Гарем Ивана Грозного Арсеньева Елена
Иван, как всегда, был в страсти нетерпеливым мальчишкой, который словно бы наперегонки с кем-то бежал к желанной цели. Анастасия когда поспевала за ним, когда нет, да это ей и неважно было. Счастливой чувствовала себя лишь оттого, что слушала задыхающееся дыхание милого друга, сладкую боль от его ошалевших рук и губ, вбирала в себя влагу его, как иссохшая поляна – долгожданный дождь. И самым блаженным было знать, что это скороспелое, никогда не утихающее желание обращено к ней, только к ней.
«Почерпни воды из реки с этой и другой стороны судна…» Господи, пусть этого не случится никогда! Среди ее каждодневных молитв первейшей была эта – произносимая не губами, не умом, а преданно любящим сердцем.
– Боже ж ты мой Господи, – с трудом выговорила Анастасия онемевшими от поцелуев губами спустя примерно час. – Да как же я теперь на люди выйду?
Кика свалилась, убрус был смят и сдернут, волосник едва держался на затылке, а коса распустилась.
– Опростоволосил ты меня, аки блудницу вавилонскую!
– Ничего, – блаженно жмурясь и потягиваясь, пробормотал ее муж. – Чай, свои. Прости, не стерпел…
– Да и я не больно-то противилась, – усмехнулась Анастасия, водя губами по его шее и собирая соленый любовный пот. – Ох, взопрел ты, радость…
И вдруг ее словно ударило. Вспомнила, что он и прежде был в испарине. Вспомнила о его болезни.
– Ой, светы мои! – подскочила испуганно. – А нога-то! Нога твоя как?
Иван возвел глаза, словно прислушиваясь к своим ощущениям.
– Ты гляди! Давеча и не чуял ее вовсе, а сейчас опять о себе дает знать – болит. Что ж это выходит, а? Выходит, еться надобно с утра до ночи и с ночи до утра, чтоб ничего не болело? Ой, грех, грех… Сильвеструшка-то мой небось облезет и неровно обрастет от такого греха!
Анастасия вмиг вспомнила, какая догадка ее внезапно поразила. Тихонько засмеялась и опять прилегла простоволосой головой на плечо мужа.
– Вспомнилась мне, – шепнула Анастасия, осторожно подбирая слова, – вспомнилась мне старая сказка. Помнишь, как кот решил объявить мышам, что помирает? Лег возле их норок и лежит, прикинувшись дохлятиной. Неразумные мыши осмелели и ну баловать на его неподвижном теле! Кто за усы котофея дергает, кто с его хвостом забавляется, а самая большая мышь забралась на его голову и, приплясывая, объявила себя властительницей всех мышей… Ой! – Анастасия испуганно вскрикнула, потому что царь схватил ее за руку – так же внезапно, как кот – дурочку-мышку.
Приподнялась. Иван смотрел на нее блестящими глазами, вскинув брови, как бы спрашивая, все ли и верно ли понял.
Анастасия кивнула. Царь усмехнулся и поцеловал ее.
Никита Захарьин стоял на коленях около сестры и грел в своих горячих руках ее заледеневшие руки. Никита Романович был юноша еще молодой, хоть и вполне оперившийся в Казанском походе, однако сейчас он чувствовал себя беспомощным мальчишкой. Он не мог постигнуть происходящего. Чтоб от какой-то пустяшной раны, пореза, можно сказать… Ему было страшно жаль Ивана: как же так, пожить всего лишь 22 года! Ему было отчаянно жаль любимую сестру-царицу и племянника, однако больше всех было жаль себя. Себя – Никиту Захарьина, ибо смерть царя Ивана Васильевича означала для Захарьиных не просто крушение всех их устремлений и мечтаний, но и прямую гибель.
Присягать наследнику Дмитрию, а по сути дела – матери-царице, а вместе с ней всем Захарьиным бояре не желали. Вспыхнули с новой силой разговоры о праве князей Старицких на трон…
В дверь робко стукнули.
Анастасия вскинула голову; Захарьины вытянули шеи, сразу сделавшись похожими на стайку испуганных гусей; сидевшая в уголке нянька наклонилась над спящим царевичем, как бы прикрывая его собой.
Вошел Иван Михайлович Висковатый – высокий, худой, с длинным умным лицом. Темные глаза его были непроницаемы, однако голос звучал участливо:
– Матушка-царица и вы, господа бояре, извольте проследовать к царю. Государь к себе всех зовет.
Анастасия так и полетела вон; прочие Захарьины, столкнувшись в дверях, ринулись за ней.
В малой приемной палате, примыкавшей к опочивальне царя, стены обиты зеленым сукном, а под сводчатые потолки подведена золотая кайма. Над дверьми и окнами нарисованы сцены библейского бытия и травы узорные. По лавкам вдоль стен сидели разряженные бояре, однако Анастасия сразу приметила, что не все явились в парадном платье с изобилием золота, в котором положено было являться ко двору.
При виде царицы вставали, кланялись: кто с сочувствием и почтением, кто спесиво, кто – с плохо сдерживаемым злорадством.
Жгуче-черноволосый молодой человек с курчавой бородкой поспешно отошел от малого царского места, стоявшего в углу и являвшего собою деревянный трон под шатром на столбиках, причем под каждой ножкой был диковинный, искусно выточенный зверь. Анастасии показалось, что он трогал сиденье, а может, и примерялся к нему! Однако тотчас сделал вид, что даже не заметил царицы. Точно так же равнодушно отвела взор и женщина с хищно-красивым лицом.
Князь Владимир Старицкий и его мать Ефросинья были необычайно похожи друг на друга и внешностью, и повадками, и злобным выражением глаз. Они остались на месте, даже когда все прочие бояре следом за царицей втянулись по одному в просторную государеву опочивальню. Рядом с ними топтался Дмитрий Федорович Палецкий, тесть царева брата Юрия Васильевича, и что-то говорил Владимиру с почтительным, просительным выражением. Заметив, что Анастасия на него смотрит, Палецкий смешался и торопливо прошмыгнул в опочивальню.
Владимир Андреевич лениво зевнул. Похоже было, что все происходящее чрезвычайно утомило избалованного князя и он хотел бы, чтобы дело свершилось без его участия, одними хлопотами матушки.
«Да уж! – с бессильной злобой подумала Анастасия. – Эта старая ворона о своем вороненке позаботится!»
Ефросинья недавно посылала к царскому столу именинные калачи: ей сравнялось тридцать семь – и впрямь старуха!
– А ты что же сидишь, князь Владимир? – послышался новый голос, и отставший Никита Захарьин увидел Сильвестра, только что появившегося в покое.
