Гарем Ивана Грозного Арсеньева Елена
– И впрямь, не время! – поддакнул Григорий Юрьевич Захарьин, дядя царицы, который за те минуты, что молодых оставили одних, чудилось, спал с лица.
– Не бойся, государь на это дело спорый! – хихикнул Глинский. – Сосуд распечатать – ему раз плюнуть. Эх, знали бы вы, сколько девок он уже перепортил, даром что из отрочьих лет только вышел! Но вот чего он не любил – это когда печать уже до него была сорвана…
Юрий Васильевич многозначительно умолк.
– Ты что? – Григорий Юрьевич оказался рядом, схватил князя за грудки. – Ты про что? Как смеешь?!
Глинский ужом вывернулся:
– А ну, не распускай ручищи! Белены объелся? Или романеи упился? На кого тянешься? Посади свинью за стол – она и ноги на стол?! Вспомни, кто ты, свинья, – и кто я!
– Ты сам, Юрий Васильевич, романеи упился, – с трудом шевеля побелевшими губами, произнес Курбский, которому невмоготу стало слушать перебранку. – Кого лаешь? Кого свиньями называешь? Родню царицыну?
– А я – родня царева! – куражился Глинский, белыми глазами уставясь на Андрея Михайловича. – И не потерплю, чтоб каждый-всякий… Еще неведомо, какие простыни нам покажут, понял? Молодая молчит как прибитая, а ведь я видел, видел, как она на тебя поглядывала! Думали, шито-крыто все останется?! Кто о прошлый год на именинах у Бельского орал, мол, слава Богу, что Захарьины дали от ворот поворот – не больно-то их квашня перебродившая мне надобна!
– Откуда взял? – растерялся Курбский. – Тебя же там не было, у Бельского-то.
– Слухом земля полнится! – паясничал Глинский. – Жаль, поздно проведал про сие, но ничего, лучше поздно, чем никогда! Погодите, мы еще выведем вас всех на чистую воду вместе с этой блудливой девкой!
Кулак Курбского звучно влип в его рот – словно кляпом заткнули прохудившуюся бочку. Какое-то мгновение Глинский смотрел на него, выпучив глаза, потом опрокинулся навзничь, сильно стукнувшись затылком об пол.
Курбский испуганно наклонился над ним:
– Как бы не сдох!
– Не велика беда! – пропыхтел взопревший от ярости Григорий Захарьин. – Вот же гнилостный язык, а?! Но ты, брат Андрей Михайлыч, тоже хорош гусь! Как же ты смел про нас такое у Бельского…
– Еще и вы подеритесь, – презрительно обронил Адашев, так и стоявший у притолоки и с любопытством внимавший происходящему. – Самое время лаяться!
Григорий Юрьевич мигом остыл, спохватился, мученически возвел горе свои темно-голубые, как у всех Захарьиных, глаза:
– Ой, что-то они там и впрямь долго!
Курбский резко отвернулся. Адашев проворно рыскал взглядом от одного к другому и потаенно усмехался в кудрявые усы.
– А ведь тебе не сладко… – бормотал Иван, задумчиво разглядывая окровавленные чресла лежавшей перед ним женщины. – Почему?
– Бо-ольно, – всхлипнула она, пытаясь унять рыдания, сотрясавшие тело.
– Это и сладко, что больно! – упрямо сказал муж. – Разве нет?
Анастасия повозила головой по подушке: нет, мол, нет!
– Как это? – Иван недоумевающе свел брови. – Почему это? Тут ко мне дядюшка Глинский бабу одну приводил на днях… ну, я тебе скажу, такая блудливая стервь, что на стенку с мужиком готова лезть. А ну, говорит, вдарь мне, да покрепче! Побил для начала, коли просит, а как начал с ней еться, она опять: ожги меня кнутом! Уже на ней живого места не осталось, вся шкура полосатая сделалась, а она аж мычит: ох, мамыньки, сласть какая! Я раньше никогда баб не бил, а тут подумал: дурак, так вот же в чем для них сласть! Ну и тебя… Я ж хотел как лучше для тебя! А ты плачешь…
Анастасия охнула, схватилась за сердце – и зарыдала пуще прежнего.
– Да ты что? – В голосе мужа послышался испуг. – Ладно, понял уже, что у всякой пташки свои замашки. Пальцем не трону, пока не попросишь!
Анастасия все плакала.
– У тебя даже волосы промокли. Гляди, все покои затопишь. Ну, об чем ты так убиваешься? Сказал же: не трону!
– Значит, – выдохнула она, давясь слезами, – значит, я у тебя не первая?!
От изумления молодой царь даже не решился засмеяться – только слабо улыбнулся, глядя в обиженное лицо жены:
– Первая?! Да ты что, не знаешь, как мужи живут? Это вам, девам, затворничество от веку предписано, а муж, он… Грехи наши, конечно… Грешен я! Вот винюсь перед тобой, да и перед Господом надо бы повиниться. Давно собираюсь в Троице-Сергиев монастырь пешком сходить – пойдешь со мной?
Анастасия робко кивнула, приоткрыв заплаканные глаза. На сердце стало поспокойнее.
– Хотя тебе-то какие грехи замаливать? Невинная ты, белая голубица. – В голосе Ивана зазвенела нежность. – А ведь я знаю, что дева деве рознь! Помнишь, у тебя в дому, когда царские смотрельщики приходили, была такая – чернобровая, верткая, все глазами играла да перед Адашевым подолом крутила?
– Магдалена? То есть Маша? – Анастасия позабыла о боли. – Я ее с тех пор и не видела, и не вспоминала. До нее ли было, тут вся жизнь так завертелась! А что с ней?
– Да ведь Алешка ее к себе забрал, ту девку, – усмехнулся Иван. – Поглянулась она ему – просто спасу нет! Отдал откупное приемным родителям – и увез на коне. Грех, конечно, а все ж поселил в Коломенском – он там дом себе выстроил. Выдаст ее замуж за какого-нибудь дворянишку приближенного… Сам Алешка женится, конечно, на этой Сатиной, которую отец ему высватал, а для сласти будет в Коломенское наведываться.
– Погоди-ка. – Анастасия повернулась на бок, легла поудобнее, забыв даже рубашку одернуть. – Не пойму, откуда ж ты знаешь, как у нас в доме все было? Что Магдалена с Адашева очей не сводила? Это он тебе рассказал?
– Или я слепой? – усмехнулся Иван.
Анастасия так и ахнула:
– Да как же… да что же?.. Монах?!
– Ну да, я там был – в монашеском облачении. – Иван явно наслаждался ее растерянностью. – Кота в мешке покупать не хотел, мне самому надо было на всякую-каждую посмотреть. Тогда и выбрал тебя!
