С точки зрения Тролля (сборник) Датлоу Эллен
Майкл Сандум в своей тридцать второй книге, «Жемчужина моря», рассказывает правдивую историю о нападении Испанской Армады, а в своем последнем романе «Королевская стрела» повествует о таинственной смерти короля Англии Вильяма Второго. Помимо прозы, Майкл Сандум пишет стихи. Он любит долгие прогулки по пляжам Сан-Франциско, города, в котором он живет. Его работы получили множество премий.
О своем персонаже, Румпелстилтскине, Майкл говорит так: «Чудесная история этого могущественного эльфа — это история о силе имен: если вы знаете истинное имя вещи, вы владеете ей. И если вы задумаетесь, то поймете, что это действительно так, потому что, называя нечто своим именем, болезнь ли, редкий минерал или человека, вы узнаете кое-что о нем. Но мне всегда казалось, что за этой легендой стоит нечто большее — или должно стоять. Если эльф мог превращать солому в золото, не мог ли он так же хорошо творить и другие чудеса?
Я с удовольствием работал над этом рассказом, и я убежден, что ответ на этот вопрос — уверенное, „да“».
КАТРИН М. ВАЛЕНТЕ
Хрупкое создание
Мой отец был кондитером. Я спала на подушках из сахарной ваты; пока я спала, они растворялись в моем поту и слезах, и, проснувшись, я прижималась щекой к хрустящим красным льняным простыням. Многие вещи в доме моего отца были сделаны из конфет, ведь он был юным гением: в свои пять лет он приготовил шоколадный трюфель, такой темный и с таким насыщенным вкусом, что новый кондитер императора сидел на ступенях своей великолепной золотой кухни и пускал слезы в перемазанные трюфелем усы. Так что, когда мой отец обнаружил, что у него появилась дочь, он подрезал ей уголки и определил ее сладость с не меньшей тщательностью, чем у своих конфет.
На завтрак у меня был воздушный ирис с пузырьками. Я ела свое свежесваренное яичко из имбирного марципана, разбив его скорлупу молоточком из твердой конфеты-ириски. Вытекавший на рюмку для яйца желток был из лимонного сиропа. Я пила шоколад из черной кружки, сделанной из стручка ванили. А сахарные сливы я ела вилкой из воробьиных косточек; костный мозг вытекал на фрукт, добавляя к сахару странный насыщенный вкус когда-то живого существа. Когда я спросила отца, почему я должна ощущать вкус этих косточек вместе со сладостью конфет-слив, он очень серьезно ответил, что я всегда должна помнить, что и сахар когда-то был живым. Далеко-далеко под красным солнцем, обжигающим морской берег, он был высоким, зеленым и твердым, как костяшки моих пальцев. Я всегда должна помнить, что такие же, как я, дети срезали его, ломали своими загорелыми сильными руками и что их пот на вкус был как соль.
— Настоящий кондитер никогда не забывает про красное солнце и длинные зеленые стебли. Ты не знаешь о сладостях ничего, кроме того что они хороши на вкус и разнообразны на цвет, а это и свинья знает. Мы — ангелы сахарного тростника, мы — волшебники от печи, но если тебе больше нравится быть свиньей, роющейся в листьях…
— Нет, папа.
— Ну, тогда ешь свои сливы, волшебница моего сердца.
И я ела, ощущая насыщенный, волнующий и сладкий привкус костного мозга в сахарном тесте.
Часто я спрашивала отца, где моя мать, нравилось ли ей есть вилками из воробьиных косточек и хотелось ли получать марципановое яйцо на завтрак каждый день. Другие жалобы мне и в голову не приходили.
Отец ерошил мои волосы липкой рукой и говорил:
— Я жил в Вене и спал на подушках терракотового цвета, а императрица облизывала мне пальцы, чтобы попробовать сладости на вкус, и вот однажды утром, теплым, как парное молоко, я вышел погулять, посмотреть на магазины. Моя золотая трость стучала по мостовой, я поглядывал в разукрашенные морозом витрины и слушал, как звенят дверные колокольчики. Я увидел чудесный маленький стеклянный кувшин в окне лавки моего соперника, имя которого даже не заслуживает упоминания: он не умел делать ничего, кроме трюфелей, не удовлетворивших бы вкус даже герцогини. Кувшин был обточен, как бриллиант, и наполнен таким чистейшим сахаром, какого мне не доводилось видеть в своей жизни. Хозяин магазина, маленький человечек, согнувшийся под тяжестью вываливающегося из коробки шоколада, улыбнулся мне, ощерив оставшиеся зубы, и воскликнул: «Алонзо! Вижу, ты одобрительно поглядываешь на мой фиал с сахаром! Уверяю тебя, это лучший сахар, какой когда-либо появлялся в мире. Он был сделан самой удачливой девственницей из самого большого стебля тростника, какой только вырастал на островах, и его успели выхватить у нее прежде, чем он исчез в красном зеве прекрасного рта! Его вымачивали в лимонном молоке, пока он не стал похож на снег, а потом истолкли в сладчайшую пудру жемчужным пестиком и наполнили им кувшин, вылитый из стекол трех церковных окон. Я не любимчик императора, но хоть в этом тебя превзошел!» И, к моему отвращению, карлик от радости затанцевал. Но я выкладывал и выкладывал перед ним монеты, пока его глаза не заблестели от жажды обладания этим богатством, и забрал маленький фиал.
Мой отец с чувством схватил меня за подбородок:
— Я поспешил домой, сварил сахар с дорогими красками и другими, никому не известными, ингредиентами, залил массу в констанциообразную форму, сунул ее в печь, и через час или два появилась ты, и глаза у тебя сияли, как карамельки!
Мой отец рассмеялся, когда я дернула его за ухо и сказала, чтобы он меня не дразнил, ведь у каждой девочки есть мама, а печь в мамы не годится! Он дал мне кусочек медовых сот и отправил гулять в сад, где вдоль белой стены росла малина.
Так я росла. Каждое утро я ела свое яичко и слизывала с губ желток. Я протыкала вилкой из косточек сливы и размышляла о длинных стеблях, растущих под красным солнцем. Я соскребала свою подушку с щек, пока они не краснели. И каждая пожилая женщина в деревне не упускала случая заметить, как я похожа на императрицу на маленьком портрете из слоновой кости: такой же точеный нос, тонкие брови, густые рыжие волосы. Я умоляла отца отправить меня в Вену, куда он сам мальчиком ушел из родительского дома. В конце концов, я отнюдь не была трудным ребенком. И у меня были подозрения — я хотела увидеть императрицу.
Я хотела услышать, как по белым коридорам с зелено-розовыми шахматными полами разносится мелодия, наигрываемая на альтах. Я хотела проехаться на лошади, держась за длинную коричневую узду. Я хотела отведать с фарфоровой тарелки и редьку, и морковь, и картошку, и курицу, и рыбу — и чтобы в них не было никаких пузырьков.
— Почему мы уехали из Вены, папа? — плакала я за ужином, на который подавали зефирный крем и карамельные пирожные. — Там бы я научилась играть на флейте, я бы носила парик, похожий на сахарную вату. Ты сам всему там научился, так почему нельзя мне?
Мой отец тут же залился краской и вцепился в мясницкую доску, на которой нарезал брусьями карамель.
— Я научился предпочитать крем белым кудрям, — прорычал он, — перечную мяту — пикколо, а марципан — императрице. Ты тоже этому научишься, Констанция. — Он прочистил горло. — Это очень важно понимать.