– Не пускают! – высокомерно вскинула голову Старицкая, как всегда, отвечая за сына. – Не пускают нас к царю!
– Кто? – нахмурился Сильвестр.
– Я запретил ему входить туда, – выступил вперед Григорий Юрьевич. – Не полезно государю слышать поносные речи на себя и сына своего.
– Грех на том, кто дерзает удалять брата от брата и злословить невинного, желающего слезы лить над болящим, – сдержанно отозвался Сильвестр и двинулся в опочивальню, бесцеремонно обойдя Захарьиных.
– Да я присягу исполняю!.. – выкрикнул Григорий, однако священник его уже не услышал.
Дядя и племянник Захарьины переглянулись. Все знали о слабости, которую поп давно питал к князю Владимиру. Ходили слухи, что Сильвестр присягнутьто Дмитрию присягнет, однако намерен просить царя назначить опекуном царевича не Захарьиных, а именно Старицкого. Но для родственников царицы это конец. И для Анастасии с сыном – тоже…
Анастасия приблизилась к постели мужа, ловя его взгляд. Он смотрел на царицу, слабо улыбаясь, но, когда перевел взгляд на бояр, ставших в почтительном отдалении, лицо его посуровело:
– Что же вы, господа бояре? Такой шум учинили в покоях, что даже мне, хворому, слышно было. Царь тяжко болен, царь при конце живота своего лежит, а вы…
Анастасия припала лицом к его горячей, влажной руке.
– Слышал я также, что вы отказываетесь целовать крест нашему наследнику, царевичу Дмитрию, и присягать? – все так же негромко спросил Иван Васильевич, однако каждое слово его было хорошо слышно притихшим людям. – Лишь Иван Висковатый, да Воротынские оба, да Захарьины, да Иван Мстиславский с Иваном Шереметевым, да Михаил Морозов исполнили свой долг. Остальные-то чего мешкают?
Анастасия, приподнявшись, смотрела, как бояре отводят глаза и пожимаются, пятясь к дверям. Те, кто еще недавно громко кричал в приемной, сейчас боялись поглядеть в глаза царя.
Вдруг, посунув остальных широким плечом, вышел вперед окольничий Федор Адашев и, разгладив окладистую бороду, гулко, как в бочку, сказал:
– Прости, коли скажу противное! Ведает Бог да ты, государь: тебе и сыну твоему крест целовать готовы, а Захарьиным, Даниле с братией, нам не служивать! Сам знаешь: сын твой еще в пеленицах, так что владеть нами Захарьиным! А мы и прежде, до твоего возраста, беды от бояр видали многие, так зачем же нам новые жернова на свои выи навешивать?
– Да где тебе, Федор Михайлович, было боярских жерновов нашивать? – тонко взвыл оскорбленный до глубины души Григорий Юрьевич Захарьин. – В то время тебя при дворе и знать не знали, и ведать не ведали. Сидел ты в какой-то дыре грязной со чады и домочадцы, а нынче, из милости взятый, государю прекословишь? И где сыновья твои? Они ведь тоже из грязи да в князи выбрались щедростью государевой! Был Алешка голозадый, а нынче Алексей Федорович, извольте видеть, бровки хмурит в Малой избе! Но как время присягать царевичу настало, ни Алексея, ни Алешки и помину нет?
Разъяренный Федор Адашев попер на Захарьина пузом. Вмешались прочие бояре, растолкали спорщиков по углам. Шум и крики, впрочем, никак не утихали.
– А ну, тихо! – внезапно выкрикнул Иван Васильевич – и резко откинулся на подушки, словно крик этот совершенно обессилил его.
Из-за полога вынырнул бледный архиятер Линзей – весь какой-то запыхавшийся, словно долго откуда-то бежал. Видать, совсем задохся от страха! Перехватил запястье больного своими длинными пальцами, зажмурился, внимательно считая пульс. Потом осторожно провел по впалым вискам государя тряпицей, смоченной в уксусе. Острый запах поплыл по палате, и Иван Васильевич открыл глаза.
– Эх, эх, бояр-ре… – сказал с укором.
Голос его звучал едва слышно, и спорщики, желая услышать, что скажет царь, невольно притихли, уняли свой пыл.
– Если не целуете креста сыну моему Дмитрию, стало быть, есть у вас на примете другой государь? – спросил Иван, обводя пристальным взором собравшихся. – И кто это? Уж не ты ли, Кашин-Оболенский? Или ты, Семен Ростовский? Да ну, не дуруй! Какой с тебя царь! А может быть, ты, Курбский? – чуть приподнялся он на локте, вглядываясь в приоткрывшуюся дверь, и Анастасия увидела только что явившегося князя Андрея. – Что ж, это у тебя в роду! Дед твой Михаил Тучков при кончине матушки нашей Елены Васильевны много высказал о ней высокомерных слов дьяку нашему Елизару Цыплятьеву, да приговаривал, мол, не Ивашкино на троне место! Может, и ты скажешь, что место на троне нынче не Митькино?
– Напраслину речешь, государь, – негромко отозвался Курбский, проходя ближе к его постели. – Я ведь еще и словом не обмолвился. Хоть ты и великий царь, а все ж не Господь Бог, – почем тебе знать, что я думаю?
– А вы, Захарьины, чего воды в рот набрали? – повернулся царь к шурьям. – Испугались? Чаете, что вас бояре пощадят, коли вы теперь смолчите? Да вы от бояр первые мертвецы будете! Вы бы сейчас за мою царицу мечи обнажили, умерли бы за нее, а сына бы на поношение не дали!
– Да мы… мы тут… – бормотали Захарьины, медленно приходя в себя от страха.
– А ну, пошли все вон! – гаркнул Иван Васильевич так, что по толпе бояр пробежала дрожь, Анастасия испуганно распахнула глаза, а Линзей едва не выронил склянку со своим лекарственным зельем.
После минутного промедления в дверях образовалась давка. Все спешили поскорее выйти, но кто-то задерживал толпу. Анастасия увидела, что это Курбский – встал в дверях, раскинув руки, и не дает никому пройти.
– Что же вы, бояре? – спросил он с укоризною. – Куда спешите? Разве забыли, зачем пришли сюда? И ты, государь, погоди нас гнать. Не все еще дело слажено.
Растолкав людей, Андрей Михайлович приблизился к дьяку Висковатому, который держал крест для присяги.
– Вот зачем мы сюда пришли! – Склонился перед царем: – Я, князь пронский, присягаю на верность и крест целую тебе, великий государь, а буде не станет тебя, то сыну твоему Дмитрию! И накажи меня Господь за клятвопреступление, как последнего отступника.
