких, как я, при себе держит. Жаль, до горизонта дотянуться не могу, а то, ей Богу, расцеловал бы это чудо земное.

Страницы: «« ... 23456789

Читать бесплатно другие книги:

Англия. 1538 год. Король Генрих VIII разрывает все связи с католическим Римом и провозглашает себя «...
Тяжела жизнь в цыганском таборе. Но именно табор стал домом для княжны Мери, бежавшей из родных мест...
«Запах женщины» – рассказ из цикла о второй чеченской войне «Щенки и псы войны». Рейды, зачистки, за...
«Волкодавы» – рассказ из цикла о второй чеченской войне «Щенки и псы войны». Рейды, зачистки, засады...
Как сказал издатель этого необыкновенного сборника новелл: "Не стоит дополнительно подсвечивать оско...
В работе описаны теоретико-методологические основы и результаты исследования трудового потенциала Во...