Я полностью отдалась этому уроку. Я пробовала сиропы моего отца и переливала их в серебряные горшки с холодной водой, пытаясь определить, достаточно ли они густы, чтобы стать конфетой. Мои пальцы покраснели — столько ягод я передавила; мои ладони стали сухими и растрескавшимися из-за светлой шершавой бумаги, в которую мы заворачивали дешевые сладости. Я была хорошей девочкой. К тому времени, когда отец преподнес мне то прекрасное платье, я стала лучшим кондитером, чем он сам когда-либо был, хотя он ни за что бы не согласился. Словно по волшебству, конфеты выходили из-под моих рук блестящими и невероятно яркими. То утро было очень ясным. Солнечные лучи пробирались сквозь ставни, похожие на пластинки ирисок. Когда я зашла на кухню, на столе не было ни яичка, ни молоточка из ириски, ни шоколада в сладкой черной чашке. На холодной печи, словно пирог, который нужно остудить, лежало платье. Оно было чернильного цвета, с поясом и несколькими юбками — похожие платья носили женщины из Вены; у подола оно становилось голубым, покрывавшая его бриллиантовая пыль празднично блестела в утреннем свете.
— Ах, папа! Куда же я надену такое платье?
Мой отец широко улыбнулся, но в уголках его рта таилась усталость и печаль.
— В Вену, — ответил он. — Во дворец. Я думал, ты хочешь туда поехать, примерить парик, послушать, как играют на виолончелях.
Он помог мне надеть платье, и, пока он утягивал на мне пояс и поднимал мои рыжие кудри с плеч, я поняла, что платье сделано из твердого синего сахара и тысячи ягод голубики, нанизанных на нитку из застывшего сиропа. Бриллианты оказались кусочками прозрачных конфет, еще немного липких, а пояс украшали ледяные цветы, спускавшиеся белой волной. Все платье было сладостью, сахаром, делом рук моего отца и моих собственных, и ничем другим.
Вена выглядела как рождественский пирог, который мы однажды испекли для баронессы: твердый, в белых облаках, волнах и изгибах, словно кто-то украсил город ванильным кремом. Гнедые лошади везли коричневые коляски. Императорский дворец был таким, будто отец сам его построил. Мы шли по зелено-розовым шахматным полам, и где-то вдалеке пели виолончели. Отец взял меня за руку и провел в более белую и твердую, чем все остальные, комнату; там, на ужасных серебряных резных тронах, сидели император и императрица, они хмурились, словно два демона в день своей свадьбы. Я вздохнула и спряталась за спиной отца, мое синее платье отбрасывало на пол черную тень. Я и не надеялась скрыться от кошмарного взгляда королевских глаз.
— Зачем ты ее привел, Алонзо? — гаркнул император. Он носил короткие светлые усы, ряд медных пуговиц сбегал по его камзолу. — Это существо так похоже на мою жену. Ты хочешь оскорбить нас, поднимая, словно метла пыль, воспоминания о твоих и ее преступлениях?
Императрица залилась румянцем, ее кожа стала почти такого же цвета, как ее волосы, как мои волосы.
Мой отец сжал зубы:
— Я говорил вам тогда, когда вы еще любили мои шоколадки больше всего на свете, что я не прикасался к ней, что я любил ее, как люди любят бога, а не как мужчина любит женщину.
— И все же ты здесь, и умоляешь вернуть тебе мою благосклонность, и привел с собой дитя, ее копию! Это отвратительно, Алонзо!
Выражение лица моего отца стало умоляющим. Ужасно было видеть его таким. Я в смущении и страхе сжала пальцы на ледяных цветах своего платья.
— Но она не мое дитя! Она не ребенок императрицы! Она — величайшее мое творение, лучшее, что я испек в своей печи. Я привел ее, чтобы показать вам, что могу сделать во славу вашего имени, во славу вашего благородства, если вы снова полюбите меня, если облагодетельствуете снова. Если позволите вернуться в город, в мой дом.
Я хватала ртом воздух, слезы наворачивались мне на глаза. Отец достал маленькое серебряное лезвие из-за пояса и направился ко мне. Я закричала, и эхо подхватило мой крик, ставший похожим на писк воробья, из которого вынимали косточки для моих вилок. Я вырывалась, но отец крепко держал меня за руку, словно сжимал ручку ковша, и смотрел на меня большими влажными глазами. Он заставил меня опуститься на колени на полированный пол императорского дворца, и монархи безучастно смотрели, как я плакала, одетая в свое прекрасное синее платье; но императрица хотя бы подняла бледную руку к горлу. Отец прижал лезвие к моей шее и соскреб немного кожи, словно брадобрей, бреющий юношу в первый раз.
Сверкая, сахар полился по моей груди.
— Я никогда не лгал тебе, Констанция, — прошептал он мне на ухо.
Он проткнул лезвием мою щеку, и кровь потекла у меня по подбородку, по губам. На вкус она была как малина.
— Взгляните на нее, ваши величества. Она — чистый сахар, чистая сладость до мозга костей. Я испек ее в своей печи. Я растил ее. И теперь она выросла — и так прекрасна! Взгляните на ее коричные волосы, марципановую кожу, на ее слезы из сахара и соли! И, если вы позволите мне вернуться домой и поставлять к вашему двору шоколад, как это было раньше, и протянете мне снова руку дружбы, она может быть вашей, вы можете обладать величайшей сладостью, когда-либо сделанной в этом мире.
Императрица поднялась с трона и направилась ко мне, и пусть ее одеяние было золотым и со шлейфом, длиннее, чем вся зала, императрица была так похожа на меня, что казалось, это зеркало движется мне навстречу, пущенное спрятанным механизмом. Она пристально и внимательно смотрела на меня, но, казалось, не слышала моих всхлипов и не видела моих слез. Она коснулась моей пораненной щеки и осторожно, кончиком языка, слизнула мою кровь с пальцев.
— Она так похожа на меня, Алонзо. Так странно.
Мой отец покраснел.
— Мне было одиноко, — прошептал он. — И может быть, человек, подаривший кукле лицо богини, заслуживает прощения?
Меня держали на кухне. Повесили на стену, как медный котел или пучок чеснока. Каждый день повар отламывал у меня пальцы, чтобы подсластить императорский кофе, или отрезал прядь моих рыжих волос, чтобы сдобрить пасхальный кулич для первенца императрицы — мальчика с карими глазами, как у моего отца. Иногда шеф-повар осторожно протыкал мою щеку и собирал алый сироп в тяжелую белую чашку. Однажды они, стараясь не причинить лишнего вреда, выдернули мне ресницы, чтобы приготовить лакомство для новорожденной дочери императрицы. Они были добры ко мне и после приложили лед к моим векам.
Они старались не причинять мне боли — по своей природе повара и кондитеры совсем не злы. Молоденькие кухарки пугались, увидев меня висящей прямо над печью, которой касались пальцы моих ног. В итоге они привыкли, и я казалась им не более странной, чем солонка или перечница. Мое платье высохло, ягоды потемнели и выпали, с голубикой всегда так. Добрый маленький мальчик-полотер принес мне грубое черное платье, которое когда-то носила его мать. Оно было из шерсти, настоящей шерсти, собранной с овец, а не испеченное в печи. Меня кормили редиской, и морковкой, и картошкой, и иногда курицей, и иногда даже рыбой с тарелки из настоящего фарфора, и в этой еде не было ни одного воздушного пузырька.