У Анастасии закружилась голова. Словно во сне увидела она только что вошедшего Алексея Адашева, как всегда, с потупленными глазами и в черном кафтане (он ходил только в черном, даже ожерелье расшитое не нашивал), и брата его Данилу, одетого куда щеголеватее. С напряженными, суровыми лицами они пробивались к царскому ложу, целовали крест и клялись в верности царевичу.
Ждал своей очереди подойти присягнуть и Сильвестр.
В рядах бояр настало смятение.
Анастасия переводила взгляд с одного растерянного лица на другое, не в силах понять, что вдруг произошло. Она могла бы руку отдать на отсечение, что Курбский явился сюда с недобрыми намерениями, однако именно его поступок переломил общее настроение.
– Великий государь! – послышался пронзительный женский голос, и в опочивальню ворвалась Ефросинья Старицкая, такая румяная и оживленная, словно только что явилась с холода и свежего ветра, а не сидела полдня в жарко натопленной приемной, плетя паутину козней и каверз против этого самого великого государя, на которого она сейчас взирала с поистине материнской тревогою. – Великий государь, твои верные слуги, мы, с сыном моим, князем Владимиром, готовы дать…
Курбский то ли откашлялся, то ли подавил непрошеный смешок. Это звук несколько отрезвил княгиню, похоже, забывшую, что государева присяга – сугубо мужское дело, в которое даже матерая вдова и тетка царева не должна ни в коем случае вмешиваться.
– Сын мой, князь Старицкий… – поправилась княгиня Ефросинья и торопливо пихнула вперед ленивого отпрыска. – Иди, целуй крестик, Володенька, а потом ручку государеву.
Владимир, красуясь нарядом и повадкою, прошел к Висковатому, затем преклонил колени перед царевым ложем. Иван Васильевич принял от него присягу щурясь, безуспешно пытаясь скрыть пляшущих в серо-зеленых глазах бесенят.
– Коли так дело пошло, – вкрадчиво добавила Ефросинья, – может, заодно дозволишь князюшке наконец-то жениться? А, государь мой? Век за тебя будем Бога молить, первого же внука твоим именем назовем. У нас уже и невеста на примете есть – Ефросинья Одоевская. Сделай Божескую милость перед кончиною живота своего…
Анастасия стремительно скользнула взглядом по лицам. Преданные царю Воротынские, Висковатый, все Захарьины пребывают в состоянии явного торжества покорностью Старицких. Те бояре, которые еще не приняли присягу, спешат вперед. Курбский, Сильвестр, братья Адашевы стоят с каменным выражением на лицах. Кто, кто еще, кроме самой царицы, заметил тонкое лукавство, которым княгиня Старицкая окрасила свои последние слова?
– Ну, коли ты просишь, Ефросинья Алексеевна… – покладисто отозвался Иван Васильевич. – Быть по сему! Засылайте сватов к Одоевским! Эх, эх, жаль, что мне не погулять на свадьбе! А? Жаль? – грозно спросил он, хмурясь и обводя прищуренным оком боярские лица.
Послышался невнятный общий шум. Бояре выражались в том смысле, что они бороды готовы вырвать у себя от горя.
– А хрен вам в рот, бояре! – дерзко хохотнул Иван Васильевич. – Вот возьму – и ка-ак не помру!.. А коли пошлет Бог дольшей жизни, отправлюсь паломником в монастырь Кирилла Белозерского, на поклонение мощам, с женой и сыном! Все слышали? А теперь идите. Идите все. Устал я. Иван Михайлович, – повернулся он к Висковатому, – ты в приемной держи крест за меня. Авось кто еще присягнуть надумает…
Он как в воду глядел! В приемной уже топтались запыхавшиеся посланные от Курлятева-Оболенского, а вслед вошел гонец от Фуникова-Курцева. И князь, и казначей велели сообщить, что присягу Дмитрию-царевичу принесут всенепременно.
6. Роковой обет
– Нельзя, нельзя его пускать по монастырям! Начнется опять то же самое… всю казну пораздаст этим монахам, которым вечно своего богачества мало!
Сильвестр тонко усмехнулся:
– Спасибо на добром слове, сын мой.
Алексей Федорович Адашев сверкнул на него глазами:
– Ты же понимаешь, о чем я!
– Понимаю.
– Ну так разреши его от обета! Скажи, что Бог простит, – какая ему, в самом деле, разница, Богу-то! – а ехать не надобно.
– Ну, не стану же я его за руки, за ноги держать и обет разрешать! – с оттенком раздражения отозвался Сильвестр. – Сами небось могли убедиться, что это отнюдь не тот Ивашечка, что шесть лет назад. Это прежде он был мягкая глина в наших руках, а теперь… а теперь в этой глине твердый стержень нащупывается.
Доселе молчавший князь Курбский поднялся с угловой лавки и начал ходить по просторной приемной палате Малой приказной избы, разминая ноги и изредка приостанавливаясь под дверью, за которой в писцовой каморе рботали дьяки и подьячие.
– Да не слыхать там ни слова, – с досадой сказал Адашев, поняв его опасения. – Ни единого словца!
– Не обольщайся! – повторил Курбский. – Небось они, когда козни свои строили да замышляли, тоже думали, что ни единое чужое ухо им не внемлет. Ан сами знаете, что вышло!
Сильвестр тревожно вскинул голову. Его до сих пор ранили напоминания о том роковом дне, когда Иван подверг верность своих советников такому изощренному испытанию. Удивительно, что никто из них не заподозрил опасности, не увидел ловушки. Отвыкли видеть в царе самостоятельное лицо, слишком крепко уверовали, что вполне властны над его душой и помыслами. И основания для такой самоуверенности были! Не раз и не два они трое беседовали меж собой, что никак не государя, а именно их заслуга, если миновали времена боярской вольницы. Теперь они, лучшие из лучших, избранные, решали судьбы страны и бояр, все реже и реже советуясь с Иваном Васильевичем. Как сказал премудрый Соломон, царь хорошими советниками крепок, будто город башнями. И вполне естественно, если в головы их не раз закрадывалась мысль: если советники так уж хороши, то зачем царь вообще?
Впрочем, нет, конечно, Иван был нужен, пока нужен. Народ любит его, народу необходим некий наместник Бога в человеческом образе. Уже не раз слышал Сильвестр песни, сложенные после Казанского похода, и главный герой их – храбрейший из храбрейших, мудрейший из мудрейших государь-прозорливец Иван Васильевич. К тому же хоть и против воли, а приходится признать: болезнь Ивана вызвала сильнейшее народное отчаяние. До сих пор помнятся эти безмолвные толпы под кремлевскими стенами, жадно ловившие всякую весть о царском здравии.