Анастасия глядела широко раскрытыми глазами, словно впервые увидев человека, которому ее отдали в жены. Он, муж ее, хорошо улыбается, глаза у него ясные, серо-зеленые. Взмокшие от пота волосы курчавятся на лбу. Анастасия вспомнила, какая жаркая была у него щека, прижатая к ее щеке, как билось-дрожало его тело, прижатое к ее телу, – и вдруг засмущалась, опустила глаза. Прислушалась к себе, ловя прежнюю боль, цепляясь за прежнюю обиду, – но не нашла ничего, кроме нетерпеливого трепета.
– Милая, – он осторожно взял ее за руку, прижал к своей щеке. – Ах ты, милая!
Через некоторое время бледный, сдержанный Курбский вышел к гостям и сообщил, что доброе меж молодыми свершилось. Знаки девства царицына были предъявлены свахам и придирчиво ими осмотрены.
Свадьба Ивана Васильевича и Анастасии Романовны состоялась.
3. Страх Божий
После свадьбы, побывав, по обычаю, вместе в мыленке, молодые царь и царица прервали пиры двора и пешком отправились в Троице-Сергиев монастырь, где оставались до первой недели Великого поста, ежедневно молясь над гробом святого Сергия. А когда вернулись, Анастасия постепенно начала осваиваться с новой жизнью.
В Кремле пряничные разноцветные крыши, сахарные точеные столбики на крылечках, крошечные слюдяные, леденцовые оконца, узенькие переходики, крутые лесенки, более похожие на печные лазы. И пахнет здесь печами и пылью.
Поговаривали, будто царский дворец в Коломенском куда уютнее и просторнее. Анастасия очень мечтала оказаться в Коломенском – ведь где-то там и Магдалена! До смерти хотелось увидеться с ней, поболтать, как раньше. Во все время своей замужней жизни Анастасия не видела ни одной прежней подружки. Среди царицына домашнего чина – ближних боярынь и боярышень – Анастасия пока не сыскала наперсницы и начала всерьез задумываться, как бы поменять всех этих важных, надутых, неприятных особ на привычные и дружеские лица. Но с этой просьбой надо было сперва обратиться к мужу, а просьб к нему и так накопилось множество. Дядюшка Григорий Юрьевич и брат Данила просто-таки осаждали ее настойчивыми требованиями мест при дворе для самых дальних, вроде бы позабытых родичей Захарьиных. Как будто ей было так уж просто обратиться к царю!
То чудилось Анастасии, будто муж младше и беззаботнее ее брата Никиты, то – старее и мудрее самого митрополита Макария. Он играл милостями и опалами, как дитя малое – разноцветными камушками. Он умножал число любимцев, но еще больше наживал себе неприятелей среди отверженных. Он рассыпал во все стороны золото, словно это был желтый, или красный, или белый отборный песок – тот самый, который служители Истопничьей палаты ежедневно подвозили в Кремль с Воробьевых гор и обновляли все дорожки, рассыпая в подсев, через решето, чтобы ложился ровно и чисто. Но порою становился вдруг скуп, начинал кричать, что и Шуйские, и Глинские равно перед ним виновны – расхитили сокровища великих князей, обездолили и его самого, и грядущее потомство, у Шуйского прежде была всего только шуба мухояровая, из самого дешевого суконишка, а теперь вон как разбогател! С чего, как не с ворованного? Надлежит имущество каждого из бояр перетряхнуть хорошенько: не завелось ли лишнего богатства, кое пристало держать лишь в царевых палатах?..
Иногда Иван поражал жену добротой и сердечностью. Сутками не покидал царицыных покоев, лаская и голубя свою «агницу» или пытаясь научить ее играть в свои любимые шахматы, в коих фигурки были выточены из слоновой кости и имели вид казанского воинства, а если даже и срывался на охоту, возвращаясь лишь в полночь-заполночь, то непременно заглядывал в опочивальню жены: не плачет ли? не тошнится?
Тошнилась Анастасия частенько – ведь зачреватела если не с первой, то со второй ночи, и выпадало время, когда свет белый делался ей немил. Иван хоть и косоротился, глядя в ее зеленовато-бледное, потное после приступов рвоты лицо, но был безмерно рад, что вскоре сделается отцом, потому к слабости жены относился терпеливо и приказывал прихотям царицыным всячески потворствовать.
…Так миновала весна, а в апреле начала гореть Москва. С беспощадной внезапностью чуть ли не в один день запылал Китай-город. От десятков лавок с богатым товаром, Богоявленской обители и множества домов, лежащих от Ильинских ворот до самого Кремля и Москвы-реки, остались одни черные уголья. Густой, жирный дым проник в царские палаты, закоптив окна, стены и даже образа, которые перед Святой как раз начали мыть грецким мылом, посредством грецких же губок, и подновлять.
Во дворце приключилась суматоха. Кто настаивал, что царь должен немедля покинуть Кремль, кто надеялся на скорое прекращение пожара. Митрополит Макарий был против того, чтобы оставлять столицу, и отослал гонцов во все церкви: ходить кругом огня с крестными ходами, неустанно служить молебны.
Иван, Анастасия и младший князь Юрий тоже прилежно били поклоны пред образами. Однако, когда высоченная пороховая башня взлетела от огня на воздух и, разрушив городскую стену, упала в реку, запрудив ее своими обломками, царь понял, что не от всякого грома открестишься, и хмуро велел собирать пожитки и перебираться на Воробьевы горы, в тамошний летний дворец.
Там Анастасия скучала отчаянно – молилась с утра до вечера либо мусолила страницы любимой книжки про Петра и Февронию. Ну и шила жемчугом – положила себе непременно закончить до родин покров Грузинской Божьей Матери. Дни тянулись медлительные, сонные, тягота подкатывала под сердце… Настал июнь. И тут опять загорелась Москва!
Ветер поднялся с утра, но беды от него никто не ждал. К полудню, однако, разошлась страшная буря. Словно гром с ясного неба грянул – вспыхнуло на Арбатской улице, в маленькой Воздвиженской церкви. В какие-то минуты от нее не осталось и следа. Пока созывали народ, пока охали да молились, ветер разнес клочья пламени по окрестностям, и огонь полился рекою на запад, спалив все, что попадалось на пути, до самой Москвы-реки, у Семчинского сльца. Где-то что-то пытались погасить, но все было бессмысленно: немедленно загоралось в десятке других мест. Люди метались по улицам, уже бросив бороться с пламенем, пытаясь найти спасение, однако попадали в огненное кольцо и не могли отыскать выхода. Вспыхнул Кремль, Китай-город, Большой посад. Москва сделалась одним огромным костром.
В Кремле загорелась крыша на царском дворе, казенный двор и Благовещенский собор. Занялись и пылали невозбранно Оружейная палата с оружием и Постельная палата – с казною. Полыхали двор митрополичий, Вознесенский и Чудов монастыри. Все это сгорело дотла, и среди прочего – Деисус работы Андрея Рублева. Огонь врывался даже в каменные церкви и пожирал иконостасы и то добро, которое в начале пожара потащили прятать в церкви, надеясь на крепость стен.