Я состарилась на этой стене, моя марципановая кожа высохла и пошла морщинами, как и обычная человеческая плоть, и то, что ее столько раз кололи, скребли и надрезали, не делало ее свежее. Мои волосы поседели и начали выпадать, и каждый волосок был тщательно подобран. Мне сказали, что чем старше я становлюсь, тем больше и больше императору нравится вкус моих волос, и вскоре я облысела.
Но императоры умирают, как и отцы. В свой час смерть пришла и к тому, и к другому. И когда император умер, уже никто не помнил, что сахар привозили с далекого острова, берега которого палило красное солнце. Вися на стене, я часто думала о красном солнце, о детях, собирающих тростник, о том, каким был на вкус костный мозг в моих сахарных сливах. Тот самый добрый мальчик-полотер вырос и стал дворецким, он снял меня со стены, когда мои кости стали ломаться, и ласково погладил меня по голове. Но он не извинился. Разве он мог? Сколько пирогов, подслащенных моей плотью и кровью, он попробовал?
Ночью я сбежала из дворца, я бежала, пока хватало сил; я, старая, потрепанная карга, ведьма в черном платье, пробиралась через город, бежала дальше и дальше. Я бежала и бежала, мое сахарное тело горело и дрожало от усталости. Я бежала по твердым белым улицам мимо деревень, в которых бывала ребенком, ничего не знающим о Вене, в леса, в темную чащу, где земля была влажной и на мили вокруг нельзя было найти ни крупинки сахара. Только тогда я остановилась и вдохнула полной грудью; мое дыхание тут же превратилось в пар. Огромные черные ветви сосен, ясеней и дубов склонялись надо мной. Я упала на землю, сотрясаясь от сухих рыданий, чувствуя себя в безопасности вдали от всего твердого и белого, от всего, что напоминало внимательные глаза сидящих на тронах, словно у чертей на свадьбе, монархов. Никто больше не будет отрезать от меня кусочков, чтобы подать к чаю. Никто больше не прикоснется ко мне. Я схватилась за голову и взглянула на звезды, мерцающие над кроной деревьев. Было тихо, — тихо и темно. Я свернулась клубком на листьях и заснула.
Я проснулась от того, что замерзла. Я дрожала. Мне нужно было что-то потеплее черного платья. Я не собиралась возвращаться в места, где меня могли узнать: ни в Вену, ни в деревню, где жил хоть один кондитер. Я не собиралась снова висеть на стене и делиться своей сладостью с детьми. Я собиралась остаться в темноте, под зелеными ветвями. Так что мне нужен был дом. Но я ничего не понимала в домах. Я не была каменщиком или кровельщиком. Я не знала, как сложить трубу. Я не знала, как навесить дверь на петли. Я не знала, как шить занавески.
Но я знала, как варить конфеты.
Я пошла просить милостыню по деревням. Странно, что безобидная старая карга просила сахар, а не деньги? Конечно. Они считали меня безумной, потому что я просила дать мне ягод, ликера и какао, а не несколько монеток? Безусловно. Но старикам позволительны странности, а их мысли не объяснить молодежи. Я собирала то, что они все эти годы, пока я висела на стене, отбирали у меня, и у меня снова отросли волосы. Я вернулась на свою поляну в лесу, под черные стволы деревьев, и приготовилась варить карамель. Я воздвигла толстые коричневые стены из имбирного печенья, скрепленного коричным кремом и зефиром для прочности. Стекла, прозрачные, как утренний воздух, невозможно было разбить. Из трубы поднимался лакричный дым. Лестница была из арахисового козинака, ковры — из красного ириса, а ванная — из мятной карамели. А внутри была большая черная печь, вся потемневшая, в жженом сахаре, с желтым огоньком внутри. Мармелад сверкал на стенах моего дома, как драгоценные камни, а узкая дорожка из черной патоки вела с порога в сторону леса. И когда мои волосы достаточно отросли, я настелила на крышу коричную солому.
Дом, который я построила, был таким хрупким, хрупким созданием. Он был таким же изысканным, как и я сама. И все это время я думала об отце, о красном солнце и трепещущих зеленых стеблях. Я думала о нем, устанавливая разделочный стол, думала о нем, выкладывая пол имбирным печеньем. Я ненавидела и любила его, как это свойственно ведьмам, ведь веление нашего сердца невозможно понять или предугадать. Он ни разу не пришел навестить меня, пока я висела на стене. Я не понимала. Но я делала из карамели кирпичи и стелила на свою постель простыни из ириса, и говорила его призраку, что я хорошая девочка, что я всегда была хорошей девочкой, даже когда висела на стене.
Я сделала подушку из сахарной ваты. Я сделала тарелки из жженого сахара. Каждое утро я разбивала марципановое яичко молоточком из ириски. Но мне ни разу не удалось поймать воробья к своим сливам. Воробьи такие быстрые. Мне так не хватало привкуса их плоти в еде, я желала, чтобы что-то живое и соленое оживило весь этот сахар. Я жаждала чего-то живого в моем хрустальном замке, чего-то, что напомнило бы о том, как дети ломают стебли смуглыми сильными руками. Но в моих сливах не было ни капли живой плоти. Я не могла вспомнить красное солнце и длинные зеленые стебли и поэтому сидела в своем кресле-качалке из леденца, всхлипывая и шепотом разговаривая с отцом, говоря ему, что мне жаль, мне жаль, что теперь я не больше чем свинья, роющаяся в листьях.
И однажды очень-очень ясным утром лучи солнца пробрались сквозь оконное стекло, и казалось, будто виолончели играют что-то очень сладкое и печальное — этим утром я услышала, как кто-то идет по дорожке из черной патоки. Лети — мальчик и девочка. Они смеялись, а над их головами от голода кричали дрозды.
Я тоже была голодна.
Катрин М. Валенте — автор серии «Приютские истории», а также «Лабиринта», «Юм но Хон: книга снов» и нескольких поэтических сборников. Она родилась на северо-западе Тихоокеанского побережья, сейчас живет в Мейне с двумя собаками.
Катрин рассказывает: «Сказка о Гензеле и Гретель всегда была одной из моих любимых. Образ сахарного домика — завораживающий и сюрреалистичный. Я второй раз работаю с этой сказкой: в первый раз я пересказала ее с точки зрения Гретель — и теперь мне хотелось узнать, что за создание могло поселиться в этом домике. Почему она построила его именно таким? Откуда она взялась? Почему она так помешана на еде? Ответы ученых меня никогда не удовлетворяли. Умом я понимала, что каннибализм — распространенный мотив в фольклоре, и ответственность за его возникновение нередко возлагают на женщину, и что детям нравятся сладости, так что дом был отличной приманкой, но в глубине души эти ответы меня не удовлетворяли. Я хотела знать, почему этой ведьме хотелось съесть ребенка. Я решила показать завязку этой сказки и закончить историю там, где начинается первоисточник, чтобы у ведьмы, живущей в пряничном домике, появилось прошлое, жизнь и имя».
МИДОРИ СНАЙДЕР
Молли
В прошлом, когда стены дома были покрыты свежей краской дынного цвета, его можно было даже назвать красивым. Плети плюща спускались с бортиков крыши, из-под густой листвы выглядывали мраморные купидоны и улыбались идущим мимо хорошо одетым людям. Зимой по улице проходили женщины в шляпках с плюмажами из белых страусиных перьев. Их пальто были отделаны лисьим мехом, и они прятали свои нежные ручки в муфты из шелковистого меха норки. Мужчины носили котелки и пальто из габардина с вельветовыми воротниками. Летом по улице неспешно прогуливались няни в безвкусных фартуках, держа за руку малышей в матросках. Проезжали кареты, запряженные поджарыми лошадьми, а на подножках стояли слуги в белых перчатках. Розы перевешивались через решетки ворот, а маленькие собачки на длинных кожаных поводках мочились под железными оградами.