Глупцы! Чернь была так же обманута, как и они, ближайшие советники и наставники государя. И кем обмануты?! Бабой!
То, что его, хитроумного женоненавистника, обвела вокруг пальца именно женщина, наполняло Сильвестра особым ощущением обессиливающей злости. Он скорее готов был простить лукавство своего воспитанника, чем эту поистине воинскую хитрость, замышленную Анастасией. Она всегда внушала Сильвестру неприязнь – прежде всего потому, что слишком уж крепко был к ней привязан царь. Сильвестр делал все, что мог, чтобы держать Ивана в отдалении от жены, строго ограничивал время их близости, наставлял, что не годится жене так часто вмешиваться в дела своего господина, ее дело – сидеть в тиши, подобно сверчку запечному… Однако он, со всеми своими премудростями и канонами, оказался бессилен пред стихийной силой женственности, исходящей от Анастасии, этой искусительницы.
Воистину жены мужей обольщают яко болванов. Слаб человек! От жены было начало всякому греху, и через то все люди гибнут.
У Сильвестра вновь перехватило дыхание. Ведь они были на самом краю гибели! Решив не допустить к трону Захарьиных, которые живо прибрали бы страну к своим загребущим рукам, все трое: он сам, Курбский и Адашев – уже готовились принять присягу князю Старицкому, который поклялся не ущемлять их власти и влияния. С тем и отправились в опочивальню цареву. Но все переломилось в последнее мгновение! Кабы не тайная весть, которую столь своевременно получил князь Курбский, где бы они были сейчас – эти трое, привыкшие называть себя избранными и полагать всемогущими?! Нет, наверное, не на плахе, потому что Иван с поразительным миролюбием простил всех и каждого, кто в тот день у его ложа противился царской воле. Никто не заключен в узилище, не затравлен медведями, не пытан зверски, не сложил голову на плахе. Страшное слово «измена» не прозвучало ни разу. Однако Иван наверняка отстранил бы их от дел, а это ничуть не хуже смерти. Пока же они в прежней власти.
Нет, нельзя, нельзя допустить, чтобы Иван скользким угрем вывернулся из рук советников своих. Нельзя допустить, чтобы в этом паломничестве в Кирилло-Белозерский монастырь, куда он так рвется, царь обдумал случившееся как следует, чтобы по-прежнему оставался под влиянием своей лукавой жены. Понятно, на каких струнах его души играет Анастасия! Царь-де рожден поступать так, как ему хочется, а не как другие присоветуют, ныне же он делает все именно по воле других. Вот в чем главная опасность путешествия – в близости Анастасии, а вовсе не в том, что какая-то доля казны перепадет в монастырскую собственность.
– Как я понял, поездка в Троицкий монастырь его не вразумила? – спросил Курбский.
Адашев неохотно качнул головой. Это ему принадлежала мысль привлечь на помощь старика-затворника Максима Грека, могучую нравственную фигуру предыдущего царствования. Обличитель великого князя Василия Ивановича за его развод с Соломонией Сабуровой, проповедник, пригнутый к земле годами и невзгодами, он, казалось, еще не утратил силы властвовать над душами.
Казалось – вот именно, что казалось!
Максим не мог испытывать приязни к сыну своего гонителя и с охотой отозвался на просьбу Адашева: переломить настроение царя, отговорить его от долгой поездки в Кириллов монастырь. Предлог был выбран не только вполне приличный, но и великолепнейший. Взывая к великодушию государя, старец сказал Ивану, что обет его не согласен с разумом. После взятия Казани осталось много вдов и сирот, гораздо лучше заняться устройством их судеб, чем исполнять обещания, данные в горячке.
– Если послушаешься меня, будешь здрав с женою и сыном! – сказал старец на прощание.
Похоже, речи Максима произвели впечатление на Ивана! В Москву он воротился притихнув и сразу затворился с Анастасией. И Сильвестр, и Адашев знали о ее впечатлительности, знали, как трясется она за жизнь сына, и были почти уверены, что смутный страх, напущенный Максимом, не сможет не завладеть слабой женской душонкой.
Но, видимо, что-то свихнулось в мироздании, коли эта женская душонка оказалась гораздо сильнее, чем они рассчитывали. На другой день было объявлено, что царь своих обетов не изменил и в паломничество отправляется буквально завтра же. Ночная кукушка опять всех перекуковала.
Первым на пути царского обетного паломничества лежал Никольский монастырь, что на реке Песноше. Здесь уже больше десяти лет проживал человек, по своему значению в жизни великого князя Василия Ивановича равный Максиму Греку. Вся разница состояла лишь в том, что Вассиан Топорков, бывший епископ Коломенский, был доверенным лицом великого князя и поддерживал каждый его шаг.
Беседа с Максимом Греком и встревожила впечатлительную душу молодого царя, и в то же время ожесточила. Чем дальше, тем больше грызли его мысли о странной участи, которую навязала ему судьба. Конечно, Иван сам был виновен в том, что любимые друзья-советники приобрели в жизни страны и его жизни такое большое влияние. Однако порою обида – почти детская, почти до слез! – пересиливала привязанность и благодарность. «Да кто здесь царь, в конце концов?!» – готов был вскричать он иной раз, сталкиваясь лицом к лицу с решениями, принятыми от его имени и даже при его участии. Слов нет, все это были разумные решения – и принятие нового Судебника, чтобы судили не по боярской воле, а по закону, и Стоглавый Собор, определивший законы и обычаи новой России, – но порою у Ивана возникало отвратительное ощущение, что, окажись он во дни принятия этих решений за тридевять земель, сляг в огневице (он невольно усмехнулся в усы) или умри вовсе, – все свершилось бы и без его присутствия. Словно заглянув в грядущее, Иван Васильевич внезапно осознал, что исправить в прошлом уже ничего нельзя: отныне и вовеки его имя будет тесно сплетено с именами Алексея Адашева, священника Сильвестра и князя Андрея Курбского. Эти трое, бывшие не более чем советниками царскими, оплели могучий ствол государственного древа, подобно вьющимся растениям-паразитам, присосались к царю, тянут из него жизненные соки, самовластно питаясь и величаясь.
Вассиан Топорков, старинный наставник великого князя Василия Ивановича, не подвел. Встретив царя с поистине отеческой любовью, он долго всматривался в лицо Ивана, как бы сравнивая того царя, коего видел перед собой, с тем, который жил в его памяти. Схожие лепкой удлиненных, правильных лиц и большими глазами, они разнились бровями (у Василия Ивановича брови были благостные, округлые, а у Ивана Васильевича – от переносицы вразлет), цветом глаз (отец был голубоглаз, сын сероглаз), но главное – выражением рта. Губы у великого князя были мягкие, добродушные, однако вот точно так же, как молодой царь, неприступно и жестко сжимала свой рот правительница Елена Васильевна Глинская, когда что-то было ей не по нраву!