А пожар не унимался, искал себе новой и новой поживы. В Китай-городе сгорели все лавки с товаром и все дворы, за городом – большой посад на Неглинной. Рождественка выгорела до Никольского монастыря, Мясницкая – до церкви Святого Флора, Покровка – до церкви Святого Василия. Пожар продолжался, пока было чему гореть: около десяти часов. И люди, люди гибли в пламени целыми семьями! Когда потом стали считать да прикидывать, кто жив, а кто умер, выяснилось, что сгорело 1700 человек.
Царь ринулся было в столицу, но вскоре понял, что не проедет. Пришлось повернуть в Воробьево. Стоял на крутояре, глядя на сплошное дымное марево, из которого там и сям вздымались столбы огня. Тихо плакала рядом царица, привычно прикрывая лицо от мужчин; жался к ногам и, против обыкновения, помалкивал младший брат.
Сверху видна была горстка людей, вырвавшихся из огненного капкана и бесцельно тащущихся куда глаза глядят. Если кто намеревался приблизиться к Воробьеву, стража таких заворачивала.
– Государь! – Снизу, из-под горы, вырвался закопченный, грязный, как и все прочие, Вешняков; пал на колено. – Дозволь… сказать… – Он задыхался от бега. – Там до тебя человек, святой человек! Вели пропустить!
Незнакомец поднимался на холм так легко, точно бы его несли святые небесные силы. Черные долгополые одеяния его вились за спиной, и чудилось, извергли посланца клубы того самого дыма, который заволок всю низину и самый город. Смоляные волосы и борода, сверкающие черные глаза и смертельно-бледное лицо… Трепет прошел по толпе, и Анастасия ощутила, как вздрогнул Иван, словно у него вдруг подкосились ноги, когда его ожег взор этих неистовых очей, а указующий перст вонзился в него, подобно стреле:
– Ты… сын греха, грешник! Вот твоя расплата!
– Расплата? – резко выкрикнул Иван.
– Гнев Господень опять возгорелся. Ведь твой отец и мать – всем известно, скольких они убили. Через попрание закона и похоть родилась жестокость. Точно так же и дед твой с бабкой твоей гречанкой. Посеял Господь скверные навыки в добром роде русских князей с помощью их жен-колдуний. Кровь гнилая ударяет в голову потомства и лишает милосердия и здравого смысла, как лишила тебя. Вознеслось твое сердце до тщеславия, возгордилось на погибель твою!
У Анастасии закружилась голова. Она уже успела узнать: среди многих способов заставить царя моментально лишиться рассудка и впасть в нерассуждающую ярость наивернейший – намекнуть на его происхождение и грехи его предков. Все эти разговоры о том, как дед Иван III Васильевич уничтожил сына своего от первого брака, Ивана Молодого, а потом и сына его Димитрия, законного наследника престола; о пагубном влиянии жен-иноземок, особенно Софьи Палеолог; об отце его Василии Ивановиче, который ради брака с Еленой Глинской отверг законную супругу свою Соломонию – якобы из-за ее бесплодия; о самой Елене, не щадившей ни близких, ни далеких, ни врагов, ни друзей, ни даже собственной родни, когда слышала от них хоть слово осуждающее и противное… Если незнакомец сейчас поведет такие речи, раздраженный, потерявший последнее самообладание Иван удавит его своими руками!
Однако Иван не сделал ни шагу, не сказал ни слова, только два или три раза подряд сильно отер лицо, словно его прошибло болезненным потом.
– О нет, не токмо лишь от злокозненной руки загорелась столица твоя. Вспомни священные слова: «Поднялся дым от гнева Его и из уст Его огонь повядающий; горящие угли сыпались от Него; наклонил Он небеса и сошел; и мрак под ногами Его…»
Черноризец вещал, однако голос его уже не сек огненным мечом, а окроплял благодетельной влагою. Сморщенное от ужаса и потрясения лицо Ивана смягчилось, разгладилось.
Анастасии тоже стало легче дышать. Она спохватилась, что ее по-прежнему поддерживает кто-то, и покосилась на этого человека. Рядом стоял князь Курбский, и сердце Анастасии вдруг сжалось. Она чинно отстранилась, сохранив на лице спокойствие, которого отнюдь не было в душе.
– Сердце царя – в руке Господа, – провозгласил монах, и в тишине стало слышно, с каким глубоким облегчением вздохнул царь оттого, что этот жгучий, бичующий голос смягчился. Так ребенок вздыхает облегченно, когда видит, что суровый отец отбросил вицу[4], которой охаживал неразумное чадо. – Что город разрушенный без стен – то человек, не владеющий духом своим. Жертва Богу – дух сокрушенный. Да живет душа твоя, сын мой!
Он умолк. Мгновение Иван смотрел на него с детским слепым восторгом, потом прошелестел пересохшими губами:
– Кто ты?
– Сильвестр из Новгорода. Пришел служить тебе, государь, в трудный час, в годину испытаний.
– Служить, вразумлять, вдохновлять! – воскликнул Иван, глядя на черноризца снизу вверх, хотя они были одного роста. Впрочем, рядом со статным, широкоплечим Сильвестром молодой царь казался худощавым юнцом-переростком. – Станешь моим духовником! Будешь служить в Благовещенском соборе!
– Собор сгорел, государь, – отрезвляюще проскрипел благовещенский протопоп Федор Бармин, до глубины души оскорбленный этой внезапной отставкою, напоминающей плевок в лицо.
Он знал за своим духовным сыном эту слабость перед ярким, выразительным словом, податливость на внушительные речи, особенно в обстоятельствах, которые подавляют человека и заставляют его призывать на помощь вышние силы. Иван даже пропустил мимо ушей, что поразивший его воображение Сильвестр явился из ненавистного Новгорода, не подумал, что он и прежде мелькал в Москве, освобождая из заточения Владимира Старицкого, который, наущаемый матерью, никогда не переставал мечтать о престоле. Все, все забыл Иван и готов предать душу в его, вполне возможно, нечистые руки!
Бармин хотел сказать об этом, однако заметил, что фанатичный, опасный огонь горел не только в очах царя. Так же пылали глаза Алексея и Данилы Адашевых, Курбского, Вешнякова – да почти всех собравшихся. Даже малоумный князь Юрий едва не прыгал от восторга, хотя вряд ли понял хоть единое слово Сильвестра. Даже скромница Анастасия тихонько утирала блаженные слезы!
Заговорившись с Сильвестром и молодежью из своего окружения далеко за полночь, измученный впечатлениями предыдущего дня, Иван Васильевич наутро не захотел срываться в Москву – послал ближних бояр. Провести первые расспросы в народе отряжены были Федор Бармин, которому царь по-прежнему верил пуще всех остальных, а также рекомендованные Алексеем Адашевым боярин князь Федор Скопин-Шуйский, Юрий Темкин и Иван Петрович Челяднин.