Но со временем великолепие ушло, богатство сменилось бедностью, а то, что когда-то казалось милым, стало жалким. Дождь и солнце не щадили ярких стен дома, и вскоре его краска поблекла и потрескалась. Купидоны перестали улыбаться, листья плюща облетели, а богатые мужчины и женщины переехали в дома побольше с видом на реку или лес. Теперь на улице можно было встретить лишь тощую клячу, тянущую за собой повозку с мусором. В квартирах селились по две, три, четыре и даже по пять семей сразу — так спасшиеся от шторма теснятся в разбитом где придется лагере. Женщины вывешивали выстиранное белье за окнами, затягивали разбитые стекла бумагой, в которую им заворачивали покупки в бакалее. Их мужья, утомленные работой на фабриках, возвращались домой, не преминув заглянуть в ближайшую таверну, и уставшие от домашних забот жены ругались, что те не приносят домой достаточно денег. Дети в башмаках старших братьев и сестер с криками и воплями носились по коридорам в своей слишком тесной или слишком свободной поношенной одежде.
Верхний этаж дома занимали Донгогглзы. Они жили в своей квартире так давно, что никто не мог вспомнить, когда они въехали. Они не были похожи на других жильцов дома, и их считали странными, даже надменными. Госпожа Донгогглз никогда не вывешивала белье за окно, никогда не кричала на мужа. К ней приходили прачки и уносили охапки детских платьиц и простыней, чтобы на следующий день вернуть их постиранными. Бакалейщик приносил им бутылки вина и корзинки с овощами и сырами. Приходил к ним и мальчик от мясника, сгибаясь под тяжестью завернутого в белую бумагу и перетянутого бечевкой мяса. И соседские жены, глядя на все это, только поджимали губы, будто их заставили попробовать лимон. Господин Донгогглз выходил каждое утро из дома одетым в приличный костюм и каждый вечер возвращался таким же свежим, каким был утром. Соседские мужья, глядя на это, толкали друг друга в плечо, пока у них не начинали ныть руки. Три дочки Донгогглзов, похожие друг на друга как три капли воды, носили отглаженные сарафаны, новые чулки и блестящие туфельки. У них всегда были с собой плюшевые мишки и сладости. Соседские дети, глядя на это, безудержно рыдали в те редкие дни, когда девочки спускались с верхнего этажа и гуляли по улице.
Но одна девочка не плакала. Она не кусала до боли губы и не поколачивала подвернувшегося под руку мальчишку. Она смотрела и рассчитывала. И она знала, что с этими Донгогглзами что-то не так.
— Молли, иди сюда, девчонка, а не то я поколочу тебя так, что искры из глаз посыплются, — кричала матушка Коротышки. — Нужно заняться штопкой, и я тебя стукну ложкой по лбу, если ты сейчас же не сдвинешься с места.
— Иду! — отвечала Молли, которая в этот момент, прищурившись, смотрела на господина Донгогглза.
Господин Донгогглз, в своем отглаженном костюме, медленно спускался по лестнице — один тяжелый шаг за другим. Молли ждала у двери, присев на корточки, чтобы лучше разглядеть его лицо, когда он появится на ее этаже. Он сделал еще несколько шагов — и вот оказался перед ней. Коренастый, с серой кожей и низким лбом, прикрытым шляпой-котелком. С блестящими желтыми глазами под короткими веками. Заметив Молли, он остановился, наморщил мясистый нос, толстым красным языком облизнул губы и вопросительно поднял брови. Молли рассматривала его рябую кожу, острые зубы под приподнявшейся в улыбке верхней губой. Она уловила мускусную нотку, замешанную в приторно-сладкий мятный аромат туалетной воды. Девочка взглянула ему в глаза и увидела темно-коричневые разводы, расходящиеся от зрачка, похожего на алмаз. Его веки тут же опустились, но она успела кое-что заметить.
«О да, — думала она. — У тебя есть тайна, не правда ли? И я буду не я, если не использую ее против тебя же. И разве ты не будешь давать мне монетки, чтобы я молчала? Ты не местный, ведь так? О, нет, — решила она, — у тебя нет никакого права обладать тем, что принадлежит нам, что принадлежит мне».
Она прислонилась к двери, из-за которой все еще пыталась докричаться до нее мать, и хитро улыбнулась, глядя на большого мужчину, спускающегося по лестнице.
— Она знает, Ирен, — сказал господин Донгогглз своей жене той же ночью. Они лежали в своей огромной кровати, устроившись на взбитых подушках, наполненных гусиным пухом.
— Чепуха, — ответила Ирен. — Ты ничего не понимаешь в человеческих детях. Им не хватает воображения, тем более когда речь идет о взрослых.
Она спрятала кончик своей длинной косы под чепчик.
— О взрослых людях, — заметил господин Донгогглз. — Но кое-кто из нашего роду-племени пострадал и даже был убит. Думаю, нам стоит уехать. Может быть, пришло время вернуться домой.
— Но мы дома, — настаивала Ирен.
Она была худой, с острым подбородком и большими серыми глазами. Рядом со своим мужем она казалась маленькой, как ребенок. Как ребенок с необычайно большими руками. Огромные, с грубыми пальцами и мозолями, они лежали на покрывале.
— Я скучаю по лесу, — вздохнул он.
— А я нет, — резко ответила она. — И девочки тоже. Им нравится носить платья и читать книги. И у них появились друзья.
Янтарные глаза господина Донгогглза вспыхнули пламенем, но потом его взгляд смягчился. Его дочери — они были его слабостью. Он повернулся на бок, лицом к жене; кровать натужно заскрипела.
— Друзья? — переспросил он.
— Девочка снизу. Завтра она с сестрами придет к нам поиграть. — Ирен нежно положила свои сильные ладони ему на щеки. — Вот увидишь, любимый. В конце концов они тоже станут людьми. Ну, — улыбнулась она, — в достаточной степени.
Позже, когда его жена уже тихонько посапывала, свернувшись, как котенок, у него под боком, Донгогглз лежал в постели без сна и думал, как же так все вышло. Слишком мягкий матрац и пуховые подушки? Он поднялся с кровати и подошел к окну, ногти на его ногах стучали по каменному полу. Распахнул рамы и высунулся наружу, насколько смог. Его ноздри затрепетали, когда он безошибочно различил запах каждого из живущих в доме. Сладкие и резкие, простые и изысканные ароматы смешивались с запахом крови, плоти и костей. Он высунулся дальше, и из-за пределов разросшегося за все эти годы города до Донгогглза донесся влажный запах когда-то обглоданных костей, спрятанных под соснами. Он глубоко вдохнул, наполняя им рот.
Потом он с отвращением отвернулся от окна. Все было в прошлом. Они оставили ту жизнь. Он дал обещание, а за все сотни лет своей жизни Донгогглз никогда не нарушал клятв. Роди мне детей, детей-великанов, просил он свою человеческую жену, и я исполню любое твое желание. И она родила, хотя последний ребенок чуть не стоил ей жизни. В благодарность он дал Ирен глотнуть драгоценной живой воды, чтобы она снова стала здоровой, и она поднялась с кровати даже сильнее, чем была. Она заботилась об их детях, мыла их, кормила тем мясом, что он приносил, и не задавала вопросов, хотя сама никогда не взяла в рот ни одного кусочка. Но вместе с мясом она скармливала их дочерям истории про этот мир: про приятные мелочи, платья и сладости, про улицы, по которым гарцуют поджарые лошади и едут черные кареты. Она говорила, что они принцессы и им придется скрывать свое происхождение до тех пор, пока принцы не найдут их и не одарят золотом и любовью. Донгогглз потряс головой. Он должен был это предвидеть. Когда дело дошло до ее желания, он услышал его даже не от нее самой.