Вассиан ласково смотрел на сына своего дорогого друга и, чудилось, читал в его душе, как в раскрытой книге. Многое он мог бы сказать этому красивому, статному – и не уверенному в себе человеку. Однако долгая жизнь научила его остерегаться отвечать, пока не спрошено. Поэтому он дождался, когда Иван спросил: «Как я должен царствовать, чтобы великих и сильных держать в послушании?» – и ответил так:
– Если хочешь быть самодержцем и единственным властителем в стране, – заговорил Вассиан, – не держи при себе ни одного советника, который был бы умнее тебя. Потому что ты лучше всех. Ты! Если так будешь поступать, то будешь тверд на царстве и все будешь иметь в своих руках. Если же будешь иметь людей умнее тебя, то волей-неволей будешь послушен им.
Иван осторожно взял сухую старческую руку, слабо перебиравшую одеяло, и поднес к губам:
– Благодарю тебя. Сам отец, если бы он был жив, не сказал бы лучше и не дал бы мне такого разумного совета!
Вассиан удовлетворенно закрыл глаза. Еще мгновение Иван растроганно всматривался в источенные временем черты, а потом тихо вышел.
Все правильно, он так и думал. Пора перестать числить себя мальцом неразумным при старших умных братьях! Права, ах права была Анастасия. Верно написал Сильвестр в своей, столь ненавидимой Анастасией, книжище по имени «Домострой»: «Если Бог дарует жену добрую, получше то камня драгоценного!»
От Песношской обители царская семья рекой Яхромой спустилась в Дубну, Дубной – в Волгу, по Волге – до Шексны, посетив по пути Калязинский монастырь, Углич, Покровский женский монастырь. Шексной поднялись до Кириллова монастыря и долго молились на месте свершения государева обета. Дрожа над сыном, царица осталась в обители, поэтому Иван Васильевич один отправился в Ферапонтов монастырь, затем вернулся в Кирилловскую обитель за семьей. Дальше путь их должен был лежать по Шексне к Волге, оттуда в Романов и Ярославль, а там, уже сухим путем, в Москву.
Иван Васильевич и Анастасия вздохнули с облегчением, когда покинули стены Кирилло-Белозерской обители. Цель обета достигнута, а все целы и невредимы! Теперь можно отправляться домой. Теперь пророчество зловредного Максима Грека не страшно!
Анастасия не признавалась мужу, в каком страхе пребывала все это время. Мучили ее сны – такие странные и страшные, что не раз готова была она сдаться, пасть на колени перед царем и просить позволения вернуться в Москву с полпути. Главное дело, ничего из тех снов она не помнила: только давил на грудь неизбывный ужас. Лишь раз запомнилось отчетливо, что снилось: она идет с сыном купаться по золотому песчаному бережку. Никогда в жизни не приходилось ей видеть такой красоты, как в этом сне: широкое приволье сизой от ветра реки, по которой бегут белые барашки, широкое приволье береговой излучины, окаймленной вдали нежно зеленеющим березняком. И над всем этим – огромное, просторное небо, пронизанное, словно серебряной нитью, жаворонковой трелью. Снилось ей далее, что входит она с сыном в реку и осторожно плещет на него водичкой, но Митя тянется, тянется к игривой волне и вдруг – ах! – выскальзывает из рук Анастасии и падает. Но тотчас высовывается из воды, смотрит на перепуганную Анастасию, на порхающих в вышине птиц и смеется и говорит, хотя наяву он еще говорить и не начинал:
– Не плачь, матушка. Здесь так хорошо! Я вместе с рыбками поплаваю, а потом полетаю с птичками. Не плачь!
Анастасия в ту ночь вскинулась вся в поту и полетела к колыбели, над которой клевала носом незаменимая Настя-Фатима. Девушка безотчетно заслонила колыбельку, словно защищая спящего ребенка, но, узнав царицу, смущенно засмеялась. И у Анастасии при виде ее приветливых синих глаз отлегло от сердца. В самом деле, может, этот сон вовсе не плох, а хорош?
…Судно царское шло по Шексне, приближаясь к Волге. По течению двигаться было легко, и расшива летела, как стрела. День выдался прозрачный и солнечный, как в раю. Звенели в вышине птицы. Митя играл на руках у Насти, тянулся к облачкам, повисшим в небе и причудливо менявшим под ветром свои очертания. Потом пенные гребешки привлекли его, и Фатима подошла ближе к борту расшивы.
– Ах, красота… какая красота! – вздохнул Иван Васильевич, умиленно оглядываясь и подталкивая жену, у которой от яркого солнечного света слипались глаза. – Ну ты посмотри, ну посмотри же!
Анастасия огляделась. И впрямь чудо как хорошо кругом. Широкое приволье сизой от ветра реки, по которой бегут белые барашки, широкое приволье береговой излучины, окаймленной вдали нежно зеленеющим березняком. И над всем этим – огромное, просторное небо, пронизанное, словно серебряной нитью, жаворонковой трелью!
Странно: Анастасия наверняка знала, что никогда не была здесь, а все же чудилось, будто все это она уже когда-то видела. Знакомо играют волны, и березки знакомо шелестят.
Ну конечно, видела! Она видела эту красоту во сне – в том самом сне, где Митя…
Вдруг Фатима покачнулась, поднесла ко лбу руку, словно у нее закружилась голова. Вскрикнула испуганно, наклонилась над бортом – и не успели стоящие невдалеке люди шагу шагнуть, как она перевалилась вниз и канула в воду вместе с царевичем, которого крепко прижимала к себе.
Оба сразу пошли ко дну и даже не всплыли ни разу.
7. Песочные часы
Когда Арнольф Линзей являлся к царице по утрам и, низко склонясь, начинал занудливо и однообразно выведывать, что у матушки нездорово, Анастасия то отмалчивалась, то отделывалась односложными ответами, то, потеряв терпение, начинала кричать на Линзея и гнать его прочь. Она все чаще теперь выходила из себя, слезы и крик всегда были рядом. Бесила всякая мелочь, а пуще всего, что не может же она на вопрос запуганного архиятера: что, мол, болит? – ответить просто и правдиво: «Душа».