Однако же дознаватели к вечеру не вернулись, а прислали гонца с известием: расследование затягивается на день или два, и царя просят в Москву пока не спешить по причине невыносимости обитания в горелом городе. Что же касается обстоятельств дела, кое им предписано разобрать, то безусловно ясно одно: город подожгли посредством волшебства, и немало отыскано людей, видавших чародеев, которые вынимали у мертвых сердца, мочили их в воде, а потом, глухими ночами, кропили этой водою по улицам – вот Москва и сгорела. Почему видцы прежде не донесли о злобном умысле? Да потому, что боялись могущественных чародеев, ибо стоят они у трона близко – ближе некуда!
К полудню царский поезд показался на еще курящихся дымом московских улицах. Хотя от улиц не осталось и следа – так, тропочки протоптаны между нагромождениями обгорелых бревен. Более или менее расчищено было только в Кремле. Поглядев на картину разрушения, Иван приуныл и тотчас приказал отстроить себе новый дворец вне Кремля, за Неглинной, на Воздвиженке, против кремлевских Ризоположенных ворот. Ну и восстанавливать сгоревшие палаты велел приступать незамедлительно. Увлекшись распоряжениями, он, кажется, позабыл, зачем приехал в Москву, и немало удивился, увидав около Успенского собора толпу черного люда.
Первые ряды повалились на колени, кланялись в землю. Задние стояли молча, только слышалось тяжелое дыхание да измученные глаза светились на измазанных копотью лицах. Горько, невыносимо пахло гарью.
– Ну, что? – неохотно выкрикнул царь. – Кто поджигал Москву?
В первых рядах поднялись с колен три-четыре человека – это были главные видцы. Глядя на государя с той же опаскою, с какой он смотрел на них, забубнили вразнобой, путаясь от волнения в словах:
– Чародеи! Чародеи зажигали!
– Ездили чародеи по улицам, волхвовали!..
– Слышал я эти байки про чародеев, – сердито воскликнул царь. – Да кто же они? Докажите на них!
– Докажу! – решившись, выкрикнул донельзя исхудалый мужичонка. – Княгиня Анна Глинская со своими детьми волхвовала!
И, словно с них сорвали незримые путы, вновь закричали наперебой все видцы:
– Вынимала княгиня сердца человеческие, да клала их в воду, да тою водой, ездя по Москве, дома кропила. Оттого Москва и выгорела! Отдай, государь, нам Глинских на расправу!
– Да они без ума! – ошеломленно выкрикнул Юрий Васильевич Глинский, успевший подняться на крыльцо собора. – Как могла моя мать волхвовать, когда она уже месяц с братом Михаилом во Ржеве?!
Худой мужичонка растерянно захлопал глазами, явно не зная, что на это отвечать, однако вперед вышел крепкий дядька с умным и хитрым лицом.
– А так и могла, что волхвовала она еще накануне первого пожара! – веско заявил он. – Я, дьяк Шемурин, свидетельствую, что сам это видел, и Фимка, дочка моя! Пожары оттого и не гаснут, что чародеи безнаказанные ушли. Скрылась княгиня в своем Ржеве с сыновьями-пособниками, а мы тут… без крова, без куска хлеба… У меня жена сгорела, сын меньшой!
Завыла, застонала и толпа: не было на площади человека, который не лишился бы в огне близких!
– Смотрите! – вдруг сообразил кто-то в толпе. – Да ведь не все Глинские во Ржев ушли! Вон он, Глинский-то князь! Вон стоит, ухмыляется!
Юрий Васильевич испуганно схватился за лицо, словно проверяя, не прокралась ли на него предательская улыбка. Мышцы были так сведены судорогой, что он с трудом вытолкнул из себя слова:
– Клевета! Наговор! Не верьте им!
Голос его сорвался на слабое сипение, да и кричи он громом, никто не услышал бы, такой ропот поднялся на площади, такой сделался оглушительный крик. Обтекая всадников и едва не сшибая крепконогих коней, люди рванулись к крыльцу Успенского собора. Иван вскинул руки, пытаясь остановить их, но проще было бы остановить смерч.
Все дальнейшее свершилось мгновенно.
Глинский попятился, прянул в приделы храма, забился под иконы, однако это его не спасло. Князя вытащили из угла и, сгрудившись напротив митрополичьего места, в минуту забили до смерти.
– Анну Глинскую нам выдайте! – ревела толпа. – Мы во Ржев пойдем! Дайте нам Анну-ведьму с Михаилом!
Чудилось, еще минута – и озверелая чернь набросится на царя, но тут не оплошал Данила Адашев: пробился сквозь вал народный, провел за собой отставших ратников и копейщиков. Когда наконец-то оттолкнули очумелых людей от царя, на мостовой остались несколько трупов, и затоптанных, и проколотых копьями.
Иван торопливо повернул коня и погнал его из города. Свита летела за ним, как ворох палых листьев, подхваченных вихрем.
На скаку Алексей Адашев успел одобрительно похлопать брата по плечу, и обоих осенил благосклонным взором своих черных очей Сильвестр, так ловко державшийся в седле, словно был он воином, а не монахом.
Анастасия, конечно, в Москву не ездила – осталась в Воробьеве и о случившемся узнала лишь поздно вечером, когда все вернулись и к ней пробрался ошалелый брат Данила.
Он был вне себя – не то от восторга, не то от ужаса, – что вот так, в одночасье, в какое-то мгновение, свершилась заветная мечта всех Захарьиных. Подножие трона отныне было свободно от Глинских! И, конечно, Данила не уставал славить Сильвестра, чье появление преобразило царя и принесло баснословную удачу родичам царицы.
Можно подумать, Сильвестр радел за них!
4. Казанская история
Дочь Анастасии и Ивана, первенец их, родилась в середине ноября – на две недели позже срока, – а к вечеру того же дня и умерла. Анастасия рожала очень тяжело, в муках и криках, потому что дитя шло вперед ножками. Извергнув плод, она и вовсе обеспамятела, поэтому не видела дочку живую, не слышала даже ее голоса.
Государь, передали Анастасии, тоже был в большой и глубокой тоске. Но, поскольку в комнату, где разрешилась от бремени женщина, три дня никому, кроме мамок и нянек, не дозволялось входить, мужа она и не ждала, пока не вымыли родильную и не прочитали во всех углах очистительную молитву. Ей же самой еще шесть недель нельзя было показаться на люди, даже присутствовать на венчании князя Юрия Васильевича с Юлианией Палецкой.