— Поедем в город, папа, — хором попросили его дочери. — Мы хотим увидеть его. Мы хотим прокатиться на карете, носить платья с поясами, есть конфеты. Мы хотим жить в доме со слугами и горничными, с кроватями и простынями. Мы тоже люди.
Донгогглз завыл и топнул ногой. Его дочери бросились на пол и засучили ногами, и его сердце не выдержало. И тогда, пусть даже Ирен и не сказала ни слова, он согласился переехать в город, чтобы они немного пожили в человеческом мире.
— Но вы никому не должны рассказывать, откуда мы, — предупредил он их. — У нас нет бумаг, — продолжил он, — и если это выйдет наружу, люди постараются нам навредить.
Девочки не понимали, почему эти «бумаги» так много значат — у них было много разных бумаг, в том числе и книги. Но они согласились, ведь это была не большая цена за исполнение их желания, желания их матери.
— Мне не нравится эта девочка, Молли, — произнес Донгогглз следующей ночью, повалившись на кровать. — Она смышленая, и намерения у нее дурные.
— О, чепуха, — ответила Ирен, игриво потрепав его по плечу. — Она просто маленькая девочка. И разве не чудесно, что наши девочки играют с Молли и двумя ее сестрами? Три и три. Я видела, как они улыбаются, как сверкают у них глаза.
— Опасно сверкают, — пробормотал Донгогтлз. — У Молли голодный взгляд.
— О, любимый, не стоит беспокоиться. Они просто маленькие девочки, — ответила Ирен, прижавшись к нему, и тут же заснула.
Но Донгогглз не мог уснуть. Как так вышло, что этой ночью Молли и ее сестры спали в уютной постельке его дочерей? Девочки умоляли, и Ирен согласилась, и все это произошло до того, как он вернулся домой со своей ежедневной прогулки по городу. Эти прогулки были призваны защитить их семью, создать видимость для соседей, что он работает, как и все остальные мужчины. Но это была тяжкая ноша. В городе для него не было места, и каждый день, блуждая в заводском дыму и городской суете улиц, глядя на подстриженные газоны и подрезанные деревья, он мечтал, как одним обжигающе холодным зимним утром окажется в их настоящем доме.
Он прислушался к дыханию своих дочерей. Все было спокойно, лишь Молли и ее сестры тихонько вздыхали во сне, да поскрипывали пружины, когда девочки ворочались в непривычно большой и удобной кровати. Донгогглз прикрыл глаза, заставляя себя заснуть.
На рассвете его разбудил какой-то тихий звук: будто мышь пробежала под полом. Он издал предупреждающий гортанный рык, желая услышать что-нибудь еще, но потом снова провалился в сон.
— О, оно пропало! Пропало! — причитала Ирен следующим вечером за ужином. Встав на стул, она шарила рукой по самой верхней полке. — Золотое блюдо пропало. Я брала его вчера, чтобы угостить девочек виноградом «Дамские пальчики» и турецкими сладостями. Но куда я его положила?
Дочери Донгогглза начали плакать:
— Нет сладостей. Мы хотим наши сладости!
«Молли», — пронеслось в голове у Донгогглза, когда он пытался придумать, как успокоить расстроенную жену. Это была мелочь, своего рода свадебный подарок. Золотое блюдо, на котором появлялись лучшие сладости мира. Ирен такие вещицы были по вкусу, хотя сам он оставался к ним равнодушен. Когда они вернутся домой, в лес, он найдет ей другое, пообещал Донгогглз. Но Ирен разразилась слезами, и он понял, что жена намерена остаться в городе, даже если ей придется обходиться без своей любимой безделушки. Той ночью Донгогглз лежал в постели без сна и думал о едва различимом звуке, который он услышал прошлой ночью. Он не стал рассказывать Ирен, что сегодня, возвращаясь домой, видел Молли внизу: девочка стояла, прислонившись к двери. Она фыркнула, заметив его; ее щеки были перемазаны джемом, на подбородке прилипли шоколадные крошки. Он почувствовал исходящий от ее кожи запах масла, крема и сахара. «Дорогая еда для бедного ребенка», — подумал тогда он. Ирен бы ему не поверила, сказала, что он слишком жесток к бедной маленькой девочке — и все только потому, что она человек. Но, лежа в темноте, он знал, что это Молли украла блюдо, хотя не мог представить, как ей удалось забраться на верхнюю полку. «Она как паук, — подумал он, — ползущий по стенам».
На следующее утро его разбудили глухие раскаты грома. Дождь с такой силой барабанил в стекла, что казалось, вот-вот разобьет их. Ирен зажгла свечи в канделябрах, но маленькие огоньки не могли разогнать сгустившуюся мглу. Донгогглз надел отороченное мехом твидовое пальто и шляпу с твердыми полями. Он взял зонтик с серебряной ручкой и отправился навстречу разбушевавшейся стихии.
Он медленно шел по городу, получая удовольствие от каждого шага. Он не боялся промокнуть, ему нравилось смотреть, как суетятся люди, словно кролики, ныряющие в свои норы. Вода текла по улицам, унося с собой мусор, который оставался после этих неаккуратных животных. Ему в ноздри ударил сильный запах — камня, земли и гниющего дерева. Когда на улицах никого не осталось, он направился в парк и подставил лицо под струи дождя. Гроза выстреливала молниями, гремела громом, ломала деревья. Впервые за много недель на его лице появилась улыбка.
Домой в этот день он вернулся поздно, медленно поднялся по лестнице, вода стекала с его пальто и шляпы; там, где он ступал, начинали струиться маленькие ручейки. Донгогглз насторожился, заходя в парадную, — в какой-то момент ему показалось, что он видит Молли Коротышку, — а потом вздохнул с облегчением, обнаружив, что его никто не поджидает. Он повернул ключ в замке своей двери и скривился, услышав незнакомое хихиканье в прихожей. Переступая через мусор, он увидел Молли, прячущуюся в коридоре за стойкой для зонтиков. Она прижала палец к губам, жестом призывая его к молчанию.
— Что ты здесь делаешь? — грубо спросил он.
— Вот ты где! — воскликнула его старшая дочь, указывая на Молли. — Мы играем, папа. В прятки. И я выиграла!
— Твой отец смошенничал! — возразила Молли. — Так не честно. Не честно портить другим удовольствие. Я должна перепрятаться.
Его дочь надула губы и начала плакать, и Молли, сжав кулаки, сдалась. Но, идя по коридору в спальню к девочкам, она бросила через плечо на Донгогглза полный угрозы взгляд.
— Мошенники получают по заслугам, — пробормотала она.
Донгогглз сердито прошествовал на кухню к Ирен. Она сидела за столом, подперев подбородок рукой и угрюмо глядя в чашку с чаем. Она не подняла головы, ни когда он вошел, ни даже когда зарычал и бросил мокрую шляпу на стол.
— Почему эта девчонка здесь? — потребовал он ответа.
— О, дай им поиграть. Они просто маленькие девочки, — раздраженно ответила Ирен. — У меня не хватит духу огорчить сегодня девочек. Я потеряла свое блюдо, твой подарок, — сказала она, поднимая на него печальные глаза. — Ума не приложу, куда оно делось.