Рана, оставленная в сердце нелепой и страшной гибелью сына, никак не заживала. Самой-то себе Анастасия могла признаться, что Иванушка, хоть и обрадовал ее своим появлением на свет несказанно, все же не заполнил пустоты в душе, не изгнал из памяти и снов старшего сына. Царь-то был доволен рождением Иванушки, да еще такого здоровяка, няньки в один голос приговаривали: не царевич-де у них на попечении, а чистое золото! И ест хорошо, и спит спокойно, и приветлив, и улыбчив, и не надо его бесконечно тетешкать, пока руки не отвалятся, и петь над ним не требуется, пока горло не осипнет.
Когда Анастасия до неостановимых рыданий, до истерик и припадков молилась на гробе святого Никиты Переславского, а потом в тревожном ожидании готовилась к новым родам, ей казалось, будто появление на свет этого ребенка (как и в прошлый раз, чуть ли с первого дня знала, что снова будет сын!) разом поставит все на место в ее жизни, наладит отношения с мужем, замостит страшную трещину, которая пролегла меж ними с того страшного случая на Шексне. Сын унес с собой весь свет их прежней жизни, всю радость и всю любовь, которая их соединяла: ведь он был воплощением и осуществлением этой любви, – и то, что сейчас происходило между мужем и ею, Анастасии казалось тлением гнилушки по сравнению с костром.
Самое страшное, что муж, несомненно, считал Анастасию повинной в гибели сына. Если бы она не отговорила его послушаться советов Максима Грека и увещеваний Сильвестра с Адашевым, если бы они не поехали в Кирилло-Белозерский монастырь… Сначала он беспрестанно выговаривал, выкрикивал, выплакивал это вслух, потом слегка поуспокоился, однако в каждом его взгляде жили прежние невысказанные попреки, каждый день ощущала Анастасия, что она – жена опальная. Может быть, даже и разлюбленная.
Вдруг подпрыгнуло, ожило сердце – в сенях раздались знакомые твердые шаги. Боярышня, дремавшая у двери на лавке, подскочила с вытаращенными глазами:
– Царь, матушка! Государь! – и кувыркнулась в ноги вошедшему.
Анастасия привстала, цепляясь за подлокотник кресла, тревожно ловя выражение мужнего лица: в духе ли он? Давно, давно было меж ними заведено, чтоб царица в своих покоях мужу даже в пояс не кланялась, они обменивались нежными приветствиями или лобызались при встрече, однако Бог его знает теперь, супруга и государя, в каком он расположении…
– Ну, здравствуй, – беспечно сказал Иван Васильевич, подходя к жене и небрежно касаясь ее лба губами. – Здорова ли? Арнольф на тебя жаловался – ты-де строптива и молчалива, не сказываешь ему про хвори свои.
– Да сколько можно про одно и то же сказывать? – тихо сказала Анастасия, с трудом пробиваясь через перебои сердечные. – Если кому на роду написано от лихоманки сгинуть, никакие затеи лекарские не уберегут.
– Ты и впрямь помирать собралась? – без особого беспокойства спросил муж. – Не оттого ли так ретиво за родню хлопочешь? Места им при дворе снова и снова выпрашиваешь? Даже за Ваську-дурня похлопотать решила?
– Какого Ваську? – растерянно спросила Анастасия, начисто позабывшая о своей недавней просьбе о дальнем родственнике.
– Васька Захарьин, – с деланой улыбкой пояснил муж. – Тот самый сударик твой прежний, что некогда тебе грамотки писывал да под кустик сманивал.
– Что-о?!
– Что слышала. Ну да ладно. Я нынче добрый. Хватит, в самом деле, на женину родню серчать. Сменю гнев на милость! Дам Захарьиным при дворе новые места! Так что не печалься и не кручинься, радость, будем веселиться. Эй, дураки! – вдруг взвизгнул он. – А ну, сюда! А ну!..
Дверь распахнулась, и в опочивальню с глупым гомоном и воплями ввалились две нелепые фигуры.
Одного, согбенного от рождения и обладавшего непомерно большой головой, знали в Кремле все. Это был первый царский дурак Митроня Гвоздев – человек знатного рода, некогда бывший даже кравчим при дворе. На свою беду, он был уродлив – но не отвратителен, а смешон, да еще умел скрашивать впечатление от своей внешности забавными, хотя и грубыми выходками. Его повадки очень нравились Ивану Васильевичу, и он отправил Гвоздева в Потешную палату, назначив шутом. На какое-то время царь совсем забыл любимого дурака, а теперь снова приблизил его к себе.
Митроня, кривляясь и гримасничая, мотая своей большой головой, так что покои наполнились лихим перезвоном бубенцов, приблизился к царице и отвесил наглый поклон на манер польского, с прискочкой и раскорякою. Анастасия брезгливо передернулась и с тоской поглядела на второго шута, который безуспешно пытался повторить ужимки Митрони, повинуясь сердитому царскому окрику: «Чего стал как вкопанный? Кланяйся!» – и тычку посохом.
Анастасия нахмурилась. Второй шут был не горбун и не калека, высокий, статный, молодой еще человек с правильными чертами нелепо размалеванного лица, которое вдруг показалось царице знакомым. Не веря своим глазам, она ахнула, прижала ладони к щекам…
– Как ты и просила, сыскал я твоему любимцу новую должность, – медоточивым, дрожащим от злого смеха голосом сказал Иван Васильевич. – Да какую! Самую что ни на есть очестную да хлебную! Будет при царе день и ночь, у порога царского спать, со стола государева есть… обглодыши мои догладывать. Завидная доля! Митроня не даст соврать – сладка жизнь при мне, да, Митроня? – Царь схватил шута за ухо, беспощадно вывернул.
– Сладка! – простонал Гвоздев, не в силах сдержать слез, выступивших на глазах.
– Добренький ли я, Митроня?
– Добренький, ох добренький!
– Но порою и гневлив, так?
– Ой, так, государь, ой, так! Да ухи-то отпусти, царь-батюшка, не рви ухи-то! – взвыл Гвоздев в полный голос.
– Сейчас отпущу, – невозмутимо кивнул царь. – А взамен ты покажешь, каков грозен я бываю в гневе своем.
Гвоздев, отпущенный наконец на волю, ожесточенно тер разгоревшееся, вспухшее ухо и в некотором замешательстве переводил взгляд с царя на царицу.
– Прямо вот тут и показывать? – спросил, поправляя съехавший набок двурогий колпак.
– Прямо тут! – хлопнул царь себя по бокам. – Ну! Давай, давай! Какие громы я испускаю во гневе своем на недоумков-бояр?
Гвоздев зажмурился и натужился, потом вдруг, дернув за очкур, придерживающий его разноцветные порты, оголил зад и, нагнувшись, испустил непристойный трубный звук.