Конечно, жених был еще совсем молод, четырнадцати только лет, невеста лишь на год постарше, и вполне можно было обождать со свадьбой хотя бы до будущей осени. Однако Иван уже не мог противиться настоятельным просьбам брата, который до того боялся, что князь Дмитрий Федорович отдаст дочку за другого, что больше ни о чем не мог говорить, плакал, надоедал всем и даже едва не разбил голову о стену, когда Иван заикнулся об отсрочке свадьбы. Малоумный с рождения, Юрушка от тревоги, что Юлиания ему не достанется, еще более поглупел. В данный ему отцом Углич и другие свои уделы носа не казал, но Иван рассчитывал, что, женившись, брат хоть изредка будет появляться в своих вотчинах. Надеялся он, впрочем, больше на Юлианию, которая, несмотря на юные годы, славилась своей рассудительностью и красотой.
Неведомо почему, Анастасия с неприязнью относилась к Палецкой и не упускала случая поехидничать над ней. Теперь, когда всякое лыко было в строку, она суеверно думала, что смерть дочери была карой Господней за насмешки над добродетельной Юлианией. Господь – он иной раз бывает до того мелочен, что даже досада берет. Распутникам разным все с рук сходит, а стоит царице мысленно согрешить – тут же и грянул гром небесный. Ее дочка умерла, на свет белый не полюбовавшись, а вон, по слухам, Магдалена в Коломенском родила сына… Пусть и значится он под какой-то там благопристойной фамилией, но каждому известно, что – сын Адашева. Вот уж где грех так грех! Однако же Адашеву все сходит с рук. И Сильвестр его не попрекает, а царя кусательными словами просто-таки изгрыз: потому, дескать, погибло твое первое дитятко, что зачато оно было в те дни, когда зачатие запрещено и блуд греховен.
Сильвестр уверяет: по воскресеньям, в праздники Господни, и в среду, и в пятницу, и в Святой пост, и в Богородицын день следует пребывать в чистоте и отказываться от блуда. Однако же свадьбу государя с Анастасией играли в субботу, и мыслимо ли было им «воздерживаться от блуда» в воскресенье – то есть на другой же день после свадьбы! Для чего тогда стелили им постель на снопах и семи перинах, как не для чадородия?
Она высказала это мужу, а тот лишь печально усмехнулся и вновь ответствовал словами Сильвестра:
– Ум женский нетверд, аки храм непокровен; аки оплот неокопан до ветру стоит, так и мудрость женская до прелестного глаголания и до сладкого увещания тверда есть!
А потом сообщил, что Сильвестр, оказывается, уже который год пишет некую книгу под названием «Домострой» и в книге той научает мужчин и женщин, как христианам веровать во святую Троицу и Пречистую Богородицу, и в крест Христов, и святым небесным бесплотным силам, и всем святым и как поклоняться честным и святым мощам; как любить Бога всей душой и страх Божий иметь; как царя и князя чтить и повиноваться им во всем и правдою служить; как мужу с женою и домочадцами у себя дома и в церкви молиться, как чистоту хранить и никакого зла не творить; как почитать отцов своих духовных и повиноваться им; как детей своих воспитать в страхе Божием – и многое, многое другое, вплоть до того, как всякую одежду жене носить и сохранить, как порядок в избе навести хорошо и чисто и припасы домашние впрок запасать.
К Сильвестру, слов нет, Анастасия относилась с глубоким почтением и верила в его благую силу. Супруг-государь тоже осознал, что прежде жил неправедно, пожелал уничтожить крамолы, разорить неправды и утолить вражду. Он сам рассказывал Анастасии, как бил себя в грудь и принародно каялся на Лобном месте:
– Нельзя ни описать, ни языком человеческим пересказать всего того, что я сделал дурного по грехам молодости моей. Прежде всего смирил меня Бог, отнял у меня отца, а у вас пастыря и заступника; бояре и вельможи, показывая вид, что мне доброхотствуют, а на самом деле доискиваясь самовластия, в помрачении ума своего дерзнули схватить и умертвить братьев отца моего. По смерти матери моей бояре самовластно владели царством; по моим грехам, сиротству и молодости много людей погибло в междоусобной брани. А я возрастал в небрежении, без наставлений, навык злокозненным обычаям боярским, и с того времени до сих пор сколько согрешил я перед Богом и сколько казней послал на вас Бог! Мы не раз покушались отомстить врагам своим, но все безуспешно; не понимал я, что Господь наказывает меня великими казнями, и не покаялся, но сам угнетал бедных христиан всяким насилием. Господь наказывал меня за грехи то потопом, то мором, а все я не каялся, но наконец Бог послал великие пожары, и вошел страх в душу мою и трепет в кости мои, смирился дух мой, умилился я и познал свои согрешения…
Возможно, царь и умилился, однако Анастасия – отнюдь нет. Она гораздо лучше понимала своего мужа, чем это казалось ему. Иван с самого детства вынужден был защищать себя в собственных глазах и перед другими людьми – не оставил этой привычки, и сделавшись самовластным государем. Вдохновенный и грозный Сильвестр с его неумолимыми жизненными правилами был просто необходим Ивану, который, обладая безмерной властью, иногда начинал жаждать уничижения, какое испытывал в детстве!
Точно так же, как в прежние времена он менял забавы или бросался в царской библиотеке от книги к книге, не умея ни одну прочитать до конца, вникнуть в содержание, а лишь набираясь громких изречений, так же менял Иван свои взрослые привязанности. Прежде он безмерно доверял боярам, полагался на свою родню – теперь хотел как можно скорее покончить с боярским правлением и разделить ответственность государеву даже с самыми незначительными людьми, порою не глядя на их происхождение.
Вот хотя бы Алексей Адашев. На место родовитых Шуйских, Бельских и Глинских поставил царь человека, взятого из самой бедной и незначительной среды. И во всеуслышание заявил:
– Поручаю тебе принимать челобитные от бедных и обиженных и разбирать их внимательно. Не бойся сильных и славных, похитивших почести и губящих своим насилием бедных и немощных; не смотри и на ложные слезы бедного, клевещущего на богатых, ложными слезами хотящего быть правым, – но все рассматривай внимательно и приноси к нам истину, боясь суда.
В любимой «Повести о Петре и Февронии» Анастасия читала и многократно перечитывала главу о том, как муромские князья, изгнанные из родного удела, плыли по реке. Спутник их, имевший при себе и жену свою, возжелал княгиню Февронию; она же, уразумев злой помысел его, приказала: «Почерпни воды из реки с этой и другой стороны судна»; он послушался; и Феврония повелела ему испить воды. Он выпил. Она же, блаженная и премудрая княгиня, сказала: «Одинакова ли вода или с одного борта сладчайшая?» Он ответил: «Одинакова, госпожа, вода». Тогда же она изрекла: «Таково же одинаково есть и естество женское; зачем же, свою жену оставив, чужую возжелал?..»