— Я подарю тебе другое, — ответил Донгогглз, и ее лицо просветлело от радости. — Когда мы вернемся в лес, — добавил он, и жена снова уткнулась в чашку.
— Не хочу я туда возвращаться. Мне нравится здесь, — упрямилась Ирен.
Донгогглз заскрипел зубами. Клятва была клятвой, он не мог ее нарушить. Но он жаждал сломать кости маленькой Молли Коротышке и высосать из нее кровь. Он пообещал себе, что этой ночью будет внимательнее. Что ничего не случится.
Но Донгогглз устал. Он прошел в тот день много миль под проливным дождем и смертельно хотел спать. Всхлипывая, Ирен подала ему ужин на золотой тарелке, от еды поднимался горячий пар. Он наелся до отвала, надеясь, что это придаст ему бодрости, но когда насытился, у него стали слипаться глаза. Он слабо сопротивлялся неизбежному и в конце концов позволил Ирен отвести себя в кровать. Она расстегнула пуговицы на его твидовом пиджаке, вынула из карманов разные мелочи: золотые часы на цепочке, кожаный кошелек и нож в ножнах. Она стянула с него мокрые от дождя и тяжелые брюки и с нежностью уложила его в постель.
Донгогглз тут же провалился в глубокий сон без сновидений.
Он проснулся на рассвете от едва слышного стука и сел на кровати. Кто-то пробирался по комнате к коридору. В замке входной двери повернулся ключ. Он вскочил, ночная сорочка путалась у него в ногах, не давая бежать. Когда он добрался до лестничной площадки и посмотрел вниз, то увидел, как Молли Коротышка и ее сестры заходят в свою квартиру. Молли, услышав шаги на площадке, подняла голову, и в рассветном полумраке он увидел, как ее губы искривились в злобной улыбке.
— Я поймаю тебя, Молли Коротышка, — с яростью прошептал он.
Она рассмеялась и крикнула ему:
— Нет. Ты ничего мне не сделаешь, а вот я на тебе заработаю. Возвращайся в Испанию, или откуда ты там приехал, старый болван… И дочки твои пусть проваливают, мне наплевать.
— Кто шумит? — раздался возмущенный голос с нижнего этажа.
Тут же заплакал ребенок, залаяла собака, и другие раздраженные голоса присоединились к общему шуму. Донгогглз вернулся в квартиру, не желая привлекать к себе лишнего внимания. Захлопнув дверь, он решил, что не может больше закрывать глаза на опасность, грозящую его семье и ему самому. Будь ей это под силу, Молли Коротышка бы их уничтожила. Они ничего ей не сделали, но это не имело никакого значения. Как и то, что почти целый век они жили тихо, и за это время он не забрал ни одной человеческой жизни: на его тарелке появлялась только безвкусная и жесткая мертвечина, которую он подбирал там, где ее оставляла для него старуха-смерть. Но клятва оставалась клятвой, и он не мог ее нарушить. Зато мог придумать, как избавиться от Молли, не нарушая данного обещания.
Тем утром он быстро оделся, стараясь не разбудить спящую жену и дочерей. Когда он потянулся за ножом, золотыми часами и кошельком, чтобы переложить их с прикроватной тумбочки себе в карман, он понял, что Молли Коротышка украла — его кошелек, в котором никогда не кончались монеты. Это был подарок его отца, испокон веков передававшийся в их роду от отца к сыну. Он был сделан из кожи мантикоры, а монеты появлялись из металлической вселенской пыли. Каждый раз, когда кошелек открывали, он заново наполнялся монетами. Донгогглз зарычал. Все их богатство находилось в этом кошельке. Без него у них не было шансов выжить, ведь Донгогглз был слишком горд, чтобы идти работать, как простые смертные, сыновья Адама. Его род был слишком древним, и он не потерпел бы такого непотребства. У них еще оставались сокровища, которые можно было продать, но постепенно они бы растратили свое наследство, утратили свою историю.
Донгогглз натянул пальто и быстро сбежал вниз по лестнице в туманное утро. Влажный воздух коснулся его лица, и он знал: прежде чем сегодня вечером он вернется домой, он придумает, как им навсегда избавиться от Молли Коротышки.
Тем вечером Донгогглз вернулся домой поздно, он шел по опустевшим улицам; в такое время по ним бродили только бездомные кошки. И все равно, открыв дверь в квартиру, он снова услышал веселый смех своих дочерей и Молли Коротышки с ее сестрами. Он улыбнулся, несмотря на то что его душила ярость. Ирен встретила его в прихожей и взяла у него пальто и шляпу. Всем своим видом она молила его о прощении.
— Я не могла отказать нашим дочкам. Они так отчаянно просили, чтобы Молли с сестрами пришла и поиграла с ними. А как им нравится рассказывать друг другу истории! Я пыталась их угомонить, но они слишком счастливы, чтобы просто идти спать.
— Сегодня это не имеет значения, Ирен, — мрачно ответил он. — Пусть последний раз поиграют вместе.
Донгогглз достал из кармана три ожерелья, сплетенных из соломы. Он толкнул дверь в спальню дочерей и заставил себя улыбнуться. Шесть девочек сидели кружком на кровати, низко склонившись друг к другу и взявшись за руки. Они крепко сжимали ладошки, когда им становилось совсем страшно, а Молли Коротышка рассказывала сказку:
— И тогда великан схватил маленькую девочку за шею. — Она замолчала и нахмурилась, заметив Донгогглза.
Он взял себя в руки и подошел к девочкам.
— Вот, — сказал он, протягивая Молли и ее сестрам ожерелья из соломы. — Это вам от меня. Я подумал, что они вам понравятся. Наденьте их, проверим, как они будут смотреться на ваших шейках.
— О, папа, они такие миленькие, — сказала его младшая дочь. — Они совсем как наши ожерелья.
— Ваши — золотые, — фыркнула Молли. — У меня тоже будет золотое ожерелье. Очень скоро.
— Но они все равно прехорошенькие! Наденьте их! Наденьте! — просили его дочери.
Молли и ее сестры надели ожерелья.
— Теперь вы выглядите совсем как мы! — сказала средняя дочь.
Донгогглз заметил блеск в глазах Молли, когда она сжала пальцы на подоле своей потрепанной ночной сорочки.
Этой ночью Донгогглз дождался, пока все в доме не затихнет, пока все не заснут глубоким сном. Он прислушивался к дыханию своих дочерей, к слабым вздохам Молли и ее сестер, к тихому храпу своей жены. Когда он уверился, что бодрствует один, он поднялся с кровати и осторожно прокрался по коридору. С собой он нес, перекинув через плечо, мешок и веревку.
Донгогглз тихо проскользнул в комнату своих дочерей и остановился в изголовье их постели. В темноте он протянул руку через спинку кровати и стал ощупывать шеи девочек. Как только его пальцы коснулись соломенного ожерелья, он их крепко сжал, а другой рукой стиснул маленький рот, потом поднял брыкающуюся девочку и сунул в мешок. Огромный кулак опустился на детскую головку, и он уже потянулся за следующей. Все произошло так быстро и тихо, что спящие на кровати дети только дернулись испуганно во сне. Он быстро схватил двух других девочек с ожерельями из соломы на шее, сунул их в мешок и завязал края веревкой.
Он выбрался из спальни дочерей, довольный собой — ведь ему удалось выполнить задуманное и не разбудить девочек. Закинув мешок за плечо, он прошел к самому большому окну и широко распахнул его. Словно обращаясь к самой ночи, Донгогглз зашептал старинное заклинание, и порыв сильного ветра поднял в воздух шторы. Вывесив мешок за окно, он отпустил его на волю стихии, и тот исчез вместе со своим содержимым. Донгогглз закрыл окно и вернулся в кровать.