Анастасия прижала руки к лицу, испуганно глядя сквозь растопыренные пальцы на бесстыдного Митроню, на хохочущего царя, на страдальческое лицо Василия, – и не верила своим глазам.
Что это, Господи? Что это?! Какая злая сила в одночасье подменила ей мужа на этого сатану?
– Ай, молодец, Митроня! – ласково сказал между тем Иван Васильевич, поощрительно похлопывая шута по голому заду. – Порадовал ты меня. На, держи!
Он бросил на пол золотую монетку, и Митроня, забыв даже срам прикрыть, кинулся ее подбирать.
– Видишь, Васька? – обратился царь к оцепеневшему Захарьину. – Служба при мне зело доходна. Слыхал я, именьишко твое в упадке, все отцово наследство ты прожил и промотал, – ну так при моей особе живо делишки поправишь. И не благодари меня, не надо – за тебя царица просила, ей и скажи спасибо. Ну! – рявкнул он, видя, что Васька молчит по-прежнему.
Тот вздрогнул, разомкнул кроваво-красные напомаженные губы:
– Спасибо, матушка-царица…
– Век не забуду твоей милости, – громким шепотом подсказывал царь.
– Век не забуду… – выдохнул Васька, уставив на Анастасию глаза, вокруг которых у него были намалеваны два пятна: одно черное, а другое – желтое.
Она тихо, жалобно вскрикнула – и умолкла, словно задохнулась.
Да он что, государь, с ума сошел?! Неужто из ревности сотворил все это с Ваською? Но как он узнал о былом, если даже сама Анастасия и думать забыла про те старинные глупости?!
– Ну что, Захарьин? – хохотнул Иван Васильевич. – Покажи нашу царскую грозу – и сразу начнешь добро наживать, в мошну складывать, как Митроня. Знаешь, он каков богатей? Скоро все мое царство скупит, и меня в придачу. Ну, давай, гром, греми! Спускай портки, Захарьин, да тужься крепче!
Васька не шелохнулся, только лицо его под слоем разноцветных пятен побелело.
– Ну? – круто заломил бровь Иван Васильевич. – Будешь греметь?
– Нет, – выдавил Захарьин.
– Не-ет? Это почто же?
– Я, царь-батюшка, боярский сын, а не воняло подзаборное, – вдруг громко, отчетливо выговорил Василий. – Прикажи мне жизнь свою за тебя отдать, и я отдам, глазом не моргну, а на этакое непотребство ищи других! Без чести и совести!
– Жизнь отдашь? – медленно повторил Иван Васильевич. – Хорошая мысль. А ну-ка, пошли!
Не взглянув на жену, он выметнулся из царицыной палаты, волоча за собой Захарьина. Тот упирался, однако разошедшийся Митроня прыгал рядом, осыпал его тычками да щипками, не давая вырваться.
Анастасия метнулась было следом, однако ноги вдруг подкосились, и она упала на колени.
В двери заглянула перепуганная боярышня, кликнула остальных комнатных девушек и боярынь, схоронившихся подале от царя.
Царицу подняли, усадили в кресло, терли виски душистой водкой, звали Линзея. Архиятер примчался, велел расстегнуть на царице тугое ожерелье и непременно приотворить окошко. Боярыни не могли справиться с разбухшей после дождей деревянной рамою малого окошечка, кое выходило во внутренний дворик и было сделано нарочно для проветривания. На прочих-то окнах переплеты были свинцовые, литые, никогда не отворяемые! Кликали кого-нибудь из мужской прислуги, однако никто почему-то не отозвался.
Линзей, с тревогой вглядывавшийся в бледное, покрытое потом лицо Анастасии Романовны, пошел помогать женщинам. Ему удалось приподнять раму – и тут взгляд его упал на нечто происходившее за окном. Лекарь так и замер, низко склонившись к окну и вцепившись в створку.
– Чего стал, чудо заморское? – проворчала старшая боярыня Анна Петровна Воротынская, подходя к лекарю и нетерпеливо дергая его за рукав.
В следующее мгновение она испустила сдавленный крик и повалилась на пол, обморочно закатив глаза.
Прочие женщины кинулись к окну – и тут же их словно ветром по углам разнесло. Кто кричал, кто визжал, кто сидел молчком, но все норовили как можно крепче зажать руками глаза. А из открытого окна неслись крики и рычание.
Анастасия, с трудом владея онемевшим телом, поднялась и сделала несколько шагов. Линзей попытался заслонить окно, однако Анастасия слабой рукой отстранила его и высунулась наружу. Приоткрыла рот, чтобы глотнуть свежего, прохладного воздуха, – да так и подавилась им.
Внизу, прямо под ее окнами, была огороженная площадка, усыпанная золотистым, чистым песком. Анастасия хотела, чтобы сюда навезли земли и насажали цветов, однако царь почему-то противился. Площадку посыпали отборным песком и тщательно мели, однако сюда никто, кроме подметальщиков, не заходил. Постепенно Анастасия привыкла к ее пустоте и не обращала на нее никакого внимания. Однако сейчас площадка не пустовала. К ограде прилипли любопытные, а по песку метался человек – весь ободранный, в окровавленной одежде, – пытаясь увернуться от двух огромных бурых медведей, которые ходили за ним, неторопливо, но проворно цапая лапой жертву, стоило ей приблизиться к ограде, и забрасывая ее снова на середину площадки. Человек еле волочил ноги, одна рука его, видимо, перебитая, висела как плеть, одежда болталась клочьями, открывая раны на теле.
Откуда-то сбоку послышался свист, и один из медведей, словно подстегнутый, вдруг поднялся на задние лапы и передней, когтистой, с силой сгреб с головы жертвы всю кожу вместе с волосами. За мгновение до того, как волна крови залила лицо несчастного, Анастасия успела увидеть два пятна вокруг его обесцвеченных смертью глаз. Одно пятно было желтое, другое черное.
Она даже не вскрикнула – беззвучно упала замертво.
8. Доктор Елисей
В ознаменование окончательной победы над Казанью царь Иван Васильевич повелел в 1555 году заложить на Рву, неподалеку от Фроловских ворот Кремля[6], новый собор – Покровский, по имени Покрова Богоматери. Судя по рисункам, которые представили ему нанятые для сей постройки знаменитые зодчие Барма и Постник, собор обещал стать новым чудом света. Девять разноглавых храмов с разноцветными куполами будут объединены общим основанием и внутренними переходами, и царем велено было красоту эту устроить так, чтобы слепила глаза.