Анастасия часто размышляла о природе мужской и вековечной жажде испить «воды из реки с этой и другой стороны судна». Они все греховодники, конечно, но ее Иванушка… Она и помыслить не могла об измене супруга и заранее знала, что погибнет, изведется от ревности, услышав о таком. По счастью, либо Иван оставался ей верен, либо молва была милосердна к царице. Однако муки ревности ей все же приходилось испытывать, и ревновала она не к чему другому, как к тому влиянию, какое имели на ее супруга двое премудрых и прехитрых мужей – Сильвестр и Алексей Адашев.
Как ни тщился государь следовать наставлениям многомудрого и сурового наставника и восходить на ложе к супруге только в разрешенные дни, брак их по-прежнему не был благословлен детьми. После бедняжки Анны за три года родились еще две дочери, Мария и Ефросинья, но и они умерли во младенчестве. Царь был непрестанно занят, горе свое в трудах и заботах развеивал, отстраивая Москву после пожара, а царице только и оставалось, что сидеть, подпершись локотком, да плакать, и частенько ей казалось, что выплакала она со слезами всю свою былую красоту.
А в последнее время к ее неизбывному материнскому горю прибавились еще и новые, страшные беспокойства: задумал государь идти воевать Казанское царство!
Дважды, в 1548 и 1550 годах, ходил Иван Васильевич на Казань. Он выступал поздно осенью, и его заставала зима. Войско вязло в снегу. Пушки тонули в Волге. Служилые люди спорили из-за первенства перед царем и забывали, зачем вышли в путь: не богатства нажить, а разбить поганых татар!
Анастасия, провожая его в оба похода, недоумевала: зачем идти в заведомую распутицу? Даже родня к родне в такую пору не ездит, ждет либо твердого санного пути, либо летней суши. А уж на врага и подавно нельзя трогаться по непролазной грязи!
Дважды чуть ли не со слезами бессилия царь приказывал своему войску отступить, а по следу его шли одерзевшие казанцы и опустошали русскую землю.
Поговаривали в Москве, что третьего похода не будет, однако весной 1552 года сборы начались. Выступать намечено было на июль месяц.
Анастасии, как всякой жене, хотелось вцепиться в мужа обеими руками и никуда не пускать. Все большие и малые обиды были забыты, и даже горе от потери дочерей не казалось страшнее разлуки с государем Иванушкой. Вдобавок она снова была беременна. По всем приметам выходило, что на сей раз родится сын. Первое дело, не тошнило ни минуточки, не то что когда дочерей носила! В те поры все нутро наизнанку выворачивало. Теперь же только оттого, что месячные дни прекратились, и поняла, что снова сделалась непраздная. Ела она много и охотно. Кроме того, бабки щупали царицу и сообщили: плод лежит на правой стороне, и, когда государыня сидит, она правую ножку вперед протягивает. Мальчик будет наверняка. Если бы левую протягивала, была бы девочка. И плод лежал бы на левой стороне.
– Тебе когда рожать? В октябре? – спрашивал Иван Васильевич жену. – Ну и не тревожься – вернемся мы в октябре. Ежели же я дождусь твоих родин и выйду по осени, опять в снегу и грязи завязнем.
13 августа русское войско миновало Свияжск, где уже два года был воеводою Игнатий Вешняков, а еще через несколько дней встало под стенами Казани. Татары не сомневались, что и этот поход московского царя окончится провалом, тем паче что первые атаки русских отбили без особого труда.
Не обошлось и без сарацинского колдовства. Осаждающие ежедневно видели: чуть только станет восходить солнце, на стенах города появляются то мурзы, то старухи казанские и начинают выкрикивать сатанинские словеса, непристойно кружась и размахивая подолами в сторону русского войска. И хотя бы день начинался вполне ясно, немедленно поднимается ветер и припускает такой дождь, что вся земля обращалась в кашу. Не зря прежде на месте Казани змеиное болото лежало!
В конце концов колдовство татарское дало свои плоды: в сентябре разразилась страшная буря. Шатры в русском лагере разбросало по земле. На Волге поднялся настоящий шторм и разбил лодки с провизией для войска. Осажденные ликовали и с высоты своих укрепленных стен насмехались над «белым царем». Поднимая одежды, они поворачивалисьспиной к русским и с непристойными телодвижениями вопили: «Смотри, царь Иван! Вот как ты возьмешь Казань!»
После крестного хода языческие чары тотчас исчезли. Установилась хорошая погода. Артиллерия смогла выбраться из непролазной грязи, подойти на нужное расстояние и беспрепятственно обстреливать стены Казани.
Однако Иван Васильевич, как и всякий русский, знал: на Бога надейся, а сам не плошай, – а потому придумана была такая хитрость. Как-то раз все войско отошло от города, как если бы решило снять осаду. Татары вздохнули с облегчением и устроили огромный пир. Весь город пил допьяна. А в это время взрывщики, руководимые князем Михаилом Воротынским, засыпали во рвы под крепостными стенами порох.
Загрохотал подземный гром, и вырвался огонь. Городские стены сокрушились, и едва ли не весь город рухнул до основания. Пламя свилось клубом и поднялось в небеса. Защитники города, находившиеся на стенах, почти все были убиты, а жители падали на землю без памяти, думая, что уже настал конец света.
Московские знамена развевались над татарскими укреплениями. А на том месте, где прежде стоял ханский штандарт, теперь был воздвигнут победоносный чудотворный крест. Здесь должна была появиться церковь, и уже через два дня ее выстроили и освятили.
Решено было, что в Казани останутся правители Александр Борисович Горбатый и Василий Семенович Серебряный, а государь поспешил в Москву. Царица вот-вот должна была родить, и никто не сомневался: победа будет увенчана рождением царевича.
Князь Андрей Михайлович Курбский, командовавший при взятии Казани правой рукой русской армии и стяжавший себе большую славу, вдобавок разогнал луговую черемису, враждебную к русским, и был назначен воеводой. Его полк тоже двинулся в Москву в сопровождении заваленных добром подвод.
Позади обоза тянулась вереница пленных татар. Их не трогали. Русское сердце отходчиво, никому не хотелось браниться с обездоленными бабами и детишками! Особо жалостливые охотно тетешкали детей, а заядлые бабники уже благосклонно поглядывали на красивых татарок. Однако некоторых воинов еще пьянил угар боя, они не вполне насладились местью, и особенно злы были потерявшие в бою братьев, отцов или сыновей. От таких «удальцов» приходилось даже охранять пленных.
Пуще других лютовал конный ратник Тимофей Челубеев. Всем было известно, что во время татарского набега много лет назад у него угнали в полон молодую жену, и до Тимофея доходил слух, что она в Казани, у какого-то богатого татарина.
Когда дым боя рассеялся и победители вполне почувствовали себя хозяевами в захваченном городе, удалось найти в развалинах нескольких русских пленников. От них Тимофей узнал, его жену, бывшую редкостной красоты, купил на торгах и взял к себе в гарем знатный бек. Спустя год она умерла, родив господину дочь. Ничего о судьбе этого ребенка русская рабыня не знала, поскольку ее продали другому хозяину.