Донгогглз проснулся с первыми лучами рассвета, пробивающимися сквозь утренний туман. Он быстро оделся: впервые ему хотелось поскорее расправиться с делами. Он глянул на еще спящую жену, закутавшуюся в покрывало. Надел шляпу, выскользнул из входной двери и спустился вниз по лестнице.
На площадке внизу он остановился, чувствуя, как его рот наполняется металлическим кровяным привкусом. Молли Коротышка ждала его, прислонившись к перилам и сжимая пальцами золотое ожерелье. С душераздирающим криком Донгогглз бросился к ней и сжал ее шею своими огромными руками. Он поднял ее в воздух и широко открыл свою пасть. Его толстый красный язык мелькнул между клыками. Он проглотил бы ее за один присест, и ему бы больше никогда не пришлось видеть ее хитрое, недовольное лицо. Теперь уже ничего не имело значения.
Молли кричала, царапала толстые пальцы, сжимавшие ее шею, отчаянно лягалась, но все было напрасно. Он поднес ее прямо к своему лицу, чтобы увидеть ужас в ее глазах. Но в ее глазах не было страха, а только зависть, жадность и, что хуже всего, триумф.
В ту же минуту из их квартиры наверху до него донесся вой Ирен. А с улицы — режущий ухо свист полицейских. Крик Молли перешел в хриплый смех. Донгогглз отбросил ее, понимая наконец, что она сделала. Она не только поменяла ожерелья, обманом заставив его причинить вред собственным дочерям, но и вызвала полицию. Нельзя было терять ни секунды. Он бросился вверх по лестнице к Ирен.
— А теперь убирайся. Убирайся в Испанию, если ты оттуда. От меня ты ничего не получишь! — хрипела ему вслед Молли. — У тебя нет права здесь жить. — Она преследовала его. — У тебя нет бумаг, нет бумаг… Ты — чудовище, ты — вор, и теперь тебя заберут в тюрьму. Ты попался, старый болван.
Донгогглз остановился, вслушиваясь в угрозы Молли. Во все звуки, наполняющее это утро, — лай собак, вой сирен, рыдания его жены. Он вбежал в их квартиру, отбрасывая в сторону шляпу, отличное твидовое пальто и строгую рубашку с воротником. Он нашел Ирен в спальне их дочерей — она сдирала простыни с постели, словно надеясь найти девочек, как если бы они прятались.
— Мои дочки пропали. Они пропали, — всхлипывала она.
— Я отведу тебя к ним, — прорычал Донгогглз. — Пойдем, Ирен, нам надо идти.
Он протянул ей руку тыльной стороной вниз, и длинные черные когти блеснули в кровавых лучах восходящего солнца.
Она помедлила, замерла, словно олень, боящийся двинуться с места.
— Давай, — повторил он мягче, стараясь не напугать ее еще больше. — Наши дочери ждут.
И тогда она шагнула к нему. Он взял ее за руку и без малейшего усилия перекинул через плечо. Она ногами обхватила его за бедра, руками за толстую шею. Полицейские взбирались по лестнице, собаки выли и рвались с поводка. С Ирен за спиной Донгогглз бросился из окна верхнего этажа, он падал, падал и падал на мостовую. Он приземлился на четвереньки и почувствовал, как мостовая под ним пошла трещинами. Высунувшиеся из окон соседки поспешили спрятаться в своих норах, крича или рыдая. Мужчины принялись кидать в него камнями. Ирен за его спиной всхлипывала и все крепче прижималась к нему. Донгогглз бросился на полицейских, раскидывая их в стороны ударами своей могучей руки. Он впечатывал их в стены или перекидывал через ограды, украшенные остроконечными пиками. Расправившись с ними, Донгогглз наклонил голову и побежал вниз по узким улицам, прочь от плача и криков, прочь от рева сирен и лая собак и конечно же прочь от насмешливого смеха Молли Коротышки.
Он бежал из города к фермам в низине; его гнала вперед мысль о том, что случилось с его дочерьми. Не будет ему покоя, пока он не окажется далеко в лесу и не найдет руины своего замка. Его дочери были там, без сомнения, они уже очнулись и поняли, что находятся в мешке. И даже если им удастся из него выбраться, они окажутся одни в темноте подземной часовни, единственного уцелевшего чертога в замке. Такой должна была быть судьба Молли, ведь он поклялся не убивать людей, пока они жили в городе — но не обещал не оставлять там, где их могут съесть дикие чудовища или они не умрут от голода. Но теперь для Донгогглза была невыносима сама мысль о том, что его дочери проснутся и окажутся один на один со своим страхом, окруженные ужасными скелетами незнакомых им предков.
«Скоро…» — думал он, унося на своей спине уснувшую Ирен. «Скоро…» — шептал он, пробиваясь сквозь туман, клубившийся меж деревьев на опушке леса. «Скоро…» — и ветви приветствовали его, возвращающегося домой. «Скоро…» — он найдет своих дочерей, и они больше никогда не покинут лес.
Мидори Снайдер — автор романа для юношества «Сад Ханны» и трилогии в жанре фэнтези, в которую входят «Новолуние», «Цитадель Садара» и «Огонь Бедана». Она живет в Висконсине и любит работать над своими текстами в библиотеках.
Мидори рассказывает: «Когда я была маленькой, Молли казалась мне настоящей героиней, по сравнению с великаном. Я восхищалась ее храбростью, тем, как она обманула его, и не один, а целых три раза. Но, становясь старше, я все больше думала о том, честно ли это было. Да, великаны могли питаться человечиной. Но великан был занят своим делом, когда Молли забралась к нему в дом. Молли его обкрадывает, обманывает — и он бьет свою жену и душит дочерей, — а потом обводит вокруг пальца — и он бросается вслед за ней. Так что, кто здесь настоящее чудовище? Завидовала ли Молли дочерям великана из-за того, что родители любили их? Была ли она жадной или просто считала его чудовищем, не заслуживающим такого богатства? Ненавидела ли она великана и его жену за то, что они отличались от других людей, которых она знала?
Я думала обо всем этом и пыталась понять, как бы великан рассказал эту историю, если бы у него была такая возможность».
НИЛ ГЕЙМАН
О вежливости
- Вы знаете, меня не пригласили на крестины.
- И вы
- Повторяете: «Забудь».
- Но именно такие маленькие знаки внимания — залог того, что в мире все идет
- Так, как идет.
- Гонцы принесли моим двенадцати сестрам письма с королевской печатью. А я
- Думала, что мой гонец заплутал.
- Мне редко присылают приглашения. И путники боятся заходить ко мне.
- И даже если пытаются, я часто отвечаю: «Меня нет дома,
- Идите прочь».
- Мне жаль, что нынешнее поколенье столь не воспитанно:
- Они едят с открытым ртом, они перебивают.
- Манеры — это всего лишь формальность. Но если мы о них забываем,
- Мы тут же все теряем. Без них мы звери.
- Скучные и бесполезные.
- Молодежь надо учить, как торговать, как рубить топором,
- Как прясть. Им стоит знать свое место. Сидеть там тихо, как мышки.
- Моя самая младшая сестра всегда опаздывает, всегда появляется, когда полдела сделано. А я
- Боготворю пунктуальность.
- Я говорила ей: ничего хорошего не выйдет из опозданий. Я говорила ей,
- Когда мы с ней еще разговаривали, когда она еще слушала меня.