Едва лишь началось строительство, как у подножия храма повелись юродивые и прочая нищая братия. До Анастасии доходили слухи о каком-то Василии Блаженном, который был знаменит своими проделками. Едва ли не столетний старец, он жил без крова и одежды, подвергал себя великим лишениям, отягчал тело железными цепями и веригами. Уверяли, что не единожды видели люди: бегает он по Москве-реке, аки посуху!
Как-то раз Василий предрек пожар в Новгороде, уничтоживший чуть не полгорода. С тех пор сам царь почитал его яко провидца сердец и мыслей человеческих. Одно время он даже намеревался зазвать Блаженного во дворец – чтобы наложил свои исцеляющие руки на царицу. В самом деле, лечит же Василий других – почему бы не вылечить Анастасию Романовну, которая никак не могла оправиться от последних родов?!
От сего предложения бедняга Арнольф Линзей забился в истерике. Это непостижимо! Причуды вздорного русского царя нормальному человеку невозможно понять! Государь ни разу не дозволил ему осмотреть больную царицу: лекарю приходилось довольствоваться лишь опросами Анастасии Романовны, а осмотр проводили ее ближние боярыни – женщины, конечно, опытные, однако в медицине несведущие. На основании их уклончивых, приблизительных, стыдливых ответов придворный врачеватель составлял для себя картину болезни, похоже, очень далекую от действительности, судя по тому, что лечение его оставалось безрезультатным. Но какому-то грязному, вшивому, косноязычному сморчку-юродивому государь готов позволить коснуться белого, чистого тела жены! Конечно, в юродивом царь не видит мужчины; к тому же у этих русских все, что связано с телесным и духовным уродством, вызывает приступы какого-то извращенного, брезгливого милосердия. Однако Линзей, бледнея от собственной храбрости, прошептал, что он лучше добровольно выпьет яду, чем перенесет такое поношение лекарских принципов, первый из которых есть: чистота – залог здоровья!
Иван Васильевич начал хмуриться. Линзей мгновенно перепугался и уже готов был запихнуть свои дерзкие слова обратно в глотку, но тут, к несказанному изумлению и облегчению архиятера, его поддержала царица.
Анастасия всегда пользовалась случаем выказать лекарю неповиновение (была втихомолку убеждена: именно он некогда донес князю Курбскому, что болезнь царя мнимая, придуманная лишь для проверки верности боярской!), однако на сей раз вступилась за Линзея. Нестерпима была сама мысль, что до нее дотронется своими заскорузлыми от грязи ручищами какой-то юродивый.
Царь сперва и слушать не хотел царицу с Линзеем, однако вскоре невзлюбил Блаженного так же горячо, как они: прошел слух, будто кричал юродивый, что имя нового царя, который сядет на русский трон после Ивана Васильевича, будет Федор.
Как же так? Не царевич Иван, в честь рождения которого в великокняжеском селе Коломенское была воздвигнута церковь Вознесения и который не переставал радовать отца своей резвостью, здоровьем, весельем, а родившийся в мае 1557 года хилый, немощный Федор?! Пророчество показалось государю таким невероятным и неприятным, что он ничего и слышать больше не желал о Василии Блаженном. Слава те, Господи, думала Анастасия, хотя бы один повод для распрей между нею и мужем исчез!
Впрочем, жаловаться грех: чем дальше шло время, тем дальше в прошлое отходили их прежние нелады. Теперь она порою думала: а не померещился ли ей тот страшный день, когда на золотистом, обагренном кровью песке перед крыльцом валялся заломанный медведем Васька Захарьин? Не померещились ли собственное беспамятство и лютая ненависть, которую Анастасия испытывала тогда к мужу? Она совершенно утратила власть над собой и почти не помнила, что в сердцах выкрикивала, выплакивала ему.
Иван Васильевич тоже вышел из себя. Крикнув:
– Собака умней бабы, на хозяина не лает! – так ударил жену кулаком в лицо, что она отлетела к стене.
Разъяренный царь подскочил к Анастасии и уже занес посох, чтобы обрушить на ее голову. Боярынь ветром вынесло из палаты. Они были убеждены, что государь сейчас убьет строптивую жену, однако никто не хотел сделаться следующей жертвой, необдуманно вступившись за нее.
Но зуботычина отнюдь не отрезвила Анастасию, а страх не заставил замолчать. Чувствуя, как сочится кровь из рассеченной щеки, а в затылке нарастает звон и гул (она сильно стукнулась головой), выкрикнула:
– Плохой ученик ты, государь, своего учителя! Даром на тебя Сильвестр время тратил! Он в своем «Домострое» учит «бить жену ни палкой, ни кулаком, ни по уху, ни по видению, чтобы она не оглохла и не ослепла, а только за великое и страшное ослушание, соймя рубаху, вежливенько, осторожно побить, да не пред людьми – наедине поучить!». А ты что творишь? Гляди, выпорет тебя твой наставник за дурное поведение!
Царь выслушал это с видом человека, который получил обухом по голове, и несколько мгновений оставался недвижим. Вдруг он отшвырнул занесенный посох и шагнул к Анастасии, протянув руки. Она решила, что тут-то и настал смертный час: рассвирепевший муж ее просто задушит! Однако вместо этого Иван Васильевич крепко обнял ее и прижал к себе так, что, сколько ни билась Анастасия, сколько ни вырывалась, не смогла его осилить и наконец притихла в его объятиях.
Долго они сидели на полу, слушая, как унимается грохот переполошенных сердец, не в силах сказать друг другу хоть слово. Оба смутно чувствовали, что им удалось замереть на краю страшной, бездонной пропасти. А еще Анастасия думала: уж, казалось бы, изучила она своего супруга всего досконально, ан нет – только теперь осознала, что чаще прочих людей слышит он смех за левым плечом… Известно ведь, что за спиной у каждого из нас незримо присутствуют два существа. Справа – ангел-хранитель (именно поэтому ни в коем случае нельзя плевать через правое плечо, чтобы не осквернить ангела!), а слева – бес. Он-то и подзуживает нас на грех: когда бес тихо смеется, человек теряет голову и свершает такие поступки, которые раньше и в страшном сне не увидал бы. Вот как государь только что…
Анастасия и прежде не раз замечала, что они с мужем частенько думают об одном и том же. Виновато усмехаясь, Иван Васильевич вдруг сказал, осторожно поправляя съехавший на сторону убор жены:
– Во мне, видать, вечно князь Дмитрий Донской с Мамаем поганым будет бороться. И неведомо, кто кого одолеет.
От удивления Анастасия даже успокоилась. Она вообще была необыкновенно отходчива и незлопамятна. Чуть высвободившись, подняла к мужу глаза:
– Это как же? Это почему?