Среди пленных и впрямь было много детей-полукровок. Русские женщины, взятые силой и принужденные рожать от своих супостатов, и стыдились этих детей, и жалели их. Тимофей Челубеев глядел на них с нескрываемой ненавистью.
О его лютости знали и пленные татары, и освобожденные русские, и все равно боялись попасть мстителю под горячую руку.
И вот однажды, когда дошли до озера Кабан, случилась страшная история. Видимо, больная душа Тимофея в тот день пуще прежнего не давала ему покоя. Не в добрый час попалась ему на глаза Фатима – девушка лет четырнадцати необыкновенной красоты. Можно было без сомнения сказать, что в ее жилах течет русская кровь: чернобровая, смуглая, с тонкими чертами лица, которыми иногда отличаются восточные женщины, она обладала ярко-синими глазами и роскошной светло-русой косой. Ни о матери своей, ни об отце Фатима ничего не знала: подобрала ее из милости и воспитала богатая вдова, которой Аллах не дал своих детей и которая была настолько очарована красивым ребенком, что не думала о происхождении девочки.
И вот когда дошли до озера и остановились напоить коней, Тимофей вдруг кинулся к веренице пленников, схватил на руки Фатиму и бросился с ней к озеру. На мгновение все оцепенели, и Тимофей уже вбежал в студеные волны по колено, когда люди спохватились и стали кричать, что, мол, он делает.
– Хочу узнать, в самом ли деле это русская дочь! – воскликнул в ответ Тимофей. – Тут кое-кто позабыл стоны сестер и кровь братьев своих во Христе, намерен с басурманкой под венец пойти. Так я хочу всем показать, что она – отродье вражье!
Мало кто понял смысл его отрывистых криков, однако князь Андрей Михайлович так и ахнул. Он отлично знал, что озеро Кабан считается губительным для русских людей. Не раз жестокие татаре развлекались, сталкивая пленных в воду, – и их сразу тянуло ко дну. Сами казанцы могли прыгать в воду сколько душе угодно и беспрепятственно выходили потом на берег.
– Но ведь если Фатима русская, она потонет! Лишь татарам озеро Кабан безопасно! – закричал Курбский, исполнившись жалости к несчастной девушке и пытаясь воззвать к разуму Тимофея.
Однако это было бесполезно. Ратник уже по пояс погрузился в воду, осторожно нащупывая ногой дно, и никто не осмелился прийти на помощь к Фатиме, которая сначала кричала, а потом лишилась сознания от страха. И тогда впереди угрожающе вспучилась вода…
Люди на берегу опускались на колени, молились. Все понимали, что Тимофей решил погубить Фатиму и умереть. И тогда Курбский направил коня в воду. Он сам не знал, почему отважился на этот отчаянный поступок! Потом, год спустя, Сильвестр скажет, что на это его надоумил Бог. «А может быть, и дьявол», – ответит ему князь Андрей Михайлович.
Так или иначе, по Господнему или вражьему наущению, он это сделал. Вздымая брызги, с отчаянным ржанием конь князя ринулся в волны, и Курбский вырвал девушку из рук Тимофея. Это оказалось нетрудно сделать, потому что Челубееву было уже не до пленницы. В это самое время страшная сила потянула его ко дну, он канул – и не всплыл ни разу.
– Прими, Господи, душу раба твоего! – дрожащими губами прошептал Курбский и передал Фатиму подбежавшим женщинам.
Она скоро пришла в себя и стала спрашивать, каким образом спаслась; все указывали на Курбского. В легкой кольчуге, без шелома, князь стоял на взгорке и задумчиво смотрел на коварное озеро. Высокий, могучий, с открытым лбом, гордым взором и величавой повадкой, Андрей Михайлович был необычайно красив. Несчастной Фатиме он показался воплощением Бога на земле. Она глаз не осмеливалась поднять выше гривы серого, в черных яблоках, его жеребца под красным сафьяновым седлом с позолоченной лукою. Фатима припала к серебряному стремени, покрывала сапоги князя слезами и поцелуями, клялась служить ему отныне и вовеки и отдать за него жизнь по первому его слову.
Конь волновался, переступал с ноги на ногу, потряхивал бляшками и бубенчиками, которые во множестве украшали сбрую. Недоброе чуял?
Курбский усмирил его, потом взял Фатиму двумя пальцами за подбородок и долго смотрел в восхищенное полудетское лицо. Что увиделось ему в этих синих, наполненных слезами глазах? Бог весть… И Бог весть почему князь вдруг сказал:
– Я окрещу тебя и подарю царице. Служи ей и люби ее, как ты хочешь служить мне.
Фатима не понимала. Когда ей перетолмачили слова князя, она склонилась в знак того, что покоряется его воле, однако в голосе звучало упорство:
– Отдай меня кому хочешь, но служить я буду только тебе!
Вскоре войско двинулось дальше. Во Владимире русские полки встретила радостная весть: как раз на день Дмитрия Солунского[5] царица родила сына!
– Жена подарок сделала и мне, и себе к своим именинам! – радостно твердил Иван Васильевич: ведь именины у царицы были 28 октября, на Анастасию Римлянку, или, по-русски, Настасью-овчарницу.
Когда дозволено было посетить молодую мать и поздравить ее, все преподносили богатые подарки и Анастасии Романовне, и младенцу. Князь Курбский среди всего прочего подарил царице очаровательную синеглазую и золотоволосую смуглянку по имени Настя. Это была Фатима, окрещенная после рожения царевича в честь святой мученицы Анастасии и самой царицы.
Анастасия Романовна пришла в восторг от ее красоты, всплакнула над печальной историей Тимофея Челубеева, сердечно поблагодарила князя Курбского – и отдала девушку в помощницы мамкам и нянькам маленького царевича.
Так победно и радостно завершилась казанская история.
5. Антонов огонь
После тяжкой борьбы с Казанью покорение Астрахани прошло, чудилось Анастасии, почти неприметно. Казалось бы, время настало – живи да радуйся! Однако Анастасия чувствовала себя плохо. Нет, сама-то она была здорова, а если и затаились в теле какие-то хвори, то при встрече с государем Иванушкой все сразу исцелилось. Сердце по ребеночку болело и тревожилось. Хоть мамок и нянек у царевича не счесть, но не зря говорится, что у семи нянек дитя без глазу. Царевич рос медленно, был маленьким, болезненным, а уж до чего крикливым – просто не описать словами.