- Она смеялась над моими словами.
- И можно было бы поспорить:
- Без приглашения даже мне приходить не стоит.
- Но урок должен быть преподан. Просто так ни один человек
- Ничему не научится.
- У людей головы всегда в облаках, они такие странные и глупые.
- Они могут уколоть палец и сунуть его в рот, пытаясь остановить кровь.
- Хорошие манеры заключаются в том, чтобы быть молчаливым, как могила,
- Неподвижным, быть розой без шипов. Или белыми лилиями.
- Людям есть еще чему учиться.
- Конечно же мои сестры опоздали. Точность — это вежливость королей,
- Как и память о том, что нужно приглашать на крестины
- Всех возможных крестных матерей.
- Они сказали, что считали меня мертвой. Возможно, я действительно мертва. Я не помню.
- Быть спокойной и молчаливой — вот что значит быть по-настоящему вежливой.
- Я бы сделала ее будущее образцом строгости и вежливости.
- Мне бы хватило восемнадцати лет. Более чем.
- После восемнадцати жизнь наполняется разной суетой. Любовь и дела сердечные
- Сложно назвать строгими.
- Крестины — это шум, и гам, и суета.
- Они ничем не лучше свадеб. Приглашения разлетаются, как птицы. И мы спорим о том,
- Что дарить и где кому сидеть.
- Они бы лучше пригласили меня на похороны.
Нил Гейман пишет книги, сюжеты для комиксов, сценарии для фильмов и песни. Он живет то на одном берегу Атлантического океана, то на другом. Он — обладатель множества наград, а еще… кошек и большого белого пса.
Нил говорит: «Мне всегда были интересны феи из „Спящей красавицы“ и то, как последняя, опоздавшая, фея смогла превратить смерть в сон. Все дело в подарках, в конце концов, и этикете. Я не до конца уверен, почему эти мысли превратились в стихотворение…»
КЕЛЛИ ЛИНК
Игра в Золушку
Однажды — Питер был в этом уверен — у него появится собственное тайное убежище, такое же, как эта закрытая комната его отчима на самом верхнем этаже, с кожаными диванами, со стереосистемой и колонками размером со школьный шкафчик, с телевизором во всю стену и таким количеством фильмов ужасов, что целый год по вечерам можно смотреть новый. Фильм, который поставил Питер, оказался на иностранном языке, но все равно он был достаточно страшный, и к тому же про оборотней.
— Что ты делаешь? — раздалось за его спиной, и Питер просыпал попкорн на диван.
У двери на лестницу стояла его новоявленная сводная сестра Дарси. С колтунами в немытых черных волосах и конечно же в одном из принцессиных платьев, которых у нее было не меньше дюжины. Когда-то это платье было розовым и расшитым блестками. Сейчас — напоминало маскарадный костюм зомби.
— Что тебе здесь надо? — рявкнул Питер, смахивая попкорн обратно в стакан и с отчаянием глядя на вонючие жирные пятна, оставшиеся на кожаной обивке. — Уходи. Почему ты не спишь?
— Папа говорит, что мне нельзя смотреть страшные фильмы, — ответила его сводная сестра.
В кармане платья у нее была спрятана волшебная палочка. Из диадемы, украшавшей ее голову, выпали почти все фальшивые бриллианты.
«Ты сама ходячий ужастик», — подумал Питер.
— И давно ты тут торчишь?
— Не очень. Я видела, как оборотень укусил ту женщину. И как ты ковырял в носу.
«Чем дальше, тем больше».
— Если тебе нельзя смотреть ужастики, что ты тут делаешь?
— А ты? — не отступалась Дарси. — Мы не должны смотреть здесь телевизор без взрослых. Почему ты не в кровати? Где миссис Дэйли?
— Ей пришлось уйти домой. Ей позвонили и сказали, что ее муж попал в больницу. Мама еще не вернулась, — ответил Питер. — Так что я за старшего, пока их нет дома. Моя мама и твой папа все еще на своем особом свидании. «У нас не будет медового месяца, мы просто будем устраивать себе мини-медовый месяц каждый понедельник до конца наших дней». Похоже, в ресторане было много народу, ля-ля-ля, так что они пошли в кино на более поздний сеанс. Они позвонили, и я сказал, что миссис Дэйли в ванной. Так что возвращайся в постель.
— Ты мне не нянька, — возразила его сводная сестра. — Ты всего лишь на три года меня старше.
— На четыре с половиной, — ответил он. — Так что ты должна меня слушаться. Если я скажу тебе прыгнуть в огонь, ты должна прыгнуть. Сечешь?
— Я не маленькая, — буркнула Дарси.
Но она была маленькой. Ей было всего лишь восемь.
Оборотень на экране бродил по дому, словно играя в прятки. Повсюду виднелись пятна крови. Он зашел в комнату с попугаем, протянул руку, так похожую на человеческую, и открыл клетку. С минуту Питер и Дарси смотрели на экран, затем Питер повторил:
— Ты маленькая. У тебя больше сотни мягких игрушек. Ты знаешь наизусть все песни из «Русалочки». И моя мама говорит, что ты до сих пор писаешься в постель.
— Почему ты такой злой? — спросила она, будто ей действительно было любопытно.
Питер повернулся к оборотням.
— Как мне объяснить это такой малышке, как ты? Я не злой. Я просто честный. Я не твой родной брат. Просто так случилось, что мы живем в одном доме, потому что твоему отцу нужен был кто-то, кто бы считал за него налоги, а моя мама — профессиональный бухгалтер. Все остальное я даже не пытаюсь понять. — Хотя он понимал. Ее отец был богат. В отличие от его матери. — Идет? А сейчас марш спать.
— Нет. — Дарси покружилась на носочках, словно показывая, что она может делать что хочет.
— Отлично, — ответил он. — Тогда оставайся здесь и смотри этот фильм про оборотней.
— Не хочу.
— Тогда иди играй в принцессу, или чем ты там обычно занимаешься.
У Дарси был целый шкаф с принцессиными платьями. И диадемами. И волшебными палочками. И эльфийскими крыльями.
— Поиграй со мной, — заныла она. — Или я всем расскажу, что ты ковыряешься в носу.
— Мне плевать, — ответил Питер. — Вали отсюда.
— Я тебе заплачу.
— Сколько? — спросил он из чистого любопытства.
— Десять долларов.
Он задумался на минуту. Бабушка с дедушкой подарили ей на день рождения чек. Малыши никогда не знают, что делать с деньгами, а отец всегда покупал ей все, что она хотела, насколько Питеру было известно. А еще ей давали деньги на карманные расходы.
Конечно, Питеру тоже давали, но он пролил стакан апельсинового сока на свой ноутбук, и мама сказала, что заплатит только половину суммы за новый.
— Пятьдесят.
— Двадцать, — отрезала Дарси.
Она подошла ближе и присела рядом с ним на диван. От нее плохо пахло. Отвратительно, как от дикого чудовища из пещеры.
Питер слышал, как отчим рассказывал его матери, что в половине случаев за закрытыми дверями ванной Дарси просто включала воду и руками разбрызгивала ее вокруг себя. Ванны понарошку были особенно забавны, учитывая, как она восхищалась Ариэль из «Русалочки». Когда Дарси мылась по-настоящему, на ванне оставалось кольцо грязи. Он сам видел.
— И что именно ты предлагаешь? — спросил Питер.
— Мы можем поиграть в трех поросят. Или в Золушку. Ты будешь злой сводной сестрой.