Сначала кормилицы и нянюшки на стенки лезли, когда царица отдала им Настю-Фатиму, и нипочем не подпускали ее к царевичу. Держали на грязной работе. Но вот как-то раз в тяжелую минуту, когда все уже с ног падали от усталости, а Митенька-царевич никак не унимался (Анастасия строго-настрого запрещала давать ему маковый сок для утишения крика, опасаясь, что сын слишком слаб и может не проснуться), позволили-таки басурманке взять на руки царево дитя. И в то же мгновение оно перестало плакать, словно по волшебству! Митя уснул и крепко спал до утра.
Решили, что это случайность; однако и в другой, и в третий раз младенчик успокаивался на руках у Насти.
Вдобавок ко всему новая нянюшка рассказала старшей мамке о том, что в Казани болезненных ребятишек прикармливают козьим молоком – не коровьим, нет, оно тяжело для маленького животика, а именно козьим, разведя его теплой водой. Дали такого молока Мите – и он поздоровел на глазах. Старшая мамка, Ефросинья Головина, была женщина добрая. Она не замедлила рассказать все царице, и Анастасия осталась очень довольна.
Шло время. Вот и Рождество осталось позади, зима катилась к закату, хотя еще цеплялась за жизнь последними морозами и метелями. Мужа Анастасия видела теперь мало, только ночью на супружеском ложе, которое он продолжал делить с ней, почти не отдаляясь в свою опочивальню. Целые дни царь проводил в Малой избе, которую отдал Алексею Адашеву и в которой тот принимал народные прошения, разбирал жалобы и давал ответы, либо в Благовещенском соборе у Сильвестра, либо в своей приемной комнате, беседуя с Курбским. Тот совсем забросил и свой старый Пронск, и Ярославль, дарованный ему в вотчину, – безвыездно жил в Москве и так же, как царь и его окружение, казался озабоченным одним вопросом: воевать Ливонию в будущем году или погодить немного, чтобы служилый народ отдохнул после Казани? А может, пойти на Крым? И таково было сильно влияние Адашева, Сильвестра и Курбского на Ивана Васильевича, что Анастасия всерьез задумывалась: да полно, за истинным ли царем она замужем? Выходило, что страной правят совсем другие люди!
Иван Васильевич поранил ногу на охоте, напоровшись на сук, и вот уже который день прихрамывал. В нем с детства жило отвращение к болезням: младший брат князь Юрий просто чудо как выживал, обремененный множеством врожденных хворей. В последнее время у него даже язык иной раз отнимался, делался князь нем и безгласен, яко див. Иван брата и любил, и презирал за телесную и умственную слабость, но даже мысли не допускал, что сам может уподобиться такому слабенькому существу. Однако нога уже болела не в шутку, пораненная голень распухла и покраснела. Место вокруг раны сделалось сине-багровым, при небольшом нажатии сочился гной.
Немец Арнольф Линзей, придворный архиятер, сиречь лекарь, от робости слегка приседая, выговаривал царю: коли вспыхнул в теле антонов огонь, зачем государь пренебрегает разумными медицинскими наставлениями, слушает своих русских, невежественных врачевателей?
– Вот еще советуют в баньку пойти и хорошенько пропарить ногу с целебными травами, – невесело улыбаясь, сказал Иван, и Анастасия обратила внимание, как лихорадочно блестят его глаза.
Приложила руку к его лбу – ого!..
Увидев, как побледнела царица, Линзей осмелился почтительнейше попросить позволения коснуться царской ручки и головки. Позволение было дано, и лицо лекаря вмиг сделалось столь же встревоженным, как у Анастасии.
– У государя жар, – сообщил он нетвердым голосом. – И биение сердца происходит чрезмерно часто. При этом пульс неровен, а порою даже замирает. А это дурно, государь. Ход сердца должен быть ровен и монотонен. Его ослабляет воспаление телесное. Жар надобно немедля сбросить.
– Вели там баньку протопить, – нетвердо сказал Иван Васильевич жене, и та поднялась было передать приказание, однако была остановлена лекарем:
– В баньку вы можете отправиться потом, и она не замедлит оказать свое пользительное действие. Однако для начала необходимо прочистить рану.
– А то что? – задиристо спросил Иван. – А то помру, да?
Линзей немедля осадил назад.
– Нет, государь, конечно, нет, однако… – забормотал растерянно.
Надо, надо бы сказать царю правду о серьезности положения, однако кто же виновен, что сие положение сделалось столь серьезно? Лекарь! Лекарь робел перед гневом государевым и допустил нагноение и теперь рискует навлечь на свою голову такую бурю!..
Иван усмехнулся, следя, как забегали глаза Линзея, как заострился от страха его и без того длинный, тонкий нос.
– Да ты не бойся. Уж наверняка среди моих ближних и дальних нашлось бы немало, кто тебя только поблагодарил бы, отправься я к праотцам. То-то пели бы и плясали! А уж трон делить бросились бы – только пыль бы замелась!
Анастасия тихо ахнула. Муж покосился на нее – Анастасия неприметно качнула головой в сторону лекаря.
– А ну, выдь-ка ненадолго, – устало сказал Иван, откидываясь на подушки. – Покличу, когда понадобишься.
Лекарь выскочил за дверь так прытко, словно прямо отсюда же, от порога, намеревался дать деру до самой ливонской границы, как некогда драпал царев дядюшка Михаил Глинский с приятелем своим Турунтай-Пронским. Напуганные расправой над Юрием Васильевичем Глинским, они чаяли найти спасение в чужой земле, однако были перехвачены в пути и возвращены. Бегство их объяснили страхом и неразумностью, царь обоих простил и оставил в покое. Но то ведь дядя государев! А немца Арнольфа Линзея не простят.
– Ну, что? – спросил Иван Васильевич жену. – Чего ты надумала?
Анастасия нерешительно помалкивала. Мысль, ожегшая ее, вдруг показалась просто глупой. Государь Иванушка, конечно, не прибьет – по Сильвестру, к примеру, глупость вообще свойство всякого бабьего ума, – однако же стыдно оплошать.
– Ну говори, не томи! – Иван взял ее за руку, заставил нагнуться к себе. – Скажешь?
Стоять внаклон было неудобно, Анастасия присела было на ложе – и тотчас муж потянул ее к себе, так что царица навалилась на него всем телом.
– Ой, да ты что? Ногу, ногу побереги!
– А что нога? Нога тут вовсе ни при чем. Нога мне в таком деле совсем даже не надобна!
Он целовал ее, щекоча бородой, осторожно расстегивал шитое жемчугом, широкое ожерелье, добираясь до шеи, до плеч:
– Экие перлины колючие, этак все губы изранишь!
– Бог с тобой, – ошеломленно прошелестела Анастасия. – Что ж ты делаешь, душа моя? Этак-то…
– А ты молчи, – пробормотал Иван, подымая тяжелый парчовый подол летника, потом – сорочку и гладя атласные шитые чулки. – Ты же вроде молчать решила? Ну так и лежи тихо!
Она засмеялась, вздохнула, обхватив руками его худую широкую спину, прижалась близко-близко – ближе некуда.